Читать книгу Ночь, когда мы исчезли - Николай Кононов - Страница 7

Часть I
Леонид Ира вылезает из лужи
Вера Ельчанинова просыпается в междуцарствии
Ханс Бейтельсбахер бежит
4. …O-О

Оглавление

Асте Вороновой

Рю де ля Монтань, Сент-Женевьев, 20, Париж, 75005, Франция

Вера Ельчанинова

Бекстер-авеню, 18, Нью-Йорк, 11040, США

Спустя полгода после того, как под гусеницы летели астры, я поднималась по лестнице дома в Запсковье. В парадном было холодно и пахло землёй. Меж перилами скользнула кошка. На третьем этаже я толкнула незапертую дверь и пробралась по тёмному коридору до класса, откуда бубнил чей-то голос. Немного постояв и почему-то оробев, я подловила паузу, когда докладчик замолчал, и заглянула.

Это был обычный класс, только парты составлены в длинный стол. Вокруг него сидели студенты с разных факультетов. Одну девушку я знала – как-то раз мы в читальном зале вместе готовились к экзамену. Труба растопленной печи была выведена в форточку и безмолвно дымила, словно дом был пароходом и плыл на закат. Перед всеми лежали тетради, но никто ничего не записывал.

Во главе стола сидел парень, двадцати с лишним лет, но уже с залысинами, блондин, щёки выбриты с блеском. Он собирался продолжать рассказ, но прервался, подошёл ко мне и протянул руку: «Ростислав». Я вздрогнула, не ожидая, что он будет настолько похож на эмигрантов, о которых писала «Заря». К таким статьям прикладывали картинки с людьми в невиданных костюмах и рубашках, явившихся устраивать жизнь на бедной родине.

«Садитесь, – сказал Ростислав, – у нас первое занятие, но мы бросили задуманный план и обсуждаем дело о тридцати сребрениках. Слышали о таких?» Я кивнула.

«Чудесно, – отвечал он, – тогда мы продолжим… Нам непонятно, почему Иуда предал Христа, ведь тридцать сребреников, по римским меркам, не были крупной суммой. Иуда вовсе не бедствовал, сборщики налогов были вполне состоятельными людьми. Что тогда? Зависть? Вряд ли. Христос был настолько особенным, что с ним было невозможно себя сравнивать – таких, как он, просто не существовало». Девушка в первом ряду закивала. «Есть у кого-то предположения?» Все заворочались, показывая, что хотят уже слышать ответ.

«Мне кажется, что Иудой руководили трусость и ложь, – произнёс Ростислав, – эти главные проводники зла. И если ложь святые отцы называли самым страшным оружием, которое пускает в ход антихрист, то трусость – это то, что зависит только от нас самих».

Я огляделась. Класс внимал, перед многими стояли стаканы с чаем, кто-то грыз сушки. Алюминиевый чайник, видимо, опустошили, или Ростислав забыл предложить мне чай. Он говорил увлечённо и всматривался в лица слушающих, как всматривалась и я. Кто из них, советских – или как мы говорили, «подсоветских», – знал Евангелие? Наверняка не одна я боялась показать, что помню только жалкие обрывки от Паши да несколько сюжетов в пересказе антирелигиозной пропаганды.

С высоким и спокойным голосом Ростислава в комнату вползал некоторый невидимый дым и пропитывал грубо оштукатуренные стены свободой. Он живописал Иудею так, будто она существовала не тысячу лет назад, а двадцать или прямо сейчас. Время сладко застыло. Никогда раньше ни на каком семинаре мы не сидели в кругу.

В перерыве Ростислава окружили парни и, понизив голоса, о чём-то заспорили с ним. Протиснувшись между столом и стеной, я тронула за локоть ту девушку из читального зала и спросила, с чего началась лекция. Та отвечала: сначала расспрашивал о Боге – кто верует, а кто нет – и затем рассказывал о Библии, о том, что обряды – одно, а вера – другое. «Растолковывал, как дикарям, хотя позвал только тех, кто уже ходил в церковь», – чуть скривилась она и отошла, чтобы наполнить стакан кипятком.

Я хотела последовать за ней, но Ростислав извинился перед парнями и направился ко мне. По дороге он едва не опрокинул стул. «Простите, забыл предложить вам чаю». Я осмелилась заглянуть ему в глаза и прочитала в них не только страсть к невидимому, но и растерянность. Прямота моя куда-то делась, я не нашлась, как поддержать беседу, и, запинаясь, поблагодарила.

Во второй части занятия Ростислав развернул плакат и показал, как устроена церковь снаружи и внутри. Затем перешёл к тому, какие бывают службы и о чём каждая из них. Соседи тщательно записывали: иконостас, пророческий чин, деисусный чин, клирос, епитрахиль, акафист. Впрочем, слишком углубляться Ростислав не спешил. Под конец он рассказал, чему учатся преподаватели закона Божия, где потом будут работать и сколько им станут платить. Оказалось, что отдел пропаганды разрешил учить детей в воскресных школах при церквях.

Если бы Ростислав предъявил нам эти великолепные перспективы полугодием ранее, мы бы, может, и поверили. В первый месяц под немцами казалось, что об их зверствах врали – город почти не заметил армию, она прогремела сквозь него, а администрация, полиция и другие службы вели себя достойно. Ни грабежей, ни пошлятины. У многих были почти славянские лица. Немцы обещали распустить колхозы, вернуть землю и разрешить учить детей настоящей истории и литературе – без цензуры, хотя и без антигерманщины. Открылись церкви, и слово «Россия» зазвучало по-иному.

Но уже в августе после убийства солдата на Гоголевской улице расстреляли десять случайно схваченных мужчин. Кое-кто заговорил, что немец – человек сурьёзный, порядок есть порядок и дисциплину в военное время надо поддерживать, – но большинство лиц всё-таки помрачнело. Просочились сведения, что в окружение попадали целые части красноармейцев и теперь лагеря пленных переполнены. Пленные умирают из-за голода, а всех, кто пытается им помочь и передать хоть немного еды, отгоняют.

Потом на улицах замаячили люди с неровными, пришитыми широкими стежками к одежде шестиконечными звёздами. Так следовало отмечать себя евреям. Им запретили ходить по тротуарам, и в этом поражении в правах сквозило нечто кошмарно первобытное. А затем они исчезли, и поползли уже не слухи, а прямо-таки рассказы шофёров, которые проезжали мимо Ваулиных гор и видели, как евреи складывали пальто, часы и кольца в ящик, раздевались догола и их уводили по десять в лес.

Чьего-то родственника, служившего в аварийной команде, вызвали в тот же лес. Он сидел спиной к яме и курил, вздрагивая от выстрелов, потом бросал землю в яму, стараясь не смотреть, и перед тем, как отправиться в психбольницу, прорыдал соседям, что евреев заставляли спускаться вниз и ложиться прямо на трупы тех, кто ещё агонизировал, отчего яма шевелилась.

И вот теперь эмигрант с красивым именем рассуждал об Иудином вранье и предлагал нам работать на немецкий отдел пропаганды. Нет, конечно, что отдел образования и моя работа в семилетке, что пропаганда – всё равно, но…

Я спускалась по улице по припорошённому льду, боясь оскользнуться и скатиться вниз к проспекту, по которому ездили автомобили. Свернув в переулок и размахивая, как мельница, руками, я вынеслась к оврагу, на дальнем берегу которого маячила каменная церковь. Розово светилось небо, чернели ветки берёз, кричали вороны. Чернел в сумерках дырявый штакетник, за которым утопали в сугробах избы. Мерцающий в церкви огонёк мнился в этой пустыне капелькой надежды.

Кованая дверь с кольцом, я приоткрыла её со страшным лязгом. Показалось, что все-все – старушка за прилавком, где лежали свечи, сидевшие на лавках старушки – обернулись и посмотрели на меня. Женский голос декламировал непонятное. Сама чтица была невидима. Священник отсутствовал. Прихожане перемещались медленно, будто боясь спугнуть сумрак. Ближе к иконостасу стояло несколько человек помоложе.

Я забылась и сняла шерстяной платок, но никто не сделал мне замечаний. Робко, приставными шажочками передвигаясь от одной иконы к другой, я удивлялась, какие они разные. Одни были скупыми, прямолинейными и яркими, с пурпуром, охрой, лазурью, а другие – как в альбоме с живописью: потемневшие толстощёкие купидоны, Христос в плаще, воины в ботфортах.

Тут запел хор и открылись ворота. Церковь казалась пещерой первых христиан, о которых говорил Ростислав. Вышел священник, и все запели нестройно и вкось. Война отделилась от рыхлого тела времени, ухнула в его глубины и исчезла. Мне захотелось остаться в этой пещере с ними – теми, кого я совсем не знала и чьи лица были озарены восковым светом и казались вечными, – и с Богом, который знал всё и смотрел на нас из иного мира.

Всю дорогу домой я вспоминала, в каком классе поняла, что есть силы невидимые и не ощущаемые привычными чувствами: то ли на естествознании, то ли на физике. С тех пор я ждала чудес, но они не происходили, а теперь я понимала, что чудеса – во всём обыденном. В нестройном пении, в свечном блеске и в самом возвращении небесной веры на мою землю.

Я съела три холодные картошины и, не раздеваясь, залезла под одеяло. Сквозь потрескавшуюся оконную раму дуло. Перед глазами летало лицо Ростислава. Он помог найти долгожданное своё – по-настоящему всеобъемлющий смысл, не то что у плоского марксизма и литературы.

Спустя два дня я решила проверить, не обманываюсь ли я с горькой своей тоски, и нашла ту церковь у оврага. Опять началась служба, вышел клочкобородый священник, и все запели, я почувствовала сердцем, что не ошиблась – я вернулась в дом, где не была с младенчества. Тут же разревевшись, я стала утираться платком…

Как ты поняла, Аста, поиск Ростислава стал второй частью уравнения. Найти его оказалось нетрудно. В отделе образования не пришлось ни о чём спрашивать: у доски с Zeitplan висел листок, где от руки был записан адрес агитурока – только не для студентов, а для учителей. Я постаралась пробраться незамеченной, но он, конечно, увидел. Думая, идти ли объясняться, и путаясь в пальто, я разделась, а когда перевела взгляд, показалось, что он с надеждой смотрит на меня. Тут же оба отвернулись.

Я не была изобличена и не была спрошена ни о чём, даже в перерыве. Между нами возникла тайна.

Теперь уже приготовившись, выучив ход литургии и зная, кто из евангелистов какой зверь, я вновь явилась к оврагу. Священник улыбнулся в бороду, которая росла то седыми, то чёрными пятнами, как у собаки. Певчие пели мимо нот, но я плакала и молилась, как могла. Чудом спасённой от материалистов страною чувствовала я церковь и улыбалась старушкам, которые не ожидали от новоприбывшей такой прыти в поклонах. Перед литургией верных священник возгласил: «Оглашенные, изыдите», – и я выбежала.

Осмелев, я напросилась на урок Ростислава, признавшись, что учить грамоте рабочих канатной фабрики мне скучно и я хотела бы посмотреть, как преподают Закон Божий, тем более вера легла мне на сердце. Прекрасно, ответил он, не стесняясь показать радость, приходите в старшую группу.

«Угадайте, кто из царей создал Российскую империю, а остальные уже расширяли её границы?» Усатые старшеклассники начали осторожно перечислять: Пётр Первый, Иван Грозный… Рост слушал, склонив голову, как дрозд, а потом сказал: «Я очень рад обнаружить в вас такие познания, но у России был один не очень заметный, но мудрый государь, известный как собиратель земель московских». Кто-то спросил: «Иван Третий?»

Ростислав щёлкнул пальцами и указал на отвечавшего: «Да! А почему нам так важен Иван Третий? Потому что он взял веру православную у византийцев, которых завоевали турки. При нём церковь стала независимой от прочих восточных христиан, которые вступили в унию с католиками. Константинополь был Вторым Римом, а Иван сделал Москву Третьим. Он, а вовсе не Пётр превратил Русь в европейскую державу. Он полагался на чиновный и торговый люд и велел не целовать сапог господина, а платить налоги по закону. Англичане и французы тогда не имели свода правил, по которым карают преступников и судятся друг с другом, – а при Иване русские составили такой свод…»

Все – и я тоже – слушали Роста, будто бы дыша изменённым, подкрашенным воздухом. Такого учителя никто из нас не видел. Конечно, старшая группа прикипела к Росту сильнее младшей. Среди них было много детей «бывших» и редакторов, врачей, наборщиков.

После того урока мы съезжали с горы по ледяным тротуарам. Рост комично подпрыгивал и показывал всем своим обхождением, что церковные люди вовсе не нахмуренные угрюмцы. Затем он рассказывал о литургии: оказалось, в ранней Византии церкви были лишь конечными пунктами на долгом пути. Сначала христиане шествовали по улицам с хоругвями и иконами, молились и пели – и лишь перед причастием приходили к храму.

Рост находил смёрзшиеся глыбы и пинал их носком валенка, оббивая, покуда не отваливался снег и не оставалась не желавшая разбиваться твёрдая льдышка. Почему столь красивую веру выставили такой некрасивой, нелюдимой, лживой, спросила я, как это удалось?

Если бы вы спросили моего отца, ответил Рост, он бы сказал, что причина в беспамятстве и презрении предков. Но я думаю, что дело в раздражении от социальной несправедливости, которое перекинулось как огонь на церковь, где всегда были свои грешники. Справедлив лишь Господь, прибавил он, и вся человеческая история тому свидетельница.

Я подумала: может, и вправду верно чувство, что мир окутывает некто могущественный и всё обо всех знающий? Просто по скудости осязания и ума своего мы не можем понять это существо – всепроникающее, присутствующее в каждой молекуле и превращающее своей одновременностью годы во что-то вроде линейки. А мы, как школьники, тщимся измерить ей космос…

Рост смотрел на меня. Вы думаете так, что вокруг вас потрескивает электричество. А вы так рассказываете, быстро ответила я, исполняя обещание говорить, не раздумывая и не обкарнывая честность. В то же время я чувствовала: какая-то сила подталкивает меня угадывать, как быстрее понравиться ему. Точнее, как совпасть с тем, что этот чудной эмигрант уже углядел во мне.

Его же охватила лихорадка, и Рост совсем растерял осторожность, с которой говорил с учителями. Миновав поворот к моей квартире, мы спустились мимо крепости к мосту.

Баржа прошла под нами, мерцая качающимся фонариком. В чёрной протоке шевелились притопленные льдины. «Такие же плавали в Кубани, – глядя на них, сказал Рост. – Отец взял меня и пустил лошадь между полыньями…»

Его отцу пришлось нелегко. Одно – отступать, мёрзнуть, яриться, готовиться к смерти, избавившись от всего и заставив себя перестать любить всё, кроме оружия и нескольких ценных вещей, напоминающих о прошлом. Другое – воевать и при этом бежать с младенцем и женой в войсковом обозе. Только в Крыму семье удалось провести райские месяцы у моря: с бедой под сердцем, но с вишнями в саду и молоком, спасшими Роста от цинги.

Затем были прощальный молебен, шлюпка с озверевшими солдатами, страх, тошнота, турецкий карантин, усталость, остров, где разбили лагерь, грязно-серый парусиновый полог палатки. Офицеры, позирующие фотографу с лисой, которая воровала провиант. Лиса убита. Его отец зачем-то вытянулся во фрунт. И спасший от тоски переезд на новое место, в Сараево.

Горы, пыль, вечный хруст на зубах, вспоминал Рост, пока мы шли по мосту. Как голову задерёшь, так минареты – как опустишь, так кафанщик развешивает чашки на крюки. Он снимает одну из чашек рогаткой и ставит на поднос подле турки, которую схватил с раскалённого песка. Женщины в чадрах, мужчины в фесках и пальто. Беззубые старики шваркают нардами.

В Сараево все были боснийцами, хотя никто себя так не называл: ни православные сербы, ни католики-усташи, ни даже босняки-мусульмане, осевшие здесь с османских времён. Все они, ссорясь и мирясь, кое-как сосуществовали. И вот в этот чан король Стефан добавил остатки белогвардейцев.

Те основали школы и добились права служить в старой сербской церкви. Детей записывали в скауты-разведчики, и они лазали по окрестным горам и оврагам. Одним из разведчиков стал Рост.

Весь свой недостающий реквизит скауты мастерили сами из подручных материалов. Вместо глобуса у них был арбуз, вместо журналов склеивали альбомы-монтажи из ветхих книг. На пасху катали варёные яйца и пекли жаворонков с глазами из изюма. В школьном классе висела таблица «Коренные слова на букву Б». Рост помнил их как заклинание, и я тоже запомнила: «бег», «беда», «белый», «бес».

Скауты сдавали экзамен по родиноведению – истории земли, которой никогда не видели. Учебники рисовали её как край богатырей и праведников, широкоплечих князей и склоняющихся перед ними хлебопашцев. Каждому разведчику надлежало иметь «специальность»: летописец, сигнальщик, натуралист. Но занятие, которое нравилось Росту, не попало в перечень. Он угодил в клетку клеток, внутрь шахматной доски.

Двигать фигуры Роста научил отец, а играть – знахарь. В соседнем переулке Рост однажды увидел распахнутую калитку и халат, сгорбившийся над столом. Застыв на секунду, он обнаружил себя, и старик заметил, поманил его. Перед ним лежали книги, обтянутые кожей. Рост вспомнил, что видел старика на рынке, где тот раздавал снадобья людям. Они склонялись перед ним, как неваляшки, и тут же убегали, забрав нужное.

Дрожа и сознавая, что происходит важнейшее, Рост приблизился и увидел на столе застёгнутую на латунные крючки коробку. Знахарь улыбнулся, точно всё исполнилось как он хотел. Они стали играть дважды в неделю, и быстро стало ясно, зачем старику понадобился Рост. Он был влахом – потомком римлян, и, хотя влахи приняли ислам, всё равно его профиль будто был срисован у флорентийцев. Мусульмане опасались с ним играть, а христиане не хотели.

Слуга приносил им кофе с кардамоном, и тревога Роста растворялась среди клеток и фигур. Справочник с дебютами он выучил наизусть. Когда же старик умер, он сражался в кафанах с умелыми игроками, был неплох, но всё-таки забуксовал у некоего предела. Что-то мешало ему выбираться из заученных схем и разрушать чужие позиции. Рост атаковал, но, стоило противнику намекнуть, что у него прибережён ответ, как Рост начинал лихорадочно искать его и путался. После четырнадцати он перестал мечтать о том, чтобы стать новым Алёхиным, но стал учить младших и, кстати, довольно быстро научил меня.

Перед выпуском из гимназии Рост получил нансеновский паспорт. Бесподданные, или, по-французски, «апатриды», – так называли их держателей. От этой бесподданности, чужого говора, крика муэдзинов и безразличия окружающих к русским у него в груди выросла особая родина. Родители считали, что коммунизм можно выводить чем угодно, хоть бы и интервенцией, но Рост, как и многие, понял: сколько жаворонков ни выпекай, былое не вернуть, а ждать крушения большевизма можно долго…

Рост умолк, и мы просто ходили по нечищеным улицам, размешивая отсыревшими ботинками снег. Наконец он сказал так: «Одним моим клочочком, где дышала небесная родина, была церковь сербов. Я искал причины задерживаться в ней подольше: подметал, счищал нагар с подсвечников и молился, прося о возвращении. Поскольку сербам приходилось защищаться от мусульман, притвор отвели под гардероб, но не для одежды, а для оружия. Пришёл на литургию – вешай ружьё на гвоздь».

Вторым же тайным местом Роста был дощатый помост, невесть для чего сколоченный у набережной Миляцки, вдалеке от причала, где лепились одна к другой кафаны.

«Стоило на него лечь, вжавшись щекой в настил, и вдохнуть реку, как всё исчезало, – сказал Рост, глядя вниз на перекаты Великой. – Глаза открывались сами, и я смотрел на бесконечность между досками. Шорох воды, запах соснового настила, терпкий ветер от котлов с варевом и орущие во мгле цикады – что ещё мы возьмём с собой, когда исчезнем?»

Он посмотрел на меня, будто мы уже отъезжали – наверх ли, к звёздам, к Богу, куда угодно. Мне стало неловко. Позже я, конечно, разобралась в этой неловкости, а тогда, оглушённая, замотала головой и поднесла к губам палец. Затем потянула его за рукав и спросила: а в церкви всегда пели так, как сейчас?

Рост вздрогнул. Смотря в какой церкви. Вообще, так, как здесь поют, пели ещё сто лет назад. Но что такое век для церкви? Вот сербы поют так же, как их прапрадеды, и византийский распев, кстати, тоже знают.

Настроив голос, Рост запел в такт нашему шагу. Это был монотонный распев, ничем не напоминающий оперные мелодии, которые слышала в церкви я. Пространство уплотнилось, будто поместив нас в древний храм, чьи стены были так высоки, что эхо таяло, не достигая купола.

Защищённые этими стенами, мы дошли до квартиры Роста. Он попросил обождать и вынес переписанные от руки ноты и старое, с ятями, последование к обедне…

Что случилось дальше? Давай, Аста, я буду честной. В Росте сочеталось многое, но главное, он открыл дверь в звёздное небо и повёл меня в мир, не похожий на тот, что заставлял меня страдать. Молясь, я ощущала, что к моим слуху и зрению прибавляются всё новые чувства. Воздух словно обнимал меня, и казалось, что Бог присутствовал всюду и был добр.

Я подвизалась петь в хоре и впитывала в себя каждый кусочек службы и слабый запах ладана, которого всегда не хватало. На литургии перед Рождеством разрыдалась, потому что тусклые огни свечей освещали вместо приходских лиц – старушек и детей из воскресной школы – совсем незнакомых мне людей. Я вглядывалась в их черты и понимала, каковы были общины первохристиан, прятавшиеся в пещерах.

А ещё вера давала мне то, чего хотелось всегда, – быть особенной. Я видела то, чего не видели другие, мне открылись такие бездны инакости, о каких я и помыслить не могла, когда дремала на лекциях по педагогике. Теперь мне казалось, что, уже когда мать растолковывала мне марксизм, я догадывалась, что всё не то. Мне было жаль всех, кто не мог верить с такою же силой, как я.

Во время крещения казалось, что под куполом мелькают тени ангелов, и приумноженная моя особость с тех пор стала противоядием против унизительного превосходства, с каким немцы относились к нам. Относились, ты знаешь, как ко второму сорту.

Я трактовала это как наказание за отпадение от веры, а также уговаривала себя, что новая власть была не во всём безобразна – ведь это она отдала нам церкви, изгаженные большевиками, разрешила печатать библии и новые учебники…

Однажды я стояла на обедне рядом с Ростом и поражалась, как истово он молится, и каждое соприкосновение с ним плечами возбуждало мечтания о нас двоих в разных милых ситуациях. Тут же я стала винить себя за эту неглубину, за то, что перед таинством воскресения Бога думаю о человеческом и любовном. Ещё я испугалась, что Рост разглядит меня настоящую, и поймёт, какая я земная, и найдёт кого-то получше.

Первые месяцы я, казалось, жила в другой вселенной. Будто кто-то разрезал воздух ножом, отогнул холст с сырым снегом, огоньками и чернеющими берёзами – и сквозь эту брешь ворвался Рост. То, как он двигался, как носил костюм, как завязывал галстук и жестикулировал – во всём этом имелась элегантность, но ничего общего с жеманством.

Во Псков его занесло так. Война сломала балканский мир: югославское войско попробовало сопротивляться немцам, но те подавили восстание, и вот уже хорваты-усташи пели на каждом углу: «Стоит гора Требевич, на ней сидит Павелич, пьёт вино, жарит ягнят, режет сербов». Рост узнал, что бесподданные могут работать на освобождённых землях, и написал в Рижский экзархат митрополиту Сергию, что хочет учить детей Закону Божьему. В ответ пришёл конверт с пропуском через польское генерал-губернаторство во Псков.

Правда, на родине его тут же арестовали – прямо на вокзале. Нансеновский паспорт насторожил полицию, и пришлось телефонировать секретарю митрополита, чтобы тот подтвердил: свой, в миссию. Затем Рост, оглушённый густейшей речью, поплыл по площади через толпу. Сон изгнания кончился, и сквозь него проступила явь родины. Он заметил, что понимает говорящих с трудом. Он как слепой всматривался в прохожих, читая их лица, и наконец сел на скамейку и выдохнул: дома! дома!

Иная картина открылась позже, когда он свернул в Запсковье. Дома ссутулились и обветшали, слякоть изгваздала сапоги, и замаячили дырявые заборы. Тут же хлынули нищета и заколоченные окна и вырвали Роста из его сна: если это центр большого города, то что я увижу, если пойду к окраине? А если за её пределы?

Разыскивая Дмитриевскую церковь, Рост держался, но, когда увидел погост с хаосом наползающих друг на друга оградок и звёзд на могилах, не выдержал и зарыдал. Таким его нашёл отец Александр и увёл в дом причта. Знакомиться времени не было – ночи стояли лютые, и они долго кололи дрова для печи.

Прижимаясь к её обжигающему боку, Рост не мог заснуть. Он вскакивал, кружил по комнате, раз за разом прижимался лицом к стеклу, будто приворожённый, и всматривался в черноту улицы с единственным фонарём. Чернота разворачивалась как ковёр, застила звёзды и проглатывала дом с трубой, и дымом, и Ростом.

Спустя месяцы он привык, а тогда, в первое утро, отец Александр погрузил его во все мерзости быта, как котёнка. Миссионерам давали те же хлебные карточки, что горожанам. Дров не было. Из деревень ехали гонцы с просьбами прислать им священника. Немцы иереев уважали, но это отзывалось непредсказуемыми последствиями. Например, к отцу Ионову в Острове пришли эсэсовцы за советом: следует ли вешать комсомольцев на базарной площади или настроения таковы, что лучше сделать это без собрания, за складом?

Много такого рассказывал отец Александр, что слушать было невыносимо, будто режешь кожу бритвой. Сам он был немногословным, погружённым в богословие. С прихожанами обходился кротко. Его жена регентовала в хоре и показалась мне закрытой, но это быстро разъяснилось. Оба приехали из Парижа, куда были вывезены родителями после революции, и чувствовали себя чужеземцами.

Причина недостатка священства была в том, что местных иереев большей частью пересажали. Архиепископ Сергий прислал рижских, и они рассеялись по Псковщине. Священников всё равно не хватало, и пришлось всеми правдами и неправдами устраивать маршфебели таким, как отец Александр, эмигрантам. А вообще-то он был богослов и составлял диссертацию о Послании апостола Павла к римлянам; Елена была полковничьей дочерью и институткой.

Первые месяцы они выходили только в церковь и во двор. Сотни приезжих набивались в наш храм, многие спали на лестнице и в притворе. Исповедь была только общей. Отец Александр едва успевал освящать нательные кресты, выпиленные из монет. Пока не появился диакон, его возгласы на литургиях исполняла тайная монахиня Юлия, при большевиках работавшая лаборанткой в больнице.

Отец Александр быстро устал. Как выразилась Елена, мечта о тихих вечерах с гулом метели и разбором Воззваний к римлянам скукожилась, как падалица. Всё больше миссионерских дел он поручал Росту, и тот лишь чуть склонялся: благословите, батюшка. И когда отдел пропаганды велел священнику посетить спецдетдом, отец Александр попросил Роста помочь…

Там нас ждали двадцать сирот-диверсантов. Большевики не жалели детдомовцев: раз родителей нет, пусть служат родине, как могут. Тринадцатилеток забрасывали на вражескую сторону фронта с шифровками и грузом, указывая, где ждать связи с агентом. Многие попадались раньше, их допрашивали и прятали в спецдетдом. Разведка, кажется, хотела перевербовывать сирот и отправлять обратно – Росту велели узнать настроения.

«А что, учитель, правда, монахи друг друга охаживают?» Стены в подтёках, чёрные зубы, заломленные картузы, хохот. Воспитатель хлестнул плетью по столу, чтобы рты закрылись. «Я приехал не шутить, а рассказывать, что такое Бог, – сложив руки на груди, молвил им Рост, – и я расскажу недолго, а вы сами решайте…»

Он развернулся к нам с воспитателем и попросил выйти. Мы послушались, но тут же припали к двери. Рост начал сразу со страстей Христовых, понимая, что долго говорить ему не дадут. Впрочем, изгнание свидетелей подействовало, и диверсанты слушали, не перебивая, до сцены с распятием.

После секундной тишины злой тихий голосок сказал: «Бог-то твой легко отделался. На кресте два часа повисел, и всё. В хлеву его не жгли, дымом не блевал, ямы сёстрам не копал и сам на краю ямы под дулом не стоял. Что он может знать? И что ты знаешь?» – «Бог везде и во всяком, кто стоит у ямы… А я знаю только то, что мы как свиньи в грязи и лишь чудо нас может спасти». – «Что ж такое чудо? Чтобы ужин с маслом?» – «Чудо – это просвет. Я в сны не верю, но мне снится один сон… Я стою на краю поля, распаханного, а над ним сиреневые такие облака висят, как в грозу, но грозы нет, ни капли. За полем полоска леса, а что за ней, то скрыто, но оттуда какой-то свет неземной сквозит. И вот между пашней и рвом к этой полосе бежит тропинка. Я по ней, значит, иду, а навстречу люди, отрешённые, смотрят в сторону и сами черны. Я всё ближе и ближе к перелеску, и видно, что за ним новое, светлое поле, но облака всё ниже, ниже и подбираются вот так вот, и я уже бегу, чтобы успеть, падаю на четвереньки, ползу, опускаюсь ещё ниже, рожу измазала земля, но всё-таки я вжимаюсь в пашню и проползаю туда, к просвету. А там грозы уже и нет, и пустое поле, и дышится легко, и светло всюду».

Помолчали, а затем кто-то произнёс: «Красивые ты, учитель, сны видишь, да только этим служишь». Рост вздохнул. «Нет никаких этих. Есть Бог. Есть Россия, и это мы с вами. С двух сторон нас терзают, но одна сторона нас хоть чуть-чуть уважает, потому что сами крестятся, только слева направо, а другая сторона хочет, чтобы мы с вами всё позабыли, кто мы и откуда взялись». Последовало молчание, и кто-то сплюнул: «Откуда-откуда… Нигде мы, и сторон у нас тут никаких нет». – «Я ещё приеду», – сказал Рост.

Он попрощался и пошёл к двери, но остановился. «Погодите, я вспомнил чудо. Вчера служил наш священник обедню и в конце, как заведено, всем ложечкой давал каплю вина и кусочек просфоры, то есть хлеба – будто бы тела Христова. В очереди стояла женщина, непраздная, то есть с ребёнком в животе, который скоро родится, и, когда она подошла к чаше, ложечка сама вынула ей две частички просфоры… Не огонь там с неба, не ангел с мечом, не вот этот бородатый и грозный, которого рисуют на потолке… Нет! Чудо – это вот так. Это как внезапная забота, когда мы отчаялись и жить уже не хотим».

Опять молчание. Я вслушивалась в него с надеждой, что тишину не нарушит присвист или смешок, и у Роста получилось. Они чуть-чуть задумались. После прощания с воспитателем на крыльце мне захотелось обнять его, и я обняла. «Я слышал, что вы за дверью», – шепнул Рост.

На обратной дороге мы взялись за руки. Душа моя летала, вспоминая всё, что случалось со мною за всю жизнь, и отшелушивая чудеса от плевел будней.

Повесив моё пальто, Рост прошёл на кухню, отвинтил вентиль у газового баллона и зажёг огонь. Потом налил половину мятого жестяного чайника, дождался, когда он загремит и заклокочет, и сказал тихо, что хочет, чтобы я стала его женой, и, если я согласна об этом хотя бы подумать, он должен открыть мне тайное. Я, не раздумывая, как в прорубь, согласилась, и он рассказал мне о «зелёных романах».

Они с сараевскими скаутами отшатнулись от верований своих отцов-монархистов и решили, что в новой России надо строить демократию на основе солидарности и защиты интересов каждого класса. Разумеется, они придумали это не сами, а наткнувшись на брошюру о принципах Народно-трудового союза русских солидаристов с зелёной обложкой. Такие брошюры назывались романами. Рост написал по адресу в конце брошюры, и они встретились в Белграде с тамошними скаутами. Выяснилось, что скаутизм был чем-то вроде молодёжной работы для поиска новых солидаристов.

Чтобы ты представила, какие у солидаристов были нравы, перескажу одну сценку. Незадолго до войны мимо Сараево проезжал председатель союза Байдалаков. Он прислал Росту карточку с адресом гостиницы. Тот явился, и они поприветствовали друг друга рукопожатием. Байдалаков сказал: «Позвольте, я научу вас здороваться со старшим». И, не дожидаясь ответа, начал учить: «Когда старший протягивает руку, смотрите сперва на руку, затем слегка сжимайте её и смотрите прямо в глаза, а затем слегка опускайте руку вниз…»

Короче говоря, несмотря на все разговоры о демократии, младшие у них железно подчинялись старшим, и дисциплина была армейской. Не знавший других манер Рост принял этот урок с рукопожатием как должное – вроде как поклон опыту, надо быть благодарным.

Именно через Байдалакова ему удалось получить от архиепископа Сергия пропуск во Псков. Несколько священников миссии знали, что к ним едет солидарист. И в Варшаве Росту помогали, к примеру, посоветовали у вокзала садиться в трамвай, несмотря на то что до нужной квартиры было проще дойти пешком. Оказалось, на привокзальном отрезке улицы проверяют документы у всех мужчин подряд…

Я слушала всё это и страшилась, чувствуя, что в моей жизни начинается что-то такое, что уже нельзя будет отменить, сдать билет. Отогнув фанеру у стенки шкафа, Рост достал «зелёные романы» и оставил меня с их идеями на час. Я прочитала и попросила рассказать, что делают другие солидаристы во Пскове.

Не ведаю, блаженно пожал плечами Рост. Никто из нас не знает более двух соратников. Чтобы опознать друг друга, принято рисовать невзначай на снегу ли, стене ли, бумаге ли трезубец – знак святого Владимира. Пока никто не попался, и мы не знаем, как обойдётся с солидаристами гестапо, но в военное время это наверняка тюрьма. Поэтому, сказал Рост, мы аккуратны даже в сношениях с епархией и священством – пока нет крайней нужды, церковь лучше не втягивать, чтобы не навредить распространению веры. Понимаете?

Ну конечно, я вас люблю, и я хочу быть с вами во всём, оборвала его я. Мы обнялись и простояли так минут десять. Затем расцепились и радостно, с чувством новой жизни прочитали вечернюю молитву и свалились спать.

Ночь, когда мы исчезли

Подняться наверх