Читать книгу Агония - Николай Леонов - Страница 2
Глава вторая
Уголовник-рецидивист по кличке Корень
ОглавлениеСубинспектор Иван Иванович Мелентьев встретился с Корнем четверть века назад. Москва только отпраздновала начало двадцатого века, Мелентьева звали просто Иваном, служил он в уголовной полиции в отделе по борьбе с ворами, орудующими на улице, в магазинах, у театров. Московское мелкое жулье и многие деловые гастролеры Мелентьева хорошо знали, однако все равно попадались. Арестованные на него зла не держали, так как был он в работе справедлив и мзду не брал. Повязав с поличным, не издевался, не бил; встретившись с деловыми случайно на улице либо, скажем, в ресторации, на поклоны отвечал, мог и поговорить с человеком, и рюмочку выпить, профессией не попрекал, в душу не лез. В общем, был сыщик Иван Мелентьев у своих клиентов в авторитете, его по-своему уважали, однако встречи с ним, естественно, никто не искал.
Новый век для московской уголовной полиции начался тяжело. Первым вспороли сейф в ювелирном магазине на Тверской, против Брюсовского переулка. Затем как грецкие орехи раскололись сейфы помельче: на механическом заводе в Садовниках, в мебельном магазине Петрова на Большой Дмитровке, в конторе металлосиндиката на Мясницкой. Стало ясно, что работают серьезные медвежатники, но у Ивана Мелентьева голова от этих дел не болела, его подопечные сейфов не потрошили, в худшем случае ширмач-техник карман взрежет у заезжего купца, ну капелла мошенников-фармазонщиков продаст какой-нибудь мещаночке ограненное стекло каратов в десять.
Но вот вспороли знаменитый патентованный сейф Сан-Галли в Центральном банке, убив при этом сторожа и двух чинов наружной службы. Сто пятьдесят тысяч радужными «катеньками» вылетели из государственной казны на волю и скрылись в неизвестном направлении.
«Найти! Разыскать немедля!» – разнеслась команда по департаменту полиции. Сыщики уголовной полиции взялись за дело серьезно. Не потому, что, срывая голос, кричал в кабинете с мягким ковром и всегда зашторенными окнами директор. И потеря государевой казной ста пятидесяти тысяч не расстроила сыщиков, и зла они против воров не имели – труд у них опасный и малодоходный. Вор – человек по-своему полезный, так как на весах общества на другой стороне стоит, а чтобы равновесие поддерживать, на этой стороне сыщиков надо держать, зарплату им исправно платить, пусть и не большую, но и не маленькую.
Сыщики взялись за дело на совесть потому, что убили двух их товарищей. Убили, не отстреливаясь, когда от страха нутро дрожит и глаза в холодном поту плавают, убили не в схватке за свою свободу и жизнь, такое и раньше случалось. Убили расчетливо, спокойно зарезали, как режут скотину к празднику, заранее взвесив и подсчитав, сколько понадобится, чтобы насытиться до отвала.
Такое убийство товарищей сыщики прощать не могли. Найти и повесить, чтобы все уголовники видели: ты бежишь, я догоняю – одно, я хватаю, ты защищаешься – другое, а убивать спокойненько, с заранее обдуманным намерением – такого не позволим. И затрещали двери воровских притонов, которые оберегали сыщики, как последнюю лучину, – мало ли кто нужный зайдет на огонек. И в квартирах рангом повыше побледнели, внешне благопристойные мужи-содержатели крестились, приговаривая: «Сохрани, святая богородица! Сколько лет дружим, господин начальник, сколько душ вам отдал! Неужто запамятовали?»
«Кто? Кто? Отдайте, и мы вернем вам покой! Отдайте!» И в дорогих притонах летели на пол карты, золото и серебряные блюда, рвались с треском шелка. Здесь били для страху.
«Кто? Кто? Отдайте!» И в сером, еле угадывающемся рассвете сапоги били под ребра, срывали одурманенных водкой и марафетом людей с кроватей, тащили в участок. Здесь били серьезно.
«Кто?» Даже в Английском клубе услышали этот шепот. Здесь не ломали, не опрокидывали столов, не рвали шелка и уж, конечно, не били. Но двое фрачников с иностранным выговором, которые вели всю зиму крупную игру, исчезли, через несколько дней вернулись побледневшие и задумчивые, и один из них по рассеянности даже сдал хорошую карту соседу.
Уголовный мир убийц не отдавал – то ли страх перед ним был сильнее страха перед полицией, либо не знали уголовники медвежатников, которые так легко пошли на мокрое. Розыск не прекращался, вели его опытнейшие криминалисты, уголовная полиция трясла свою агентуру, уведомили коллег в Вене, Париже, Берлине и в других столицах Европы. А вышел на преступников никому тогда не известный низший чин наружной службы Иван Мелентьев.
Началось все с того, что светлым мартовским днем Иван Мелентьев на Тверской, в булочной у Филиппова, съел пятачковый пирог с мясом и, думая о нелегкой своей сыщицкой доле, держась к домам поближе, чтобы не обрызгали извозчики, двинулся вниз, к Столешникову.
Александр Худяков по кличке Сашенька был артист-техник и в былые времена легко брал задний карман брюк у человека, одетого в пальто. Уже два года, как Сашенька завязал, обзавелся гнедым рысаком, и вечерами Мелентьев видел Сашеньку на козлах шикарного выезда у театров и дорогих трактиров. Еще было известно, что Сашенька женился.
Мелентьев заметил Сашеньку, когда тот двигался по Пассажу, придерживая под локоток такую же, как он сам, маленькую женщину. Она шла тяжело, валко, судя по размерам живота, вскоре собиралась сделать Сашеньку отцом. Жена зашла в секцию, где торговали полотном и ситцем, а Сашенька закурил папиросу, посмотрел вокруг солидно, и тут его толкнул разухабисто шагавший мужик в распахнутой дохе. Глянув только на мужика, Мелентьев безошибочно определил, что он не москвич, а залетный, вчера поутру удачно сбыл привезенный товар, вечером с дружками старательно поужинал, сегодня на постоялом дворе выпил графинчик, а сейчас собирается покупать подарки родне.
На такую наживку должно клюнуть незамедлительно, и Мелентьев двинулся за дохой следом. Месяц катился к концу, а у Мелентьева ни одной поимки, начальство еще молчит, но уже хмурится.
Мимо такого живца московский жулик пройти не должен. Если не карманник его потрошить начнет, так мошенник увидит и уступит ему по дешевке алмазы бразильские, на худой конец акции копей царя Соломона. Рассуждая так, Иван Мелентьев мужика в дохе из виду не терял и вдруг увидел, как у Сашеньки взгляд стал мечтательным и отрешенным, зевнул он нервно и шагнул за дохой следом, затем вытер ладони об полу своей шубейки и обежал вокруг мужичка, прицеливаясь. Тот торговал штуку яркого ситца и, чтобы у Сашеньки промашки не получилось, вытащил из-за пазухи замасленный кошель, хлопнул им о прилавок и сунул в широченный карман дохи.
Вместо того, чтобы выждать, пока Сашенька возьмет, Мелентьев шагнул из своего укрытия, положил тяжелую руку Сашеньке на плечо и спросил:
– Гражданин хороший, не вас ли супруга кличет?
Сашенька, глядя на Мелентьева снизу вверх, слизнул капельки пота и икнул. Жизнь вертелась вокруг, и никто не обращал на них внимания, лишь они двое знали, что один уже шагнул с обрыва в омут, а другой выдернул его, спас. Сашенька перекрестился, приседая и оглядываясь, бросился к жене, которая, прижимая к груди свертки, выкатилась из секции в проход Пассажа. «Даже спасибо не сказал, сукин сын», – подумал Мелентьев, не серьезно подумал, а так, перед собой похваляясь, и стал отыскивать мужичка в дохе, не нашел, однако настроение весь день у него было праздничное.
Вечером Мелентьев толкался у колонн императорского театра, когда к нему подскочил оборванец, сунул конверт.
– Передать велено, – и скрылся, не попросив, как обычно, папиросочку.
«Дело, вас интересующее, поставил не деловой. Приглядитесь к студенту Шуршикову Якову, что на Солянке у известного вам Быка угол снимает». Буквы печатные, однако гладкие и ровные, отметил Мелентьев, и слог культурный. Кто же из его крестников так изъясняться выучился? Автор письма сыщика заинтересовал больше, чем неизвестный студент. Мелентьев бумагу пощупал, понюхал – простым табаком отдает, и оглянулся, выискивая беспризорника.
– Ну, балуй! – услышал Мелентьев, посторонился от наезжавшей пролетки, взглянул на гнедого рысака, который хрипел, задирая голову, потом на кучера и узнал Сашеньку. Секунду, не более, они смотрели друг на друга. Мелентьев сунул письмо в карман и легко прыгнул в пролетку, сиденье скрипнуло, пахнуло пылью. «Не дело, если меня здесь увидят», – подумал Мелентьев и поднял верх. Сашенька выкатился из суматошной толпы и остановился, перебирая вожжи, ждал, куда везти прикажут. Мелентьев отодвинулся в угол и молчал, боялся разорвать ниточку, протянувшуюся между ними в момент немого Сашенькиного признания. Сашенька еще чуток выждал, затем тронул рысака, выехал через Театральный проезд на Никольскую и свернул в Ветошный переулок. Москва словно отпала, осталась позади, тихо и темно, сквозь окна просвечивали абажуры, на цокот копыт тявкнула со двора собака, уже задремавшая, другая лениво отозвалась и замолкла. Пролетка перевалилась по булыжнику, наконец встала. Мелентьев щелкнул портсигаром и сказал:
– Угощайся.
– Не курим, барин, – Сашенька натужно откашлялся и спросил тоскливо: – Куда велите, барин?
Мелентьев не ответил, закурил, устраиваясь поудобнее, скрипнул сиденьем, ждал. Сашенька вытянул кнутом по гладкой спине рысака, тот, неодобрительно покачивая головой, промчал переулок, вынес на Ильинку. На Москворецкой набережной Сашенька перевел кормильца на шаг, покосился назад, но Мелентьев упорно молчал. Между уважающими себя сыщиками и подсказчиками существовал неписаный договор: ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Иван Мелентьев его свято придерживался, зная на горьком опыте неразумных товарищей, что, ежели нарушишь, не будет у тебя на той стороне доброжелателей. А что ты без них? Слепой путник скорей выйдет из леса на дорогу, чем сыщик без подсказки найдет преступника.
Мелентьев курил, глядя на худого сгорбленного Сашеньку, который, казалось, с каждой минутой становился все меньше, и слышал его мысли, словно тот говорил вслух: «Отпусти меня, Иван Иваныч, не вынимай душу, я тебе добром за добро, и ты мне так же, слезь с пролетки, уйди». Сыщику было жалко бывшего карманника, но себя Иван Мелентьев жалел больше и потому Сашеньку отпустить никак не мог.
«Дело, вас интересующее…» Какое дело? Неужели Сашенька что-то знает о банке и убийстве чинов наружной полиции? Что знает? Как узнал? Сеня Бык с Солянки – личность знакомая: пьяница, марафетиком приторговывает, к серьезному делу и краешком прикоснуться не может. Студент Яков Шуршиков? Кто такой? «Дело поставил»? Откуда Сашенька подхватил такие слова? Дело поставил, дело поставил, повторял Мелентьев. Дело поставил не деловой, человек, не знакомый воровскому миру. Похоже, ох как похоже, вот почему крестятся «отцы» и «матушки», плачут, клянутся, не знаем, мол. Эх, Сашенька, что же делать-то теперь? Если рапорт подать, мол, подбросили записочку, так Ивана Мелентьева в случае удачи не то что приказом по ведомству, в коридоре добрым словом никто не помянет.
– Запарился? – Сашенька слез на землю, похлопал рысака по влажному крупу. – Тяжело тебе, а мне, думаешь, легко? Я сына, кормилец, жду, он без отца пропадет. А для Якова Шуршикова жизнь человека плюнуть и забыть – кокнул пером, амба и ша. – Он влез на козлы, вздохнул, как застонал, и рысак ответил хозяину тихим ржанием.
Мелентьев затянулся в последний раз и выбросил окурок в Москву-реку.
– Яков долю содельникам не выдал, – еле прошептал Сашенька. – Все у себя держит. Бык и не знает, на чем спит. Ежели в его доме «катеньки» взять, то Якова налицо перевернуть можно.
Мелентьев зевнул так, что скулы свело, и сказал грубо:
– Ты что стоишь, дядя? Соснул седок, ты и рад. А ну гони к Театральному, подлая твоя душа.
Не доезжая двух кварталов до места, Мелентьев неслышно с пролетки соскочил, исчез в проходном дворе, и больше сыщик и бывший карманник-техник не встречались.
Через два дня извозчика Александра Матвеевича Худякова нашли в собственной пролетке зарезанным. Не был он никаким чином, да еще стоял в уголовке на учете, и похоронили Сашеньку тихо. Мелентьев на похороны не пришел, так как объяснить появление сыщика на могиле бывшего вора совершенно невозможно.
Яша рос мальчиком болезненным, был застенчив и нравом кроток. Отец его – Михаил Яковлевич Шуршиков – служил в почтовом ведомстве, ходил, вечно опустив голову, боялся начальства, соседей, а больше всего – хозяина дома, которому постоянно за квартиру должал. Мать Яши – Мария Григорьевна – некогда слыла красавицей, только времени того никто не помнил. Единственного сына она родила в девятнадцать лет, в материнстве не расцвела, лицом бледнее и строже стала, душещипательные романсы забыла, не расставалась с Библией и к тридцати годам стала существом без возраста и пола. Шуршиковы занимали три комнаты на втором этаже деревянного дома, расположенного в самом конце Проточного переулка, который так назывался потому, что от Садового шел к Москве-реке под уклон и текли по нему и воды вешние и осенние, и талый снег с навозной жижей.
Текли воды, годы, матушка до тридцати пяти не дожила, отец втихую запил, Яков успел окончить гимназию и однажды, когда отца, освобождая квартиру, в горячке снесли во двор, а чиновник растерянно смотрел на пристава, не понимая, что можно в этом доме описывать, Яков Шуршиков пошел по Проточному вверх, выбрался на Садовую и, не оглядываясь, зашагал налево, к Поварской. С таким же успехом он мог бы направиться и направо, к Арбату.
Через приятелей по гимназии Шуршикову удалось получить место репетитора – крыша над головой и харчи. Попав в студенческую среду, он сошелся с эсерами не по идейным соображениям, а так случилось. Но очень скоро Шуршиков впервые почувствовал: отсюда надо бежать, и чем быстрее, тем лучше. Каждому человеку от рождения что-то дано: музыкальный слух или понимание прекрасного, отвага, чувство справедливости, эгоизм или стремление к самопожертвованию; Яков Шуршиков предчувствовал надвигающуюся опасность. Совершал порой самые рискованные поступки, уверенный, что все сойдет ему с рук. Так, первым его преступлением была безрассудная кража. Он репетировал в купеческой семье среднего достатка и однажды, проходя вечером через гостиную, увидел на столе пухлый бумажник и положил его в карман. Разразился скандал. Из дома с позором выгнали приходящую прислугу, хотя дворник и кучер видели, что девушка из кухни не выходила.
Яков совершил еще несколько краж по случаю, затем начал принимать краденое от знакомых подростков, с репетиторством покончил и стал преступником профессиональным. Образование и природная сметка ставили Шуршикова выше тех мелких жуликов, с которыми он имел дело. Прошло несколько месяцев, и он связи с карманниками порвал, почувствовав опасность, место жительства сменил. Он появился на Сухаревке, в этой академии преступного мира Москвы, но и здесь ему не понравилось. Сухаревка походила на мост, соединявший свободный мир и каторгу. Якова Шуршикова это явно не устраивало. Но, прежде чем расстаться с Сухаревкой, Яков убил человека, который шел через Москву на юг России. Яков встретил его в ряду, где торговали одеждой, и по тому, к чему человек приценивался, понял – деньги у человека есть. Когда случайное знакомство состоялось, они выпили в трактире по паре чая, и Яков узнал, что человек бежал с этапа, в Москве у него ни родственников, ни знакомых и на заре он должен из златоглавой убираться. И понимал Шуршиков: не возьмешь с человека много, однако безнаказанность манила, и по пути от трактира к ночлежному дому проломил болтливому приятелю кистенем голову, забрал двенадцать целковых с мелочью, и больше Студента – так за фуражку с гербом окрестили его на Сухаревке – здесь никогда не видели.
Шуршиков снял угол у бывшего семинариста, который работал ночным сторожем, приторговывал наркотиком, был умен и силен как бык, и звали его в округе Быком. Раздумывая о своем будущем, Яков Шуршиков пришел к выводу, что быть ему преступником на роду написано. Действительно, а как жить? Учиться не на что, да и тяги такой не чувствовал, руками делать он ничего не умел, идти прислуживать – не желал. Не велики были университеты Якова, однако он понял: мелким воришкой, при всем чутье и везенье, от тюрьмы не уберечься, надо брать редко, но крупно. Где и как? Конечно, манила его фортуна афериста-гастролера, о подвигах «международников» порой писали газеты. Но нужны для начала деньги, связи да и талант. Яков понимал – не годится он для такой карьеры. Хорошие деньги лежат в сейфе, но как его открыть? И тут Яков среди клиентов Быка встретил пожилого часовщика, который все заработанное отдавал за морфий. Оказался часовщик в прошлом взломщиком-медвежатником, но, отсидев два срока, пристрастился к марафету, здоровье заставило профессию сменить, а так как был он от природы умельцем, какие редко встречаются, то быстро освоил часовое дело. Петрович, так звали часовщика, доживал век мирно, брал за работу дешево, зарабатывал, как говорится, «на иглу», больше ему и не требовалось. Кольнувшись, он становился болтлив, охотно рассказывал о годах молодых, люди слушали и посмеивались. Яков Шуршиков слушал и все больше задумывался. Думал он, думал и, улучив момент, вошел к Петровичу с предложением. Ты стар, без марафету не проживешь, а глаза и руки уже не те, скоро откажут, обучи меня своему прошлому ремеслу, тебе риску никакого, а я тебя до последних дней не оставлю, угол и шприц всегда иметь будешь. Петрович думал недолго, согласился.
Яков обучение поставил серьезно, первым делом мастера в морфии ограничил, заставил есть через силу, гулять выводил. Старик мучался, матерился, терпел, однако, и не только будущей корысти ради, а нравился ему молодой студент, цель какая-то в жизни появилась. Начали с разговоров, старик во время прогулок рассказывал о былом, привирал изрядно. Яков слушал, врать не мешал, ждал, когда старик выговорится. Потом стал Яков чертежи рисовать, замки простенькие, потом сложнее, больше запоминал, кое-что и записывал, так теоретически и до сейфов добрались. Надо было учиться металл работать. Тут инструмент понадобился. Поначалу, какой попроще, Петрович сам изготовил. Яков со свалки железный ящик притащил, столько в нем дырок наделал, что в натуральную терку превратил. Пальцы силу и чуткость приобрели, стал Яков рисовать сейфы настоящие: «Панцирь», «Сан-Галли», изучать замки сложные.
Когда Шуршиков почувствовал, что из старика больше ничего не выжмешь, купил ему морфию, дал колоться в охотку, а однажды добавил шприц уже заснувшему, и не проснулся человек. А кому он нужен? Кто разбираться станет? Жил на игле, от нее и помер, рассудили соседи, и схоронили в складчину. Студент даже целковый дал, чем людей растрогал. «Вот и ученый вроде бы, а душевный», – сказано было на поминках.