Читать книгу Духов день (сборник) - Николай Зарубин - Страница 8

Мокрый луг
Юность Настасьи

Оглавление

У тятеньки жилось покойно и надёжно. Пока ещё не появилась на свет божий, а уж готов был окованный ребристыми железными полосами уёмистый сундук с замысловатым замком под приданое.

Таковский род был Долгих, что человеку ещё народиться, а уж хозяин молвит хозяйке:

– На базар нонече еду в Тулун. Може, куплю чего… – и поглядывал на вздувшийся живот супруги. – Сепаратор али машину швейную – деньжонки-то сёдни при мне, а завтра – кто ж его знат, чё ждёт?.. На беду не напасёшься, на радость не наберёшься, а вещь, она завсегда в цене. Хошь продай, хошь одари чадо любимое… По мне так лучше при себе держать до сроку.

– Так, так, – кивала во всём согласная Наталья Прокопьевна. – Поезжай.

Шла в куть то ли для того, чтобы скрыть накатившее ни с того ни с сего волнение, то ли в самом деле чего забыла сделать, да вот вспомнила кстати.

И купил однажды Степан Фёдорович сразу и сепаратор, и машину Зингерова изделия. Так в нетронутом смазанном состоянии и определили поближе к божнице, прикрыв бережно чистой холстиной.

– А часы кому же? – спросила как-то вернувшегося из Тулуна супруга, глянув на отливающее лаком резное изделие со стрелками и цифирью по кругу, которые Степан Фёдорович бережно, будто дитёнка малого, запеленал в чистую тряпицу.

– Все, какие ни есть, деньжонки спустил. Не пожалел нажитое непосильными трудами. Больно приглянулись мне часики. Смотри, какая благость… – умилялся, поворачивая часы то одной стороной, то другой.

– Так кому же? – переспросила, не удержавшись, Наталья Прокопьевна.

– А тому, кто после нас с тобой хозяйство поведёт по тореной дорожке, – торжественно объявил мужик. – Висеть им на своём месте до скончания века, а может, и после скончания.

– Чё эт за диво за такое – до скончания? И какого века? – снова не удержалась ничего не понявшая из сказанного хозяйка.

– А пока жись на свете будет проистекать. Пока деревня наша будет стоять. Пока детишки будут нарождаться. Пока земля будет хлеб родить.

После таких слов Наталья Прокопьевна только и смогла развести руки да рот в удивлении раскрыть.

– Дивись, дивись, жёнушка, часы – германские, фирмы «Юнгханс», изготовлены в 1896 годе. С музыкой и боем, – показывает пальцем на жестяную табличку сбоку часов, на которой выдавлено иностранными буквами название фирмы: «Junqhans». – Ты ж знашь, что я давно хотел приобрести часики. А тут сусед Травников Евдей толкует мне, что, мол, в метелёвский магазин часы привезли диковинные. Я прямо мимо базара в магазин-то и поехал. И верно: приказчик и показыват мне, как он выразился, «гансики» – так он часы называт. Фирма, говорит, такая – «Юнгханс», ну, вопчем, «гансики». До этого, говорит, были такие-то, и быстро покупатель нашёлся. Мы, говорит, ещё парочку заказали, и вот остались одни. Бери, говорит, не пожалешь. А мне они так поглянулись, так поглянулись, что выложил все, какие были с собой деньжонки, и не жалею.

И поднял к небу палец.

Изделие германское и впрямь было на зависть соседям. Резные точения по краям, снизу и сверху, три гири золочёные в виде увесистых капель воды, колечки цепочек, а на самом верху – конь, также резной, деревянный.

«Конь – это хорошо, – отметила про себя Наталья Прокопьевна. – Знать, и на неметчине народ христианский проживает, ежели лошадиное племя на часы прилаживают. Значит, чтят скотинку-то. Опять же, купленная ранее швейная машина тож немца Зингера изделие и тож вещь хорошая».

Потопталась со своими мыслями, потопталась и принялась на стол гоношить, решив про себя: «Гансики» дак «гансики», лишние в дому не будут. Ох-хо-хо-хо-хо-хо-о-о…»

Часы обрели своё место на одной из солнечных стен избы, и самые первые звуки, что раскатным гулом разошлись по углам, заставили домочадцев замереть на своих местах, а затем разом повернуться в сторону новой покупки. Разом в сей момент посетила каждого одна и та же мысль: живой человек поселился в доме, который будет за всеми и за всем доглядывать, всему и всем давать свою собственную оценку, обо всём напоминать, обо всех печалиться.

Бой часы имели низкий, протяжный, музыка же звучала только два раза в сутки – в полдень и в полночь. Был то царский гимн «Боже, царя храни», чем Долгих Степан Фёдорович чрезвычайно гордился.

– Вот покупка, дак покупка, – горделиво оглядывал домочадцев. – Батюшка царь – Божий помазанник, и его надо чтить так же, как Всевышнего и Преблагого Господа нашего Иисуса Христа.

К часам скоро привыкли, как привыкают к петушиному крику, к взмыкиванию народившегося телка, к лаю подрастающего щенка.

Подрастала и Настенька. Нет-нет, да потянет матку за юбку:

– Чё это, маменька? – тянет в сторону горки прикрытых холстиной вещей.

Не противилась Наталья свет Прокопьевна, позволяла подвести себя к той горке, но холстины не дозволяла коснуться ни себе, ни дочери.

Стояла, вглядываясь в широко раскрытие глазёнки подрастающей невесты и начинала сказывать степенно, с чуткой проникновенностью в голосе, сказку будто:

– Вот трудимся мы с тятенькой твоим, всяку работу делам, а для чего?

– Для чего? – словно эхо, отзывалась Настенька.

– А для того, милая моя птичка-невеличка, чтоб щастье и твоё, и твоих сестрёнок с братиками устроить.

– А зачем? – ещё шире раскрывала глазёнки Настенька.

– А затем, чтоб, когда войдёшь в года и восхочется-возжелается замуж идти, мы, твои родители, должны будем честь соблюсти – оделить тебя приданым. А приданое то должно быть по достатку нашему и не хуже, чем у людей, чтоб, знамо, прынс не сумлевался в нашей к тебе родительской ласке и участии.

– Для чего – замуж? – продолжала допрашивать.

– Все замуж идут. Потому что жись так устроена. Девкам – прынс, ребятам – прынцеса. Всякому своё и по достатку, и по месту в деревне. И на небесах своё место.

– Как это – на небесах?

– Больно любопытна ты, – ответствовала маменька, которой начинали надоедать расспросы дочери. – Тебе на небеса ещё нескоро, так что не торопись, а там – и сама узнашь, что и почему.

Маменька говаривала и так и сяк, а интерес дочерний не иссякал, покуда не стала приходить в года и сама не начала кумекать и про приданое, и про прынса, и про небеса.

А «гансики» отстукивали своё, и каждый домочадец, прежде чем куда направиться, взглядывал на часы и так же, когда возвращался в дом, то спешил к ним же.

Поглядывала на часы и Настенька, а пока что она и в церкву с маменькой ходит, и за скотиной доглядывает, и с подружками хороводится, а всё норовит пробежать мимо зарубинской, стоящей посреди деревни, избы. А столкнётся иной раз с ихним Семёном – парнем много старше её – и будто устыдится и своего малого росточка и неполных шестнадцати лет. Девка не девка, но уже и не подросток.

– Ты чего? – глуховатым голосом спросит он Настеньку.

– А ты чего? – тихо спросит она Семёна.

Ничего более не скажут, а обоим ясно: неспроста встретились, неспроста сломился голос парня, неспроста потишел голос девки.

Помнутся-помнутся на месте – и всяк в свою сторону.

Влетит в избу, сядет к окошечку и призадумкается.

Помалкивает маменька, помалкивает и тятенька.

– В года девка-то входит, – пробует иной раз говорить мужу Наталья. – Присмотрела кого, али её высмотрели. Не сглазили б девку-то, надо бы в Тулун, во храм Покрова свозить.

Степан Фёдорович обыкновенно помалкивает, слушает, что дальше скажет во всем покорная ему супруга.

– Прослышала я, будто Сёмку Зарубина отличает, – продолжает своё Наталья, – мужик давно, а бобыль. Не ровня наша-то ему.

– Ровня не ровня, а с головой парень, – подает наконец голос мужик, – не в батьку родного, балабона.

– А как сватов зашлёт? – будто испугавшись, подступает Наталья. – Как схватит да уводом уведёт?

– Не на чем…

И слышит в том ответе она усмешку, и успокаивается на мужниной руке, какая кажется мягче и теплее любой подушки.

«И впрямь, – размышляет Наталья Прокопьевна уже про себя, – на чём везти? На гнедом али на рыжем? Обе лошадёнки зарубинские – хуже некуда. Ни живые и ни мёртвые противу излишне суетливого хозяина. Не лодырь вроде, не пьяница, а всё валится из рук, всё бы языком трепать. Бабу ли встретит, мужика ли – не обойдёт. И так тебя вертит, и эдак. Сызмальства вить такой-то», – припоминает отца Сёмкиного Петра, которого знала чуть ли не с рождения.

Да и кто его не знал – быстрого, всюду успевающего, но ничего не наживающего балабона. А сын ей нравился, напоминая чем-то собственного мужа. Характерный, праздно не шатающийся, лишнего себе не позволяющий.

Прикидывала мысленно дочку к нему, ставила рядом, и всё вроде выходило – пара.

«Тьфу ты, наваждение какое-то, – переворачивалась на свою половину кровати. – Глаза смежить не даёт, такой-сякой…»

Начинала приглядываться к дочке, строгость на себя напускать, а та, будто угадав мысли родительские, и у божницы подольше задержится, и с вечёрки раньше обычного придет. Иной же раз залетевшим за ней подружкам эдак притворно-равнодушно ответит:

– Ой, не хочу я чтой-то… Вечор третьего дня мне так не пондравилось, думала с тоски помру.

Отмягчает материнское сердце, и, жалеючи дочь, сама начинает гнать из избы, дескать, девичий век короток, шла бы поразвеялась-поразвлеклась.

Степан Фёдорович наружно ни во что не вмешивается, полагаясь на здравый ум хозяйки своей, но, видно, тоже держал на сердце думу, и Наталья свет Прокопьевна о том знала, полагаясь в свою очередь на последнее слово мужа.

Не им, Долгим, за кого попало отдавать Настасью. И жнейка есть, и молотилка. В работе не последние. Брусникины да Дрянные чуть опередили, так от жадности непомерной. У них же три девки, парни – Иван да Гаврила. Девки – мал мала меньше. Каждой приданое припасай, рви из себя жилы.

Но и за Устинку Брусникина не отдали бы в вечные рабы, не говоря уж о Тимке Дрянных. Этот и вовсе крученый.

В другую какую деревню отдать – и того жальчее.

«Даст Бог – обойдётся», – успокаивала себя, ещё больше страшась за старшую.

– Присмотреть бы заранее, за кого отдать Настасью-то, – не выдержала как-то Наталья. – Всё спокойней было бы…

– Цыц, баба, – нарвалась на грубое слово, – придёт время – увидим. Не запрягай лошадь позади саней.

– Чё ты, чё ты, родимый, – поспешила успокоить мужа, – так это я с глупу…

Видно, самой девке решать, за кого идти, и вопрос этот у Долгих больше не обсуждался.

Сёмка тем временем подался в работники в деревню Манутсы, о чём Степан Фёдорыч заметил, что «мерин кобыле не пара». И нельзя было понять: Семёна с его отцом имеет в виду или Настасью с Семёном. Скорей всего, первое, потому что спрашивал, как бы меж делом, наехавшего свата из Тулуна о деревне Манутсы, в которой никогда не был сам, и о том, справно ли хозяйствует некто крестьянин Распопин и как обходится с работниками.

Сват в самом деле знавал Распопина и отозвался с одобрением.

– Плата у него така, – говорил, – год пробыл в работниках – и хошь хлебом бери, хошь корову веди, хошь лошадь взнуздывай. И земелька имется, и масло бьёт, и кузня своя. Но особливо лошадей любит. Самые справные лошади у его. С десяток держит…

– Ну-ну, – молвил на то Степан Фёдорыч. – И я бы подразвернулся, да девки, вишь, одне… Помрёшь и не будешь знать, на кого нажитое бросить…

– Тебе, Фёдорыч, хныкать-то не пристало, могешь жить. И парни у тебя есть. А девки?.. Ну что ж, коли судьба. Тоже золото, ежели от добрых родителев.

Выпили сваты по рюмочке на высокой ножке с серебряной насечкой по стеклу – старинные, дедовские. Сидят, толкуют неспешно.

Настя тем временем раз пять мимо пролетела, и, верно, не без умысла.

– Ты чего, егоза, леташь, юбками шуршишь? – прикрикнул было отец. – Во дворе бы чего поделала…

И улыбнулся своей редкой по красоте улыбкой – короткой, но которая ложится в память надолго, потому что в ней – весь человек. Неустанно трудящийся, живущий достойно и потому знающий себе цену. Привлёк к себе дочь, погладил по голове, легонько подтолкнул к дверям.

Со своей приговоркой всякое утро встаёт Степан Фёдорыч: «Рано встанешь, по двору пройдёшь – рупь найдёшь. Ещё пройдёшь – и ещё найдёшь». От того и хозяйство его крепкое.

Наталья Прокопьевна и того раньше поднимается с постели. Никогда в их избе не знали вчерашних щей, каши, чаю. Только с пылу с жару. Про гостя какого и речи не могло быть – за позор бы сочли поставить на стол несвежее. И в этом тоже сказывалось уважение и к себе, и к людям.

Нанимали Долгие работников, кормили от живота, платили за работу, чтоб без обиды.

В работе сами подавали пример. И земля родила. Как ей не родить, ежели, пока через поле идёшь, все ноги надсадишь – так вспахана, проборонена, обихожена. И скотина водилась, тучнея. В своё время приносила приплод.

Хорошо жилось Настасье, а на сердце неспокойно. Бегает мимо зарубинской избы чаще, чем прежде, бывало, когда Семён с родителями жил.

Говорили, будто в свободное от работы время к дьячку в соседнюю деревню учиться грамоте ходит. А, может, высмотрел кого?.. Вот бы приехал скорей, вот бы налетела да за чуб его чёрный… И сладкое, и горькое, и радостное, и гневное накатывает единовременно, и ничегошеньки ей с собой не поделать.

И набежала эдак-то на Семёна в рождественские захлёсты, всеобщие разгульные дни. Испугалась даже. На месте замерла. Под согнутой дугой Семёновой руки – книжка.

Откатило сомнение от сердца. И верно, книгочеем стал.

– Читашь? – спросила чуть с придыхом, будто умаялась бежать. – Псалтырь? Молитвы Божьи?..

– Да что ты, – выдохнул глуховатым голосом из себя парень, тоже как будто летел со всех ног. – Сочинитель граф Толстой это. Книжка называется «Война и мир».

– Какая война?.. Расскажи!.. – ухватилась за рукав полушубка и с боку начала ловить глазами его глаза.

И сами того не замечая, пошли они за край деревни, за кладбище, к скованной холодами речке Курзанке. Туда, где их уже никто не мог видеть. Знать, приспело время Настасьино, как давно уже приспело время Семёново.

– Душа моя, Настенька, – шептал на ухо. – Только одна ты такая в Афанасьеве.

– Только в Афанасьеве? – переспрашивала не без лукавства.

– Да что ж это я, – краснел парень. – Ты единственная на всю Тулуновскую волость, а для меня – дак и на весь уезд, а то и на губернию.

– На губернию? – ахала.

– На Рассею и на весь белый свет.

– Ну уж, скажешь тоже, – сомневалась. – Чудно это – на весь белый свет…

Сидели, обхватив друг дружку руками на коряжинах. Бродили узкими тропиночками вдоль речки Курзанки. Сидели на крутом бережку, глядели на белый в снежных кружевах лес, да не видели ни деревьев, ни речного изгиба, ни тальника – ничего.

Не заметили, как придвинулись сумерки. Спохватившись, бросилась со всех ног Настасья до избы своей, страшась гнева родительского за долгое отсутствие своё.

Трудился теперь Семён у Распопина с большим напряжением, потому приезжал чаще, бывал в Афанасьеве дольше.

Не осталась их связь на деревне незамеченной, толки пошли, пересуды. Дошли и до уха родительского, проникнув через заплоты и стены усадьбы Долгих.

– Чем Устин-то с Тимофеем хуже парни?.. – осмелела Наталья Прокопьевна. – Уж по работникам-то не скиталась бы…

Притворно прижала конец платочка к глазам. Как водится, нарвалась на редкую, но чувствительную грубость мужа:

– Цыц, тебе говорю! Звери они, а не люди. Хищники! И род их весь льстивый да хищный. За Сеньку лучше отдам Настёну и знать буду, помирая: за хорошим человеком она. Верным! А в силу он войдет, я чую, во-ой-дё-от… Хватка есть хозяйска. Совесть… По правде будет жить. По сердцу.

И заскулившей супруге примирительно:

– Ладно тебе. Не потаскуха ж кака наша Настасьюшка, – пускай погулят, поневестится. Там поглядим, за кем ей быть.

Ничего не сказали ей родители, а пересуды отпали сами собой.

И ещё год минул. И стал собираться Семён на службу царскую, заручившись словом девичьим, ждать его до срока.

А когда съехал до Тулуна, где должен был погрузиться с другими новобранцами на гремучий поезд, Степану Фёдоровичу пришлось прикрикивать и на девку, и на бабу. Да без толку. Не остановил его окрик воя женского, и хлопнул дверью, оставив прижавшихся друг к дружке дочь и мать.

Духов день (сборник)

Подняться наверх