Читать книгу Камень соблазна - Николя Бюри - Страница 4

II. Золотая голова

Оглавление

Я проводил много времени со своим младшим братом Антуаном и своим кузеном Ги Клоке. Жорж, отец Ги, брат моей матери, был монахом. Монах и одновременно отец, так случалось часто. Но об этом не следовало говорить. Если бы это выплыло наружу, епископ Анжеста, к чьей епархии принадлежал Нуайон, мог запросто лишить его сана и должности. Нуайон – не Париж. Здесь клирики не имели возможности воспитывать свое многочисленное потомство под сенью монастыря или собора.

Мать Ги умерла в родах. Его образованием, согласно воле Жанны Ковен, занимался Жерар. Ги был старше меня на два года. Обычно этот болтун поджидал, когда появится какой-нибудь сеньор, епископ или на худой конец богатый торговец, и изо всех сил старался привлечь его внимание или оказать услугу, пусть даже не самому, а через кого-то, а потом хвастаться близостью к знати, которой он сумел добиться.

Он был высокий, сильный, мосластый, с крупным, выпирающим во все стороны костяком.

На втором этаже дома находилась комната, вытянувшаяся по всей ширине фасада. Там в нас вдалбливали все, что считали нужным, а молитвенный покров и низкий кессонный потолок создавали впечатление, что находишься в гробу. За окнами на площади бурлил Хлебный рынок, где вращалось колесо фортуны Нуайона. Рыночная площадь зачаровывала меня. Некоторые, вроде брата Жоржа, этого пьяницы с нетвердой походкой, приходили туда каждый день. Когда он появлялся, физиономия Ги мрачнела, и я старался не попадаться на глаза кузену, ибо, завидев отца, тот немедленно зверел.


Я любил незнакомых мне людей, чужестранцев, появлявшихся в базарные дни, купцов из Северных стран с их резким говором, бродячих акробатов и песенников, но больше всего удовольствия я испытывал, когда, глядя на опустевшую площадь, издалека замечал одинокого прохожего. Мне нравилось угадывать его путь. Я слушал стук его одиноких шагов, шелест его одежды, раздуваемой ветром. Один из тех неутомимых путников, кому судьба даровала особую милость: вся рыночная площадь каким-то чудесным образом становилась его достоянием. И я провожал его взглядом, запоминал его черты, восторгался его независимой походкой, тем, как он уверенно шел в загадочном направлении. Спина его была моей целью. Я растворялся в нем, пытался продолжать его путешествие.

Если мой кузен хотел всего лишь изменить свое положение, я хотел постичь Бога. Его рука создавала тварей. Его недреманное око следило за ними. Все боялись Его приговора. Но каким образом Бог выносил его? Епископы назначали цену индульгенций. Следовательно, существовало некое несоизмеримое знание, которое я должен был приобрести. В основе моего поиска лежал преследовавший меня вопрос. Имела ли Жанна Ковен право попасть в рай?

Я разделял желание Ги покинуть Нуайон, но планы на будущее у нас были разные.

Я всегда молился сосредоточенно, замерев и не шевеля губами; только движения век отмеряли ритм мысленно произносимых мной слов. Чаще всего время для благочестия приходилось на после полудня; но в этот раз яростные вопли нарушили мое благоговейное настроение.

Я медленно, нехотя поднял голову – последним из троих. Вот так, в одно мгновение, суета не могла вытеснить молитву. По крайней мере, у меня. Я приходил к Богу с почтением и страхом. При первых же криках Антуан и Ги бросились к окну. Я подошел не спеша, возможно, потому, что, как утверждал мой отец, был труслив. Ну или, по крайней мере, очень осмотрителен. Во всяком случае, я всегда сторонился грубых игр, которые любили сверстники, а особенно Ги, исполнявший роль то моего покровителя, то притеснителя. Но я не пожалел, что меня прервали. Зрелище того стоило.

Перебранку затеяли две ватаги. Монастырские послушники и соборные клирики. Они орали во всю глотку, выясняя, кто из них, монахи или секулярные клирики, владели подлинным зубом Господа Иисуса Христа. Я знал, с каким почтением, с каким благоговением в городе относились к этой реликвии, которая, как мне казалось, выделяла Нуайон среди всех прочих христианских городов. Но два зуба! Над этим стоило задуматься. Я сказал Ги и брату, что один из двух, без сомнения, должен быть фальшивым. Ги спросил почему, ведь если Христос пустился в путь, имея все зубы, в Нуайоне вполне могло храниться два зуба.

– Христианский мир велик, у Иисуса зубов было не больше, чем у тебя. Меня удивляет, каким образом два зуба разными путями попали из Иерусалима в Нуайон, – совершенно серьезно ответил я.

Свара, поглотившая внимание всех, кто находился в комнате, продолжалась.

– Да у тебя гнилой пенек твоей шлюхи-мамаши, ослиная ты задница! Настоящий зуб Спасителя – вот он! – ревел разъяренный монах, потрясая ларчиком со стеклянными стенками.

– Враль! Вот он, зуб, который Христос потерял, когда дошел до святого Нуайона! – вопил клирик и тоже потрясал крошечным реликварием, где лежал зуб.

– Клянусь волосами святого Элуа, получи, Сатана! – взревел монах, лягнув противника и попав ему в мошонку.

И началась бешеная пляска ног, сутан, рук, четок, коленей и кулаков, сопровождавшаяся звериными воплями и неизвестными мне словами, напоминавшая побоище обезумевших базарных торговок. Противники свились в клубок, откуда брызгала кровь, вылетали сопли и зубы. Ги хохотал и громко подбадривал дерущихся. Поддерживал клириков против своего отца, отметил я, внезапно напуганный мыслью, что окажусь причастным к делу, от которого попахивало ересью. Я тут же попытался заставить замолчать своего неуемного кузена, который, отчаянно ругаясь, радовался столь неожиданному повороту религиозной жизни.

В комнату ворвался Жерар Ковен. Раздавая пинки, он захлопнул окно и поставил нас на колени.

Под его присмотром мы добрых полчаса читали молитвы девятого часа, и все это время Ги прыскал от смеха, особенно когда я просил его замолчать.

В Боге я черпал силу, позволявшую мне ощущать себя выше окружавших меня несовершенных домочадцев. И сносить отцовские оплеухи.


Я проник в комнату, где работал Жерар. Она занимала первый этаж. Стены, заставленные товарами, товары, подвешенные к потолку; не видно ни дюйма каменной стены, а в полумраке проглядывают смутные очертания всевозможных предметов.

Все это Жерар закупал заранее, оптом, чтобы увеличить прибыль, и всегда вовремя. Мех для капюшонов он брал в дни больших облав на лис и волков, когда те начинали слишком активно опустошать стада. Когда какой-нибудь ремесленник умирал, не оставив наследника, он скупал все оставшиеся после него изделия, что бы тот ни изготовлял. Он холил товары, обеспечивал им долгую жизнь, нередко вкладывал деньги в многолетнее хранение. Вокруг на удивление приятно пахло воском и мыльным корнем.

Где-то в глубине, за множеством разнообразных вещей, маячило световое пятно. Контора Жерара казалась игрушечным ларцом. Я подошел к лаковому ларчику из дуба – богато обставленной комнатке, расположенной на возвышении в четыре ступеньки. Жерар позвал меня поговорить о бенефициях. Ему удалось сосредоточить в своих руках изрядное число доходных должностей, что возбуждало неприязнь и ревность многих. Синдик соборного капитула, фискальный прокурор, любимец епископа Анжеста, он был искушен во всякого рода судебных тяжбах. Так что вряд ли кто-нибудь намеревался оспаривать полученные им привилегии. Но меня это нисколько не радовало. Я ограждал себя от мрачного отца, сражавшегося со сменявшими друг друга врагами и погруженного в вечные подсчеты нанесенных ударов и полученных в результате преимуществ.

Жерар пригласил меня подняться по ступеням к нему в контору. Я вошел с опаской, как всегда, когда находился вблизи отцовских дел. Страх, внушаемый отцом, чрезмерно подавлял представителей рода человеческого, к углубленному познанию коих я стремился. Поэтому я вполуха слушал, как отец важно рассуждал о будущих доходах. Я даже готов был согласиться с недооценкой всех присущих мне качеств.

Летом 1521 года мне исполнилось двенадцать лет. Я сомневался в своем призвании. Жерар решил посвятить меня в свои честолюбивые планы.

Сверкая глазами, он сообщил, что в благодарность за его услуги епископ выделил мне часть доходов с двух соборных часовен.

Намерение отца втянуть меня в круг своих интересов, зачислить в сообщество клириков я воспринял как наказание. Жизнь, которую я наблюдал в основном из окна, равно как и изучение латыни являлись источником мечтаний гораздо более захватывающих.


По дороге к часовне Мартевиля я задавался вопросом, понимали ли клирики язык, на котором вели службу, думали ли на этом языке или пользовались им исключительно для того, чтобы скрыть невежество, растерянность или испорченность, часто становившуюся объектом саркастических насмешек моего отца.

Я давно заметил склонность священников украшать обыденные слова латинскими окончаниями; такая манера изъясняться именовалась кухонной латынью. Я забавлялся, слушая, как они жевали полупонятные слова на языке, обреченном служить их самодовольству. Все монахи и клирики, которых я знал, имели в обиходе свое прозвище. Часто им было название животного, замысловатым образом латинизированное. Ги ценил меня за то, что я умел эти прозвища разгадывать, и смеялся от души.

На пороге Мартевильской часовни Жерар ободряюще взглянул на меня; на лице его мелькнула улыбка, надменная и плотоядная.


Стоя на коленях перед алтарем, я с тревогой улавливал обрывки спора, который Жерар вел в ризнице. Он находился там с братом Жоржем, совершавшим богослужения в этой церкви. Нам пришлось заставить ризничего разбудить его.

Мне хотелось, чтобы все поскорей закончилось, чтобы мне не пришлось ничего говорить этому презираемому отцом человеку. Жерар всегда предупреждал, что нельзя подсматривать за братом Жоржем и оставаться с ним наедине, а следовательно, ходить к нему на исповедь, даже по его просьбе; впрочем, кажется, уши брата Жоржа были глухи к детям: он не слышал их, хоть они оборись. Раздались быстрые шаги Жерара. За ним поспевали брат Жорж и ризничий.

– Брат Жорж, – повелительным тоном произнес Жерар, – я хочу, чтобы Жан был назначен капелланом в Мартевиле и Нуайоне. Хочу, чтобы мне, именно мне перешла половина бенефиций часовни в Мартевиле и пятая часть доходов от индульгенций в Нуайоне.

– Это уж слишком! Вы злоупотребляете, я буду жаловаться епископу, – заныл ризничий.

– Только попробуйте! Как секретарь епископа, я назначаю тех, кто идет к изголовью заболевших чумой, и не исключено, что оба ваших имени в ближайшем списке будут стоять первыми. Что ты на это скажешь, Жорж?

Оба клирика переглянулись. Они поняли друг друга.

Как человек, знающий свои права и не лишенный здравого смысла, Жерар продолжал:

– Подумайте, братья мои: в делах мирских следует все тщательно взвесить. Вы готовы умереть, служа вашей пастве, или… или мы с вами пришли к соглашению?

Брат Жорж вздохнул. Безутешный ризничий, кивнув в знак отказа от претензий, отправился к себе.

Отец смотрел на Жоржа так, словно перед ним сидела крыса.

– Что еще?

– Мне кажется, ты учишь Ги дурному, а мне бы не хотелось, чтобы мой Жан попал в беду. Ну, соображаешь? Я знаю, о чем говорю, и, если снова об этом ус лышу, без промедленья расскажу епископу.

Ризничий вернулся с бритвой и тазиком горячей воды.

– Хорошо! Покончим с этим! – нетерпеливо произнес брат Жорж.

Трое мужчин встали у меня за спиной. Взяв меня за волосы, брат Жорж поднял мне голову. Быстро и без церемоний мне выбрили тонзуру, и двое клириков посвятили меня в сан.

– И когда мы получим деньги? – настойчиво спросил Жерар.

– Присылайте мальчика в конце каждого месяца, – нетерпеливо ответил ризничий.

Жерар подавил недовольство.

– Через два года он отправится в Париж, в семинарию. А через несколько лет, когда вернется, счета нашего прихода перейдут к нему, если, конечно, Господь меня услышит.

Я увидел, как исказились лица обоих клириков, охваченных одной и той же холодной яростью.


«Это великий и неповторимый день!»

Жерар то и дело повторял эти слова, прожужжал мне все уши. Мне исполнилось четырнадцать. Я уезжал, вольный в своих поступках.

Я был худ, одет в черное. Попал в ритм, заданный неумолимым Жераром Ковеном. Мне предстояло выучиться, чтобы получать бенефиции, которые верующие миряне выделяли нуайонскому капитулу. Я был в восторге от предстоящей мне долгой дороги. Ведь я столько читал, столько учился, чтобы соответствовать тому будущему, которое начиналось сегодня, ибо Жерар вряд ли останется моим всемогущим наставником, и его гневное око больше не будет следить за мной. Возле дома он дал мне последние наставления относительно учебы в Париже. Никаких развлечений, упорно трудиться в коллегии Монтегю, чтобы поскорее вернуться и занять свою должность в капитуле Нуайона. Мой братец Антуан попросил сразу же по прибытии на место написать ему, а главное, не потерять деньги, выделенные епископом.

Я наспех обнял Жерара Ковена и отправился в путь, даже не обернувшись. Свое стоическое поведение я обдумал заранее. Оно скрывало великую радость избавления от отцовского надзора.


На площади Хлебного рынка собрались молодые люди с узлами и дорожными мешками. В центре стоял Ги и, отчаянно размахивая тощими руками, давал наставления для похода.

– Когда мы тронемся в путь, вы будете делать то, что я вам говорю… С этой минуты в дороге я король, а вы мои подданные… Дорога полна опасностей, но, если вы, мальцы, будете меня слушаться, я вас защищу!

Завершив свое обращение, Ги слез с бочки, на которую взгромоздился, и обнаружил в толпе меня.

– Отлично, Жан! Значит, ты решил присоединиться к нам?

– Если ты не против… Отец говорит, что лучше путешествовать в компании с другими мальчиками.

– Отлично, мой маленький кузен, через три дня мы будем в Париже… Надеюсь, ты слышал мои условия, а? Я главный, но ты не будешь любимчиком только на том основании, что ты мой кузен, а твой отец немного помогал мне… Я самый старший, значит, командую я.

Я согласился, довольный тем, что поход возглавит исполненный решимости предводитель. Взвалив на спину свои вещи, мы затопали по каменистой дороге.


Солнце показывало полдень; вдалеке мы увидели толстые стены города, первого на нашем пути. С самого утра мы шли быстро. Теперь Ги велел нам замедлить шаг.

– Превосходно… Молодые люди вроде нас не станут тратить денежки, едва у них засосет под ложечкой. Нас ждет Париж. Нам дорог каждый грош. Если сегодня вечером мы захотим поесть, придется попросить жратвы у местных крестьян. Но просто так ничего не получишь. Значит… Жан! Почему бы тебе не станцевать на площади перед церковью? А еще ты можешь спеть, дать горожанам еще один повод бросить нам несколько су… Ты же знаешь, как я хочу гордиться тобой, кузен.

– Но я не умею танцевать, – заметил я.

По его мнению, я только и умел, что гнусить на латыни, возвещая спасение праведникам!

– Да уж, наш Жан может и умеет говорить с невеждами, – заверил Ги остальных мальчишек.

Я попытался возразить, но он отвел меня в сторону.

– Жан, не заставляй меня обходиться с тобой по-плохому. Ты знаешь, что должен сделать, давай соображай!

Я бросил тревожный взор в сторону остальных мальчишек.

По дороге я отчаянно пытался придумать заслуживающую вознаграждения речь, сценку или проповедь, но в голову ничего не лезло. За те четверть туаза, что отделяли дерево, возле которого облегчались мои товарищи, от города, я осознал, что хоть и учился больше всех, однако не умею делать ничего, что бы заслуживало оплаты. Какая жалость! Мне хотелось плакать. У меня подкашивались ноги. В таком случае, подумал я, может, лучше надавить на жалость?


Рыночная площадь, бурлящая и пестрая, была забита до отказа. Прилавки ломились от сыров и мяса. Рядом, заглядывая в рот коровам и быкам, бранились барышники. Какой-то знатный господин верхом прокладывал дорогу среди торговцев. Те снимали шляпу, кланялись, а затем принимались расхваливать свой товар.

Заняв место возле ступеней церкви, я попытался спеть, но от страха не смог выдавить ни слова. Тогда я заскакал, пытаясь изобразить что-то вроде гальярды, хотя это наверняка больше напоминало пляску святого Вита. И даже запел, если назвать песней едва слышные бессвязные слова, сопровождавшие мои скачки.

Во что он играет, что изображает, чего ему надо? – говорили устремленные на меня взоры. Смеется он, что ли, или он сумасшедший, больной или, может, заразный? – спрашивали зеваки, купцы и клирики. Похоже, никто не мог понять мое сомнительное выступление. Мне казалось, что они вполне могли бы им пренебречь, но в них пробудились некие подозрения, и я почувствовал, что они могут на меня наброситься. Бездарный, без шутовского костюма, я походил скорее на одержимого, чем на артиста. Когда я встретился взглядом с одним из зрителей, тот отвернулся, словно от плохой приметы, падали или человека с дурным глазом. И тогда крестьяне завопили, чтобы я прекратил терзать им уши и шел кривляться в другое место. Но тут уж меня одолела гордыня, и я упрямо продолжил распевать еще громче, рискуя вывести их из себя. Они не заставили себя долго ждать. Какой-то деревенщина запустил в меня гнилой луковицей. Постаравшись улыбнуться, я громко поблагодарил его. Продолжая танцевать, подобрал сей скудный харч. На мой взгляд, это был храбрый поступок.

Люди забавлялись и потешались, одновременно раззадориваясь и распаляясь. Из такой смеси образуется самоуничижение. Меня закидывали подпорченным съестным. Внезапно резкая боль пронзила правый глаз. Кость от окорока положила конец моему отчаянному сражению с толпой.

Я упал на землю. Подскочившие мальчишки принялись меня колотить.

В общем-то я мог их понять.

Приволакивая ногу, окровавленный, в разорванных штанах, я вернулся, воображая, как за моей спиной Левиафан истребляет этот мерзкий город.

Ги ждал меня, приняв позу деспота.

Я протянул ему сморщенный лук-порей, достал из кармана морковку и две картофелины.

– И что? Это все?

– Да. Если хочешь еще, иди туда сам! Я больше не буду танцевать, никогда не буду, и петь больше тоже не буду, от музыки мне становится дурно!

Он отвесил мне такую оплеуху, что я упал на землю. Он велел мне подняться и отважиться повторить свои слова. Я повторил, еще более убедительно и более зло. И он снова ударил меня. Подобрав палку, я принял вызов. Мальчишки замерли, опасаясь, что Ги, наказывая меня за сопротивление, забьет меня до смерти.

Но он примирительно поднял руку. Улыбнулся, не разжимая губ. Повернулся к остальным:

– У нашего Жана твердый характер. Вот таким и надо быть, славным малым, умеющим смотреть в лицо опасности.

Я зашатался и рухнул на землю.

С приближением ночи мы поднялись на вершину холма и развели костер под ветвями огромного дуба. На палке, словно на вертеле, крутился гусь. Помочившись у подножия холма, я с улыбкой смотрел на силуэты друзей, вырисовывавшиеся на фоне ясного неба. Я вернулся к ним. Ги хвалил нашего товарища, которому в голову пришла удачная мысль украсть гуся и кувшин церковного вина. Он сделал мне знак сесть рядом с ним. Пообещал отныне давать мне только те задания, которые соответствуют моим способностям, иначе говоря, побираться мне больше не придется.

Сидя у костра, многие вычесывали вшей, бросая паразитов в огонь. Лопаясь, они превращались в крошечные искорки, и мы смеялись.


Колючий ветер обдувал пригорок. Прислонившись к дереву, я дрожал от холода и с грустью размышлял о своем положении. Мне было горько от того, что наше путешествие не стало той таинственной процессией, которую я себе воображал. Молодые люди, молча идущие друг за другом, при взгляде на которых сразу ясно, что на них возложена тайная миссия. Но зато я почувствовал вкус к риску, даже к опасности.

Все, спали, кроме Ги. Всматриваясь в ночной мрак, внимательно прислушиваясь к каждому шороху, этот нетерпеливый часовой торопился пуститься в путь, ибо в конце его уже видел вершину и лавровый венец.

Подойдя ко мне, он улегся на землю. Распахнув свой широкий шерстяной плащ, укутал меня его полой. В холодном небе сверкал Млечный Путь. Подняв костистую руку, он погладил небесный свод.

– Видишь вон те звезды, это созвездие Козерога, козы с рыбьим хвостом. Она прогоняет уходящий год и заменяет новым, смерть заменяет жизнью… В такие холодные ночи, как сегодня, я убеждаю себя, что мы непременно движемся к весне, к солнцу. А что? Теперь мы идем в Париж. В столицу королевства… Хотим приблизиться к Солнцу учености. Я – придворный хирург. Я, церковный бастард, – хирург! Но чтобы добраться до Парижа, придется всем вместе лезть из кожи, чтобы устроить себе сладкую жизнь. Вот почему я поколотил тебя на глазах у всех. Приказы начальника не обсуждаются. Там, наверху, за нас решают звезды. Оттуда я черпаю свою силу. А звезды велят мне оказывать тебе покровительство. Я вижу, что и у тебя, и у меня жизнь будет удивительной. Придется драться.

Уверенный в молчании звезд, но довольный его поддержкой, я заснул. Ги сжимал меня в объятиях. И в своих грезах видел себя ментором чудесного кузена.


По дороге тек поток путешественников, возвращавшихся из Парижа и туда стремящихся. Я радовался, чувствуя себя одним из них. Моим вниманием завладели городские ворота. Ги положил мне руку на плечо:

– Жан, надо с чего-то начинать. Я тут поразмыслил. Ты будешь писать все, что потребуют от тебя парижане! Так мы сможем сравняться с местными и понять, что для нас хорошо. Но сначала позабавимся!


Потрясенный своим вступлением в Париж, шатаясь от усталости, я все еще не сказал Ги, что его власть надо мной простиралась только на время путешествия. И позволял подшучивать над собой. На самом деле наша первая ночь в Париже оказалась беспорядочной и бессмысленной. Торговки рыбой, предложившие угостить нас, потащили нас на усыпанный ошметками задний двор. Там у них хранился сом, огромный, словно свинья; они разделали его ржавым ножом. Затем принялись жарить на огне толстые куски. Обращаясь с нами как с птенцами, они кормили нас изо рта в рот и поили спиртным из перебродившей картошки. Спиртное примирило меня со вкусом сома, от которого несло тиной и тянуло рвать. Подмигивая и прищелкивая языком, жирная бесформенная девица попыталась увлечь меня за собой. Ги отодрал меня от нее и вместе с ней исчез.

Голова сома, раззявив к небу пасть, плавилась на угольях. Вернувшись, девица расставила ноги над останками сома и принялась греть свою пещерку. Это зрелище заворожило меня. Мохнатка, писающая в дыру ада! Сатана, плюющий в вертоград! Я побледнел и отошел. Другие вскоре присоединились ко мне.


Мы пошли в таверну, где клирики угостили нас молодым вином. Выйдя на улицу, Ги и еще кто-то сплясали на телеге, возившей сено. Очутившись с наступлением ночи на берегу Сены, мы расхохотались. Никогда еще я столько не бегал, не пользовался ногами, не отмахивал расстояний, не видел столько домов, не испытывал столько страха, столько не смеялся, не пил, не ел и не блевал. Пьяный, я едва держался на ногах. Ги обнял меня:

– Вот видишь, мы веселимся.


От пьянки у меня в памяти осталась череда жутких скорченных рож. Прошло три дня. Я ощущал себя больным, грязным и опозоренным. Я много спал, отчего чувствовал себя виноватым. Дал себе обещание корпеть над учебой еще усерднее, чем в Нуайоне, но подхваченный парижским вихрем постоянно откладывал момент примерки на себя устава коллегии Монтегю. Я бродил в поисках очагов знания и новых идей, которых, судя по всему, тут куры не клевали. Так однажды я завернул во двор харчевни «Золотая голова», где, как говорили, можно было познакомиться с суждениями в высшей степени отвлеченными. Под деревом сидел Матюрен Кордье и рассуждал, как и полагалось философу. Высокий, худой, сгорбленный, с поседевшими висками, лукавым взором и вкрадчивым голосом, он умело сплетал слова и полностью завладел вниманием своих молодых слушателей. Время от времени кто-нибудь из учеников поднимал палец. Обсуждали наилучшие способы распространения и изложения гуманистических идей. Я с интересом слушал речи Кордье. Он объяснял, что разговорный язык достоин Писания, что обсуждение лучше, чем зазубривание, позволяет вам проникнуться его духом; что поиски смысла возвышают людей. Столкнувшись с неизвестными мне прежде мыслями и манерой преподнесения знаний, я был изумлен и восхищен. Название «Похвала глупости» пробудило во мне любопытство. Что означала эта дерзость? Жерар всегда говорил мне, что надо учиться распознавать безумцев с первого взгляда, чтобы вычеркнуть их из нашего поля зрения, отправить их сходить с ума как можно дальше. Он уверенно заявлял, что в рейнских городах весь сброд, тех, чьи души пляшут под дудку лукавого, одержимых, пьяниц и уродов всех мастей, как благородных, так и нищих, сажают на лодки и корабли дураков, и те уносят несчастных в неведомые края, далеко, никто не знает куда. А так как их плавание длится вечно, они больше не искушают честных верующих своим лукавством. Я спросил, правда ли, что безумцы недостойны христианской любви. Жерар пояснил, что есть безумцы неисцелимые, сами призывающие к себе дьявола, и их надо отринуть, а есть те, которых изначально, с детства создали безумными, исковеркав им и тело и разум; эти обретаются при дворах, служат сеньорам или развлекают толпу на ярмарках. Про себя я отметил, что Париж кишит безумцами. В Писании ясно сказано, что число безумцев бесконечно. Возможно, те, что плывут с Севера, завершают свой путь на берегах Сены, в Париже, вбирающем в себя самый разношерстный люд.

Я протиснулся вперед и тихонько попросил у Кордье дозволения посещать его занятия. Весело взглянув на меня, он велел мне приходить в коллегию Ламарш, двери которой открыты для всех, без всяких рекомендаций. А этот дворик предназначался только для тех, кто уже постиг основы наук.

– Завтра в Ламарше. А теперь отдыхайте!

Я хотел блеснуть красноречием, но лишь пробормотал слова благодарности.


Спустя несколько дней я сидел в большом помещении в окружении двух десятков молодых и не очень молодых людей. Теснясь, кто на скамьях, кто на ящиках, они трудолюбиво записывали основные понятия риторики, которые излагал Кордье. Я слушал, поражаясь тому, что студенты позволяли себе болтать и вертеться. Кто-то ткнул меня локтем в бок. Мой сосед с заговорщическим видом протягивал мне клочок бумаги. То, что я увидел, привело меня в ужас. Кордье заметил мое смятение:

– Ковен, дайте мне листок! Похоже, он очень взволновал вас!

Вот я и провинился, подумал я, заливаясь краской.

Бумажка перешла к учителю. Это была гравюра. Папа, вставив свой член в лошадиную задницу, засасывал мужское достоинство какого-то короля.

Матюрен Кордье улыбнулся:

– Вот его святейшество Папа Климент VII в любимой позе… Да и король Франциск, похоже, в восторге от такого засоса.

– Это не я… – запротестовал я.

– Неважно кто, Ковен, нечего целку из себя строить. Картинка, разумеется, возмутительная и клеветническая, тем не менее отражает некую реальность. Увы, Папа снискал себе репутацию утонченного гурмана. Говорят, он очень ценит французскую снедь. В конечном счете сия отвратительная гравюра является опасным заблуждением, однако это не помешает нам задуматься.

Я было засомневался, но быстро понял, что он не шутит.

Не терял хладнокровия, Кордье прислушивался к ропоту, сопровождавшему его комментарий.

Студент из Голландии поднял руку. На плохом французском он заявил, что больше не понимает, о чем говорят. Размеренным тоном Кордье продолжил, однако в его голосе я уловил насмешливые нотки.

– Такие карикатуры некоторые вывешивают на стенах церквей. Надо сказать, что это наилучший способ истолкования запретных идей.

Он повернулся ко мне:

– Как видите, Ковен, никаких потасовок, никаких побоищ, я всего лишь жду, что вы будете вести себя серьезно и рассудительно, особенно когда у инквизиции появится повод сжечь вас! – произнес он, помахивая гравюрой.

Не знаю почему, но меня охватило смятение. Никогда еще я не испытывал страха перед картинкой, не боялся слов. Но злился я на себя за то, что не сумел отшутиться. Я пришел сюда отстаивать свое мнение, а оказалось, что я просто мямля, слабак и растерявшийся провинциал! Тут гнев мой пал на мэтра Матюрена. По какому праву он так легко, насмешливо говорил о нечестивом рисунке, который только что был нам показан?

Размышления мои были прерваны. Студенты с веселым гомоном вскакивали с мест. Конец урока я не запомнил вовсе. Одни уходили, другие толпились возле кафедры. Я чувствовал некую неудовлетворенность. Мне казалось, что я каким-то образом должен доказать свою приверженность евангельским истинам и их земному воплощению Клименту VII. Студенты вышли. Матюрен Кордье смотрел на меня.

– Ну, Ковен, вижу, вы все еще под впечатлением. В харчевне вы сможете развязать язык.

Отказаться я не посмел…


Вечерело. Вместе с Кордье и несколькими товарищами я пошел в таверну.

Студенты увлеченно слушали речи учителя. Каждого он убеждал в необходимости читать труды греков и римлян в оригинале, несмотря на то что Ноэль Беда, ректор коллегии Монтегю и синдик Сорбонны, добился запрета книг на греческом. Даже если бы я думал так же, как Матюрен, в тот момент я бы предпочел услышать об этом запрете из уст кого-нибудь другого. Потому что мне было страшно. Я понимал, что поддался соблазну, слушая остроумцев, разрушавших незыблемые истины. Для них коллегия Монтегю, где меня ждали, являлась пристанищем лжи. Ее ректор Беда был не в чести у Кордье, но всемогущ в Париже; при этой мысли волны страха захлестнули меня с головой. Однако благожелательность Матюрена располагала к доверительным признаниям. Я поделился с ним своими сомнениями относительно коллегии Монтегю. Профессор долго смотрел на меня. Затем сказал, что из стен коллегии вышли самые лучшие богословы. Тем более что старая схоластика в сочетании с суровой дисциплиной сулили душевное спокойствие тем, кого слишком свободное подражание Христу повергало в замешательство.

В этот момент в трактир вошел высокий мужчина в рясе бенедиктинца и громко заявил, что хочет пива, много пива. Кордье прервал свою речь.

– Франсуа! Иди сюда, покажи этим детям, как утоляют жажду знанием и наукой.

Высокий человек подошел. Насмешливо улыбаясь, смерил взглядом сидящих за столом. Кордье представил нас. Упомянул, что я будущий воспитанник коллегии Монтегю.

– Что ж. Придется пернуть ему в нос. Это будет единственная струя свежего воздуха за все годы учения у фанатиков Монтегю.

Улыбнувшись, он дружески хлопнул меня по плечу.

– Давай выпьем, – произнес Кордье, – научи моих птенцов, как вести сражение словами!

В приплюснутой шапке, из-под которой торчала его красная, напоминавшая морду быка, рожа, пердун плюхнулся прямо напротив меня:

– С какой планеты ты к нам свалился, ворон?

– Я из Нуайона.

– Он учит греческий.

– Следует ли мне прекратить эти занятия? Труды на греческом запретили недавно, и я не знал об этом, – осторожно уточнил я.

Я был рад, что смог принять участие в беседе.

– По приказу сорбоннских смиренников и Беды Злокозненного у меня изъяли всех моих греков – врачей, философов, комедиографов, всех! Но, к счастью, латынь совсем иное дело, и в Париже есть немало храбрых печатников и книготорговцев. Смотрите!

Он небрежно извлек из своего балахона маленькую книжечку и, весело глядя на меня, пододвинул ее ко мне.

– Держи, юный латинист, прочти нам вот этот отрывок.

Я быстро пробежал глазами строчки. С трудами Сенеки я уже был знаком. Однако сей ментор из таверны, без сомнения, хотел спровоцировать меня.

– А это не опасно? – осторожно спросил я, тревожно озираясь по сторонам.

Все смотрели мне в рот. Я сделал то, о чем он меня просил.

– «Правда ль это иль мы, робкие, тешимся сказкой, будто живет тень после похорон?»[1]

– Громче, малыш! – настаивал ментор.

– Но это же отрицание…

– Бессмертия. Но так как это написано еще при жизни Христа, что мог знать о бессмертии автор? Читай и понимай, куда латынь может завести тебя, когда у тебя есть хорошие книги.

– «К смерти мчимся мы все. Тех, кто достиг реки, чьей клянутся водой боги всевышние, нет нигде.

Словно дым жаркого пламени, черный только на миг, тает, развеявшись, словно тучи, что нам тяжкими кажутся.

Иссушает Борей натиском холода, – расточается дух, нас оживляющий»[2].

Я остановился. Никто, кроме сидевших за нашим столом, не обращал внимания на мое чтение. Однако я заметил, что Матюрен Кордье, похоже, приуныл: сидел, уставившись взглядом в одну точку на столе.

– Продолжай! Самое лучшее впереди!

Его самоуверенность подавляла; за столом воцарилась атмосфера капитуляции; его взгляд впился в меня так глубоко, словно хотел увидеть, как бьется мое сердце.

Я бросил взгляд на своего учителя. Тот печально качал головой.

– «После смерти – ничто, смерть и сама – ничто, мета в дальнем конце быстрого поприща. Алчный, надежды брось; робкий, забудь свой страх: время и хаос всех алчно глотают нас. Знай: неделима смерть; губит и плоть она, и души не щадит»[3].

Мне не хватило дыхания, я остановился. Тогда Матюрен взял у меня из рук книжечку и недрогнувшим голосом завершил цитату:

«Спросишь: умерший, где буду я? Там, где все, кто еще не рожден»[4].

Я оторопел; никогда еще я не слышал и не читал ничего, что бы столь точно отражало непознаваемый характер исхода душ. Неожиданно мне показалось, что после смерти матери я только и делал, что искал эти слова. Никогда еще я не был так сильно поражен красотой языка. Я дал себе клятву, что непременно отыщу другие произведения Сенеки, ибо мне показалось, что тексты Евангелия перекликаются с его словами.

Кордье упрекнул приятеля, что тот подвергает риску его учеников, которые могут некстати повторить цитату.

– Агония и воскресение Христа затрудняют понимание слов Сенеки, – обращаясь ко всем, примиряющее произнес Кордье.

Взмахнув тыльной стороной ладони, здоровяк отмел саму возможность препирательства.

– Агония Христа! Ни за что, если бы он не был Сыном Божьим, ни за что распятый на кресте Христос не мог бы столь долго сопротивляться палящему солнцу Святой Земли! – со смехом провозгласил он. – Это вам говорит монах и врач, – добавил он уже тише, но по-прежнему с усмешкой в голосе, словно сожалел о том, что раскричался. – Видишь, Матюрен, я говорю также то, что им нужно знать.

– Все меньше и меньше, Франсуа, – сокрушенно промолвил Кордье.

Меня трясло все сильнее и сильнее. Я не мог больше сдерживать свои чувства. Громогласный костоправ смеялся над страстями Христовыми.

Пиво, которое я открыл для себя одновременно с Сенекой, без сомнения, придало мне смелости. Я резко встал, убежденный, что мое место не здесь. Если некоторые истины и могут оказаться ущербными, все не может разлететься вдребезги, иначе после нечего будет склеивать. Итак, я встал. Не найдя убедительных слов, я довольствовался взглядом, надеясь, что он был холодным и критическим. Но, думаю, в нем увидели только ужас.


Стоило мне сделать несколько шагов, как кто-то резко дернул меня сзади. Ги и мои попутчики из Нуайона силой затащили меня в какую-то улочку. Сначала я подумал, что это шутка, но потом увидел презрительное выражение лица кузена.

– Итак, мой драгоценный Жан, ты хочешь сбежать, забыть, скольким ты мне обязан, что я твой покровитель, что ты у меня на службе… Говорят, ты снюхался со знатными особами. Это хорошо, Жан, однако твой хозяин тоже должен, как бы это сказать, принять участие в празднике. А ведь твой хозяин, Жан, это я, разве нет?

– Ты принял решение без меня, ты сам мне сказал, что хочешь стать врачом, но никак не грабителем.

– Что ж, вот ты и будешь моим первым пациентом!

Ги ударил меня кулаком в лицо. Другие присоединились к избиению. Их азарт делал удары еще больней. Вдруг я услышал, как Ги приказал прекратить бить меня. Склонившись надо мной, он обыскал мою одежду. И в конце концов нашел зашитый отцом в подкладку плаща кошелек с платой за обучение.

– Смотрите, какой ганглий извлек я из малыша Жана, облегчив его страдания! Друзья мои, это же моя первая хирургическая операция!

Они оставили меня лежать на земле.


Ночью у меня болело все тело, вдобавок я ненавидел себя до такой степени, что желал себе еще горших мук. Бог грозно взирал на мои выкрутасы. Я решил доказать, что способен вести праведную жизнь. На следующий день я, словно парализованный, сидел в помещении, где преподавал Кордье. Не дождавшись начала урока, я попросил слова и упрекнул мэтра в том, что он разрушает догматы Церкви, вместо того чтобы сначала разъяснить ее истины.

– Не кипятись, Ковен. Да, правда, я люблю вводить в заблуждение своих учеников, чтобы они поняли, что истины тоже являются производными от слов.

– Но кто вы такой, чтобы ставить под сомнение истины, провозглашенные отцами Церкви?

– Жан, я обучаю прежде всего языкам, и впоследствии, если я тебя оставлю, ты увидишь, сколь по-разному они расцвечивают смысл вещей. Но тебе еще предстоит многому научиться. Поэтому следуй своей дорогой, иди в Монтегю! Я делюсь с учениками своими мыслями и не могу позволить себе иметь дело с теми, кто мне не доверяет. Меня никогда не испытывали ни мучениями, ни костром. Возможно, когда-нибудь мы сможем сопоставить наши мнения. Еще один совет. Если там тебя в чем-нибудь уличат, неважно, по какой причине, никогда не утверждай, что ты не виновен, иначе они будут бить тебя до тех пор, пока ты сам не поверишь, что виновен.

– Спасибо. Даже если латыни в Монтегю учат не так хорошо, как у вас, я прежде познаю истину, нежели заблуждения, достойные виселицы. До свидания, мэтр.


Подойдя к дверям коллегии Монтегю, я вспомнил, что Жерар четко мне объяснил, что прежде, чем идти туда, где думают, надо пойти туда, где учат думать правильно. Кордье нарисовал мрачный портрет Ноэля Беды, ректора Монтегю. Ректор оказывал изрядное влияние на нравственные и религиозные принципы в государстве Франциска I. Он первым предал анафеме Лютера, а его жалобы не раз приводили людей на костер. Он добился осуждения «Зерцала грешной души», сочинения Маргариты Наваррской, сестры короля. Кордье настойчиво советовал мне не произносить ее имени в присутствии ректора. Тот ее ненавидел. Явная симпатия к ней могла навлечь на меня множество неприятностей. Рабле сказал, что ради защиты ортодоксального вероучения Беда готов сжечь всю Францию.

Знаменитый хулитель гуманизма принял меня без промедления. Едва я вошел, как тотчас ощутил запах прогорклого жира. Весь вид ректора свидетельствовал о его крайнем пренебрежении собственной особой: маленького роста, он к тому же был горбат и пузат; на нем было надето заляпанное фиолетовое платье, на бугристом лице красовалась многодневная щетина, а лохматые пучки волос заменяли брови и торчали из ушей. Подняв руку, он сделал мне знак приблизиться. Говорил он медленно, важно, словно еще не проснулся. И только его маленькая рука с толстыми, словно сосиски, пальцами, проявляла необычайную резвость, напоминая марионетку в руках чревовещателя, шуструю и полную жизни.

– Вас ждут больше месяца. Почему вы явились только сегодня и почему у вас лицо в синяках, словно у забулдыги? – спросил Беда.

– Дорога была долгой и трудной.

Палец на руке взлетел вверх и указал на меня.

– Довольно! Вы шлялись по кабакам и валандались с распутными девками, разве не так?

Рука его опустилась, Беда умолк, видимо наблюдая из-под опухших век, как я пребываю в ступоре. Так долго, что я решил, что он задремал.

– Деньги! – внезапно взревел он.

– У меня их украли, господин… – пробормотал я.

И снова он ответил не сразу. На короткое время мелькнули его глаза. Молочно-голубые, такие светлые, что мне показалось, что он слепой.

– В возмещение тех денег, которые ты потерял, и чтобы наказать тебя за то время, что ты растратил в дороге, каждый день после занятий ты станешь чистить отхожее место коллегии… Истинный христианин скорее умер бы, нежели потерял деньги, дарованные епископом.

Едва прибыл, а уже наказан. Я плохо начал. И пообещал себе, что в будущем стану вести себя безупречно.


На следующее утро колокол разбудил учеников Монтегю.

– Пять часов! Вставайте, жалкие твари! – ревел каноник, размахивая своей ферулой.

Я вскочил, ничего не понимая, с тюфяка, который делил с тремя другими мальчиками.

В миске лежало какое-то зеленоватое месиво, кишевшее мелкими насекомыми. Нас вытащили из постелей для ночной службы. Бесконечные заутрени. В рефектории я сказал себе, что если и дальше столько молиться, то в голове моей не только ничего не прибавится, но, наоборот, она опустеет окончательно.


Я мог заснуть в любой момент. Но я слышал крики тех, кого наказывали палками. Видел хромого мальчика, который, как сказали мои товарищи, останется хромым на всю жизнь. Слышал рассказ о том, как профессор Пьер Тампет за пустячную провинность заставил ученика есть собственные экскременты до тех пор, пока тот не умер. Пьер Тампет, который через две недели вызвал меня к учительской кафедре читать наизусть из Фомы Аквинского. Голос мой был слаб и дрожал. Несколько раз Тампет приказывал мне начинать фразу заново. Он сказал, что мой пикардский выговор подобен слизи, пачкающей мысль великого ученого.

В конце концов я стал заикаться.

А Тампет хохотал.


По вечерам, когда я в одиночестве вычищал бадьи в отхожем месте, я декламировал отрывки из святого Фомы и, пытаясь избавиться от своего выговора, раз по пять произносил одну и ту же фразу.

Однажды вечером каноник схватил меня за шиворот.

– Ковен, принудительные работы выполняются молча!

Каноник дал мне сильный пинок под зад. Я встал и снова принялся за работу. Вернулся мыслями к Сенеке, чьи слова по-прежнему вертелись у меня в голове. Один из приятелей по общей комнате, Луи Террье, стал очень ценным товарищем. Он был лучшим латинистом в нашей стае. Он рассказал мне еще об одном сочинении философа под названием «О милосердии», а также о стоицизме. Там, где удары сыплются градом, стоицизм вполне может стать спасительной доской. Я решил раздобыть сочинение с таким привлекательным названием.


Однажды в июньский полдень, через два года после моего поступления в коллегию Монтегю, мой друг Луи и я сам удостоились высокого отличия. Впрочем, уже давно ходил слух, что кого-то из нас выберут для ответа на публичном уроке в присутствии князей Церкви. И назвали имена прелатов, нагнавшие на нас страху.


В связи с предстоящим уроком я подошел к двери кабинета, куда меня призвали, дабы предварительно расспросить. Открыл мне Беда. Исходивший от него кислый молочный запах вносил свою неприятную лепту в тяжелый и затхлый воздух. Блеклые глаза старого ректора глядели на меня сквозь щелочки прищура; некоторое время он стоял неподвижно, и только пальцы его пухлой ручки дергались, словно стремились попасть в ритм веселого мадригала. Внезапно он схватил меня за шиворот и медленно втащил внутрь. Свеча, закрепленная на чернильнице, источала слабый свет. Взгляд Беды был устремлен на раскрашенную деревянную статую святого Себастьяна. Кивая головой в сторону мученика, он, казалось, поддакивал ему. Тут под сенью статуи, куда не падал свет, я заметил некую личность.

– Давайте, Ноэль, покажите, на что он способен, вы же умеете, а мы посмотрим.

Голос был сладок, хотя в нем явственно звучали повелительные и даже настороженные интонации. Такой голос свидетельствовал о высокой должности своего обладателя. Я не видел стоящего в темноте, только его скрещенные на животе руки. Указательный палец на правой руке украшала массивная золотая печатка.

На этом собеседовании Ноэль Беда расспрашивал меня не только о вере, но и моей глубоко личной жизни. Начав с похвал, он резко, с необычным для него рвением, взял меня в оборот. Он заставил меня рассказать о моем пристрастии к чтению и о любимых книгах, о том, какие мне нравятся женщины и какие мужчины, как я люблю Христа. Схватив меня за загривок, Беда заставил меня преклонить колени и ткнул носом в деревянную раскрашенную статую святого Себастьяна, украшавшую кабинет. С той минуты я перестал понимать, что происходит.

– Являешься ли ты, как и он, воином Христовым? Воистину ли ты встал на сторону Христа? Предашь ли ты своих соучеников во имя главенства божественного права? – выкрикивал Ноэль Беда.

– Да, да, – повторял я, в отчаянии от тягостного ритуала.

Беда отпустил меня. Я был изнурен, вымотан.

– Достаточно, Ноэль. Мы довольны этим мальчиком, – проговорил человек в полумраке.

Я увидел, как на указательном пальце, направленном в мою сторону, блеснула печатка.


Я никогда не забуду, что их не заинтересовали ни мои знания, ни моя вера. Ибо они обрушили на меня град неожиданных и докучливых вопросов. Я мог бы внятно прокомментировать Послания Павла, привести примеры из Августина, к трудам которого с недавнего времени во мне пробудилась склонность. Но нет, своими беспорядочными вопросами Беда обрек меня на настоящую пытку.

«Изучение Писания требует двух вещей: как определить то, что надо истолковать, и как рассказать о том, что уже истолковано». Сей превосходный совет дал святой Августин. Однако мне казалось, что его блестящую мысль постыдно извратили: Беда неустанно заставлял излагать то, что уже истолковали другие, и не учил, как надо толковать. Следовательно, любое открытие исключалось. Когда я мусолил эту мысль, ко мне подошел каноник и сказал, что из Нуайона прибыл мой брат Антуан и привез срочное послание от нашего отца.

Брат неловко обнял меня. Я получил разрешение погулять с ним по улицам Парижа.

– У отца неприятности, – сказал он мне, – его обвиняют в том, что он обокрал Церковь… Ему надо помочь.

Чувства мои не всколыхнулись. С тревогой я спросил, позволено ли мне будет завершить учебу.

– Насколько мне известно, Церковь не станет отбирать у тебя твой доход. Но папа говорит, что тебе было бы полезнее заняться изучением права.

– А я, а мое желание, братик? Нет, я выбрал веру, это моя вера. Старик хочет, чтобы я стал, как и он, мошенником и вором! Он получает бенефиции от нескольких приходов сразу, в ущерб тем, кто имеет на них больше прав, чем он. Я отказываюсь подчиняться этой крысе! Если тебе нравится, можешь продолжать лизать ему задницу.

Когда я расстался с братом на пороге коллегии Монтегю, он выглядел печальным и встревоженным.


Однажды, после утренней молитвы, Ноэль Беда подошел ко мне и велел следовать за ним в его кабинет. Меня охватило отвращение, но не из-за гнусного запаха изо рта, к которому я привык. Это чувство возникало у меня каждый раз, стоило мне оказаться рядом с ректором. Во время собеседования, когда меня, прижав губами к чреву святого Себастьяна, подвергли длительному допросу, я почувствовал, как Беда потерял власть над собой; об этом свидетельствовало все: учащенное дыхание, руки, ерошившие мне волосы, и его вид по окончании испытания, изнуренный и удовлетворенный одновременно. Но я решил показать, как высоко я ценю оказанное мне доверие. Несмотря на неопрятный вид, Беда был на редкость добросовестен. В пределах установленных им правил, четких, хотя и спорных, он действовал беспристрастно. Он поручил мне посетить занятие на медицинском факультете Сорбонны, а потом по секрету сообщить ему, о чем говорят студенты. По слухам, производимые там вскрытия трупов преступников становились поводом для еретических высказываний. Ректор хотел получить обстоятельные сведения. Он сказал мне, что именно в таких местах вооруженная рука Церкви должна разить ересь без всякой жалости, в самом ее зародыше, ибо именно в них воспитываются люди, которым предстоит мыслить и рассуждать. Он напомнил мне, что эмиссар, присланный из Рима, выделил меня среди товарищей по коллегии, и теперь я определенным образом связан привилегированными узами с высшей земной властью: Римской церковью. Нехотя целуя руку Ноэля Беды, я думал, что эта связь, если, конечно, речь шла не о связи духовной, видимо, будет явлена мне однажды в более убедительной форме, но пока она очевидно ускользает от меня. Пробуждая тревожные вопросы, мне постоянно вспоминались многозначительное спокойствие Матюрена Кордье и самоуверенность и веселое богохульство его приятеля Рабле.

При виде своих ровесников с медицинского факультета Сорбонны меня охватило волнение. Судя по выражению их лиц, они готовились присутствовать при каком-то необыкновенном событии. Сознавать, что явился сюда шпионить, было очень неловко. Но разве я не сам согласился исполнить поручение, внести раздор в свой ум, боясь очутиться на достойном порицания берегу словесного потока?

Мое природное благоразумие требовало выждать, даже переждать скандал и сформировать взвешенное мнение.

На столе лежал труп; грудная клетка была вскрыта, на шее явно проступал след веревки. Кончиком хирургического ножа профессор показывал различные органы и называл соответствующие им планеты и гуморальные жидкости. Ничего нового со времен Галена. В зависимости от возраста, гуморы, кровь, слизь, желтая желчь и черная желчь пребывают в верных пропорциях, когда же какой-нибудь жидкости становится слишком много, тело начинает болеть. Профессор, как должно, соотносил географию человеческого тела с небесной географией в системе Птолемея. Я записывал как дилетант, размышляя, в чем его слова совпадают с незыблемыми истинами Писания и где здесь могут быть противоречия; неожиданно шепот заставил меня обернуться.


Сзади меня, в последнем ряду учеников, мой кузен Ги разговаривал с соседом, худым молодым человеком с жиденькой козлиной бородкой и сильным испанским акцентом. Чужестранец отчаянно вертелся и говорил все громче и громче. До меня долетали обрывки разговора. Я услышал, как он сказал, что профессор излагает далеко не все. Внезапно он вскочил и, закатив глаза, изогнулся, словно собирался плюнуть как можно дальше. И оглушительным визгом, пронзительным криком, с мгновенной сменой высоких и низких тонов, зазвучала речь, подобная стрекоту цикад, перебиваемому криком оленя. Казалось, этот голос состоял из нескольких голосов. Словно у его обладателя происходила ломка голоса.

– О мэтр! Мэтр! Да! Нет! Позвольте мне! Светила заставляют двигаться под оболочкой не одни лишь кишки… Дух, сердце, движение самого мира подчинено планетам! Бог это настоящая система сфер!

Окружавшие испанца студенты, среди которых был и Ги, шумно зааплодировали.

– Сядь, Мишель Сервет! От вас пахнет костром! Своими ослиными выходками вы ставите под угрозу наши занятия, – возмущенно воскликнул профессор, пытаясь перекричать гвалт.

Взметнув к потолку не только взгляд, но и тощую, с вытянутыми пальцами руку, испанец, казалось, повис на невидимой нитке, удерживавшей его в величественной позе, заставившей умолкнуть крикунов.

– Взметнись, о душа! Стань геометрией! Раздвинь пространство! Лети, соедини треугольник с кругом! Обними Создателя Формы. Будь вечна! О Бог!

Я был изумлен. Вокруг стояла мертвая тишина. Испанец сел, приняв отсутствующий вид равнодушного зрителя. В его сторону полетели первые оскорбления. То и дело улыбаясь, он, похоже, встречал колкости добродушно, даже с признательностью. Я посмотрел на Ги, и он меня узнал. Под шиканье и свист названный Сервет с восторженным видом покинул зал.

Раздраженный профессор завершил урок и, яростно воткнув в труп нож, вышел.

Когда студенты разошлись, я отправился в отхожее место и наткнулся на Сервета. Он стоял в расслабленной позе, подпирая стену, и с довольным видом курил пенкову трубку, выпуская мелкие колечки дыма.

– Ну, и как? – тягучим голосом спросил испанец.

– Чего ты хочешь?

– Неплохую я устроил заварушку, а?

– Я не уверен, что правильно тебя понял.

– Вот повод поговорить об этом. Пойдем к арагонцам.

– Нет, не сегодня, вечером мне надо приготовить урок о Троице…

– Ага-а, Троица! – нараспев произнес Сервет. – Давай вместе поговорим о Троице.

Испанец буравил меня взглядом так, словно вызывал на спор вплавь преодолеть Сену. Это мне понравилось. В конце концов, обращая инакомыслящих, я мог бы продолжать собирать сведения для Беды.

Он хотел, чтобы я называл его Мигель. Войдя в маленькую таверну, он спросил, почему он не видел меня раньше. Не имея причин чего-либо скрывать, я сказал, что учусь в коллегии Монтегю.

– А знаешь ли ты, Жан, что в Писании даже не упоминается о Троице? Знаешь ли ты, что это совершенно неудобоваримое блюдо, рецепт которого постоянно меняется?

– Мне не нравится твой наглый тон. Три в одном! В это нужно уверовать раз и навсегда! Один, Бог один, единая субстанция и три лица.

– Погоди! Если я не ошибаюсь, получается уже четыре. Четверица! – рассмеялся Сервет.

Решительно, таверны словно созданы для того, чтобы притягивать неприятности.

– Тс-с, не так громко, – прошептал я. – Послушай Мигель, вот уже тысяча двести лет, как три в одном является непререкаемым постулатом нашей веры. Его можно пояснить, в Новом Завете есть место…

Сервет оборвал меня:

– Нет, нет, в своем издании Эразм убрал это место, это фальшивка!

– Мигель, сей догмат является основой христианского вероучения! Как без него определить, кто такой Христос, – человек или Бог?

– Да ладно тебе! Троица – это плод фантазии одного из прошлых церковных соборов. Прежде чем стали придумывать догматы и писать труды, дабы объяснить, что является истиной, вера жила в сердцах и была едина. Из-за этого неудобоваримого учения верований стало столько, сколько есть людей.

– Нет, нет, Троица это сама вера! И она едина.

– А я тебе говорю, что вот уже тысяча двести лет христиан насильно кормят гнилым салатом, а Папа, защищающий эти враки, является самым гнусным животным и самым наглым сукиным сыном!

Все, кто нас окружал, умолкли. Необычайно довольный, Мигель улыбнулся.

– Настанет день, когда ты останешься один на один с твоим заблуждением, – сказал я ему.

Я встал, выскочил на улицу и торопливо зашагал прочь. Он нагнал меня.

– Жан, не сердись! Ты можешь оставаться правоверным католиком, но так или иначе в ближайшие годы об этом станут говорить!

Я упрямо шел вперед. Обогнав меня, Сервет преградил мне путь:

– Послушай, я не знаю, что тебе вколачивают в голову в Монтегю, но я уверен, что учиться, отгородившись от мира, словно летучая мышь, является не лучшим способом решать трудные загадки Бога, Единственного Бога, если я могу позволить себе так сказать… Идем со мной, мне хочется столько всего показать тебе.

Я заглянул ему прямо в глаза:

– Мигель, мне надо готовиться к экзамену. Возможно, благодаря этому экзамену я смогу изучать слово Божье и найти аргументы, чтобы ответить тебе.

– Какая прекрасная мысль! Скрестим шпаги по вопросам веры! Я жду тебя. Но почему ты смотришь на меня таким мертвенным взором?

– Будь осторожен, все, что сказано в этом мире, будет услышано. Будь осторожен, ибо тебе нравится то, что неугодно Богу. А я не хочу иметь таких друзей, как ты. Во всяком случае, в Париже.

Мигель Сервет задумался, а я ушел.


Солнце освещало двор коллегии Монтегю. Настоящее пекло. Многолюдное собрание пребывало в ожидании. Для высокопоставленных чинов Церкви из часовни вынесли и поставили скамьи. В глубине двора, на помосте, в ожидании своей очереди дрожали кандидаты. Я сидел, полностью сосредоточившись. Мой товарищ Луи с кем-то озабоченно обсуждал предстоящий экзамен. Я смотрел на наших судей. Они парились в одеждах из толстого сукна; от жары настроение их портилось.


С высокой трибуны Беда призвал собрание к порядку. Первым вызвали Луи Терье. Мне были известны его ораторские таланты, и я боялся сравнения. Луи вышел вперед и принялся без запинки декламировать латинский текст. Он блестяще завершил выступление, ученые экзаменаторы поздравили его. Беда вызвал меня и велел рассказать о Троице. Смущенный, я начал свою речь; мне казалось, что, выслушав испанца, я невольно осквернил свое выступление. Пытаясь побороть это ощущение, я представил себе, что сражаюсь с вспыльчивым Мигелем. Мне это удалось. Почтенные доктора теологии воззрились на меня; усталость на их лицах сменилась любопытством. Воодушевившись, я заговорил еще быстрее; тон мой стал более язвительным, голос более ясным.

Внезапно раздался громкий крик, а за ним яростный стук. От мощного удара ворота коллегии распахнулись. Во двор с диким визгом ворвался разъяренный кабан в нахлобученной на голову митре, из его филейных частей торчали кинжалы, глубоко застрявшие в свиной плоти. Мечась во все стороны, животное подскакивало от боли. На крышах зданий коллегии появилось несколько десятков возмутителей спокойствия. Они изрыгали оскорбления и разбрасывали листовки. Шум поднялся такой, что я прервал свою речь. Глядя на мятежников, я неожиданно узнал Ги.

– Pontifex porcus![5] – звучал со всех сторон крик.

– Хватайте этих собак, убейте их, зарежьте их всех! – заорал Беда во всю глотку.

Возмутители спокойствия уже спасались бегством. Однако двое каноников, забравшись на крышу, преградили путь одному из смутьянов. Пытаясь увернуться, он споткнулся и, заскользив по черепице, свалился на помост. Прямо посреди кандидатов. Я увидел, как самый старый из присутствовавших князей Церкви, выглядевший на удивление элегантно в своей затканной золотом ризе, медленно поднялся по лестнице и подошел к распростертому на помосте. От страха я не мог пошевелиться. Стоя над раненым, он уперся посохом ему в горло.

– Рабом каких заблуждений ты стал? Какой ереси поклоняешься?

Слабым от боли голосом лежащий ответил:

– Я слуга Господа нашего Иисуса Христа… нашего… Спа…

Несколько незаметных движений посохом положили конец этому исповеданию веры. В ту же минуту рука с кольцом с печаткой легла на плечо старого прелата и отодвинула его в сторону. Человек с кольцом стоял ко мне спиной, но я точно знал, что это был тот, кто присутствовал при моем допросе в кабинете у Беды. Наклонившись, он уверенным движением погрузил узкое лезвие кинжала по самую рукоятку в ухо мятежника. Выпрямившись, он посмотрел на Ноэля Беду. Движением, каким ловят на лету мух, ректор успокоил собравшихся. И повернулся ко мне.

– Продолжайте, – призывным тоном произнес он, – продолжайте, Ковен, все хорошо.

Убийца спрятал стилет. Спустившись с подмостков, он прошел сквозь толпу, которая не могла видеть убийства. Люди почтительно расступались перед ним.

– Это Тритемий Сегарелли, Великий инквизитор Франции, – прошептал Луи.

Придя в ужас от вида тоненькой струйки крови, вытекавшей из уха мертвеца, я прерывающимся голосом попытался поймать нить своего ответа. В конце концов мне пришлось покинуть помост до закрытия церемонии. Меня стошнило.

Позднее Беда подозвал меня к себе:

– К несчастью, надо уметь вести войну.

– Я не воин.

– Еретиков нельзя жалеть.

– Они уже сами себя осудили, зачем же убивать их?

– Ты прекрасно справился с миссией наблюдателя на медицинском факультете, разве нет?

– Там я имел дело с аргументами, а если надо воевать, то я хотел бы сделать своим оружием только слова.

– Слова, слова. За словами всегда должны следовать выводы. Умерщвление еретика напоминает об этой очевидности. Все, что говорится на факультете, не должно оставаться безнаказанным.

Хотя мне было неприятно вспоминать о своем доносе, отчасти из-за личности того, кто поручил мне его составить, в глубине души меня ужасно интересовало происходящее в Сорбонне. Составив как можно более неопределенный отчет, я долго пребывал в ужасе от успеха, который имела у Беды эта ничтожная работа. И невозмутимо ждал продолжения.

– Жан, твое донесение о еретических речах, твое описание заговорщиков из Сорбонны дало прекрасные результаты. Смутьян испанец бежал, но другие находятся сейчас в руках инквизиции.

– В руках инквизиции?

– Да, да, один из друзей занимается ими. Он знает свое дело. Среди них есть твой земляк из Нуайона, по имени Клоке. Ты знал его, Жан?

– Это мой кузен! – воскликнул я, и сердце мое учащенно забилось.

Прищурившись, Беда выжидающе смотрел на меня.

– И что же? – произнес Беда.

– Он простодушный, он ни в чем не виноват, позвольте мне разъяснить ему его заблуждения.

– Ненужные проволочки, смехотворные слабости, не приставшие истинному врагу ереси, Ковен.

Глаза Беды закрылись, подбородок уперся в грудь. Пухленькая ручка зловеще затрепетала в воздухе, делая мне знак удалиться.


Чуть не плача я вышел из кабинета и застыл в изумлении, увидев в глубине коридора призрак человека, который три года назад в таверне заставил меня читать Сенеку. Он стоял и улыбался. Я испугался, сам не знаю почему.

– Смотри-ка, тот самый Жан Ковен, который злится, когда при нем вышучивают Крест.

Я сдержанно улыбнулся:

– Это было три года назад. Но кто вы?

– Франсуа Рабле.

Он поздравил меня с успешным выступлением.

– Я хотел дослушать до конца, но тут стали падать лютеране… В Египте падали лягушки…

Рабле сказал, что он пришел к Беде, чтобы получить imprimatur, дозволение издать маленькую забавную книжечку, которую он написал.

– Но зачем вам идти к этому торговцу жареным мясом?

– Его отказ необходим для того, чтобы я мог предпринять ответные шаги, мой мальчик. Я должен побывать у этой свиньи, прежде чем обращусь к своим покровителям. А ты?

– Я… Не знаю, я покидаю Монтегю, хотя мне и очень жаль.

– Ты рассчитываешь стать священником?

– Отец этого не хочет, он хочет, чтобы я изучал право.

– Вот как? – удивился Рабле. – Что ж, это удача, ты сможешь научиться красноречию и аргументации.

– О, мне предстоит изучить, как создаются законы и как их применяют, дабы обманывать простых людей. Отец хочет, чтобы я стал вором, как и он.

– Похоже, за твоими словами скрывается нечто значительное, и это мне нравится.

– Не обманывайтесь. Я чувствую себя жалким трусом.

Он пожелал мне удачи.


В эту минуту в сыром подвале, подвешенный за руки, Ги Клоке вопил от боли. Английский мастиф остервенело грыз его члены.

– Отлично, собачка моя, кусай, кусай, Алисия!

Тритемий Сегарелли подбадривал свою собаку.


В коридорах университета в Бурже бурлила толпа: шли первые дни нового академического года. Сидевший за столом секретарь с переменным успехом отражал натиск осаждавших его студентов, жаждавших быть зачисленными к членам коллегии профессоров, набиравших себе учеников на 1531 год. Попав в толчею и получив несколько тумаков, я решил отойти в сторону. Мне совершенно не хотелось вступать в драку ради того, чтобы пробраться к секретарю. Молча взирая на соперничество, превращавшееся в заурядную потасовку, я заметил в конце коридора необъятного человека, высоченного, с необхватной тали ей, одетого в бархат и просторные пестрые шелка, с длинными, скрученными в жгуты черными волосами; за ним семенили несколько соискателей докторской степени. Сей султан, напоминавший Сулеймана из фарса, остановился возле нас. Один из студентов повелительным тоном объявил:

– Тихо, мокрицы! Перед вами сам Андреа Альциати, слушайте его.

Альциати выхватил из рук молодого человека кипу листочков и, потрясая этой кипой, заговорил. В его громоподобной речи явно слышался итальянский акцент:

– Вот вы, все, кто претендует на привилегию учиться в этих стенах, изучать право, науку находить аргументы, то есть царицу наук и будущее современной теологии, что вы можете сказать, чтобы выиграть ваше дело? У меня всего два места, и не больше!

Студенты замерли, словно каменные изваяния.

– Вот ты, – спросил Альциати какого-то молодого человека, – скажи, что такое право?

– Это… это… м-м-м… наилучший способ заставить людей жить друг с другом в мире. И…

Альциати звучно расхохотался:

– Вон! Все это вздор для благородных девиц! Пошел отсюда, деревенщина! А ты, молодчик с землистым цветом лица, может быть, ты сможешь ответить мне на вопрос, на который не ответил тот слабак?

С этими словами Альциати обращался ко мне. И я услышал свой ровный, уверенный ответ:

– Право, благородный мэтр, – это наука, пребывающая в становлении. Право – оно как ветер. Ветер, направление которого задают капризы сильных мира сего, князья или мошенники. Право – это искусство алчности.

«Наверное, я сошел с ума! – подумал я. – Позволил своему дурному настроению вырваться наружу».

Несколько секунд Альциати молчал, потом хихикнул, и, наконец, громогласно захохотал.

– Эй, «сударь», как там тебя зовут?

– Жан Ковен, мэтр.

– Так вот, Жан Ковен, раз ты осмелился атаковать меня, отныне мы станем называть тебя «Обличитель». Вот твое место на моем курсе, господин «Обличитель».

Кортеж доктора Альциати удалился. Я остался один, в окружении завистливо смотревших на меня соискателей, и спрашивал себя, куда мне идти.

– Минуточку, юноша…


Передо мной стоял человек лет пятидесяти, с неправильными чертами изборожденного морщинами лица, с очень большим ртом, подчеркнутым глубокими складками в уголках тонких губ. Отталкивающее выражение смягчал только исполненный кротости взор. Человек говорил с немецким акцентом:

– Я слышал ваш дерзкий ответ этому разряженному слону; впрочем, он отличный товарищ. Уместность вашего выступления, естественно, предоставляет вам место на моем курсе греческого языка. Приходите завтра. Меня зовут Мельхиор Вольмар.

Развернувшись на каблуках, он обернулся и промолвил:

– Если вы ищете жилье, наша покровительница Маргарита Наваррская поселила у себя несколько профессоров и студентов с факультета. Среди них я и наш дорогой Альциати. Присоединяйтесь к нам.


Под крылышком Мельхиора Вольмара я стал жить во дворце Маргариты Наваррской.

Распахнув настежь окно своей кельи, раскрыв и разложив перед собой трактаты по праву, я слушал переливчатую песнь цветущей природы и с облегчением вдыхал свежий воздух. Погружаясь с головой в учебу, я выстраивал знания, собирал их вместе, находил взаимосвязи. Теперь я понимал, что четкие правовые нормы, позволяющие говорить о праве как о точной науке, можно оспорить, а значит, улучшить, – в отличие от схоластики, которую вбивали в головы в Монтегю. На прощанье мой друг Луи Терье, сын богатой матушки, подарил мне экземпляр трактата Сенеки «О милосердии», вызвавший восхищение Вольмара; чтение этого трактата помогло мне избавиться от терзавшего меня кошмара, в котором мне являлись Беда, Сегарелли и мой несчастный кузен. Я чувствовал, что здесь я стал иным. Здешние женщины и девушки, прогуливаясь, бросали на меня любопытные взоры. Как повести себя? Каким чувствам дать волю, когда каждое утро Марта меняет воду в моем кувшине? Марта была выше меня и тощая. Я разглядел только ее огромные серые глаза, ибо завеса белокурых волос струилась по плечам и, ниспадая на грудь, загораживала лицо. Когда наши взгляды встречались, возникало напряжение, исчезавшее только после ее ухода. Тогда мне приходилось покидать комнату. Не желая выходить на главную аллею, я быстро шел по краю разбитого в стенах замка фруктового сада, вылезал через потайной ход и бежал в раскинувшийся рядом лес, где росли старинные дубы. Там я падал на влажную землю. Является ли ежедневное смятение обычным беспокойством, с которым легко покончить? – спрашивал я себя. А может, это след, протянувшаяся борозда, которую сменяет сырая канава, где нам суждено увязнуть? Я понял, что не свободен от плотских желаний, однако каждая молитва, вознесенная под сенью листвы, помогала мне одержать над ними очередную победу. Я осознал, что отдых позволяет вернуться к божественному созерцанию; в Монтегю же, где изнуряли тело, чтобы окончательно заглушить его голос высокопарными литургическими песнопениями, отдыхать запрещалось. Умерщвляя плоть, слушать гуманистов было сложно, даже невозможно. Зато теперь мне стало ясно, что Бог обитает прежде всего в душе, что Ему не нужны посредники. Святой Павел сказал: «…праведный верою жить будет, а закон не по вере»[6]. Я подумал, что красота Марты превращала меня в того грешника, обетование которому может быть дано только по вере. Simul justus et peccator[7]. Так, в лесу, умом и чувствами я постиг то, что лютеранин Вольмар неуклонно внедрял в сознание: возможность быть свободным.


Войдя без стука и прервав мою работу, Вольмар с озабоченным видом велел мне быстро прочесть отрывок из письма, которое он только что получил от Лютера. Я даже не успел оправиться от изумления, вызванного прозвучавшим у меня в комнате именем, произносить которое долгое время не отваживались. «…Как можешь себе представить, дорогой Мельхиор, Цвингли и Эколампадий прибыли в Марбург, разъяренные, словно дикие звери, и в убеждении, что они раздавят нас в вопросе о теле Христовом в евхаристии. Мы дали отпор этим швейцарским ослам, но они не захотели слушать никаких доводов. Карлик Цвингли вопил, обзывая нас пометом римской свиньи. В конце концов, так и не придя к согласию, нам пришлось позволить им уехать. Неужели эти безумцы не понимают, что именно их дурацкие капризы вредят нам в глазах папистов…»

Евхаристия. Зачем толпе верующих приобщаться к божественной субстанции? Я знал, что в противовес папистам, а также Лютеру швейцарец Цвингли утверждал, что Христос проникает в сердце через разум, а не через хлеб и вино; Цвингли отвергал пресуществление, подчеркивая телесный характер обряда проглатывания. Истовый пыл письма, адресованного Вольмару, пришелся мне по душе, а сама мысль швейцарца и вовсе понравилась. Черт! Разве истина Христа не содержится полностью в его жертве? Зачем папистам надобно пить кровь, да еще залапать все своими жирными пальцами, унизанными кольцами?

Я рассмеялся, представив нарисованную картинку вживе.

– Вот видишь, – заметил с улыбкой Мельхиор, – путь будет долгим, спорных вопросов много, но, по крайней мере, дело сдвинулось с мертвой точки.

Смутившись, я принялся листать книги по праву, чтобы заполнить тишину.

– Похоже, изучение права не слишком тебя привлекает.

– Вы правы, проблемы вашего Лютера интересуют меня гораздо больше, чем все законы нашего королевства о праве наследования. Но что вам угодно?

– Присоединяйся к нам. Нам нужны умные люди, – сказал Вольмар.

Я выдержал взгляд профессора:

– Не знаю, я должен подчиняться отцу. Я еще не готов…

– Разумеется! Когда ты будешь готов, я буду среди тех, кто ждет тебя, мы поедем в Германию, чтобы научиться владеть оружием Битвы за Истину.

В голове промелькнуло воспоминание о кострах, пылавших по приказу Беды и Сегарелли.

– В самом деле, Римская церковь больна… Но я не уверен, что должен предать веру моей матери.

Действительно ли я сгорал от желания изменить мир, последовать за учителями, которые, насколько я знал, рисковали своей жизнью?

– Разве ты не слышишь призыв, голос, требующий тебя измениться… – продолжал Мельхиор.

Во дворце, где мы находились под защитой Маргариты Наваррской, согласиться было очень легко, однако тех, кого ее влияние не могло спасти от казни, было гораздо больше.

В этот миг со двора донесся разноголосый шум. Среди взрывов хохота слышался зычный голос Альциати, отпускавшего непристойные шуточки. Мы подошли к окну. Альциати высился посреди оживленной группы подвыпивших молодых людей и девиц. Он пытался вспомнить непристойную песенку, но, похоже, напрочь забыл и слова, и мелодию. Тем не менее каждая его попытка встречалась громовым хохотом. Он заметил меня. Мельхиор смотрел на него с улыбкой.

– Эй, Мельхиор, ты по-прежнему забиваешь голову Ковена всяким древним хламом! Мальчику надо веселиться! Довольно чахнуть над Ксенофонтом, господин Обличитель, давай бери за задницу одну из этих прелестниц! Лучше член востёр, чем костер!

– Тебя никто не неволит, – проговорил Вольмар, – но это тоже входит в твое образование.


Обрушивая друг на друга шквал мадригалов, участники устроенной во дворе пирушки хохотали и рыгали. Разлегшись на столе, Альциати запрокинул голову, а какая-то девица лила вино ему прямо в рот. Захлебнувшись, он вскочил и принялся тискать ей груди.

Освободившись от лишней одежды, студенты хватали девиц и совокуплялись с ними в самых немыслимых позах. Немного поодаль я нашел наблюдательный пункт, скамеечку между двух колонн. Все пили, сношались, жрали. Я заметил, что иногда Мельхиор позволял поцеловать его и даже заключить в объятия, но затем выскальзывал и, как бы внезапно вспомнив о призывавшем его важном деле, извиняюще улыбался.


Я увидел, что ко мне приближается Марта. Я убеждал себя, что отвергну все бесстыдные предложения, но ее вихляющая походка, ее робкая улыбка затуманили мой разум. Подойдя ко мне, она закрыла глаза. Опустившись на колени, она скользнула руками под мои черные студенческие одежды. Мне показалось, что от разлившегося по телу страха меня даже перекосило. Я смотрел прямо перед собой. Тело мое словно окоченело. Затем я почувствовал, как Марта положила голову мне на колени. Казалось, она отдыхала. Когда она подняла на меня свои кроткие блестящие глаза, я расслабился и перестал сопротивляться ощущению тихой радости, которую сулил ее взор. Она принялась медленно ласкать мой скрытый под одеждами член. Я мог остановить ее, но рука моя лишь безвольно погладила ее белокурые волосы. Облегчение не заставило себя ждать. К моему удивлению, разрядка позволила мне избавиться от обретенного ею превосходства. Она вытащила руку, встала и потрепала меня по щеке. Ей хотелось встретить мой взгляд, увидеть на моем лице улыбку. Однако мой вид, печальный, словно у ребенка, погруженного в свои тайны, похоже, насторожил ее, и она ушла.

Я ни о чем не думал, ничего не желал. Меня пронизало поразительное тепло. В одно мгновенье утратив целомудрие, я теперь знал, как зов крови одолевает разум. Меня использовали. Заставили принять участие во всеобщем веселье. Она меня выбрала, и я мог считать себя грешником. Это тоже явилось своего рода освобождением. Испытанный мною восторг позволял мне измерить свою добродетель.

Я не сразу заметил, как ко мне подошла Маргарита Наваррская. Она стояла передо мной, рядом с ней стоял один из ее придворных. Я вскочил. Оправив платье, я проделал какую-то неловкую пантомиму, нечто среднее между целованием руки, коленопреклонением и почтительным поклоном.

– Это что, новый способ приветствия, изобретенный студентами-пансионерами? – усмехнулся придворный.

– Но разве он когда-нибудь приветствовал королеву? – снисходительно молвила Маргарита.

Я не нашелся что ответить. Маргарита ободряюще потрепала меня по щеке и продолжила свой путь.

Пристыженный, понимая, что столь же достойно мог вести себя только осел, я решил, что отныне Марта мой враг и я не стану поддаваться искушению.

На рассвете, после обильных возлияний, появился Альциати. Сделав несколько шагов по двору, усеянному остатками пирушки, он принялся пальцами расчесывать свои длинные волосы. Мельхиор освежал лицо из фонтанчика во дворе. Альциати подошел к нему:

– Итак, Вольмар, твое прелестное представление, явленное мне сегодня ночью…

Вольмар стоял, опираясь о чашу, куда стекала вода, и не смотрел на Альциати.

– Как ты думаешь, Андреа, наш юный товарищ готов?

– К чему? – буркнул Альциати.

– Считаешь ли ты, что он готов действовать.

Вытянувшись у себя на лежанке, я размышлял. Марта открыла еще одно свойство моей натуры, которое я поторопился запрятать подальше. Я понимал, как легко и приятно всю жизнь следовать зову плоти, этому обитающему в нас дикому зверю. Подойдя к окну, я увидел своих почтенных профессоров. Альциати напомнил мне варвара, разграбившего город, а теперь пытавшегося отыскать товарищей среди нагромождения трупов. Вольмар напоминал тощую клячу, которую не соизволили взять в качестве добычи.

Оба заметили меня. И уставились как на диковинное животное.


Я решил больше не встречаться взглядом с Мартой. Старательно вчитывался в греческие, латинские, правоведческие тексты. Но она стояла и ждала. А я не поднимал глаз. Подавить ее вожделение ко мне я мог только молчанием. Тогда она подсунула мне под нос письмо. Увидев ее прекрасное лицо, я ощутил, как щеки мои запылали. Она улыбнулась, а я смущенно поблагодарил ее, стараясь показать, что полностью поглощен письмом. Мой брат Антуан сообщал, что Жерар Ковен при смерти. Известие рассердило меня. Для себя я поставил целью не стать похожим на отца. Но именно ему я был обязан тем, что изучаю право, и что, против всяческого ожидания, вижу, как проступают очертания пути, складываются убеждения, рождаются бесчисленные вопросы и появляется уверенность, что я смогу осуществить собственные надежды. Я решил немедленно отправиться в Нуайон.

Мельхиор Вольмар ходатайствовал перед сестрой короля, и та любезно предоставила мне упряжку, чтобы облегчить путешествие.


Спустя несколько дней я ехал по улице, ведущей к дому, что на площади Хлебного рынка. Неожиданно на улицу выскочили три капеллана и побежали мне навстречу. В одном из них я узнал брата Жоржа. Он мчался, обхватив толстую стопку бумаг и крепко прижимая ее к груди. Его прыщавое лицо светилось поистине дикой радостью. За ними, потрясая палкой, гнался мой брат Антуан. Нагнав Жоржа, он попытался вырвать у него бумаги. Двое других клириков набросились на него.

– Нет, это наши документы, этот дом принадлежит нам, ваш мошенник-отец наконец-то уплатит нам долг, – надрывался брат Жорж.

– Прочь, гадюки, уважайте хотя бы умирающего, вы ж его уже отлучили, – вопил Антуан, колотя палкой направо и налево.

Брат Жорж упал, бумаги выскользнули у него из рук, и драка за них возобновилась с новой силой. Антуан увидел меня.

– Бумаги! Документы, дающие право на собственность! Жан, помоги мне!

Волна ненависти захлестнула меня. Объятый безотчетным гневом против этих снедаемых алчностью псов, против стыда за отца-мошенника, против самого себя и против воспоминания о Ги, я с криком бросился в драку. Я дрался как фурия. Пронзительный, нечеловеческий вопль, вырвавшийся из моего нутра, и неожиданность моего вторжения заставили обидчиков отступить. В изнеможении я уставился на брата.

– Как, Антуан, неужели они его отлучили?


Вместе с Антуаном я молился в комнате, где умирал мой отец. Жерар крепко держал меня за руку.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Сенека. Троянки. 371–372. Здесь и далее пер. С.А. Ошерова.

2

Сенека. Троянки. 390–396.

3

Сенека. Троянки. 397–402.

4

Сенека. Троянки. 407–408.

5

Понтифик – свинья (лат.).

6

Гал. 11–12.

7

Одновременно добродетельный и грешник (лат.).

Камень соблазна

Подняться наверх