Читать книгу «Около музыки» и другие рассказы - Нина Дашевская - Страница 3
Около музыки
Ой, то не вечер
ОглавлениеВсё-таки до чего у него лицо противное, так бы и двинул в нос. И лоб чистый, не то что у меня. И высокий он, самый длинный в классе. И со своей гитарой ещё. Вот почему меня не отдали на гитару? Почему пианино это дурацкое? Что вот мне с него? Хотя Кирилл и не ходит ни в какую музыкалку, говорит – сам научился. Представляю, как это он сам, три аккорда выучил и бацает.
Нет, вы не думайте – пианино своё я люблю, оно хорошее. В прошлом году стало нравиться, когда нормально начал играть. Сейчас вот даже Шопена учу, не по программе. Красивый. Там, правда, место одно очень трудное есть, но я как раз с него начал, и уже получается. Оно зато и красивое самое. Я люблю дома играть, вечером – в темноте. Для себя. Когда никого нет и никто не скажет: не та нота! неровно!..
Но что толку! То-то и оно, что для себя. И никто не знает. А Кирилл выучил три аккорда и ходит довольный. И главное, девчонки вокруг – ах, с гитарой! Ах, как он прекрасен! Фу. Чего там прекрасного? Два глаза, рот и нос, как у всех. Правда, нос прямой. На редкость. Не то что у некоторых. Вот и хочется двинуть.
Чего-то я не о том начал. Думал ведь о другом, и тут опять Кирилл этот. Просто мы идём в поход, понимаете? Я давно хотел.
Так здорово все ввалились в электричку!.. И на этом всё закончилось. Ну, вроде бы только началось. Но я ждал от этого похода чего-то особенного, а тут понял, что всё будет как всегда. Дело в том, что нас тринадцать человек. Они и сели – все вместе. В электричке вместе – это шесть мест, а тринадцать на шесть делится с остатком. Ну, я и оказался этим остатком, а они сели, с одной стороны и с другой. А я как-то сбоку, будто и не с ними.
Просто не сяду же я с Ольшанской. Вдруг она совсем не хочет со мной сидеть, что я буду навязываться. Ну и со всеми так. Не уверен я, что они со мной хотят сидеть. Можно было бы с Аликом, он сразу сел у окна, но рядом уже оказалось занято. А я ждал-ждал, как дурак, пока все усядутся. И мне не хватило места. А Кирилл сразу бухнулся посередине, и хоть бы что. И сразу все вокруг него. Всегда так.
Ну и ладно. В телефон играть нельзя – нужно беречь заряд, в лесу же нет розеток. И я просто сидел и смотрел в окно. Тоже, в общем, неплохо. Ведь поход – это не только они. Это вообще – лес и костёр. И ночёвка в палатке. Так что можно и одному быть.
Я смотрел в окно, а в голове у меня никаких мыслей, один Шопен. Не наглость ли это, что я за него взялся? Показать моей Валентине или нет? Нормально получается вроде. А она скажет, конечно: сума сошёл! Ты бы сначала этюд доучил, никак техзачёт не сдашь, а туда же, Шопена! А что я могу сделать, если мне Шопена интересно, а технический зачёт – неинтересно? Меня прямо воротит от этих гамм. И Баха неинтересно. Я выучил вроде, ноты правильно играю. А Валентина говорит: фраза там, веди-веди средний голос! А бас – почему бас бросил?.. Неохота мне.
Или вот сольфеджио взять. Зачем оно вообще? Мы там диктанты пишем. Мелодию играют, а ты нотами записываешь. Мне это несложно, у меня слух хороший. Но зачем? Или ещё – поём по нотам. Двухголосие. Это трудно, особенно когда другой голос не очень точно поёт. И ладно бы двухголосие! Она ещё чего выдумала – заставляет нас русские народные песни петь. На три голоса, на четыре. Она бы и на пять расписала, но у нас в группе больше четырёх человек не бывает, прогуливают все, седьмой класс. Одни девчонки ходят, мне поэтому всегда нижний голос достаётся. Я думаю, не может быть, чтобы русский народ сочинял так сложно. Наверное, она сама и пишет. Или какой-нибудь композитор, это называется «в обработке». Русская народная песня в обработке Чайковского, например. Делать им больше нечего, строчили бы симфонии свои. А то понапишут, а нам потом учить. Вот скажите, зачем мне это сольфеджио? Говорят, слух развивает. А у меня и так неплохой. И когда мне в жизни это пригодится – диктанты писать, и двухголосие это? Эти народные песни у нас под окнами часто орут, пьяными голосами, фальшиво. Никогда так не буду, противно как.
Другое дело – Шопен.
Приду я к кому-нибудь в гости, ну, скажем, к Алику. Скажем, на день рожденья. Может же он меня пригласить. Почему нет? Он всех приглашает. И у него дома совершенно случайно окажется пианино. И вот я скажу так небрежно: можно я поиграю? А он – да оно расстроенное… А я – это всё равно. Ну и дам им Шопена, вот они узнают! И Ольшанская, конечно…
Ну-ну. Разбежался. И день рожденья тебе, и Алик, и пианино. И Ольшанскую Алик никогда в жизни не позовёт. И правильно, кстати.
За окнами мелькали деревья. Потом какая-то свалка, а потом опять – деревья. Новые листочки у них, зелёненькие. Почему вот нельзя без свалки обойтись?
А Шопен был поляк. И всю жизнь тосковал по родине. По чему вот он тосковал – по деревьям этим? Мы были в Польше, там примерно такие же, только свалок не видно.
Чего это наши так разорались? А, в мафию играют. Я повернулся и тоже стал смотреть. Смешно. Совершенно очевидно, что Кирилл – мафия, так он неестественно себя ведёт. И понимает это один Алик. Спокойно так говорит: Кирюха – мафия. Сто пудов. У него смотрите, как глаз дёргается (и точно, дёргается). А остальные не верят ещё.
В общем, потом выяснилось, что я ошибся. Кирилла всё-таки убили, и он оказался мирный житель. А мафией был Алик как раз и ещё Сашка, дочка Палпалыча.
Вот она молодец. На неё всю игру никто не подумал, выиграли они с Аликом вчистую.
А потом мы приехали, выкатились из электрички и стали разбирать вещи. Пеший поход, сегодня нужно пройти тридцать километров до реки. Там ночёвка, и завтра – ещё десять до другой станции. Девчонкам оставили только своё тащить, а общее нам досталось. Кирилл схватил палатку, какая полегче, и пошёл себе. Конечно, у него ещё гитара. Конечно.
Самый тяжёлый рюкзак взял Палпалыч, наш историк. Классный, такой классный у нас классный, просто повезло. На вид дохлый очкарик, а рюкзачище тащит здоровый, альпинистский – выше головы.
– Ну что, камрады, кто ещё возьмётся за обснар?
Обснар – общее снаряжение. Инструменты, каны. Продукты. Я схватился – сначала чуть не упал. Потом сделал также, как Палпалыч: взгромоздил рюкзак на пень, сел рядом на корточки. Всунул руки в лямки, застегнул ремень на груди. И разогнул колени, поднялся. Смог.
– Ну как? – спросил Палпалыч.
– Нормально, – ответил я.
И он кивнул. Не спросил: «Справишься? Не тяжело тебе?» Просто кивнул и сказал:
– Хорошо, Антон.
Кирилл посмотрел на меня скептически: вот придурок, сам нарвался, вот и тащи теперь.
Я хотел ещё свой рюкзак взять. Но Сашка, дочка Палпалыча, его забрала:
– У тебя итак… А у меня лёгкое всё.
И мы пошли. Не очень-то и тяжело. Привык. Только голова немного начала болеть. Толи оттого, что рюкзак на плечи давит, то ли от свежего воздуха. И равновесие по-другому чувствовалось: чуть наклонишься – и заваливает набок.
Хорошо идти как! Я даже про Кирилла забыл, и про электричку, и вообще. Идёшь и чувствуешь, как под ногами Земля проворачивается. А впереди меня Сашка шла, мой рюкзак на спине, а свой – на животе. И я смотрел на её кеды. Выше просто голова не поднималась. И ещё я думал, что совершенно не замечал её раньше. Она такая была серенькая, будто её вообще нет. И наша форма дурацкая ей совершенно не идёт, с прошлого года у нас эту форму ввели. А вот кеды, и джинсы, и полосатая кофта с капюшоном – как ей всё это ловко. Вот рядом Ольшанская идёт как дурочка. Чего в таких узких джинсах в поход? И стонет уже, хотя мы только вышли.
Вообще многие стали другие. Алик, например, надел тюбетейку. И сразу стал как будто смуглее, и глаза ярче – теперь ещё больше заметно, как он отличается от всех нас. У Кирилла вон бейсболка с козырьком, а у Алика – тюбетейка, он не боится солнца. Идёт, улыбается.
После перекуса мой рюкзак стал легче килограмма на три. Хлеб, колбаса и печенье. Но я этого почти не заметил: он как весил тонну, так тонной и остался. Я сначала думал – не поднимусь с ним. Подошёл Алик, спросил:
– Как тебе? Может, поменяемся?
Я помотал головой. Нормально, дойду.
Ольшанская совсем сдалась. Хотела повесить свой рюкзачище на Кирилла, но он отказался. И правильно, нечего. Что вот у неё там? Наряды?
Алик подошёл и взял у неё рюкзак. Молча. Хотя они и не разговаривают, давно уже.
Вообще, мне потом Алик рассказывал, чего было по пути. Там, где мы шли.
Я же и не видел ничего. Только землю и Санькины кеды. И – не отстать. Не надо, Алик, всё нормально. Я донесу. И Палпалыч ничего мне не говорил. Впрягся – вези.
Зато! Когда впереди сквозь заросли блеснула речка! И мост, вот он – мы же хотели как раз к нему выйти!
Ура.
– Ну что, встаём или ищем место получше?
– Здесь, здесь! Всё! – запричитала Ольшанская. И не только она. И я был им благодарен. Потому что умер бы, а не сказал – всё.
Главное, снимешь рюкзак – и опять ощущение, что он есть. Висит на плечах.
Я даже не сообразил, что Алик спросил меня: «Ты со мной?» В палатке. Я просто кивнул. Неужели дошли? Хотелось просто залечь в траву. Просто залечь. Просто…
Нужно ставить палатку. Сейчас поставим – и всё… Я натягивал тент и только сейчас сообразил: меня Алик к себе позвал, у него же своя палатка, сам ведь предложил – здорово как. Ух ты, как ровно у нас получилось. Ничего не было, а тут раз – дом готов. Сейчас разложим там коврики, и…
– Эй, камрады! У кого ещё силы есть подежурить?
Это Палпалыч. Как не бывало для него этих тридцати километров, будто каждый день ходит. И его Сашка рядом – уже хозяйничает.
Вообще у них отношения как-то на равных. Я в школе этого не замечал, там всё чётко: он учитель, она ученица. Не все и знали, что она его дочка, мало ли Климовых на свете. А тут – он подходил к ней с картой, спрашивал: как считаешь, пройдём здесь? Нет, отвечала Сашка, тут всё затопило, точняк. Лучше вот этой дорогой, она повыше… И мы пошли так, как она сказала. И палатку она сама поставила, им на двоих – быстро, ловко. А Палпалыч уже устраивал костёр.
– Ну, кто послужит обществу?
Кто-кто. В общем, я пошёл за водой. Потому что странно смотреть, как все отвалились, а Санька с Палпалычем вдвоём всё делают.
А потом и остальные подключились, и Алик с Кириллом притащили какие-то коряги и рубили их по очереди. Мне очень хотелось попробовать, но я никогда раньше не держал в руках топора. И побоялся. Что все увидят, как я совсем не умею. Вот Кирилл умеет – надо же, как ловко.
– Алик, вон ту чурку подкинь мне!
Алик дернулся – сильно, прямо изменился в лице. А потом засмеялся – а, вот это…
А я стоял и мешал кашу в чёрном кане.
– Антошка-поварёшка, – сказала мне Ольшанская.
И меня это нисколько не задело. Я даже удивился. Раньше, если Ольшанская говорила какую-то глупость, я всегда переживал. Даже если не про меня. Вот она Алика как раз чуркой назвала когда-то. И я всё думал: как она так?! Почему вот такая красивая и такая дура?! Даже больше, чем Алик, переживал. Алик ведь знает, что его все любят, он такой лёгкий потому что человек.
В общем, почему-то оказалось, что мне совершенно на неё наплевать. Как же это хорошо! Наконец-то.
А потом Алик спросил Кирилла:
– Ты гитару зачем тащил? Играешь или чисто для понта?
И Кирилл пошёл за своей гитарой. Сел и тихонько начал настраивать.
Я сидел на бревне, вытянув ноги к огню («Смотри кроссовки не спали», – сказала мне Сашка). Наблюдал, как там всё происходит, в огне. Как изменяется каждую секунду. И слушал, как Кирилл настраивает гитару. И думал, что устал. Что никогда в жизни ещё так не уставал, просто не знал, что это такое. И как же это хорошо – вот так устать, физически, и сидеть потом, вытянув ноги к огню…
– Ля повыше, – сказал я Кириллу. Он не ответил, но подкрутил повыше. Стало хорошо. Вообще, у него тоже слух неплохой – чисто настраивает, внимательно.
Потом Палпалыч ударил ложкой в миску – ужин!
И было вкусно, и в кружку мне набились сосновые иголки, и я жевал их и думал: как же, правда, вкусно. И что можно вполне быть, как Алик, одному и одновременно со всеми. У него легко это получается: сидит рядом, молчит— и спокойно. С ним спокойно молчать.
А потом Кирилл отставил в сторону свою кружку и опять взял гитару. И запел.
Чёрт. Вот же зараза этот Кирилл.
И я простил ему и рост, и прямой нос, и чистый лоб. И всё зазнайство его – что он знает, какой он неотразимый. Потому что он пел так хорошо, чисто… Но это ладно, петь можно и от природы. А он ещё и невероятно круто играл. Я этого никак не мог ожидать. Какие там три аккорда! Я всё смотрел на его левую руку, как он переставлял аккорды – ловко, естественно, ещё подыгрывал какие-то голоса. И пел спокойно, негромко незнакомую песню на английском языке. Хороший у него английский, мягкий, будто родной. И играет… как будто это ничего не стоит так играть. Но я-то знаю… Я знаю, что это не просто так, это работа – так научиться. Вот же как хорошо. Зараза какая этот Кирилл, лицо противное всё-таки. Гитарист, тоже мне. Ладно. Чёрт с ним. Ещё только играл бы…
Я не знал этих песен. Совсем. Только одну, «Yesterday», конечно, слышал, но слов не знал всё равно. А многие знали. И подпевали. А Палпалыч сказал:
– Надо же, не думал, что ваше поколение поёт битлов!
– А что, вы думаете – наше поколение хуже вашего? – спросил Кирилл.
– Нет, не хуже, – ответил Палпалыч, – точно нет. Я, честно говоря, думал, вы тут трупами свалитесь, а вы! Знал бы – посложнее бы выбрал маршрут. И ты вот, битлов знаешь тоже, я-то думал, у вас совсем другая музыка…
– У нас разная, – ответил Кирилл. – Вот ещё такая есть, это мой друг написал.
И он стал тихо перебирать струны, а потом запел, почему-то на другом языке, совсем непонятном. И пел негромко, красиво. Естественно так, будто это его родной язык. Способный, значит.
– Хороший у тебя друг, – сказал Палпалыч, – а почему на французском?
– Потому что он француз, – засмеялся Кирилл.
– А про что это? – спросила Ольшанская.
– Про что могут петь французы, как ты думаешь? – опять засмеялся Кирилл. Мне почему-то показалось, что эта песня ему особенно дорога. И теперь он не хочет этого показать – смеётся, чтобы никто не понял.
А Сашка сказала:
– Давай ещё!
И Кирилл дал ещё, и были песни и на русском, но я всё равно их не знал. А многие знали и подпевали, и всё смелее. Мне казалось – зря. Лучше бы он один пел. Хотя Сашка – кто бы мог подумать – Сашка, она ещё и поёт! И хорошо, тоже очень чисто. Больше всего мне понравилось про Дубровского. «Не плачь, Маша, я здесь, не плачь, солнце взойдёт…»
А потом ещё – «Под небом голубым есть город золотой…». Это они пели только вдвоём, Кирилл с Сашкой. Какой голосу неё! Как вот… Травой пахнет. Эх, мне бы ещё научиться на гитаре!
А потом Кирилл вдруг потерял один аккорд и несколько раз пытался попасть, и всё не подходило.
– Субдоминанту попробуй, – сказал я.
– Чего?
– Ну, си-бемоль, – объяснил я. Не зря же сольфеджио у нас. – Минорный. У тебя фа-минор же.
– О, круто, подходит! А ты играешь, что ли, тоже?
– Не, – помотал я головой, – я только на пианино…
– А, – оживился Кирилл, – тогда иди посмотри – вдруг там в кустах стоит белый рояль?
И все засмеялись. А нечего потому что было лезть со своей субдоминантой – тоже, умник.
И мне вдруг скучно стало с ними. Не то что скучно – просто обидно, что все поют, вот, слуха нет – и ничего, поют! Орут просто, зато весело им и они все вместе. А я нет. И чего мне слух этот? Слышу, а петь не могу. Как собака. И слов не знаю, и вообще… Вообще я какой-то не такой почему-то.
В общем, я взял свою миску и пошёл на берег её мыть. Ведь засохнет, и потом не отмоешь.
Заодно я прихватил и Санькину миску тоже. Она потом про неё вспомнит – а посуда чистая! Мелочь, а приятно, наверное. А мне всё равно, одну мыть или две.
Я спустился к берегу. Казалось, всего на несколько шагов отошёл – а ночь тут совсем другая. Такая… ночная. Тихая. Я вдруг отчётливо понял, что мы тут одни. И что этот лес стоял тут задолго до нас и ещё долго простоит… А мы тут – случайность.
Тьфу, какая же вода холодная. И не отмывает ничего, какие противные эти миски. Я потёр их песком, вместе с илом и комком травы. Вроде лучше, но всё равно… Пальцы заледенели, и опять не отмывается… Фу, гадость какая оказалась, как же раньше посуду мыли – без горячей воды, без средства этого… И сейчас так моют, наверное, в некоторых местах – выходит, всё время из грязной едят, что ли… А над рекой небо. И тишина. Звенит. И голоса у костра не нарушают этой тишины, она сама по себе. Звёзды какие яркие, отражаются в воде.
Я пустил миски в воду и просто смотрел, как они плавают. Тьфу, чёрт, – всё-таки оступился, по мокрой глине нога съехала в воду.
Пойду к костру сушить. Звёзды какие красивые. И Большую Медведицу видно, и Малую. Малую редко так увидишь всю, она тусклая обычно.
Я вытер миски травой, а потом рукавом и пошёл наверх. Захотелось в тепло – совсем заледенел.
А наверху было почему-то тихо. Только слышно, как костёр трещит. Сашка сидела опустив голову. Кирилл держал обеими руками кружку, из неё валил пар. Греется. Устал, наверно, – ещё бы, столько играть. И все молчали. Будто ждали чего.
А потом Сашка подняла глаза, посмотрела куда-то далеко, сквозь меня, и вдруг запела:
Ой, то не вечер, то не вечер…
Я замер. Такой голосу неё. Таким поют не народные песни, таким – в немецком хоре мальчиков хоралы какие-нибудь строгие. И услышал, как тут же подхватил другой ГОЛОС:
Ой, мне малым-мало спалось…
И такой был этот нижний голос сильный и уверенный, что я не сразу понял, что это мой. Как-то автоматически сработало, я же только что сдавал на сольфеджио эти шесть номеров, шесть русских песен. Такие дурацкие, казалось… Нотами пел, ну и словами тоже заставляли учить. Вот и выскочило само.
Ой, малым-мало спалось,
Ой, да во сне привиделось…
Никогда не думал, никогда, что это может быть так красиво. Сашкин голос летел над рекой, далеко-далеко. И мой тоже. И так это красиво вместе, на два голоса.
Вот тебе и двухголосие.
Ой, налетели ветры злые…
Я как будто только сейчас понял, о чём это. Что эта песня – ну… Ну, она как этот лес, как речка. Что вот – всегда была. Что раньше другие люди пели – когда не было ни телефонов, ни… Когда ещё посуду вот так мыли. Ни палаток не было таких, ни электричек, ни горячей тебе воды из крана… А лес был, и речка. И ветры злые были тоже.
Ой, пропадёт, он говорил,
Твоя буйна голова…
Песня кончилась. И долго ещё летел Сашкин голос, над землёй, над небом. Ну и мой тоже – где-то рядом. И все молчали. Только костёр трещал.
– Ни фига себе, – сказала Ольшанская. И тут я понял, что стою с двумя мисками в руках и что у меня совершенно мокрая нога.
– Это такому теперь в музыкальных школах учат? – спросил Кирилл.
– Представляешь, – кивнул я.
– Надо же, Тоха. Неужели в школе? У меня дед её пел. А ещё чего – «Степь да степь», может? – спросила меня Санька.
– Давай, – сказал я. Стало легко. Все смотрят на меня, а мне легко, надо же.
Степь да степь кругом,
Путь далёк лежит…
Хорошо как. Хорошо петь вместе. И что такой голос у неё, точный. Легко вместе петь, просто… Ну, идеально с ней вместе петь, ни с кем ещё так не было. Точно выходит, интонационно. И кроме того, что очень точно… Кроме этого – есть что-то ещё. Не знаю, как сказать, – затем ведь и музыка, что словами не скажешь.
Нам пытались подпевать, и неплохо. Надо же, знают. Как странно – откуда?.. А потом перестали, опять остались наши два голоса. Видно, решили не мешать.
Как хорошо с Сашкой петь. И голос её – главный, она ведёт.
И вдруг я представил, как на самом деле зима. И этот ямщик замерзает в степи. Замерзает, и сделать ничего нельзя. И степь. И всё.
Передай жене,
Что я в степи замёрз,
А любовь свою
Я с собой унёс…
Потом не хотелось ничего больше петь. Хотелось чаю и снять мокрый носок. И анекдотов, и смеяться. Потому что невозможно это, что человек вот так замёрз в степи, и всё.
И голос Сашкин, как будто прохладный. Без лишних обертонов, разливов-переливов. Чистый как вода. Иногда же хочется просто воды, а никакой не фанты и не чаю даже.
Хотя чаю – тоже неплохо. Из железной кружки, непонятно какой заварки, зато с дымом. В голове всё ямщик этот. Какая красивая песня всё-таки. Прямо как-то… В самую середину.
– Э, а про сгущёнку забыли! – Палпалыч поискал что-то в мешке и нашёл сгущёнку. Открыли, налетели и ложкой из банки – кто в чай, а кто прямо так. Я – прямо так, конечно. Вкусно как!
– Саньке слух от отца моего достался, – рассказывал Палпалыч, – а мне вот Бог не дал. Слышу, а петь не могу – сам понимаю, что фальшиво очень. Вот и помалкиваю…
– Это значит, что слух у вас хороший как раз, – сказал я. – Просто координации нет между слухом и связками. Бывает, детей в музыкалку не принимают, потому что они плохо поют. А потом оказывается – у них слух хороший. Это развивается, кстати, – связки, голос…
– Да мне поздно уже развивать, – покачал головой Палпалыч.
– И ничего не поздно, – сказала Санька и почему-то надулась.
А мне было так странно, что я чего-то такое длинное и умное сказал при всех. А потом Палпалыч стал нам рассказывать про походы. Как он свой первый поход повёл сам в шестнадцать лет. И как они там с местными что-то не поделили, еле ноги унесли. А потом – как они в прошлом году ходили на Эльбрус, не на самый верх, но всё равно. Из детей были только два мальчика лет пятнадцати и Санька. Взрослое восхождение, но она дошла, как все.
Сама же Санька куда-то исчезла. Ей, видимо, совершенно не хотелось слушать, как про неё рассказывают. Про то ещё, что у неё компас в голове – всегда чувствует направление. Что с ней не заблудишься.
– Это только в лесу, – сказала Санька. А, вернулась всё-таки. – В городе у меня все настройки сбиваются, теряюсь на ровном месте. Кирюха, а поиграй ещё чего-нибудь, а?
– Всё для тебя, – сказал Кирилл. Всё-таки он получит у меня в нос когда-нибудь.
Он потянулся за гитарой. Как-то через Сашкину коленку. Ну, незаметно так задел, будто случайно. И Санька отодвинулась. Просто отодвинулась, не демонстративно, а так, молча. Ладно, пусть живёт этот Кирилл, чёрт бы с ним.
И я вдруг заорал вместе со всеми:
– Ничего на свете лучше не-ету! Чем! Бродить! Друзьям! По белу све-ету!
Тоже хорошая песня, кстати. Там так хорошо расщепляется на голоса. Все верхний поют, простой. А я могу второй, и Кирилл может. Так странно, у меня будто какой-то узел был на горле, а тут вдруг распустился – и запелось само.
Потом все потихоньку в палатки разошлись. Кто спать, кто в карты играть, а Кирилл с Ольшанской вдвоём куда-то слились. И ладно.
Остались мы с Санькой. Я не мог уйти – у меня кроссовка сохла у костра.
– А меня папа сначала сдал в музыкалку, но я сбежала, – рассказывала Санька. – Мне, понимаешь, сразу играть хотелось! А тут – локоть выше, кисть там… Бред какой-то, и сольфеджио ещё…
– А мне сначала всё равно было, – ответил я, – говорят – я делаю. Ну, мне нравилось просто, что пианино полированное такое, большой зверь. Такой… динозавр. Ручной. Разговаривает… Ну, и получалось чего-то там, хвалили… А на музыку потом пробило, в прошлом году. Как это… Ну, всё не зря. И локоть – это всё ерунда: когда чувствуешь мелодию, он сам идёт. А сольфеджио – да-а-а… Я раньше думал – это жесть. А сегодня понял зачем. Я, знаешь, никогда раньше так не пел.
– Ay меня дедушка пел, мы с ним вместе… И на рояле он играл. И я под роялем этим сидела всё время. Знаешь, там так снизу интересно, двигаются такие штуки деревянные… Знаешь? – Я кивнул, а она продолжала: – Шопена играл. Ты умеешь Шопена? – Я опять кивнул. – Круто… А ещё Баха он играл, такого… А Баха умеешь? – Я кивнул ещё. Чего-то разучился разговаривать, только киваю. – Дедушка любил очень Баха. Полифонию, когда разные голоса переплетаются. Он говорил – чувствуешь, что в твоих руках целый мир… И там несколько героев, и ты управляешь сразу всеми… Не одного героя ведёшь, а целый мир. Такой Толкиен. Понимаешь?
Я неожиданно понял. Это именно то, что Валентина из меня так долго пыталась выбить: что ты ведёшь разные голоса и ни один нельзя бросить. Целый мир. Попробовать бы!
Тут резко поменялся ветер, и на Саньку повалил дым. Но она не сбежала и руками не стала махать, просто сидела в дыму, и всё.
Только слышно было, как она засмеялась вдруг:
– Знаешь, Тоха, я ведь раньше думала – ты такой совершенно неинтересный, как валенок.
Я ей хотел сказать, что она вообще-то тоже серая мышь, совершенно. Но не стал. Значит, теперь она думает, что я интересный, да? И что мне теперь – интересное ей говорить? У меня вообще язык отнялся. Но тут дым повалил на меня, и я не выдержал – вскочил, глаза заслезились, закашлялся…
Откуда-то нарисовался Кирилл:
– Они тут интеллектуальные беседы ведут! Вообще-е-е!
Сашка даже головы не повернула. А я посмотрел на Кирилла и вдруг увидел: он совершенно обыкновенный. Два глаза, рот и нос – обычный нос, вообще ничего особенного. И вдруг вся моя злость на него куда-то делась. И голос ко мне вернулся, и я сказал ему:
– Слушай, Кирюха. А покажи мне аккорды, а?