Читать книгу Уйти по воде - Нина Федорова - Страница 6

Часть первая
Житие святых
Ангел-хранитель
II

Оглавление

Начав со старшеклассниками разговор о любви и «гуляньях», отец Митрофан, как всегда, смотрел в самый корень.

«Гулянья» начались, вопреки отцу Митрофану и статусу православной гимназии. Предвестье «гуляний» обнаружилось в туалете: там – неслыханное дело! – появилось на двери нарисованное красным маркером сердечко с чьими-то инициалами внутри. Завхоз Иван Савельич неоднократно замазывал его краской по приказу завуча, но сердечко на следующий же день, как заколдованное, появлялось снова.

Казалось, что все старшие классы сошли с ума. Конечно, и до этого всегда были неблагонадежные – то есть те, у кого родители были недостаточно воцерковлены, их так и не исключили из школы, хотя все время грозились, но все-таки пожалели, оставили. Через них, конечно, все время проникала мирская зараза – нецерковные увлечения, неправославные словечки и привычки, потому что «Устав гимназии», запрещающий слушать плеер, смотреть телевизор и гулять с мирскими, они всё равно нарушали.

Теперь же даже самые благонадежные стали нарушать «Устав»: быть православным и благочестивым стало как будто стыдно. Несмотря на то что все должны были носить одинаковую форму, девочки надевали тайком украшения, а многие приходили в школу в брюках и переодевались в юбки в туалете. В класс стали приносить запрещенный плеер с разной греховной музыкой, и самым большим шиком считалось слушать его на уроке, пряча наушник в рукаве. У мальчиков появилась разболтанная походка и ножи-«выкидухи», которые изымались завучем со строгим выговором. Физкультура стала любимым уроком, потому что добрейшему физруку Юрь Юричу не удавалось следить за дисциплиной: на физкультуре можно было рисоваться и красоваться, кокетничать и играть, и там все время разыгрывались мелодрамы, драмы и даже трагедии.

В Катиной душе с сентября шла борьба. С одной стороны, ей безумно хотелось участвовать во всей этой неимоверно притягательной жизни – шептаться, кидать записочки, хихикать, серьезно влюбиться, наконец, тем более что Ковалев смотрел на нее как-то загадочно (но он ко многим девочкам приставал), а Ваня Петровичев, хотя и не самый симпатичный, совершенно точно уже был в нее влюблен.

С другой стороны, она помнила наставление отца Митрофана о растрачивании души, да и не хотелось ей, чтобы ее считали «неблагонадежной». Но главное, она понимала – все это суета и тлен, нет, даже проще, все это – грех. Грех – это жизнь, удаленная от Бога, так говорил в проповедях отец Митрофан. Все эти хихиканья, влюбленности, модная музыка, украшение себя ведут прочь от Бога, прочь от главного, осознание которого есть внутри у каждого человека.

Она стала задумываться, какой суетной и греховной жизнью живет. В голове ее были сплошные мальчики, писала и думала она исключительно про любовь, в храме скучала и томилась, отцу Митрофану внимала плохо, все время ей хотелось каких-то страстей, хотелось нравиться, кокетничать, все время влюбляться.

Особенно это было заметно при общении с Дашей, дочкой тети Зины. С Дашей Катя подружилась. После того как родители стали ходить к отцу Митрофану, мама сошлась с тетей Зиной ближе. Иногда Катя ходила вместе с мамой к ней в гости и каждый раз поражалась, как много в их квартире икон, причем самых разных – больших и маленьких, бумажных, деревянных, в больших киотах и в железных «ризах». Они висели на стенах в каждой комнате, стояли на старом черном пианино вплотную друг к другу, одна большая икона Спасителя висела над входной дверью. Ниже возле двери была приколота к стене бумажка с молитвой «при выходе из дома». Молитву мама тут же себе переписала, чтобы дома повесить такую же. Среди икон были и совсем старинные, темные, на которых едва различались лики, были и новые – их писала сама тетя Зина. Мама все время восхищалась, расспрашивала, рассматривала иконы и однажды попросила взять Катю в иконописный кружок: кружок был при приходе отца Маврикия, и вела его сама тетя Зина. Катя получила благословение отца Митрофана и занялась иконописью.

У отца Маврикия все было как-то по-другому, иначе, чем в Катином приходе – это она почувствовала сразу, как только там оказалось. Как будто в самом воздухе разливалась странная, почти монашеская строгость. Все в приходе знали друг друга по именам, людей было мало, зато существовала строгая иерархия. Так объяснила Даша. Было несколько «кругов» – самый ближний круг, давние духовные чада, к которым, конечно, относилась и тетя Зина; чуть подальше – менее близкие, круги расходились дальше и дальше, на периферии болтались «новички»: продвижение вглубь им было необходимо как-то заслужить. У отца Маврикия Катя все время чувствовала себя таким «новичком», хотя приходила в этот храм раз в неделю на занятия, дружила с Дашей и хулиганистым ее братом Лешей, знала всю их семью, в которой родились еще погодки Миша и Лиза, семью, такую, казалось бы, «приближенную», привилегированную. Но дружба эта никакого значения не имела, все равно для отца Маврикия и его прихожан Катя оставалась чужой.

Дети в иконописном кружке оказались совсем другими, не такими, как в гимназии. Здесь не было неблагонадежных – совсем, и на их фоне Катя сама себе казалась недостаточно благонадежной. Все девочки в приходе отца Маврикия были в платках, даже на уроке и на переменах, у отца Маврикия вообще все женщины ходили в платках вне храма. Даша часто носила платок даже дома, впрочем, она объясняла это простой привычкой – к ним в гости регулярно приходили батюшки, некоторые приезжали из других городов и монастырей, жили у них дома по несколько дней.

Внутри у Даши был как будто железный стержень. Как только Катя при ней грешила – говорила про кого-нибудь «дурак» или угощала жвачками, которые дарил иногда Митя, – Даша опускала глаза и очень твердо отказывалась от греха. Кате тут же становилось стыдно, она сразу тушевалась: так сильно на фоне Дашиного благочестия проявлялась ее греховная сущность.

Когда Катя вступила в возраст «разброда и шатанья», Дашин железный стержень стал еще заметнее. Ее не интересовали мальчики, книжки про любовь и прочий блуд. Вообще блудное мечтательство с ней было несовместимо. Один раз, когда очень хотелось рассказать про очередного мальчика, Катя спросила ее: «А ты когда-нибудь влюблялась?» Даша ответила, что влюбилась один раз, но покаялась отцу Маврикию, а отец Маврикий ей сказал: сейчас влюбляться грех, вот когда вырастешь и у тебя появится жених, тогда и будешь его любить.

В Даше было главное – цельность. Она не была раздвоенной, как Катя, она была целомудренной, а именно в отсутствии целомудрия – «целостного мудрования», целостности мыслей и дел – была Катина проблема, вот отчего ей было так тяжело. Ведь эта нецеломудренность и двуличность неизбежно всплывали на исповеди – и все труднее и труднее становилось приходить к отцу Митрофану.

Отец Митрофан казался ей не вполне человеком. То есть умом она понимала, что он, конечно, человек. Но душа ее трепетала. Ведь он был духовником! Проводником Воли Божией. Отец Митрофан один мог подсказать, направить, даже приказать, потому что он знал, как истинно и правильно думать и поступать. Он был пастырем, пасущим врученных ему Богом овец. Без духовника было никак нельзя: кругом соблазны, искушения, без помощи наставника человек мог забрести не туда, начать заблуждаться, впасть в прелесть.

Родители советовались с отцом Митрофаном по любому поводу, все решения в семье принимались только после одобрения батюшки, только по его благословению. Даже Илью и Аню так назвали, потому что отец Митрофан так благословил, хотя мама хотела назвать Андреем и Ольгой. Но на семейном совете постановили, что нужно называть детей не по собственному почину, как светские люди, а как принято в православии. После вечерней службы папа подошел к отцу Митрофану и спросил, как назвать детей. А отец Митрофан взял церковный календарь, посмотрел по святцам и благословил назвать Илией и Агнией.

Самым частым выражением в Катиной семье было «батюшка сказал». Его проповеди пересказывали за обедом после литургии и за ужином после всенощной, бережно «слагали в сердце своем» крупицы мудрости. Из-за бесконечных «батюшка сказал» случались даже ссоры с дедушкой, когда он приходил в гости. Дедушка отца Митрофана и его авторитет не воспринимал, пересказанным проповедям не внимал, нарочно называл батюшку «ваш бандит», чтобы подразнить маму, а мама принимала это близко к сердцу, пыталась образумить дедушку и объяснить ему, что Бог может покарать за кощунство. Но дедушка не ведал, что творил. Говорил все время: «с этой церковью вы все сошли с ума», «перестань морить голодом детей, сами поститесь, как хотите, а детей кормите нормально, они же растут!», в храм, правда, один раз заглянул, но даже не перекрестился – постоял и ушел. Мама молилась за него, чтобы Бог его простил, пыталась просветить Светом Христовым, привести к отцу Митрофану. Отец Митрофан, однако, сказал, что дедушку в храм тащить не стоит, активно просвещать тоже не надо, говорить о вере, только если сам спросит. И Катины родители послушались духовника, все-таки послушание выше поста и молитвы.

А для Кати выше всего была исповедь.

Она ненавидела больше всего – стоять в этой плотной толпе, к которой примыкали все новые исповедники, чувствовать растущее общее напряжение, смотреть на пустующее пока кресло-трон, ждать, когда скрипнет боковая дверь алтаря, упадет на солею огромная тень и, ловко шнуруя поручи, спустится вниз отец Митрофан, чтобы начать исповедь.

«Царствие Небесное нудится». Катя жаловалась маме, что ей страшно, тяжело, но мама говорила – и мне тяжело, но что делать? Страшно, потому что стыдно, потому что рассказываешь, какая ты плохая. Все мы, люди, любим только хвастаться, а тут приходится говорить о себе неприятную правду.

Всем тяжело, но ведь в духовной жизни легко не бывает.

Действительно, отца Митрофана многие побаивались, не только Катя: он всегда был суров, иногда даже груб, часто говорил неприятные вещи, надо было знать, как и что ему говорить – а то можно было и «схлопотать». Нет, он, конечно, никого не бил (битье однозначно привело бы к летальному исходу, в этом Катя была уверена, и тогда бы отца Митрофана извергли из сана), но иногда лучше бы бил, чем ругал.

Катя видела, как даже взрослые люди, исповедуясь ему, нервно хрустят пальцами, стискивают кулаки, а от исповеди отходят взмокшими, красными, а то и в слезах. Она иногда тоже плакала, но не прямо в храме (это был бы позор, ведь все увидят!): обычно после исповеди выбегала в сквер напротив храма и приходила в себя на лавочке. Думала: ну разве дело только в стыде? Исповедоваться другим батюшкам гораздо легче, хотя и там рассказываешь про грехи. Но дело было, конечно, в искушении. Все эти страхи – от беса, который специально вкладывает такие мысли в голову, чтобы человек оставил духовного отца, бес всегда хочет совратить человека, увести с пути истинного, поэтому такие искушения – верный признак того, что идешь правильным путем, злишь бесов. К тому же лучшего пастыря, чем отец Митрофан, просто не найти, другие люди вымаливают у Бога таких духовников, а Кате он достался практически даром. И, в конце концов, духовный отец не должен быть ласковым! Почти все люди ждут таких отношений, когда батюшка заменяет близкого друга, как писали об этом в православных книжках. Это батюшки-«ласкатели», они идут не той дорогой и не той дорогой ведут духовных чад, поэтому отец Митрофан вполне справедливо суров, и пусть даже может довести до слез – значит, на пользу, он-то знает.

Но чем старше Катя становилась, тем было ей сложнее. Уже прошли те времена, когда круглыми старательными буквами она выводила на чистом тетрадном листочке: «Батюшка! Я согрешила: тайноядением, непослушанием, дралась». Невозможно было больше тарабанить один и тот же список грехов – с ним это не проходило, а как по-другому исповедоваться – она не знала, пришлось бы копать слишком глубоко. Нет, конечно, она хорошо знала правила – что говорить, чтобы не «схлопотать». Никогда не оправдывалась, не жаловалась, всегда винила себя. Отец Митрофан никогда серьезно не ругал. Иногда вообще «проносило» и исповедь проходила легко. Иногда он что-то говорил. Но чаще она встречала его взгляд – проникающий внутрь, насмешливый как будто, и тогда делалось невыносимо стыдно – едва приложившись к Кресту и Евангелию, Катя пулей вылетала из храма, сидела на лавочке в сквере, переводила дух.

Что-то очень болезненное было в этом вечном понуждении себя (ради Царствия Небесного, да-да). В том, что самые тайные движения ее души знал человек, которого она боялась больше всех на свете. Кое-что о себе она даже лучшему другу бы не сказала, а ему приходилось говорить, и не один раз. Всегда это было мучительно тяжело – писать на бумажке или обдумывать перед устной исповедью грехи. Как только она не изощрялась! Тщательно продумывала исповедь, искала удобные формулировки, чтобы все выглядело «пристойно»…

Она знала, что утаивать ничего нельзя, это сугубый грех – утаить на исповеди, пойти к причастию с нераскаянным грехом, поэтому рассказывала все.

Но как бы она ни изворачивалась, все время получалось, что согрешала она одним и тем же и не исправлялась. Внешне все исполняла, а душой была не с Богом. Верила ли она в Бога вообще? Отец Митрофан заглядывал ей в глаза, как будто сразу видел всю ее душу, всю греховную суть, и она краснела от стыда за свою грешную жизнь, понимала, что идет куда-то не туда, что пытается скакать «по верхам».

И вновь и вновь она с тоской ждала выходных, снова стояла, дрожа, в толпе, пытаясь унять прыгающее в горле сердце, вновь осознавала, что не живет духовной жизнью, что нет в ней серьезного отношения к своей душе, только рассеянность, растерянность и суета.

Она была «расслабленной», как в Евангелии.

Но в конце концов стало понятно: время пришло, пора «встать и ходить».

Уйти по воде

Подняться наверх