Читать книгу Штрих, пунктир, точка - Нина Кромина - Страница 6
Мемуары
Мемуар 5. Красная косынка
ОглавлениеПрошлой осенью я случайно оказалась в подмосковной Малаховке и вспомнила то лето, когда мои родители снимали здесь притулившуюся к двухэтажной даче открытую террасу с крыльцом и две крошечные комнаты, напоминавшие купе. Проходя по улицам, зажатым между кирпичными заборами, я искала и не находила милые моему сердцу дома, украшенные резьбой, весёлые сады с лёгкими изгородями, травянистые островки в тупичках, где днём гоняли мяч, а вечером топтались под патефон…
В тот год родился брат, Жорик, и вся жизнь нашей семьи неспешно текла вокруг его младенчества. По утрам у крыльца молочница из ближайшей от дачного посёлка деревни, переливала из банки в блестящий, ещё не потемневший алюминиевый бидончик козье молоко. Один стакан выпивала я, а другой, с чаем, мама…
Сама же дача, привлекающая внимание верандами и башенками, стояла, как будто отвернувшись от улицы. Лицом в сад. Прозрачный шатёр приглашал войти в распашные двери и вёл в таинственные покои, куда время от времени, взмахивая крыльями яркого платья, впархивала хозяйская дочь Ляля. Иногда она приезжала в выходные, иногда в будни. Чаще всего со свитой – мужчинами, женщинами.
Её родители жили в едва заметном скромном доме, скрывавшемся в глубине сада, за яблонями.
Отца, мужчину лет шестидесяти пяти, высокого, сохранившего не только военную выправку, но и привычку не выходить за калитку в штатском, я видела редко. Мать Ляли выглядела моложе мужа, но округлившаяся спина, тёмный платок, который она иногда повязывала, и суетливая походка выдавали в ней женщину, уже уступившую себя возрасту. Рассказы всезнающей молочницы об её увлечениях молодости удивляли дачников.
Моя мама, деликатно скрывая досаду, держала бидончик в руках и прислушиваясь к звукам из комнатушки, боялась пропустить детский плач. Она нервничала и то облизывала, то закусывала нижнюю губу. Пережитая война, потери, поздняя беременность, которую врачи долго принимали за опухоль, трудные роды, жизнь на тощую зарплату мужа – всё это изменило характер мамы и лишило нежности.
Брат вёл себя на удивление спокойно. Проснувшись, он лежал, разглядывая или бело-розовый фонарь с павлинами на потолке, или муху, ползущую по стене, или что-то видимое ему одному. И даже тогда, когда его будил гам, который привозила с собой Ляля, не кричал, а лежал и улыбался. Ляля, шумная женщина лет двадцати пяти, обычно являлась с компанией, их веселье перепрыгивало с куста на куст, застревало в листьях, отражалось в заборе, долетало до вершин сосен.
Ярко-красные Лялины губы, под цвет им косынка на голове, напоминающая революционный плакат, и голос, неестественно возбуждённый, прерываемый длинными и трудными заикающимися паузами, тревожил меня, а смех, переходящий в хохот, пугал.
Как правило, Лялины праздники проходили вблизи домика её родителей, но иногда она появлялась у нашей террасы, где росли высокие яблони с крупными наливными плодами. Изящная, в цветастой одежде, с корзинкой в руках, окружённая приятелями и приятельницами, она срывала яблоки, перекрикиваясь с кем-то и гогоча. Мне, время от времени наблюдавшей за ней, она казалась необычной, и я с интересом и настороженностью рассматривала её. Иногда замечала, что и Ляля с пристальным вниманием поглядывает на меня.
Как-то она подошла и спросила, как меня зовут.
Но, не дождавшись ответа, засмеялась и побежала туда, где её поджидал «фотограф»,– так я называла про себя мужчину средних лет с тёмными зачёсанными волосами, которые он игриво забрасывал назад, смешно дёргая головой. Этот мужчина напоминал мне фотографа из фотоателье на нашей московской улице, где мы с мамой однажды так и не дождались оплаченных снимков.
Ляля, которая в присутствии этого чернявого, шумела больше чем обычно, почти скрылась за кустами, и повернув ко мне голову, крикнула:
– Х-хочешь, я подарю тебе косынку?
Я, конечно же, хотела и стала мечтать…
Однажды, зайдя за террасу, увидела, как «фотограф» мял Лялю и прижимал к забору, а она издавала странные звуки и шумно дышала. Испугавшись, я вбежала по ступенькам, натолкнулась на коляску, в которой лежал брат, и чуть не опрокинув её, бросилась в комнату.
– Что ты носишься? – донёсся до меня строгий голос мамы. – Займись чем-нибудь. Порисуй, поиграй. Вот, – холодно произнесла она, протягивая альбом с раскрасками, – ты, наверно, не помнишь, что папа вчера тебе привёз. Не болтайся без дела.
И я, усевшись за крошечный столик, на котором стояли пузырьки и склянки с Жорикиными присыпками, взяла карандаши, лежавшие тут же, и стала аккуратно раскрашивать картинку с незабудками. Я так усердно водила карандашом по бумаге, что вскоре забыла и про Лялю, и про мужчину с тёмными волосами… Возможно, эта сцена и вовсе стёрлась бы у меня из памяти, если бы на следующий день опять там же, в том уединённом месте, не произошло ещё более страшное событие…
Я сидела на террасе лицом к саду за столом, покрытым белой клеёнкой с голубыми цветами и, отрывая от мотка ваты крошечные кусочки, плотно наматывала их на иголку, потом вытягивала иголку, и получался ватный жгутик, который мама называла гусариком. Иногда он выходил рыхлым, и гусарик приходилось переделывать. Теперь, когда мы проживаем уже третье десятилетие двадцать первого века, это занятие кажется странным, но в те далёкие годы многих современных понятий и предметов не существовало. Например, ватных палочек. Вот и крутили гусарики, чтобы прочищать младенцам носики, ушки…
Беззвучно колыхались вершины сосен, едва доносились отдалённые звуки железной дороги и младенческое старательное причмокивание. Покойно и умиротворённо.
Ляля, которая ещё вечером приехала на дачу с «фотографом» и одной из своих подруг, долго не выходила в сад. Потом почти бесшумно собирала смородину, которая росла вдоль забора. Ни яркой помады на губах, ни красной косынки, лишь растрёпанные рыжие волосы… Неожиданно к ней сзади подошёл «фотограф» и поцеловал в шею. Я видела, как Ляля вздрогнула, и, повернув в его сторону голову, тут же отвернулась. Тихий голос мужчины, будто что-то объясняя ей, приглушённо ворковал. Показалось, что он оправдывается перед женщиной, а та, опустив голову, беззвучно плачет. Спустя некоторое время до меня донёсся Лялин голос. С трудом, заикаясь больше обычного, всхлипывая, она спросила:
– Т-ты е-е-ё ль-ль-любишь? А я?
– Ну, и ты мне, конечно, нравишься. Ну, как человек. Ты весёлая…
– А к-к-ак ж-ж-ж-енщина?
И, не дождавшись ответа, расплакалась ещё сильнее, уже навзрыд…
Не прошло и пяти минут, как из дома вышли всё тот же мужчина и Лялина подруга. Они быстро, почти бегом, шли по весёлой, с солнечными бликами тропинке, а Ляля, по-прежнему всхлипывающая у кустов, крикнула им:
– К-ку-да же вы?
Её подруга, не оборачиваясь, на ходу бросила: «Так надо».
Мне от всего увиденного и услышанного стало не по себе. Я вдруг почувствовала, что мне очень жаль Лялю. Побежала в комнату, схватила альбом для раскрашивания и, вырвав страницу с уже голубыми незабудками, бросилась в сад, чтобы утешить… Сбежала со ступенек, обогнула террасу и увидела Лялю.
Она лежала на спине, её тело странно вздрагивало, запрокинутая голова дрожала.
– Мама! Мама!
Мама, подойдя с Жориком на руках к террасному окну, лишь взглянув на Лялю, быстро отнесла Жорика в комнату и, застёгивая на ходу кофту, побежала через сад к домику Лялиных родителей.
Почти тут же я увидела стариков. Запыхавшиеся, они стояли над дочерью и что-то делали с ней, а потом с помощью мамы, которая больше суетилась, чем помогала, понесли в дом. Вернее, нёс отец, лицо его побагровело, он натужно, с хрипом дышал, а его жена и моя мама лишь мешали ему, пытаясь поддержать Лялины ноги, которые болтались как у куклы. Я смотрела на них и чувствовала, как холод замораживает меня, сковывает. Увидев Лялино лицо, восковое с закатившимися глазами, я ощутила, что на какой-то миг сердце остановилось, а потом забилось быстро-быстро, и стало трудно дышать. Поднялась по ступенькам и поплелась в комнату, где на кровати лежал брат.
Вытащив из пелёнок ручку, он с усердием сосал большой палец. Глядя на него, я вдруг так встревожилась, такой испытала страх за его жизнь, что, желая загородить собою от всего, что нахлынуло на меня, пытаясь защитить, мнобняла. Так мы и лежали рядом, запелёнатый младенец и девочка. Тихо. Лишь за стеной раздавался шёпот, вздохи.
Спустя некоторое время на террасе послышались шаги. Донеслись голоса: глухой – Лялиного отца и другой, похожий на Лялин, только без заикания, – её матери. «Это всё война, контузия», – часто, будто извиняясь, повторяла она. Старики долго сидели у нас на террасе и что-то рассказывали, но я слышала лишь отдельные слова, несколько раз Лялина мать говорила: «Пойду, проведаю», – и тогда раздавался звук отодвигаемого стула и скрип половиц. «Всё в порядке. Спит», – слышалось через некоторое время, и взрослые опять о чём-то тихо-тихо говорили. В приоткрытую дверь я видела, что тени сосен, росших за оградой, стали темнее, а заходящее солнце розовой полосой отмерило вечер.
Задремала. Приснилась ведьма, утаскивающая меня в какой-то сарай за железной дорогой, тёмная платформа, всполохи красного. Я чувствовала, что цепкие жёсткие пальцы с острыми ногтями сжимают руку и тянут, тянут за собой. «Мамочка! Мамочка!»
– Что ты орёшь? Жорика разбудишь и Лялю. У неё был приступ.
Мама наклонилась, взяла Жорика и пошла на террасу.
За ними вышла из комнаты и я. Уже тускло горели лампочки в бумажных абажурах, спускающихся с потолка, около них вились и падали безвольные ночные мотыльки.
Папа, недавно вернувшийся с работы, снимал с керосинки большое ведро, над которым поднимался пар.
Мне нравилось, когда в комнате включали рефлектор с ярко-красной спиралью, вносили цинковую ванночку и ставили её на два табурета, перемешивали воду, измеряя температуру специальным градусником, одетым в деревянный чехол, клали на дно лёгкую пелёнку и погружали в воду брата. Его головку отец укладывал на ладонь, большую и твёрдую, а мать осторожно водила намыленной тряпочкой по крошечному детскому тельцу. Брат шевелил руками, ногами, выпячивая красный, чуть вздувшийся живот, и казалось, что он плывёт.
Вдруг мама обратилась ко мне:
– Хозяева сказали, что ты можешь собирать яблоки. Которые упали, – и добавила: – Они самые вкусные.
И тут я вспомнила, как раньше, пока ещё не родился брат, мама часто рассказывала сказки, как катилось яблочко по серебряному блюдечку, и на блюдечке вырастали города, летали облака и сияло солнце… и захотелось яблока… А яблок в хозяйском саду и, вправду, было много. Красивые, светящиеся изнутри, с тонкой полупрозрачной кожурой…
Утром, когда мама в одной из комнат кормила брата, я, как обычно, сидела за столом и, готовясь раскрасить понравившуюся картинку, выбирала из трёхэтажной коробки с витиеватой надписью «300 лет Воссоединения Украины с Россией», недавно подаренной папой, карандаш. Но тут на крыльцо, странно озираясь по сторонам, поднялась Ляля с корзиной яблок и, поставив её на пол, вполголоса проговорила:
– В-вот, кушай. А мама где? Кормит?
– Спасибо, – ответила я, слезая со стула. – Позвать?
– Н-нет, не надо, я к тебе пришла. Ходила в сад. Туфли вчера там посеяла. А это т-твоё? Потеряла?
И, вынув из корзинки, протянула листок со вчерашними незабудками.
– Это я в-вам хотела подарить, – почему-то тоже заикаясь, ответила я.
– С-спасибо. Возьму на память. Можно? А тебе в-вот от меня косынка.
Ляля достала из кармана широкой, доходящей до лодыжек юбки сложенную несколько раз красную косынку.
Мягкая, с обгрызенными уголками, со следами чернил и пятен, отглаженная, пахнущая утюгом, тёплая ткань ткнулась в руку.
– Спасибо.
– Эт-то чтоб ты не потерялась.
Приложив палец к улыбающимся губам и быстро, будто опасаясь чего-то, Ляля спустилась в сад.
А я, стоя на террасе и расправив косынку, сначала рассматривала её, потом набросила на голову и пыталась завязать сзади, под косой.
– Что ты делаешь? Что это у тебя? – послышался недовольный голос мамы.
– Косынка? Чья, откуда?
– Ляля подарила.
Выхватив косынку из моих рук, мама побежала по саду к дому Лялиных родителей.
Вечером папа привёз шоколадку в серебряно-синей обёртке. Он достал её из внутреннего кармана пиджака, и плитка пахла табаком, потому что он курил. Мне потом долго казалось, что у шоколада запах табака.
Вечером купали Жорика.
– Знаешь, – рассказывала мама тихим, незаметным голосом, намыливая брату ножку, – Лялю-то, оказывается, во время бомбёжки потеряли при эвакуации. А нашли уже после войны. И надо же, у матери ни царапины, а она… Они её сразу узнали. И не только по красной косынке. А она их – нет… Контузия. Когда в детском доме детей выводили к взрослым, ну, к тем, кто их искал, велели брать, что у кого от старой жизни осталось. Детей по вещам находили… Боюсь я эту Лялю. Сегодня тряпицу свою красную сунула и убежала. Я к родителям её ходила. А они говорят, а вдруг дочка ваша потеряется…
Папа вдруг побледнел, его рука, на которой лежала Жорикина головка, задрожала, и он бросил:
– Отдала? Не смей брать! Войны больше не будет!
И я удивилась, потому что никогда не слышала у папы такого голоса.
– Я и не взяла, – вполголоса, как обычно при брате, ответила мама.
Потом я разглядывала густое августовское небо с падающими звёздами, вдыхала аромат подмосковной ночи, запах сосен, яблок и слушала едва доносившийся голос железной дороги…
Через много-много лет, я шла по незнакомой мне теперь Малаховке и вспоминала заикающуюся Лялю и Жорика, в коляску которого эта странная женщина незаметно подложила красную косынку. Вспоминаю и то, как уже после смерти родителей везла брата по дороге, у которой не было ни конца, ни края…
Мемуар 6. Светлая седмица
1 сентября 1953 года я растворилась. В мире белых фартуков, белых бантов, сутолоке детей и взрослых. Толпились, переминались, ждали. И наконец, из дверей краснокирпичной школы вышли три женщины с поднятыми древками: 1 «А», 1 «Б», 1 «В». Никаких церемоний и линеек! Выстроились и вперёд!
Наша учительница, Евгения Ивановна, в тёмно-синем костюме, бодро-строгая, глаза за стёклами очков – весёлые и добрые.
Цветы заполоняют все подоконники класса, чувствую запах краски, яркий блеск свежевыкрашенных парт радует, новые книжки, разложенные на каждой парте, восхищают! Я – на первой парте в третьем ряду у окна, а Оля (мы с ней иногда играем во дворе) – на одной из последних. Мою подружку, Полину, которая живёт в том же доме, что и я, записали в «Б». Но я не тужу, сейчас не хочется об этом думать.
Раньше, прогуливаясь с бабушкой возле школы, я видела, как девочки сбегают со ступенек, размахивают портфелями, переговариваются.
– Видишь, какие красивые у них платья, фартучки. Это школьная форма. – говорила бабушка, – и я такую носила, и тебе скоро сошьём, только уж я не увижу… – и как-то добавила: – Ты на могилку-то мою приди, так хотелось бы на тебя посмотреть…
Теперь же, попав внутрь здания, удивляюсь всему новому и интересному. Длинные коридоры, большие окна, в гардеробе – деревянные ряды вешалок с металлическими крючками, а под ними – отделения для галош. Но главное, конечно, книжки, тетради, светлый деревянный пенал с крышкой, гармошкой, съезжающей вбок. В портфеле, кроме этих чудес, лежит небольшой коричневый мешочек из сатина для завтраков. Сегодня там яблоко. Но мне не до него!
За партой рядом со мной сидит Ира Фукс. У неё крошечные пальчики, которыми на первом же утреннике она будет играть на пианино, сейчас же она делает всё невпопад, открывает и закрывает крышку парты, когда все сидят, сложив руки, ищет что-то в портфеле, развязывает свой мешочек. Только и слышно: «Фукс! Фукс!»
Через ряд, у стенки, но ближе к проходу, Катя. Мне кажется, что росточком она даже меньше меня и Иры. У неё голубые глаза и тоненькие косички, уложенные на затылке корзиночкой. Форма не шерстяная, как у меня и Иры, а штапельная. Позже я узнаю, что Ира живёт в новом доме, в отдельной квартире, а Катя в маленькой пристройке. Все мы были очень разные, из разных семей, но этого не замечалось. Никто не кичился, не хвастался. Старательно выводили палочки, крючочки, декламировали стихи, рисовали, на уроке труда учились штопать и делать заплатки. Евгения Ивановна, часто повторяла:
– Главное – чистота, аккуратность, чтобы воротнички и манжеты сияли белизной, а дырочка, если такая вдруг появилась, обязательно пряталась.
Весь первый год прошёл в радости. Помню, когда Евгению Ивановну вызывали к начальству, она просила высокую девочку, Лиду Перетрутову, почитать нам. Лида, когда пришла в школу, умела читать, да как!
Наступила весна. И уже все читали, писали…
А как-то в один из понедельников, когда православные ещё отмечали светлую седмицу, и, собираясь на службу, пили чай с куличами, Евгения Ивановна вошла в класс особенно бодро. Веселее обычного блестели её глаза.
– Ха! Ха! Ха! Представляете, дети, наша Катя ходила куличи святить, смотрите на неё, вот смех-то! Может, она ещё и в бога верит? Встань Катя, пусть на тебя все посмотрят.
И смеётся, весело так, задорно! Первоклассницы посмотрели сначала на учительницу, потом на Катю, потом опять на учительницу и тоже стали смеяться.
– Встань, Катя, встань!
Катя встала. По её лицу текли крупные слёзы, она не всхлипывала, не вытирала слёз, не размазывала их по своему милому круглому личику, а дети смеялись.
Сто лет прошло, а перед глазами Катя, самая маленькая в классе, стоит и плачет.