Читать книгу Фельдмаршал в бубенцах - Нина Ягольницер - Страница 9

Глава 8
Когда откликнутся небеса

Оглавление

День не задался с самого утра.

Омерзительно болела голова, подчиненные не в состоянии были принять самых простых решений и вели себя как круглые олухи, желудок сводило от голода, но есть не хотелось. Словом, полковник Орсо чувствовал себя, будто медведь-шатун, не ко времени выползший из берлоги, а потому до корчей ненавидящий весь белый свет. И ладно бы изводили старые раны или была б иная достойная причина. Но полковник точно знал: все его страдания из-за того, что он снова безобразно перебрал накануне, и это знание приправляло общую злость еще и отвращением к себе.

Днем, словно в издевку, явился отец Руджеро. Правда, он не стал ничем докучать полковнику, а просто поднялся к герцогине, которая нынче была довольно бодра и ждала друга для своеобразной игры в шахматы, где фигуры, повинуясь указаниям синьоры, передвигал слуга. Конечно, визит доминиканца, скорее всего, означал его присутствие и за обедом, но Орсо надеялся, что доктор Бениньо отвлечет огонь монашеской язвительной любезности на себя.

Однако за столом царила непривычно подчеркнутая тишина. Негромко позванивало серебро, слуга тенью скользил меж троими сотрапезниками. Доминиканец хмурился, то и дело замирая и бессознательно вертя в пальцах ложку. На полковника он сегодня не смотрел.

Наконец Руджеро поднял глаза на врача:

– Доктор Бениньо… – Эскулап вопросительно взглянул на монаха. – Я не хотел бы болтать всуе, но меня одолевает тревога. Мне показалось, что ее сиятельству становится хуже. Она сегодня необычно разговорчива, и в этом есть какая-то нота отчаяния.

Бениньо помолчал, скользя пальцами по ножке своего бокала.

– Герцогине не может стать хуже, святой отец, – неохотно проговорил он. – Парализис – это болезнь, не имеющая ухудшений. Она прискорбна по сути своей. Но ее сиятельство теряет силы и волю к сопротивлению, а это намного опаснее. От неподвижности тела гуморы в нем застаиваются. А стоячая жидкость – это угасающая жизнь. То же самое касается и души. Синьора чувствует это и потому пытается что-то снова в себе растормошить. Но стойкость герцогини на исходе.

– Значит, нам надобно торопиться, господа! – отрезал Руджеро.

При этих словах он обернулся к полковнику и в упор посмотрел ему в глаза. Орсо не отвел взгляда, только хмурая складка прорезала лоб. Монах никогда прежде не говорил в его присутствии этим сухим и серьезным тоном, неизменно и вкрадчиво вплетая в голос нити невесомого сарказма, поэтому полковник ощутил, что сейчас доминиканец искренен.

За столом повисла тяжелая пауза, но в этот момент раздался стук, и в трапезную вошел капитан Ромоло.

– Господа… – Он отвесил общий поклон. – Мой полковник. Прошу милостиво простить мою дерзость, но с нарочным доставлена эпистола, и тот твердит, что превесьма важная. Извольте, ваше превосходительство. Нарочный ждет.

Орсо коротко кивнул, принимая измятую записку, испещренную следами грязных пальцев, распечатал, пробежал глазами. Брови его дрогнули и изогнулись под причудливым углом.

– Невероятно… – пробормотал он и поднялся из-за стола. – Виноват, господа, я вынужден отлучиться.

Полковник вышел, а оставшиеся наедине врач и доминиканец молча продолжили обед, больше не касаясь поднятой монахом щекотливой темы. Они не раз уже обсуждали ее и оба знали, что взаимопонимания им не достичь…

Руджеро уже собирался поблагодарить герцогиню за гостеприимство и откланяться, когда прямо у лестницы его остановил оклик:

– Святой отец! Я дерзну отнять несколько минут вашего времени. У меня к вам важный разговор.

Доминиканец неторопливо обернулся.

– К вашим услугам, полковник, – мягко проговорил он, внутренне подбираясь. Вдохновения для пикировки с кондотьером не было и следа, но после стычки в библиотеке Руджеро предпочитал держать военного на виду и не уклоняться от разговоров.

Однако, введя доминиканца в библиотеку, Орсо наглухо запер дверь и сел напротив с видом хмурым и задумчивым.

– Отец Руджеро. У меня для вас новости.

– Слушаю вас, – сухо отозвался монах.

– Сегодня утром береговой патруль выловил в одном из приморских каналов труп. И по некоторым признакам это ваш соратник брат Ачиль.

В библиотеке воцарилась недолгая тишина. Затем Руджеро перекрестился и бесстрастно констатировал:

– Вот как… И это сообщаете мне именно вы. Насколько я помню, вы не служите ни в береговом патруле, ни в Патриархии. Из чего следует всего один несложный вывод: вы либо сплетничаете, либо злорадствуете. Оба варианта правдоподобны, и ни один из них не делает вам чести.

Орсо же, против своего обыкновения, не ответил ядовитым выпадом. Он лишь медленно покачал головой:

– Мне необязательно служить в береговом патруле, чтобы быть в курсе новостей. Ну а притворяться, что я скорблю, как минимум лицемерно.

Губы Руджеро передернулись гримасой:

– Ну, раз вы столь осведомлены, быть может, вы сообщите мне и причину этой… трагедии? Брат Ачиль не был склонен ни к пьянству, ни к отроческим безумствам. Едва ли он мог просто запутаться в полах рясы и упасть в канал.

Полковник помолчал и вдруг усмехнулся:

– Окститесь, друг мой! Брат Ачиль слишком интересно жил, чтоб так скучно умереть. Я уже поговорил с человеком, который присутствовал при осмотре тела. Ваш соратник по вере умирал нелегко. Все тело покрыто ушибами, треснуло несколько ребер, правая рука прокушена до кости и сломана шея. Видимо, его свирепо избили и предусмотрительно позаботились о тайне последней исповеди. Разве только укус мне непонятен.

– Постыдитесь! – рявкнул монах, вдруг придя в ярость. – Вы не вправе глумиться над мученически погибшим человеком, даже если он не был вам по душе!

– Не вправе глумиться? – понизил голос Орсо, подаваясь вперед. – Возможно. Но и выжимать из себя слезы по грязному убийце и жестокому чудовищу я не стану, не обессудьте!

Лицо доминиканца пошло красными пятнами.

– Убийце?.. – процедил он. – Выбирайте выражения, солдафон!

– Этот кровавый аспид заслуживает и не таких! – отрезал кондотьер.

– Не смейте клеветать на того, кто уже не в силах себя защитить! – отчеканил Руджеро. – Вы одержимы своей ненавистью к церкви, это лишает вас здравого смысла и остатков порядочности.

– Не стану спорить, – оборвал Орсо, – отчасти вы правы. Но сейчас вы зря мечете в меня молнии. Все сказанное мной – именно здравый смысл. Если вы помните, не так уж давно был ранен мой подчиненный и убит осведомитель. Еще тогда я сказал вам: за Енота отомстят. Так вот, рыцарь справедливости. На спине утопленника ножом вырезана морда енота. Прямо же под ней – слово… м-м-м… ставящее под сомнение репутацию матери покойного. Мне не нужно других доказательств его вины. Это святейшая инквизиция и Верховный суд склонны к заблуждениям. Суд же уличного трибунала непогрешим, ибо там умеют искать, не жалеют на это времени и жаждут подлинной мести, а не успешно оконченного заседания.

– Брат Ачиль хворал тогда тифом! Он боролся за свою жизнь, а не отнимал чужие! Господи, да вы сумасшедший! – Монах сорвался на крик, а Орсо, тоже теряя самообладание, встал из кресла и навис над ним:

– Да неужели! А может быть, страдалец просто отращивал бороду, чтоб сойти за уличного пропойцу? Я скажу вам больше, Руджеро. Мак-Рорк узнал вашего вурдалака в его маскараде. Он приходил ко мне с докладом. Более того, и в смерти Никколо Марцино он обвинял именно его. Я заткнул мальчишке рот, чтоб он не навлек на себя еще больших бед своей болтовней, но это не означает, что я ему не верю!

Полковник перевел дыхание, на лбу выступил пот. Руджеро же стиснул подлокотники кресла, жалобно затрещал сафьян.

– Вы злоупотребляете выпивкой, Орсо, – прошипел он, пытаясь подняться на ноги, – я уже подмечал это на днях. Только, похоже, я недооценил серьезность дела.

Однако кондотьер лишь оскалился, снова понижая голос почти до шепота:

– Не стану с вами спорить, святой отец. Я давно убедился в неблагодарности этого занятия. Однако предупреждаю вас, Руджеро… – Кондотьер отступил, позволяя доминиканцу встать. – Я без особых затруднений сносил ваши интриги и нападки, покуда они касались лично меня. Но вы перешли черту, натравив своего ручного упыря на моих людей.

Доминиканец вдруг вскинул голову:

– Так это вы? Это вы, Орсо, руководствуясь одними только словами раненого мальчика, навели уличную шваль на брата Ачиля?

Полковник скрестил руки на груди.

– Почему же «навел»?.. – протянул он с издевкой. – Я лишь подсказал одному дельному человеку направление поисков. Все прочее – не моя забота.

Руджеро несколько секунд молчал, а потом медленно осел обратно в кресло.

– Вы страшный человек, Орсо, – негромко проговорил он.

– О, – вскинул брови кондотьер, – неужто печной горшок дразнит кочергу чумазой?

Монах молча сидел в кресле, и гнев в его глазах сменился мрачной задумчивостью.

– Что вы пережили, Орсо? – вдруг спросил он. – Откуда в вас столько ожесточения? Это не ваша извечная солдафонщина, тут что-то другое. Что вы за человек? Мне сейчас отчего-то кажется, что за все эти годы я так и не узнал вас.

Полковник чуть склонил голову набок, будто услышал что-то совершенно поразительное. А потом произнес с нотой неподдельного восхищения:

– Святой отец… Право, вы великолепны. Как вам удается так мастерски играть? Я ведь точно знаю, что вы лукавите. Но против воли верю вам. Верю, что вы и правда пытаетесь сейчас быть выше своего гнева. И даже видите во мне душевные язвы, делающие меня скорее безумцем, нежели жестокой и несправедливой тварью. Я никогда так не умел, Руджеро. Но я не могу не оценить вас. Только… как же вы живете с этим, господи помилуй?! Как можно питаться одной ложью? Неужели вы совсем… совершенно ничего не знаете о муках совести?

Доминиканец еще минуту смотрел в бездонные глаза полковника. Затем медленно встал.

– Вам что-то известно об убийце?

– Только то, что у него превосходные зубы, – криво усмехнулся полковник.

Но монах уже окончательно взял себя в руки.

– Доброго дня, ваше превосходительство, – ровно ответил он, направляясь к двери, – мне нужно позаботиться о погребении моего брата по вере.

– Отец Руджеро! – донеслось вслед. Монах замедлил шаги. – Напоследок одна безделица, но советую вам не пренебрегать ею.

Доминиканец остановился, по-прежнему не оборачиваясь к кондотьеру. А тот бесстрастно проговорил:

– Меж нами никогда не было приязни, святой отец. Но мы все же оставались союзниками. Однако для вас будет большой ошибкой сделать меня своим врагом. Доброго дня и вам.

Монах медленно оглянулся:

– Друг мой, я знаю ваше отношение к людям моего сословия. Но, пусть вы и считаете меня лицемерным чудовищем, я не думал, что кажусь вам еще и идиотом. Поверьте, вздумай я записать вас в число своих врагов, вы едва ли узнаете об этом. Ну, разве что перед казнью.

– Я учту это, святой отец, – холодно бросил Орсо.

* * *

«Ты чего чудесишь, крысье семя…»

Осколки битых плит вгрызлись в спину, а по телу побежали сотни жестких пальцев. Они впивались в следы ушибов, все быстрее спеша вверх, теснясь у горла, словно изголодавшиеся пауки. Пеппо бился в их жадной хватке, задыхаясь и пытаясь вскрикнуть, зная, что голос тут же отпугнет мерзких тварей, но почему-то не в силах издать ни звука. Вдруг локоть пронзила резкая боль, и юноша с отрывистым криком проснулся.

– Вот черт… – пробормотал он, сжимая ладонью локоть, ушибленный о край койки.

Оружейник протянул руку, нащупал миску с водой, приложил к ноющей скуле мокрый лоскут, а затем длинно и выразительно выругался.

Прошедшие сутки обернулись настоящим адом. Невозможно было ни лечь, ни даже опереться спиной о стену, и уж тем более не удавалось заснуть. Каждая мышца и кость вопили о своем существовании. Оставалось мерно хромать по комнате и напоминать себе, что он хотя бы ничего не сломал, а это уже исключительная удача.

Тяжелый сон сморил оружейника лишь под следующее утро, но легче от этого не сделалось. Во сне Пеппо преследовали причудливые кошмары. Там были холодное тело Росанны, ее руки, оскальзывающиеся в его ладонях, и застойный соленый запах крови. Пальцы, жадными пауками ползущие по его шее. И повторяющееся слепое падение куда-то в пустоту, навстречу неожиданно вновь вернувшемуся последнему «зрячему» сну: осенний лес, ослепительно-желтые листья, вдруг обращающиеся в языки огня, и тень, взметывающая над его головой изогнутый предмет. Этот сон был ужасен. Давно забытые образы вещей приобретали чудовищно искаженные очертания. Они пугали Пеппо до холодного пота, а потом снова повторялись, будто он сам не отпускал от себя эти тягостные видения.

…Его вчерашнее возвращение в тратторию наделало немало шуму. Окруженный группкой постоянных своих заказчиков, Пеппо призвал на помощь остатки душевных сил и относительно складно рассказал, как его пытались ограбить, зверски избили, изорвали одежду и могли бы вовсе убить, если б злоумышленников кто-то не спугнул.

Для ночной Венеции в подобном событии не было ничего необычного, но подросток не ожидал, что его рассказ вызовет столько сочувствия. Его незамедлительно угостили завтраком, долго возмущались и орали, спрашивая, не помнит ли он каких примет грабителей, «а то неплохо б рога ублюдкам поотшибать к чертовой матери».

К вечеру ошеломленный Пеппо стал обладателем двух камиз, поношенного, но добротного камзола и пришел к поразительному заключению, что многие постояльцы траттории относятся к нему вполне по-приятельски.

Работать он не мог: левая рука после вывиха быстро уставала, на правой же были сбиты фаланги пальцев, и слушалась она паршиво. Стоило о многом подумать, но измученный болью и бессонницей оружейник бесцельно лежал на койке, не в силах сосредоточиться. Хотелось узнать, все ли ладно с Росанной, но показываться в таком виде на глаза лавочнику Барбьери (который не мог не заметить разбитых губ дочери) означало только все усложнить, а впутывать Алонсо тоже было не с руки.

Он никогда еще так много не думал о Росанне, как в те долгие бессонные часы. После страшной ночи гибели монаха что-то в их простых дружеских отношениях сошло с прежней тропы. Утром они быстро и скомканно попрощались, словно наступивший рассвет со свойственным ему ханжеством разрушил недавнее безоглядное доверие. И теперь тревога, одолевавшая Пеппо, переплеталась с ощущением, что он что-то сделал не так. Чего-то не договорил, чего-то не услышал или не дослушал. И весь этот сумбур придавливало жгучее смущение за тот неуклюжий поцелуй в ладонь, настоянное на потаенном сожалении, что он так и не двинулся дальше на взволнованный звук дыхания…

…День клонился к вечеру, когда в дверь кто-то постучал. Оружейник поморщился, предчувствуя новые объяснения с заказчиками.

– Минуту… – пробормотал он, тяжело поднимаясь с койки и кое-как натягивая рубашку. Дохромав до двери, он повернул ключ и отворил:

– Ох… – красноречиво донеслось с порога, и Пеппо слегка нахмурился:

– Мессер Барбьери… Прошу вас.

Он отступил назад, слыша, как лавочник протопал в комнату и тяжело водрузил что-то на шаткий стол.

– Мать честная, – прогудел Барбьери, – да что ж это?! Ты как, парень? – Локтя оружейника коснулась широкая ладонь.

– Да ничего, обмогнусь… не впервой. – Пеппо окончательно смутился. Он еще не думал, как объяснить ту страшную ночь отцу Росанны. А лавочник уселся на табурет и шумно вздохнул:

– Ты это, приятель, сядь… Потолковать надо.

Пеппо запер дверь и сел напротив Барбьери. Тот еще немного помолчал, пыхтя и отдуваясь.

– Риччо. Мне того… дочка все рассказала. Как вечером гад этот вломился. Ишь уж до чего додумались. Монахами рядятся, сукины дети. – Он сделал паузу, а потом неожиданно издал звук, похожий на всхлип: – Одна она у меня, Риччо… Ничего больше в жизни нет. Пес бы с ними, с деньгами, да и с лавкой самой, хоть бы тот мерзавец ее сжег дотла, только дочку не тронул. И как тебя угораздило именно к закрытию прийти? Не иначе, архангел за руку привел… Росанна рассказала, как ты его за собой сманил. Как вернулся, краше в гроб кладут. Не знаю я, Риччо, может, и молчит она о чем, не хочет сердце мне рвать. А только я ж дочку знаю. И вижу – не кровит у ней душа. А значит, уберег ты ее от самого страшного. Я человек простой, Риччо. Говорить не обучен. Словом, спасибо тебе. Ей-богу, когда чего надо… ты только скажи. Я теперь у тебя по самый гроб в должниках.

– Да что вы, мессер Барбьери! – Пеппо заерзал на табурете, ощущая, что тот сейчас провалится прямиком в погреб. – Я-то… да что я…

– Ты давай не заикайся! – хлопнул лавочник ладонью по столу. – Все «кабы» да «если бы» – это слова. А я про дело толкую. Уехал, черт старый, бросил дочурку одну всякой падали на потеху. А ты оказался рядом тогда, когда меня не оказалось. И сделал то, что по совести – моя забота. Где теперь тот лахудрин сын, я не спрашиваю, где б ни был – туда ему и дорога.

Барбьери снова вздохнул, а потом осторожно похлопал оружейника по плечу.

– Не знаю, где у тебя болит… – пробубнил он и добавил совсем тихо: – Спасибо, сынок. Храни тебя Господь. – Он поднялся на ноги. – Пойду я, Риччо. И тебе отдыхать потребно, и Росанну оставлять теперь пуще смерти боюсь. Ты это… я тут тебе кой-каких гостинцев приволок. Ты не подумай, что я вроде как откупаюсь. От чистого сердца, ей-богу. Бывай, парень. Поправляйся.

От этой неловкой и бесхитростной сердечности Пеппо ощутил, как глупо защипало в горле.

– Благодарю, мессер Барбьери. Росанне поклон передавайте.

…Лавочник ушел, а юноша запер дверь и вернулся к столу.

– Вот черт, а?.. – пробормотал он, чтобы как-то выразить обуревавшее его замешательство. Росанна, похоже, представила отцу его, главного виновника случившегося, в лучезарном ореоле героя. От этого было не на шутку конфузно…

Постояв у стола, Пеппо неуверенно стянул с принесенной лавочником корзины покрывавшее ее полотно и запустил руку внутрь. Сыр, кусок окорока, пирожки, несколько бутылок вина, фрукты. Губы невольно дрогнули улыбкой. Подросток не помнил, садился ли он когда-нибудь за стол, на котором было бы столько снеди одновременно.

А знаете, господа, все как-то утрясется. Попорченная шкура заживет, это уже проверено. Если бы неведомый хозяин плаща желал Пеппо зла, то уже мог бы его причинить. А ведь оружейник снова стоял у самого порога. И снова успел увернуться от падающего топора. Поэтому… нужно просто позвать на ужин Алонсо.

* * *

Отец Руджеро отложил перо и встал, чтобы закрыть ставни. Темнело, и с каналов неслись сырая прохлада и докучливая мошкара. Еще несколько документов, и он закончит на сегодня.

После гибели брата Ачиля прошло уже несколько дней, и доминиканца не отпускали размышления об этом неожиданном происшествии. Хотя Руджеро редко бывал искренен с другими, с самим собой он старался не хитрить. И прекрасно понимал, что пылкая сцена негодования в библиотеке была скорее плодом растерянности, нежели подлинного потрясения. Доминиканец всегда ценил брата Ачиля за хладнокровие и исполнительность, но, надо признать, этот человек вызывал у него содрогание.

Стоило подумать и о странной откровенности полковника. В том разговоре он недвусмысленно дал понять, что готов к войне. Господи… Будто Руджеро сейчас до него.

Доминиканец вздохнул и вернулся за стол, на котором горел многорогий шандал. Все это требовало времени на раздумья и ответные шаги. А времени не было. После смерти помощника все дела, находящиеся в его ведении, переместились на стол Руджеро.

Дела. Очередные бесстыдные требования, наглое попрошайничество и злобные пасквили. Сбор сливок на помоях человеческих душ…

Монах снова вздохнул и взялся за следующий лист в стопе. Конечно, снова донос. Да еще от кого. От монахини из госпиталя Святого Франциска. Куда катится мир, черт бы его подрал? Уже сами церковники затеяли строчить кляузы друг на друга. Чего же ожидать от мирян?

Руджеро потер пальцами веки, отхлебнул тепловатой воды прямо из стоящего на столе кувшина и снова принялся за чтение.

Безлико-аккуратный угловатый почерк, каждая буква отдельно. Так пишут люди, поздно научившиеся грамоте.

«Припадая к стопам Господа нашего, я алкаю справедливости и защиты от происков Прелукавого Отца лжи и порока, что хитростию и превеликим лицемерием проложил кривой путь в самое сердце нашего милосердного пристанища…»

Какие слова, Пресвятая Дева! Ни единой помарки, строки четкие и прямые, будто струны лютни. Любопытно, сколько казенной бумаги эта особа извела на черновики? Еще одна россыпь цветисто-благочестивых фраз. А вот автор наконец переходит к делу:

«Едва месяц минул с того несчастного дня, как некий отрок постучал в двери госпиталя, дабы посетить тяжело хворого солдата и подать ему милостыню…»

Так, сумасшедший калека сначала жрет принесенное ему угощение, а потом поливает дарителя площадной бранью. Весьма человеческий поступок. Быть неблагодарным скотом – это почти так же обычно, как иметь десять пальцев. Девочка-прислужница помогает посетителю выйти из этого приюта для умалишенных. Что?

Руджеро едва не вздрогнул, но тут же досадливо потянулся за кувшином. Паренек-посетитель, оказывается, слеп. Он совсем помешался на этих слепых, словно мало их в несчастной старой Венеции.

Однако пасквиль был красноречив и написан с таким чувством, что доминиканец не без интереса продолжил чтение.

Вскоре он понял, из-за чего сочинительница доноса затеяла столь длинную преамбулу и чего она, собственно, добивается.

Главу госпиталя весьма хорошо знали в церковных кругах. Аббатиса была едва ли не единственной особой, облеченной крупным духовным саном, кого Руджеро искренне уважал, несмотря на свои тщательно скрываемые взгляды. Мать Доротея неоднократно свидетельствовала на судах инквизиции и потрясла доминиканца кристальной порядочностью и умением смотреть на поступки людей без повязки клерикального ханжества на глазах. Итак, нашелся наконец кто-то, кого перестала устраивать власть этой женщины…

«Недрогнувшей рукой передала юную и мятущуюся душу девицы в похотливые лапы беспутного юнца».

Руджеро закатил глаза. Ну конечно, где ж еще заниматься развратом, как не в церковном саду у всех на глазах? Настоящие похотливые мерзавцы именно там и выбирают себе жертв. Доминиканец в третий раз потянулся за стремительно пустеющим кувшином… как вдруг ручка выскользнула из его пальцев и глиняные черепки в каскаде капель с гулким дребезгом разлетелись по полу.

«…Смею утверждать, что сей скорбный зрением юнец, именуемый Джузеппе, есть не кто иной, как сам Сатана в лживой личине благолепной юности».

Монах вскочил. Джузеппе. Слепой юнец. Неужели это снова совпадение? Или неуловимый мальчишка все это время был в двух шагах? Брат Ачиль клялся, что по сей день не нашел никаких следов. Что все попытки отыскать Гамальяно разбиваются о какие-то новые выходки изворотливого слепого прощелыги и даже слежка за шотландцем оказалась бесполезной. Он не мог пропустить это имя, только не он! Или же просто не успел добраться до этого пасквиля?

Доминиканец снова сел и вцепился в донос. Ну, брат Ачиль теперь может и подождать, а уж Руджеро-то не оплошает.

Он читал все дальше и дальше. О девице, что дерзила наставницам, подученная искусителем. О странной благосклонности матери Доротеи к бесстыжему юнцу. А вот целый лист, посвященный единственной встрече мальчишки с прислужницей. Зачем так подробно?

Руджеро придвинулся ближе к шандалу и погрузился в липко-высокопарные строки. Но, прочтя не больше трети, вдруг сдвинул брови, и его хмурое лицо приобрело выражение растерянности…

Монах опустил лист и прижал пальцы к векам, будто унимая боль в усталых глазах. Снова нерешительно взялся за донос и отчего-то опять начал сначала. Дочитал до середины и отложил пасквиль на стол. Встал, отирая лоб, подошел к окну… и, рванувшись назад, схватил лист, сминая края, и впился взглядом в текст.

Слово за словом, фраза за фразой. Он перечитывал абзацы, бросая на середине, мечась от начала к концу, точно боясь, что написанное выше исчезнет, как только он опустит глаза к следующей строке. Водил пальцами по буквам, будто малограмотный лавочник, опасающийся, что его обсчитали. Бормотал вслух обрывки фраз, чувствуя, как сердце стучит все громче, заполняя собой грудь.

Здесь не было ни слова вымысла. Он знал. Он прочел слишком много таких кляуз. Эта узколобая святоша не сумела бы выдумать ничего подобного, да и сбиться со своего велеречивого стиля на странный лоскутный говор Гамальяно и простодушие шестнадцатилетней девочки она бы не смогла. Здесь все было правдой. Все до последней буквы.

Сердце перестало умещаться в груди и стремительно застучало в горле. Руки мелко задрожали, и Руджеро ощутил, что лоб сдавливает горячая полоса, словно палач надел на него раскаленный обруч. Он бросил пасквиль и оперся одной рукой о шершавое дерево стола, бестолково отирая с лица пот такой же влажной ладонью.

Он знал, что однажды Небеса откликнутся. Он верил в это, он был убежден, и, конечно, его не обманули. Доминиканец медленно выпрямился и двинулся к распятию, над которым трепетал огонь лампады. Упал на колени и ударился лбом о холодные плиты пола.

– Благодарю тебя… – пробормотал он. – Я столько лет блуждал впотьмах. Я шарил руками во мраке. Я сослепу давил ногами цветы на обочинах тропинки. А ты все равно не бросил меня, все равно простил, хоть я и был самонадеянным идиотом. Наконец-то я тебя понял. Я так виноват перед тобой… Но я все исправлю, клянусь. Только верь мне. Еще совсем недолго верь мне, умоляю.

…Свечи догорели на столе. Тускло тлел очаг. Отец Руджеро обессиленно сидел на каменном полу под распятием, и лицо его было мокро от слез.

Гулко пробили часы на Сан-Джакометто. Доминиканец вздрогнул. Поднялся с пола и вернулся к столу.

Завтра. Завтра он разберется окончательно. И тогда все встанет на свои места.

Выходя из кабинета, отец Руджеро взял со стола донос, смял и бросил в камин.

Фельдмаршал в бубенцах

Подняться наверх