Читать книгу Размышление о неравенстве. Анти-Руссо - Норберт Больц - Страница 3

II. Тревожная актуальность Токвиля

Оглавление

Предмет данной книги возвращает нас к теме, затронутой французским аристократом Алексисом де Токвилем. Это угроза свободе через равенство. Для меня эта проблема звучит весьма актуально. Конечно, можно пойти простым путем и разделить ее на две части: равенство против свободы и свобода против равенства. Но благодаря Токвилю мы можем найти более интересное решение. Он рассмотрел эту проблему как бы стереоскопически или, как он сам заметил, с точки зрения Господа[1]. Токвиль не ограничивается критикой массовой демократии с позиции культуры: ее серости, одноформатности, усредненности и комфортного спокойствия. Он видит новый масштаб справедливости, которую демократические устремления привнесли для утверждения равенства, он хочет спасти «новое благо»[2]. И в этом вопросе он до сих пор не превзойден.

Ни один текст XIX в. не обладает большим значением и небывалой актуальностью для нашей темы, чем размышления Алексиса де Токвиля о демократии в Америке. Исходная точка его размышлений заключается в том, что современные демократические общества, несмотря на любовь к свободе, не рассматривают свободу как сущностную цель своих желаний. Вечная любовь демократов неразрывно связана с равенством. Для Токвиля здесь кроется очевидное несоответствие. Существует обоснованное стремление к равенству, которое вдохновляет людей бороться за признание и внимание со стороны себе подобных: стремление к равенству, проистекающее из силы. Но в то же время есть стремление к равенству, проистекающее из слабости, где слабые пытаются принизить сильных до своего уровня. И в этой мании равенства кроется величайшая опасность современной демократии, а именно готовность скорее «согласиться на равенство в рабстве, чем на неравенство в свободе»[3].

Свобода и равенство оказываются в эпоху демократии не одинаковыми вещами. Цена свободы ощутима сразу же; цена равенства делается заметной постепенно. Порой случается и наоборот: блага свободы раскрываются постепенно, а блага равенства можно ощутить сразу же. Поэтому не надо удивляться, что стремление к равенству столь велико, а любовь к свободе всего лишь умеренна. И в зависимости от обстоятельств мы жертвуем свободой во имя равенства – лучше варварство, чем аристократия[4].

К актуальным и глобальным темам, затронутым Токвилем, относится порабощение демократической жизни тиранией общественного мнения. Все эти сюжеты проявляются и сегодня: правительство ничего так не боится, как самостоятельно думающих людей. Ницше однажды сказал, что великий человек – это тот, кто «не знает страха перед “мнениями”»[5]. Это означает, что общество массовой демократии больше не знает великих людей, так как оно скреплено благодаря страху перед мнением других. Чем меньше отдельных людей могут заставить считаться с собой в обществе массовой демократии, тем сильнее будет давление общества на этих одиночек и их взгляды. Можно сказать, что общественное мнение обуздывает мысль.

Неоспоримое требование равенства приводит в современном мире к потере авторитета, которая проявляется в дезориентации каждого. Поэтому массовый демократ оказывается неспособным к сопротивлению тирании общественного мнения. Я не понимаю, в чем, собственно, дело, но допускаю, что это понимают другие. Возможно, многие люди заблуждаются относительно мнения большинства. И в таком случае это заблуждение лишь усиливается благодаря общественному мнению. Если же большинство заблуждается насчет большинства, тогда это заблуждение необходимо положить в основу динамики старого, как демократия, страха – оказаться отвергнутым большинством.

Мы верим в то, во что верят другие, потому что они в это верят. И тот, у кого до сих пор было другое мнение, может изменить его, не потеряв лица, если он и дальше останется анонимом, в противном случае он должен молчать. Из страха перед изоляций мы постоянно отслеживаем общественное мнение, которое можно высказать, не опасаясь изоляции.

Но то, о чем мы говорим, в демократиях чаще всего выражено мнением хорошо артикулированного меньшинства. В медиадемократии наших дней люди порабощены языком, который выступает как неотъемлемая часть большинства. Поэтому можно предположить, что общественное мнение выражено благодаря не большинству, а ортодоксальности, называющейся сегодня политкорректностью. И в силу того что со временем становится утомительно мыслить иначе, большинство начинает думать тоже политкорректно. Сегодня большинство людей могут говорить и писать все, что они хотят, так как они и без того думают одно и то же.

Все это Токвиль увидел очень точно. Именно эти наблюдения аристократа особенно подкупают своей вдумчивостью. Прежде всего, Токвиль утверждает, что ни одно общество не может существовать без догматических убеждений, которые единицы, не проверяя, принимают на веру и которым хранят верность. Скоротечность жизни и пределы понимания не позволяют исследовать отдельному человеку все жизненные перипетии. Но и демократическим обществам необходим духовный авторитет. Не существует никакой разумной альтернативы, кроме негласного присвоения себе определенных идей. Токвиль говорит, что «это рабство благотворно»[6], только оно делает возможным всякое осмысленное использование свободы.

Но строгая ориентация на демократические идеалы равенства превращает это благотворное рабство в новую форму тирании. Ведь чем больше равенства между гражданами, тем меньше готовность одних верить другим или даже им повиноваться. Как раз в силу того, что люди воспринимают себя равноценными, они перестают доверять друг другу. Одновременно с этим растет готовность верить в большие числа, в массы. Мы не доверяем ближнему, но при этом бесконечно доверяем общественному мнению. Я верю не тебе, а статистике.

Таким образом, уже для Токвиля было очевидно, что в современных массовых демократиях речь идет не об аргументах и убеждениях, а о том, что общественное мнение оказывает интеллектуальное (geistig) давление, которого никто не может избежать. Это больше не имеет никакого отношения к благотворному рабству добровольного подчинения духовному авторитету общества, это уже «новая логика рабства»[7], которая приобрела свои отчетливые черты спустя 170 лет после Токвиля. Мы еще поговорим о ней, рассуждая о политкорректности.

В демократическом обществе все граждане независимы и слабы. Поэтому они ничего не ожидают от ближнего и ждут все от государства. Токвиль увидел со всей остротой эту ключевую проблему демократии и поэтому оказался в состоянии предвидеть наше сегодняшнее опекающее социальное государство (vorsorgender Sozialstaat). Все чаще государство вмешивается в незначительные дела граждан. Оно заботится о здоровье, труде, воспитании и образовании своих граждан и репрезентует себя «утешителем всех страждущих»[8]. Кроме того, оно еще заботится о нашем духовном здоровье и вселяет в нас корректные чувства и идеи.

Эти размышления Токвиля выливаются в грандиозную главу о демократическом деспотизме, где он описывает новую всемирно-историческую форму угнетения. Токвиль сразу же замечает, что традиционные понятия, такие как тирания или деспотия, более не пригодны для описания, он предлагает новый термин. Что же имеется в виду под демократическим деспотизмом? В современных массовых демократиях правители больше не тираны, а опекуны. В свою очередь граждане – одинаковые и беспомощные – крутятся, словно белки, в колесе незначительных радостей и удовольствий. Удивительно, как точно описание Токвилем повседневности в массовой демократии соприкасается с ницшеанской фигурой «последнего человека», который спустя годы появится в «Так говорил Заратустра».

Демократический деспотизм – это господство заботящихся (Betreuer), гигантская охранительная власть, которая контролирует жизнь, охраняет и поставляет удовольствия. «Она абсолютна, дотошна, справедлива, предусмотрительна и ласкова. Ее можно было бы сравнить с родительским влиянием, если бы ее задачей, подобно родительской, была подготовка человека к взрослой жизни. Между тем власть эта, напротив, стремится к тому, чтобы сохранить людей в их младенческом состоянии»[9].

Огромному множеству тех, о ком заботятся, более не нужна свобода воли, они ощущают тотальную заботу как благодеяние. Демократический деспотизм освобождает от неприятности думать, равно как и от тягот жизни. Сеть из точных, мельчайших предписаний покрыла существование каждого и сделала его зависимым от опекающего социального государства в простейших жизненных вещах. Заботящиеся считают себя добрыми пастырями послушного стада. Непокорных не принуждают, а укрощают; их не мучают, а изматывают. Так возникает «подобная форма рабства, тихая, размеренная и мирная»[10]. И никому не приходит в голову свергнуть опеку и господство заботящихся, так как мы убеждены, что сами выбрали себе опекунов.

Правовед Карл Шмитт неоднократно подчеркивал, что невозможно делить и раздавать, не осуществив перед этим изъятие; и только Бог может сотворить нечто из ничего. Но осознание первенства взятия ничего не изменило в потребностях человека, в его поклонении идолам социального государства и их ритуалам перераспределения. Это предельно точно передано в «Великом инквизиторе» Достоевского: «Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук наших!»[11].

«Трагично» – слово, которое следует использовать с осторожностью. Но, к сожалению, оно все чаще напрашивается, когда необходимо охарактеризовать взаимоотношения между свободой и равенством в современном обществе. Герхард Лейбхольц, юрист и судья Федерального конституционного суда, еще полвека назад дал на этот счет чрезвычайно точную формулировку. Равенство – основной принцип демократии – «в своей основе противоречит свободе настолько же, насколько свобода противостоит равенству. Равенство нуждается в свободе лишь для того и до такой степени, чтобы, используя ее, обеспечить еще большее равенство»[12]. Еще якобинцы во имя равенства принесли в жертву свободу. Знаменитый лозунг Французской революции – свобода, равенство и братство – можно понимать в том смысле, что фантом братства нужен только для того, чтобы скрыть противоречия между свободой и равенством.

Со времен Французской революции идея всеобщего равенства превратилось в институализированное представление, или, говоря словами социального антрополога Арнольда Гелена, «в обязательную фикцию»[13], которая формирует восприятие социальной реальности. Уже тогда свобода уступила место политике, цель которой – уменьшение нужды. С тех пор жалость стала основной политической добродетелью. Объединить воедино свободу, равенство и братство было величайшим семантическим приемом Французской революции. Но хранители этих ценностей находятся сегодня во враждующих лагерях: либералы, социалисты и гуманитаристы.

Начнем с либерализма, ревниво оберегающего свою наивысшую ценность – свободу. Тот, кто осмелится спросить: «Свобода для чего?», для истинных либералов превращается в раба. И уже только одно это явно указывает на то, что здесь мы имеем дело с позицией меньшинства. Возвышенное стремление быть свободным чуждо духу массовой демократии. Между тем в современных массовых демократиях люди жаждут свободы. Но стремление к свободе всегда идет рука об руку с враждебным ей устремлением: люди «испытывают необходимость в том, чтобы ими руководили»[14]. И это тоже одно из наблюдений Токвиля.

От вопроса, зачем нужна свобода, либерал испытывает страх перед свободой, ему недостает авторитета, которому можно было бы подчиниться. Действительно, свобода имеет свою цену. Наличие большого количества возможностей не всегда способно улучшить ситуацию. Иногда мы были бы счастливы, имея меньший выбор. К этому же необходимо добавить высокую степень риска, вызванного свободной жизнью. Подтверждение этому можно найти еще в античной Греции: достигнув высшей степени свободы, люди начинают играть в игру с нулевой суммой, в которой один выигрывает то, что другой проигрывает. И это является абсолютной противоположностью обмену, который происходит на рынке. Речь идет о соперничестве и конкуренции, которые делали возможным положительное отношение к войне в предмодернистских культурах.

Все это объясняет, почему для большинства людей есть что-то важнее свободы. Свобода – невероятное эволюционное достижение западного мира, ведь ее невозможно обнаружить ни в культуре, ни в природе человека[15]. Для либералов свобода – единственно возможная дорога к равенству. Для социалистов равенство является условием конкретной свободы. В этом смысле предвыборный слоган «свобода или социализм»[16] (это важнейшее противопоставление мы еще рассмотрим), подвергнутый широкомасштабной критике, более существен, чем все то, что предлагалась нам высшими партийными органами.

В этом контексте необходимо сказать несколько слов о социализме, отправляющем культ равенства. С точки зрения либеральной позиции, ситуация довольно прозрачна: при помощи агрессивного принуждения к равенству общество ставит под угрозу свободу отдельных граждан. Общее благо уничтожает частное право; борьба с привилегиями перерастает в ненависть ко всему отличному. То, что выглядело как любовь к свободе, оказалось всего лишь слепой ненавистью к хозяину. Об этом свидетельствует история Французской революции. Изначально свобода и равенство сражались вместе, но после победы их пути разошлись. Это означает, что, до тех пор пока равенство может использовать свободу в политических целях, равенство и свобода связаны друг с другом. Только в борьбе с автократической властью свобода и равенство могут быть союзниками. Затем культ победившего равенства потребует принести в жертву свободу. Этот культ настолько фанатичен, что смиряется с рабством.

Двести лет от Французской революции до феминистской революции предлагают нам целый ряд примеров того, что каждая эмансипация свободы – это всего лишь маска уравниловки. А если учесть, что эмансипация дословно означает освобождение из-под власти хозяина, то каждое обещание эмансипации превращает обратившихся в рабов. Сегодняшняя европейская демократия в Брюсселе, несмотря на стойкое сопротивление отдельных «неразумных» народов, превратилась в новое утонченное рабство. Лютер проповедовал духовную свободу в политическом рабстве; а мы сегодня имеем духовное рабство в политической свободе.

Социализм – это фетиш равенства. Мы ведем себя так, как будто равенство является ценностью, что в свою очередь принуждает нас рассматривать неравенство как этическую проблему. То, что это чистой воды политически ангажированное словоупотребление, очевидно для каждого человека, интересующегося современным обществом. Социалистическая риторика действует напрямую, потому что она «контрафактна». Как отметил социолог Никлас Луман, оглядываясь на героическую эпоху республиканизма, «общество провозглашало свободу и равенство для всех, но его функциональные системы генерировали ровно противоположное»[17]. Реалистичный взгляд на проблему равенства сегодня может означать только одно: включение, т. е. свободное участие всех во всех социальных системах. С перспективной точки зрения действующего государства, равенство бывает только в виде безразличия.

И наконец, остается перевод понятия «братство» на язык идеологии гуманитаризма. Впрочем, и здесь стремление к единству направлено против свободы. Освободиться можно, только отделившись. И только полностью отличное можно полюбить. Жизнь лишена цельности, это великая цепь бытия – по меньшей мере, так должен думать христианин. Но гуманита-ризм христианской церкви вращается сегодня вокруг поклонения равенству.

Язык легко толкает нас в искушение начать ассоциировать гуманитаризм с гуманностью. Но это ошибочно. Более того, уместно говорить, что гуманитаризм противостоит гуманности, поскольку нивелирует различия между человеком и другими живыми существами. Освобождение распространяется не только на рабов, женщин и детей. Сейчас слышны призывы к отстаиванию прав и соблюдению справедливости по отношению к человекоподобным обезьянам. И в этом случае «биосферное равенство», предложенное радикальной экологией, которое ставит людей на ту же ступень, что и всех других живых существ, уже никого не удивляет.

Защитники окружающей среды являются учениками мониста Эрнста Геккеля. Он был не только автором термина «экология», но и одним из первых стал бороться за права животных, а также предложил заменить христианское богослужение почитанием великой матери-природы. Сегодня этому соответствует биоцентристское понятие равенства, приписывающее всем организмам Земли одинаковую внутреннюю ценность. Но животные не обладают правами. Мы только запрещаем их мучить и призываем их защищать. Это не более чем логическая ошибка: выводить из законов против жестокого обращения с животными права животных. Люди и животные не равны.

Вероятно, конечным пунктом гуманитаристского плана станет отстаивание права на жизнь растений. Хотя уже сегодня есть люди, питающиеся исключительно фруктами, которые сами упали с дерева. Теория эволюции превратилась в космическую религию: наша мать – природа! Но каждый христианин знает, что это не так. Г.К. Честертон сказал однажды, что каждый, кто считает своей матерью природу, рано или поздно поймет, что она всего лишь мачеха.

Ни одно явление нашего времени так убедительно не подтверждает зловещую актуальность Токвиля, как языковая политика политкорректности. Она саботирует свободу слова. Как хорошо заметил экономист Карл Кристиан фон Вайцзеккер: «Формально свобода слова существует, но в действительности, как только произносится неугодное мнение, это карается теми, у кого есть власть, то есть на самом деле получается, что никакой свободы слова нет. Свободное обсуждение уничтожено. Мы слышим только политически корректные высказывания. Ни о какой демократии не может быть и речи»[18].

Сегодня неугодное мнение контролируется сильнее, чем неугодные действия. На неугодное суждение не возражают, а реагируют с негодованием. Существует своего рода прогрессивная налоговая шкала на те суждения, которые неугодны политкорректным представлениям. В конце концов все может закончиться тем, что ортодоксальность общественного мнения противопоставит себя большинству, которое после этого действительно превратится в безмолвное большинство. Это явление социолог Элизабет Ноэль-Нойман, вдохновленная Токвилем, назовет спиралью молчания. Подобная языковая политика достигнет своей цели только в том случае, когда люди будут неспособны мыслить политически некорректно[19].

Языковую политику политкорректности можно прямо связать с представлением Руссо о цензуре как средстве для выработки языковой нормы. Народная воля всегда хочет знать, как правильно, но не знает, как это сказать, для этого нужен переводчик. Общественное мнение и коллективный процесс принятия решений «отмывают и вычищают» преимущества отдельного человека; он может выносить в публичную политическую сферу в качестве претензий лишь незначительную часть своих предпочтений и убеждений[20].

К важнейшей задаче политкорректности относится дискредитация диагноза столкновения цивилизаций и борьбы культур, рассматриваемых как дискриминация и опасная провокация. Таким образом, политкорректность маскирует свою собственную стратегию. Сегодня не одна борьба культур, а две. Первая, как известно, идет между Западом и всем остальным миром. Вторая борьба, и это умело скрывается языковой политикой, происходит внутри западного мира против себя самого[21]. Имеется в виду антибуржуазный настрой, культивируемый левыми интеллектуалами.

Существует простое, но вполне надежное объяснение, почему почти все интеллектуалы Запада политически левые: они имеют огромный авторитет, но мало зарабатывают. Они постоянно противопоставляют себя успешным людям буржуазного мира, которые много получают, несмотря на то что, казалось бы, их развитие по сравнению с интеллектуалами осталось далеко позади. Социологи сформулировали это следующим образом: дисбаланс между статусом и доходом приводит к возникновению типичного антибуржуазного ресентимента[22].

Рождение левого интеллектуала из ненависти к успешным гражданам приходится на 60-е годы XX в. Его эмоциональный мир отмечен достижениями, успехом, превосходством, а также демонизацией конкуренции и прибыли. Каждый экономический кризис воспринимался с благодарностью и использовался, чтобы объявить о скором закате капитализма и, прикрываясь именем всего человечества, отстаивать справедливость в качестве равенства. Но за проповедями о равенстве лежит жажда мести – эта мысль еще будет подробно рассмотрена нами в главе о зависти.

Тот, кто призывает к равенству, хочет привилегий. Это особенно верно для интеллектуалов. Они из тех, кто жульничает, говоря «человечество». Это, по сути, бесцветное понятие получает свою специфическую антибуржуазную окраску, используя людей как жертв системы. На протяжении десятилетий это убеждение остается без изменений, в соответствии вызовам времени меняется лишь персонаж. Первоначально в качестве жертвы предлагался эксплуатируемый рабочий. Потом его роль переняла угнетенная женщина, а сегодня загрязненная, эксплуатируемая, оскверненная природа[23].

Этот дискурс процветает лишь тогда, когда он глубоко укоренен в институциях. Такой институцией является современный университет ресентимента. Он разработал чрезвычайно простую стратегию, чтобы сделать себя неуязвимым. Если мы попытаемся тематизировать проблему политкорректности внутри университетского пространства, то произойдет следующее: либо представители академического сообщества станут отрицать, что подобная языковая политика вообще существует, либо они сочтут, что это выдумка правых сил. Американские гуманитарии обнаружили здесь «диалектическое» начало и считают, что сегодня политкорректно критиковать политкорректность. Короче говоря, только политкорректные интерпретации того, что является политкорректным, академически допустимы.

Порабощение общественным мнением столь велико, что пробил час философии. Но государство совершенно справедливо боится философии, поэтому и выращивает философских чиновников. Они не мыслят, они размышляют о комиссиях в Брюсселе, резолюциях ООН и Киотском протоколе. Искушение политикой, готовность продаться за признание и восхваление, а также неспособность противостоять общественному мнению – все это основные пороки интеллектуалов в современных массовых демократиях.

Политкорректность подменила собой религиозную истину. Она превратилась в эрзац-религию академического сообщества. Новая теократическая эпоха, заявленная одним из творцов философии истории Джамбаттистой Вико еще в начале XVIII в., говорит на этом языке и политически выражена эгалитаризмом. Все это привело к тому, что политически значимый языковой порядок ввергнут в хаос, а опознавательные знаки оказались размыты. Моральная уверенность политкорректности компенсируется когнитивной неуверенностью современной жизни. Постоянство этой веры обратно пропорционально дистанции между академическим сообществом и его отношением к здравому смыслу. «Келейные посиделки за столом», во время которых они ведут борьбу со здравым смыслом, всегда были фетишем левых интеллектуалов.

Отношение к неравному как к равному сегодня рассматривается как безусловная ценность: цветные и белые, дети и взрослые, женщины и мужчины, бедные и богатые, маленькие и большие, глупые и умные. Дух политкорректности предлагает чрезвычайно простую формулу: истина относительна. При этом его главным врагом является не ложь, а нетерпимость. Ничто и никого не следует презирать. Хотя для здравого смысла очевидно, что невозможно обнаружить нечто хорошее и восхититься им без того, чтобы не обнаружить рядом нечто дурное и ужаснуться ему.

Политкорректность лишает человека различий и тем самым затрудняет формирование его идентичности. Кажется, интеллектуалы как раз и должны знать, что любой отказ от дифференциации готовит почву для насилия, но с упорством, достойным лучшего применения, они избавляются от таких ключевых различий, как молодой/старый или мужской/женский. Если бы мы помнили, что традиционно понятие политического образуется противопоставлением двух различий, а именно друг/враг и хозяин/слуга, то не удивлялись бы тому, что политкорректность не хочет ничего о них знать. Тем самым она скорее образует понятие аполитичности, а не политики.

«Там, где отсутствуют различия, появляется насилие»[24]. Это утверждение культуролога Рене Жирара должно быть вывешено на воротах, открывающих путь к современной массовой демократии. Культура – это всегда дифференциация, отказ от которой провоцирует насилие. Не различия, а их отсутствие порождает соперничество. Соперник является моей моделью, его желание указывает мне на объект моего желания. В свое время религия и стратификация сдерживали этот конфликт имитаций. Горькая ирония истории заключается в том, что современный процесс демократизации не только не ослабил власть соперничества, а, наоборот, усилил ее. Прежде всего, насилие порождает современный принцип равенства. Утрата различий реанимирует в первую очередь соперничество, ответственность за которое перекладывается затем на различия[25]. В этом и заключается взрывной заряд понятия «социальная справедливость». Позже мы еще вернемся к этой теме в одной из следующих глав.

Культура может быть представлена только как система различий, а гуманность – только как дифференциация. Об этом свидетельствует наша собственная история успеха: Европа была и остается местом существования различий. Каждый, у кого есть минимальный жизненный опыт, знает: нельзя быть счастливым, не изведав различий. Мы становимся взрослыми тогда, когда научаемся жить с различиями. Мы больше не путаем несправедливость с неравенством. Несправедливость не сводится к неравенству, она скорее является тем, что препятствует продвижению мотивированной личности. И чтобы убедиться в этом, нужна не общественная теория, а всего лишь здравый смысл.

И тем не менее эта очевидное положение не находит никакого отклика. Почему? В условиях равенства возможностей успешными становятся наиболее трудолюбивые и достойные. Это приводит к образованию нового социального расслоения, что в свою очередь, требует переосмысления равенства с точки зрения равенства результатов. Больше всего эгалитаристов возмущает, что, несмотря на все предпринятые ими меры по нивелированию, неравенство возникает вновь и вновь: между братьями, людьми, получившими одинаковое образование, людьми с одинаковым IQ. Вопрос о том, почему кто-то оказался более успешным, остается так до конца и не выясненным.

Но как раз эту проблему политика эгалитаризма отказывается замечать. Для того чтобы уменьшить неравенство, порождаемое жизненными условиями, государство все сильнее унифицирует людей. Поэтому все, кто любит свободу, должны быть начеку, когда слышат панегирики в адрес муравья, пчелы, коллектива, командной работы и особенно когда к этому списку присоединяются такие волшебные слова, как «сеть» и «коллективный разум». Якобизм, ленинизм, маоизм стали уже историей, а мелкие эгалитарные тирании политкорректных университетов – увы, печальное настоящее.

Даже в повседневной жизни уже давно привыкли к цензуре политкорректности[26]. В 1985 г. журнал «Лайф» подготовил специальный выпуск, приуроченный к юбилею победы во Второй мировой войне, в которой погибли 300 тыс. американских солдат (обоих полов). Редакция использовала фотографии 10 героев-мужчин и 7 героев-женщин. Во Вьетнамской войне погибли 57 тыс. американских мужчин и 8 американских женщин. В память о них на Национальной аллее в Вашингтоне был воздвигнут монумент. Он состоит из трех мужских и трех женских фигур[27]. Это политкорректно.

Фальсификация истории – лишь одно из этих проявлений. Политкорректностью также называется борьба против биологической реальности, т. е. против нашей судьбы. При этом области распространения политкорректности меняются с невероятной быстротой. Сначала боролись против расизма, в силу обстоятельств это было характерно для Америки. Расширение зоны боевых действий в область сексизма привлекло к борьбе европейских женщин и геев. Сегодня полемика политкорректности направлена против дискриминации по возрасту и благодаря этому становится модной массовой идеологией. Формы и виды дискриминаций безграничны. Тот, кто не считает инвалидов людьми «с другими возможностями», виновен в «эйблизме» (ableism). А тот, кто, подобно Гете, считает красоту наградой, страдает «лукизмом» (lookism).

Эти произвольно множащиеся примеры отлично показывают, как в медиадемократии язык порабощает человека. В этом контексте Рене Жирар говорил о вербальном экзорцизме, на деле речь идет о новой форме инквизиции, новой политической чистке языка. В свое время это называлось преданностью генеральной линии партии. Еще один вроде как безобидный пример можно обнаружить в Германии, где регулярно лингвистическое сообщество выбирает антислово года, т. е. самое неприемлемое и ужасное слово года. И почти никто не задумывается о том, что из года в год самым ужасным словом является само слово «антислово».

Подобные вербальные экзорцизмы являются в высшей степени политическими проявлениями, людей делает язык, на котором они говорят. Политкорректность суть риторика оккупированной страны. И снова оккупанты называют себя освободителями[28]. Как же такое могло случиться? Здесь мы можем опять сослаться на Токвиля. Освобождение разума от традиции создало вакуум ориентирования, который делает власть общественного мнения столь неотразимой. Все говорят об индивидуальности, многообразии и самореализации – и думают при этом одно и то же. Так возникает конформизм инаковости[29].

Господствующее общественное мнение как раз и культивирует определенные формы нонконформизма. Можно подумать о нескончаемой пропаганде гомосексуальных сообществ и сводных семей, транслируемой по общественному телевидению. Женщины кажутся жесткими и агрессивными, мужчины чувствительными и ранимыми. Смотрят только на телеведущих новостных программ и CNN. Уже долгое время в кино и на телевидении, особенно в развлекательных программах, нам показывают исключительно сильных женщин и забавных мужчин; детей, которые умнее своих родителей и могут прекрасно обходиться без них; иммигрантов, избитых местными «правыми»; гомосексуалистов, ведущих изысканную, политкорректную жизнь. Все они актеры, разыгрывающие представителей нонконформизма на сцене конформизма[30].

Мы должны научиться понимать эти явления как симптомы культурной гражданской войны. Иными словами, итальянский коммунист Антонио Грамши победил. Долгий путь через институты массмедиа, образовательные учреждения, культурную индустрию оказался успешным. А марксизм, потерпевший поражение как программа для создания социалистического общества, одержал победу в культурной революции.

Поп-культура и политкорректность – это две стороны культурмарксизма. Даже если какая-то часть молодежи и испытывает душевные страдания, тем не менее поп-культура перестала быть сегодня контркультурой и превратилась в инквизицию.

Ключевые догмы этой культурной революции определяются весьма точно:

• дискриминация альтернативного образа жизни является преступлением, все стили жизни имеют право на существование;

• противник политики уравнивания является расистом, шовинистом, сексистом;

• больны не гомосексуалисты, а те, кто осуждает гомосексуализм;

• ни одна религия и ни одна культура не превосходит другую.

Разумеется, в это не верит ни один разумный человек, но об этом запрещено говорить. Ничто не препятствует политкорректности рассказывать фантастические байки и превращать историю в терапию для меньшинств. «Многообразие», т. е. равная репрезентация всех религий, культур и этнических групп в обществе, – классическая иллюстрация оруэлловского новояза. Если называть вещи своими именами, то многообразие суть конформизм. В данном случае мы имеем дело с простой инверсией культурного шовинизма. Запад ничего не значит, в то время как Азия и Африка являются образцами для подражания. Таким образом, многообразие означает: все минус один. И этот один – западная культура белых мужчин.

Политкорректность внушает, что все идеи и мнения обладают одинаковой ценностью. Разумеется, это бессмыслица, так как из равных прав на свободу выражения совсем не следует равенство всех мнений. Только лишь просвещенная толерантность к «Иному» и страх перед Великим инквизитором политкорректности мешает нам разоблачить смехотворность пропаганды не-западных ценностей. (Отметим: смехотворна пропаганда, а не сами не-западные ценности!)

Как бы патетически это ни звучало, но на кону стоит существование нашей демократии. Она предполагает специфические буржуазные добродетели: трудолюбие, мужество, честность, ответственность, рассудительность, вежливость. Но все они способны развиваться только при условии готовности общества утверждать обратное: нет никаких ценностей без стигмы![31] Сегодня современное западное общество уже больше не клеймит отклонения, а относится к ним терпеливо и с пониманием. Традиционная ненормальность становится нормальностью. Разводы, матери-одиночки и внебрачные дети больше не проявления краха семьи, а элементы альтернативного жизненного стиля.

Но наши представители культурной революции не ограничиваются нормализацией ненормального. То, что еще совсем недавно было само собой разумеющимся и нормальным, они интерпретируют как ненормальное. Классическая семья, где есть один отец, зарабатывающий деньги, и мать-домохозяйка, рассматривается как нечто реакционное, женоненавистническое и вообще патологическое. Яркий пример пропаганды политкорректности и коллективной промывки мозгов средствами массовой информации можно найти в книге Роланда Хантфорда о Швеции: традиционный термин для обозначения домохозяйки был заменен, так как он принижал роль женщины, вынужденной сидеть дома, вместо того чтобы работать, в Америке она называется теперь мамой на дому (stay-at-home-mom)[32]. Таким образом, повсюду в западной культуре отклонения становятся нормой и даже приветствуются, в то время как буржуазная респектабельность клеймится и карается. Дух соперничества и честолюбие буржуа наказываются, а крутость (coolness) и антибуржуазные нападки богемы лишь поощряются.

Ясно, что политкорректность – всего лишь инверсия предрассудков. Речь идет о сверхкомпенсации тех, с кем раньше обращались очень плохо, а теперь начали обращаться очень хорошо. Но в таком случае ни один человек не может приниматься всерьез; любой обделенный положительно дискриминируется как тот или иной член группы. Горизонты времени смыкаются, словно у ницшеанского стада животных, прикованных к столбу мгновения. Все, что предшествовало культуре политкорректности, рассматривается как реакционное. История разума начинается с Симоны де Бовуар.

1

Tocqueville A. de. De la democratic en Amerique. Paris, 1992. P. 852. [Рус. изд.: Токвиль А. де. Демократия в Америке. М.: Прогресс, 1992. С. 504.]

2

Ibid. P 853. [Там же. С. 505.]

3

Tocqueville A. de. De la democratic en Amerique. P. 59. [Рус. изд.: Токвиль А. де. Демократия в Америке. С. 61.]

4

Tocqueville A. de. Über die Demokratie in Amerika. München, 1976. S. 584. [Там же. С. 373.]

5

Nietzsche F. Aus dem Nachlass der Achtzigerjahre // Nietzsche F. Werke: in 3 Bd. Bd. III. München, 1966. S. 846. [Рус. изд.: Ницше Ф. Соч.: в 13 т. Т. 11. М.: Культурная революция, 2012. С. 409.]

6

Tocqueville A. de. De la democratic en Amerique. P. 520. [Рус. изд.: Токвиль А. де. Демократия в Америке. С. 323.]

7

Ibid. P. 522. [Там же. С. 324.]

8

Ibid. P. 823. [Там же. С. 490.]

9

Tocqueville A. de. De la democratic en Amerique. P. 836. [Рус. изд.: Токвиль А. де. Демократия в Америке. С. 497.]

10

Ibid. [Там же.]

11

Достоевский Ф.М. Братья Карамазовы // Достоевский Ф.М. Соч.: в 30 т. Т. 14. Л., Наука. 1976. С. 235. [Больц ссылается на нем. изд.: Dostojewskij F. Die Brüder Karamasow. Frankfurt am Main, 2006. S. 417. – Примеч. ред.]

12

Leibholz G. Strukturprobleme der modernen Demokratie. Karlsruhe: Verlag C. F. Müller, 1958. S. 66.

13

Gehlen A. Urmensch und Spätkultur. Wiesbaden: Athenaion, 1986. S. 210.

14

Tocqueville A. de. Über die Demokratie in Amerika. München, 1976. S. 815. [Рус. изд.: Токвиль А. де. Демократия в Америке. С. 497.] Ср.: Tocqueville A. de. Der alte Staat und die Revolution. München, 1976. S. 169. [Рус. изд.: Токвиль А. де. Старый порядок и революция. СПб: Алетейя, 2008. С. 144–145.]

15

Фрэнк Найт так говорил об этом: «В частности, свобода личности является исторически анормальным продуктом, созданным в условиях развития западного мира за последние несколько веков». (Knight F. Selected Essays. Vol. 2. L.; Chicago: University of Chicago Press, 1999. P. 357.) Именно поэтому нашей свободе нужны образованные охранители, которые сегодня тратят свою энергию на одержимость равенством.

16

Лозунг использован Христианско-демократическим союзом (ХДС) в ходе выборов в Бундестаг в 1976 г. – Примеч. пер.

17

Luhmann N. Aufsätze und Reden. Stuttgart: Verlag Philipp Reclam, 2001. S. 296.

18

Weizsäcker C. Ch. von. Der Grundgedanke heißt Freiheit // Merkur. 2003. Nr. 653/654. S. 809.

19

В своем антиутопическом романе «1984» Джордж Оруэлл употребляет по отношению к такой неспособности слово «добродумный», а новояз – это нынешняя политкорректность. Orwell G. Nineteen Eighty-Four. Harmondsworth, 1970. P. 108. [Рус. изд.: Оруэлл Дж. 1984 // Соч.: в 2 т. Т. 1. Пермь, 1992. С. 223.]

20

Этот руссоистский аргумент отстаивает Роберт Гудин (Goodin R. Laundering Preferences // Foundation of Social Choice Theory / J. Elster, A. Hylland (eds). Cambridge: Cambridge University Press, 1986. P. 87). Ср. также: Hennis W Der Begriff der öffentlichen Meinung bei Rousseau // Archiv für Rechts- und Sozialphilosophie. 1957. Nr. 43. S. 115.

21

Эта борьба Запада против «пост-Запада в рамках самого Запада» великолепно описана Джеймсом Куртом (Kurth J. The American Way of Victory // National Interest. 2000. P. 5).

22

Разумеется, интеллектуалы принимают участие и в тех случаях, когда история предоставляет возможность продемонстрировать свой антибуржуазный ресентимент, исходя из правых политических убеждений, в частности, об этом свидетельствует период национал-социализма, достаточно вспомнить Освальда Шпенглера и Эрнста Юнгера. Но после «Заката» все это незначительные, едва заметные мыслители. В любом случае можно утверждать, что варварство начинается именно там, где заканчивается буржуазность.

23

Среди американских консерваторов бытует шутка, которая наглядно демонстрирует эту заменяемую связь. Так, они называют активистов экологического движения арбузами: снаружи зеленые и красные внутри.

24

Girard R. Das Heilige und die Gewalt. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1992. S. 88.

25

Соперничество легко усиливается, если оно не находит приемлемых форм выражения. В силу этого насилие и исключение тесно взаимосвязаны. С одной стороны, мы видим историю успеха систем, а с другой – взрыв ненависти против всего, что работает. Я разрушаю, следовательно, я существую. Разрушение является одним из основных способов стать господином. Все мы знаем современную молодежь, чей стиль милитари является отражением модного образа больших городов. Они хотят вселить в нас страх, потому что они не в состоянии проявлять уважение. Как и все исключенные, они используют насилие для того, чтобы создать свою собственную идентичность. Социологам хорошо известен секрет этой пагубной динамики. Ценностная сетка фиксирует усиление отклонений: ценное становится все ценнее, а лишнего становится все больше. Лишние исключаются. Их ненависть больше не находит социальных форм выражения и превращается в ярость. Этот процесс симптоматичен для общества, в котором противопоставление верхи/низы уступило место противопоставлению внутри/ снаружи. Включение или исключение – вот в чем вопрос.

26

Ср.: Herrnstein R.J., Murray Ch. The Bell Curve. N.Y.: The Free Press., 1994. P. 533.

27

Ср.: Cleveld M. van. Men, Women and War. L.: Cassell & Co., 2001. P. 191, 234.

28

Ср.: Политический язык является политической реальностью. (Edelman M. Constructing the Political Spectacle. L.; Chicago: University of Chicago Press,1988. P. 104).

29

В замечательном философском романе Джозефа Хеллера это звучало следующим образом: «Можно выражать и неортодоксальные взгляды при условии, что их неортодоксальность ортодоксальна» (Heller J. Picture This. N.Y.: Putnam, 1988. P. 324 [Рус. изд.: Хеллер Дж. Вообрази себе картину. М.: Терра, 2010.]). См. также: Bolz N. Die Konformisten des Andersseins. München: Fink Verlag, 1999.

30

Bloom A. The Closing of the American Mind. N.Y.: Simon & Schuster, 1988. P. 247.

31

Стигмы являются следствиями ценностей (Himmelfarb G. The De-Moralization of Society. N.Y.: Alfred A. Knopf, 1995. P. 142).

32

Huntford R. The New Totalitarians. L.: Penguin, 1971. P. 301.

Размышление о неравенстве. Анти-Руссо

Подняться наверх