Читать книгу Мисс Марпл из коммуналки - Оксана Обухова - Страница 2
Часть первая
ОглавлениеБезрадостный свет серого сентябрьского утра едва пробивается сквозь шторы. Почти темно. Щелчки деревянных часов-ходиков не перебивает звук дождя; синоптики не обманули, будет пасмурно, но сухо.
Софья Тихоновна лежала на узкой, поставленной у стены постели и говорила «здравствуй» новому дню. Старалась сделать так, как подсказывали всей России телевизионно-журнальные целители, психологи, провидцы, экстрасенсы, мудрецы и просто доброжелательные люди: проснись и скажи новому дню с улыбкой – здравствуй!
Постель мягкая, теплая и использованная телом до удобных ямочек. Сколько еще улыбок удастся отдать неяркому свету, пробивающемуся сквозь серебристые плотные шторы?..
Вставать не хотелось совершенно. Думы баюкали и продлевали мир, не готовый к новому дню, мир сновидений, облака из грез; в мысли вплетались воспоминания о былом…
Пока лежишь и тихо щелкают ходики, все выглядит иначе. Ноющие в пасмурные дни ступни уютно спрятаны под одеялом, не зябко. И тело кажется прогретым, гибким и совершенно молодым, послушным.
А стоит встать, иллюзия развеется. Из зеркала глянет малознакомая седая женщина с верящими только прошлому глазами… Чужая. Зеркалу и внутреннему состоянию.
Пока лежишь, баюкаешь воспоминания, все кажется другим. Свершенное и явь переплетаются, ты снова молода, здорова, спина не ноет, не напоминает скрипом о годах, дела, намеченные с вечера, представляются легко-выполнимыми…
Утром в постели с прогретыми ногами все выглядит иначе…
Но стоит встать у зеркала… Увидеть визави… И не захочется здороваться с седоволосой дамой, где губ не видно без помады…
Как серо, однако, это утро!
Скорей бы облетела листва с огромного вяза и в комнату проникло больше света!
Пусть зимнего, пусть стылого, но – света!
Софья легла на бок и повернулась к стене.
Печально без Клавдии.
Сотни раз готовила себя к жизни без старшей сестры, убеждала: «Это неизбежно. Когда-нибудь ты обязательно останешься одна!»
Но оказалась не готова. Наверное, что-то подобное происходит и с отражением в зеркале. Пока не подойдешь лицом к лицу, не убедишься, как все это есть без прикрас и путаных иллюзий… Одиночество и седина неизбежны, но к подобному следует привыкать постепенно. Кому-то для этого требуются годы, кому-то месяцы, недели…
Мимо комнатной двери тихо прошаркали тапочки.
Теперь не надо прислушиваться и разгадывать: кто пошел на кухню?
Это Наденька проснулась и пошла ставить чайник…
Сначала заглянет в туалет, потом нальет в синий эмалированный чайник воды до половины и поставит на огонь.
Когда вскипит, заварит свежий чай. Когда-то заваривала индийский. «Три слона». Теперь без разницы. Который больше по коробочке глянется.
Клавочка тоже любила «Три слона»…
Когда шестилетняя Соня пришла к ней впервые, тоже поила ее чаем. Вот только был ли это «Три слона»?.. Баранки и мягкие бублики были точно…
«Мы сестры только по отцу», – приветствуя и фотографию Клавдии на стене, вздохнула Софа. Папа, тихий нежный папа Тихон Маркович Мальцев. Главный инженер небольшого деревообрабатывающего завода. Он вернулся с войны без левой руки. Но прежде, чем вернулся, Глафире Яковлевне, маме Клавдии, пришла похоронка: «Ваш муж, Тихон Маркович Мальцев, пал смертью храбрых…»
Глафира Яковлевна – эх! – в конце сорок четвертого закрутила роман с красавцем майором-тыловиком… Майор был далеко не холост и где-то даже многодетен. Но об этом не думали в те безрыбно-вдовьи времена. Пришел майор, и ладно…
А впрочем, хватит об этом… Второй женой Тихона Марковича стала мама – Мария Викторовна. Несравненная, добрая и умная. Дама, выдающая книги в техническом отделе районной библиотеки…
Софа тоже книги выдавала… Не сказать что по призванию, а потому, что так решила Клавдия: «Не смогу я тебя студентку пять лет на своей шее держать. Иди работай».
И почему не поступила на вечернее отделение института? Ведь было же желание… Работу библиотекаря и выбирала из-за удобства совмещения с учебой…
Но вот – не вышло. Сначала заболела перед вступительными экзаменами, на второй год – провалилась, на третий…
А что на третий?..
Забыла.
Софьюшка перевернулась на другой бок, свернулась уютным калачиком – «не встану, ни за что не встану, скажусь больной!» – и посмотрела на противоположную стену, где между сервантом и платьевым шкафом висели четыре черно-белые, слегка порыжевшие от времени фотографии. Все, что маме удалось выбросить в окно пылающего дома. Первой мама выпихнула сонную Софьюшку, потом охапку одежды, потом выбросила деревянную шкатулку, в которой хранились документы, памятные мелочи и несколько фотокарточек, а уж потом кинулась обратно за валенками – мороз, февраль, босая Софья на снегу… Вернуться не успела. Потерялась в дыму, и ее, полуобгоревшую, вынесли из дома пожарные…
Папа задержался на работе почти до полуночи… Вернулся уже к головешкам…
После той ночи маленькую сестру приютила Клавдия.
Сначала – пока мама была в больнице, потом, через четыре года, – навсегда.
Мама боролась за жизнь долго. Отец не выдержал ее мук и умер от разрыва сердца, а она все цеплялась – больными, незаживающими руками, заставляла изуродованное – но такое родное – лицо улыбаться дочери…
Соседи по бараку, куда переселили погорельцев, жалели. Помогали, чем могли, но основную заботу о маме взяла на себя подрастающая Софьюшка… Научилась печь оладьи и морковные котлеты, чисто прибирать микроскопическую комнатушку с осевшим деревянным полом и кипятить белье…
Когда маму снова увозили в больницу, у нее всегда были свежие сорочки – уже не белоснежные, но обязательно отглаженные, с подштопанными хлопковыми кружевами. Гордость Софьи.
В одной из этих маминых рубашек умерла и Клава…
Когда-то она была полная, дородная, но к старости усохла, и рубашки мамы стали ей совсем впору. Более полувека хранила Софья две сорочки как память, но когда Клавдия попросила одну из них вначале померить, не пожалела – отдала.
Она вообще не могла ни в чем Клавдии отказать. Ни словом, ни делом. Клавдия не позволила забрать сестру в приют, привела в этот дом сразу после похорон и, указав на узкую кровать возле стены и поправляя на подушках вязаные накидушки, сказала так:
– Вот, Софья. Будешь жить здесь. Я вдова, ты сирота, вдвоем сподручней.
Покойного мужа сестры Эммануила Сигизмундовича Софья помнила плохо. Робела чужого задумчивого мужчину. В шесть лет он казался ей почти стариком – тридцать пять лет, весь высохший, залысины! – рядом с прелестной юной Клавочкой. Он первым начал называть ее Софой, дарил леденцы монпансье, невнимательно выспрашивал о здоровье Марии Викторовны, безучастно просил передавать поклоны и уходил в свою каморку без окон к каким-то непонятным приспособлениям и предметам, к запаху горячего металла и химикалий, которого не вытягивала до конца крошечная вытяжка под потолком. Колдун, алхимик, высохший над фолиантами чернокнижник из маминых сказок… Теперь в его каморке кладовая… Память занавешена старыми тулупами и пальто с изъеденными молью воротниками…
А в пятьдесят втором Эммануил исчез. Клавдия много лет скрывала, куда и как, и только после школьного выпускного вечера Софьи призналась. Разоткровенничалась с повзрослевшей сестрой и рассказала историю семейного предательства. Всплакнула и приказала навсегда забыть фамилию Кузнецовых.
– Нет у нас такой родни, Софья, – сказала, строго поджимая губы. – Лида письмо прислала, каялась, мол, ни при чем она, Михея это грех. Но ты – забудь.
А Софья родственников Кузнецовых и так почти не помнила. Какие-то странные суматошные люди с тюками. Жили за занавеской, потом уехали. Собрали тюки, оставили после себя запах прелой овчины и кирзовых сапог и навсегда исчезли…
Уже гораздо позже нашла Софья поздравительную открытку в почтовом ящике: Марина из Перми желала доброго здоровья и долгих лет.
Марина-Мария-мама… От имени протянулась цепь ассоциаций, и Софья ответила.
Оказалось, что, ничего не зная о грехах отца, писала дочь Лидии.
…Софья Тихоновна перевела взгляд по стене налево, с портрета мамы на фотографию Клавдии: молодая отчаянная красавица с прической «перманент». Жесткий воротничок без кружев просится под пионерский галстук… И в миллионный раз удивилась, как не похожи две ее любимые женщины. Мама – тихий ангел с кроткой улыбкой и дерзкая уверенная московская барышня с камвольного комбината. Прядильщица.
И также в который раз, думая о Клавдии, поразилась, сколь много доброты скрывалось под маской громогласной бой-девицы. Директриса библиотеки, где сорок шесть лет проработала Софья Тихоновна, как-то, подвыпив на новогодней вечеринке, неловко пошутила:
– Ваша сестрица, милейшая Софья Тихонов на, напоминает мне приснопамятный ананас, уж вы простите. Снаружи колкая и шершавая, изнутри, мгм, вполне употребима…
Вполне употребимой нашел тридцатидвух-летнюю Клавдию и Дмитрий Яковлевич Родин, монтер камвольного комбината неполных тридцати лет. Однажды вечером Клавдия привела его в дом, представила Сонечке и раскраснелась:
– Вот, Софа. Это мой жених. Он будет жить здесь.
Монтер поставил за шкаф облезлый чемоданишко с железными уголками и вынул из-за пазухи бутылку сладкой мадеры.
Через двадцать лет на поминках Дмитрия Яковлевича на столе стояла похожая бутылка с мадерой…
…Много незримых покойников собирается вокруг все так же узкой кровати, много. Вон, из зыбкого сиреневого сумрака выплывает папа… совсем молодой, могуче сильный – подбросит вверх на одной руке, поймает, защекочет! Прошла вдоль штор Клавдия – с пылкой юной улыбкой на усохших губах… Геркулес беззвучно спрыгнул с подоконника, разгоняя серебристую утреннюю муть…
Мама на фотографии смотрит вдаль и вглубь. Все улыбаются со стен, кто с дерзостью, кто с вдумчивой печалью, кто с тихой радостью… Великолепный снимок Лемешева в образе Вертера Массне чуть дальше… В шестьдесят третьем Софьюшка впервые попала в оперу и влюбилась в пожилого тенора до слез.
Мама тоже обожала Лемешева…
Последние ее слова были: «Как жаль… Я больше не услышу Ленского… И не приеду в Ленинград… Так хочется еще – хоть раз! – пройтись по Эрмитажу!»
Потом ушла в беспамятство…
Мама была другой. Совсем другой. Она стеснялась дворянского звания и прятала исконную фамилию до последних дней. Лишь незадолго перед смертью велела: «Гордись! Твой род идет из глубины веков и связан с величайшими фамилиями России».
Как жаль, непоправимо жаль, что времена достались Софье жестокие. Непомнящие. От титулов и славных званий остались только четыре фотографии да матушкин нательный крест…
– Эй, Софья Тихоновна, вставай! Кончай лениться, чай поспел! – В дверь комнаты ударил бестрепетный кулак соседки Нади.
Софьюшка вздрогнула, и по щеке скатилась теплая слеза.
Оказывается, плакала…
Чай пили на кухне, по-походному. Сидели за столом-тумбой полу-боком, Надежда Прохоровна нарезала докторской колбаски для бутербродов и, подкладывая их на тарелку Софьюшки, расписывала план мероприятий на утро:
– Я пойду к Таньке Зубовой. Ты погуляй возле гаражей, присмотрись, откуда праздный люд сте кается или – куда. Понятно?
Есть каждое утро чужую колбасу Софья Тихоновна стеснялась. Это чувство особенно усилилось после того, как все благодеяния хлопотливой Надежды Прохоровны стали принадлежать исключительно ей одной. Раньше все эти колбасные благоденствия равнозначно делились на двух сестер, привычку урезать расход продуктов на одну треть Надежда Прохоровна еще не приобрела и оттого усиленно подкладывала Софье Тихоновне полуторный рацион.
Софья Тихоновна чувствовала себя немного приживалкой.
И очень жалела, что с уходом из ее жизни Клавдии исчезла и манера принимать подобные трапезы как должное. Клавочка упрощенно относилась к некоторым проблемам и в безусловно щекотливых положениях обычно отвечала:
– Дают – бери. От Надьки не убудет.
По совести говоря, Надежда Прохоровна и сама так считала – не убудет от нее. Разбогатела она внезапно, еще никак не могла привыкнуть и придумать, на что, кроме продуктов и бытовых мелочей, можно истратить такие деньжищи.
Два года назад в Питере скончалась ее единственная родственница – двоюродная сестра Елизавета – и оставила в наследство двухкомнатную квартиру в историческом центре Петербурга.
Квартиру продали совестливые риелторы, и теперь Надежда Прохоровна считалась не только самой главной бабкой их большого старого дома, но и самой богатой.
– Ты чего еле кусаешь? – заботливо спрашивала. – Налегай, налегай, на улице холодно, подкрепиться следует…
Софья Тихоновна деликатно откусывала кусочек бутерброда.
– Пойдешь к гаражам, оденься поплоше…
– Зачем?
– Чтобы внимания не привлекать. А то знаю тебя, вырядишься как на парад…
Спорить с человеком, чью колбасу ешь, решила Софья Тихоновна, неловко.
На улице было хоть и холодно, но безветренно. Тяжелые, похожие на клочья мокрой ваты тучи стояли низко и, казалось, только ждали, когда тяжелая великанская рука нажмет сверху на серую паклю и вниз закапает сочащаяся влага, пахнущая, предположительно, лекарствами, больницей и осенней простудой.
Темно-зеленый плащ, в котором Софьюшка обычно выбивала ковры и одеяла, пах пылью и нафталином. Плащ задохнулся в кладовой среди ненужной рухляди, дикая спортивная шапочка сумасшедших расцветок казалась Софье Тихоновне терновым венцом…
Четыре ржавых гаража были ее голгофой. Крестом тяжелым – линялый плащ, снабженная помпоном шапка и пустая котомка из-под картофеля.
Выходя из подъезда, Софья Тихоновна опустила глаза и постаралась проскользнуть мимо соседских окон незаметной тенью. Софья Тихоновна Мальцева – эталон вкуса и безупречных манер! – в лыжной шапке с помпоном, разбитых Клавиных сапогах, с испятнанной котомкой… Уму непостижимо!
Но отказать Наденьке в такой малости, как помощь в поимке мерзкого отравителя, Софья не посмела.
– На твои кружевные митенки все ханурики сбегутся посмотреть! – предрекала Надежда Прохоровна, засовывая руку в платьевой шкаф почти по локоть. – Вот, – извлекла из нафталиновых недр ярко-полосатый комок, – шапочка. Бери. И перчаточки пригодятся, холодно.
– Но…
– Бери, бери. Утепляйся. Походишь, посмотришь… Никто внимания не обратит – ходит какая-то старуха у гаражей, и ну ее. Кому какое дело?
Софья Тихоновна закусила губу и натянула черные вязаные перчатки. «Старухой» она себя вовсе не могла назвать. Если только в лыжной шапке и разбитых сапогах Клавдии…
«Господи, какое чучело!» – подумала, мазнув взглядом по зеркалу, и брезгливо, двумя пальцами, поправила сползающую на лоб шапчонку.
Гаражи располагались через два двора от их дома. Когда-то на их месте, как, впрочем, и почти в каждом московском дворе, стояли сараи. Квартиры окрест были практически сплошь коммунальные, тесные, и многопудовый скарб жильцы предпочитали складывать в уличных сараюшках.
Там же хранились соленья, варенья, запасы неприхотливых овощей, каких-то железяк и деревяшек. Сараи частенько горели, и постепенно все их снесли. Поставили гаражи, потом снесли и их, оставив места только ветеранам и инвалидам.
Но Софья Тихоновна еще отлично помнила, как матери, свешиваясь из окон, кричали: «Эй, Санька, ты моего Кольку не видел?!» – «Видел, тетя Валя! – кричал соседский ребятенок. – Он с Ванькой, за сараями!»
Потом кричали: «Он с Вадиком за гаражами!» Теперь этих гаражей осталось всего четыре, и за ними собираются только бомжи и прочий люмпен.
А вообще говоря, ничего не осталось.
Куда-то пропали пышная сирень и акации вокруг укромных беседок. Повсюду разросшиеся лопухи да жгучая крапива…
Сегодняшние дворы – «благоустроенная» пустыня. Они простреливаются и просматриваются, как контрольно-следовая полоса на границе. Но матери все равно боятся отпускать туда детей.
А раньше… «Колька, ты моего Санька не видел?!» – «Видел, тетя Маша, он у песочницы, в кустах!»
В кустах московских двориков можно было потеряться, заблудиться. Какое множество укромных уголков они дарили дворовой ребятне! В теплом песке девочки лепили куличики и строили «прилавки магазинов». Невдалеке мальчишки играли в «красных и белых»… Тогда весь двор казался маленькой Софье огромным зеленым лабиринтом…
Теперь – пустыня. Огромная проплешина двора, четыре гаража в форме буквы «Г» и мусор. Этот огромный оплешивевший двор не смогли прибрать к рукам даже рачительные столичные градостроители. Глубоко под землей протекала в трубах безымянная речушка. Она размыла каверны, и, когда на этом пустыре решили все же обустроить хотя бы автомобильную стоянку, первый же приехавший бульдозер провалился. Рухнул носом в подземную промоину и почти месяц стоял, обиженно задрав к небу могучий железный зад.
Еле его оттуда достали. Боялись подогнать поближе тяжелую технику.
Софья Тихоновна подбиралась к гаражам легчайшими шагами. Сама себе казалась практически неузнаваемой, прибитой пылью, пропахшей нафталином, подряхлевшей, осиротевшей собирательницей пустой стеклянной тары.
«Нельзя, нельзя было соглашаться на эту авантюру!»
Но как не согласиться? Права Надежда – ее в этих гаражах любая собака узнает. Она для местных алкашей персона славная, много лет гоняла их по дворам, надев красную повязку дружинника… Надежде незаметно к ним не присмотреться…
Да был бы толк от маскарада…
И почему все сапоги Клавдии так скрипят?!
Ну почему нельзя было хотя бы надеть свои боты?!
Их можно было измазать грязью в первой же луже!
Пока Софья Тихоновна окольными путями подбиралась к гаражам, отчаянно душа в себе брезгливость, Надежда Прохоровна поднималась на второй этаж дома, где жил покойный Петя Зубов.
Петра Авдеевича бабушка Губкина знала хорошо. Был Петя Зубов хоть и инвалид детства, но ветеран труда. В войну с четырнадцати лет к станку встал, несмотря на скрюченную ногу.
И дочь Татьяну знала преотлично. На похороны бабу Надю не позвали и сейчас вряд ли ждали соболезнований, но встреченная вчера вечером у подъезда соседка эти похороны и так в деталях описала. «Пожадничала Танька. Гроб чуть ли не из фанеры, а отпуск на похороны выправила… Вторую неделю халтурить по вечерам бегает».
Так что, хорошо зная жадноватую дочь Петра, причину для визита баба Надя выбрала достойную. Приманчивую. И на то, что в беседе ей не откажут, надеялась с полным основанием. Недрогнувшей рукой нажала на звонок и долго слушала, как за дверью кто-то мечется по квартире в войлочных шлепанцах.
Нажала на пумпочку еще раз.
Кто-то приложился к глазку, и дверь распахнулась. В проеме показалась Татьяна Петровна, в девичестве Зубова. Рыхлая сорокалетняя малярша в расхристанном халате и ситцевой ночной рубахе. Сквозь жидкий ситчик рубашки просвечивал могучий пупок.
– Здравствуй, Таня, – пробасила бабушка Губкина.
Малярша кивнула, и тощий высокий хвостик из уничтоженных перекисью волос метнулся из стороны в сторону, как телевизионная антенна под порывом сильнейшего ветра. Метнулся, покачался и затих, едва подрагивая в такт движения жующих челюстей стокилограммовой сиротинушки.
– Дело у меня к тебе, Татьяна.
Малярша наконец проглотила какой-то недо-жеванный комок и выдала вопрос, заполненный чесночным колбасным духом:
– Какое?
Но в квартиру не пропустила.
– Да вот, с батюшкой твоим Петром Авдееви чем договаривалась… Кстати, прими соболезнования, царствие небесное Петру Авдеевичу, хороший мужик был…Хвостик-антенна метался, обозначая знаки препинания, Танька доставала языком застрявший между зубов ошметок колбасы.
– О чем договаривались-то, баба Надя?
– Так вот подставку для лампы он мне обещал продать. Мы с ним еще в шестидесятом лампы вместе покупали, моя упала, подставка раскололась, а у него, говорил, где-то такая же завалялась… Черненькая такая, может, помнишь?
Но Танька уже практически не вслушивалась, поскольку магическое слово «продать» было произнесено в начале речи. Татьяна Петровна отступала в глубь квартиры, освобождая дорогу.
Темень узкой прихожей была густо приправлена запахом подгоревшей яичницы. Татьяна втянула живот, пропустила бабу Надю мимо себя и выглянула на площадку, прислушиваясь так, словно разговор велся не о покупке бесполезной лампы, а о продаже слитка золота. Оглядела лестницу и только после этого захлопнула дверь.
– Проходи, баб Надь. Только не прибрано у меня… Володька на работе, детей только что в школу выпихнула…
Мужа Володю Татьяна привезла себе из Клинского района, куда ездила с профтехучилищем на уборку моркови. Влюбилась в кудрявого тракториста и взяла с собой на московскую жилплощадь.
Сейчас семья работала на стройках – Володька всяческую экскаваторную технику освоил, – говорят, неплохо зарабатывал, но новой мебелью в квартире не пахло. Только подгоревшей яичницей и осыпающейся с потолка штукатуркой, поскольку жадна была Татьяна невероятно. И по причине скаредности все завтрашним днем жила. Копила.
Вот только спрашивается: зачем? Когда половицы под ногами ходят, как зубы от пародонтоза…
Татьяна провела гостью в комнату отца. Уставила одну руку в пышный бок, другой сделала круговой жест:
– Ищи. Где эта лампа. – И с горечью добавила: – Вот говорила ему: зачем тебе ремонт? Зачем? Все равно скоро съезжать… А он заладил одно: надо, надо, обои совсем ветхие. – И вздохнула прерывисто: – Вот, доремонтировался.
Дом Зубовых обещали пустить под снос уже лет двадцать. И все это время Татьяна Петровна жила на чемоданах. Уже двое детей на этих чемоданах выросли! А она все ждет и копит, ждет и копит…
И судя по тому, в каком состоянии находятся стены в прихожей – ужас, чернота одна, еще строителями называются! – Петр Авдеевич устал от серого уныния и разорился на дешевые обои в скупой цветочек.
А может, и не разорился, так как это вряд ли. Обои наверняка строительная семейка где-то притырила…
– А сами-то чего с Володькой не помогли? – оглядывая убогую инвалидскую комнатушку, про бурчала Надежда Прохоровна.
Татьяна Петровна выпучила глаза.
А были они у нее изумительные. Выразительно крупные, чуть навыкате и блестели замечательно – как новые оловянные ложки.
Жаль, что выражать таким глазам нечего. Кроме жадности да глупости…
– Дак есть нам время?! Володька на двух работах, я как проклятая пашу – и дом на мне, и халтуры!.. А он тут пристал: поклейте да поклейте…
– Бесплатно? – вставила между прочим Надежда Прохоровна.
Татьяна смутилась.
– А я и у себя не клею! – окрысилась. – Все равно съезжать! А обои мы ему принесли, вот!
– Ну ладно, Таня. Ты поищи, где лампа.
Татьяна рухнула на колени и, виляя полной задницей, устремилась под высокую кровать на сетке.
– Вот, – бормотала, – если только здесь. В шкафах-то я все проверила, там только тряпки.
«В шкафах» звучало громко. Единственный трехстворчатый шифоньер с поцарапанными дверцами наверняка давно и качественно обшарили в поисках возможного наследства.
Татьяна выудила из-под кровати внушительный деревянный короб, разверзла его пасть и загремела железяками:
– Так, это не то. Это не то… А это что? Не то.
Копалась долго. Рачительный батюшка ненужные приборы и предметы разбирал на части и скрупулезно трамбовал слоями.
– Нет ничего, – разродилась наконец с неподражаемым огорчением и понуро села перед коробом на попу. – Баб Надь, а дорогая хоть подставка-то была?
– На сто рублей сговорились.
– А-а-а, – заунывно протянула жадина и на карачках побежала к тумбе под телевизором «Рекорд». – Может, тут упрятал?
– Да вроде бы он говорил, что в гараже она, – «припоминая», проговорила баба Надя.
Татьяна кряхтя поднялась с колен и суетливо забегала оловянными глазками.
– В гараже? – переспросила тихо, как будто чиновники из муниципалитета, пришедшие отнимать родной гараж, уже стояли под дверью.
– Сходи, Таня, посмотри. Я тебе сто пятьдесят рублей дам, уж больно к старой лампе привыкла.
Борьба между жадностью и нежеланием привлекать внимание к незаконной недвижимости происходила недолго.
– Сто пятьдесят?
– Ну, двести!
– Пойдем. Татьяна повернулась к гостье широкой спиной и отправилась в свою комнату менять ночную рубашку и халат на джинсы и свитер.
По дороге к незаконной недвижимости Татьяна, обрадованная перспективой легко заработать двести рэ, разоткровенничалась:
– Я этот гараж сдавать хочу. Отец уже и нанимателя нашел, – пыхтела на ходу, и глаза-ложки – а может, даже черпаки – оживленно посверкивали. – Вроде под склад какой-то. Деньги, они, баба Надя, никогда лишними не будут…
– А кому сдавать? – вроде бы безразлично поинтересовалась бабушка Губкина.
– А кавказцам каким-то. Они уже у Смирновых склад организовали… А я что – хуже?
Если бы не исключительная полосатая шапочка, мелькнувшая на фоне гаражной стены, Софью Тихоновну Надежда Прохоровна не узнала б ни за что. Великоватые Клавдиины сапоги изменили походку, горделивая посадка шеи упряталась под горб заскорузлого плащика…
Надежда Прохоровна опустила руку вниз вдоль тела и сделала товарке незаметный знак ладонью. Мол, уходи, не попадайся на глаза…
Софья Тихоновна посмотрела на подружку с каким-то первобытным ужасом, попыталась объяснить что-то глазами, но та, повторив жест, так дернула подбородком, что Софу буквально сдуло за гаражи.
Прятаться на этой плешивой местности было категорически негде. Только в углу, образованном стойкой и планкой гигантской буквы «Г».
Из этого угла неслись нескромные мужские баритоны.
– О, – сказала Татьяна, – уж с утра начали!
И ходют все, баб Надь, и ходют, куда только милиция смотрит!
Бранящиеся мужики, словно расслышав упоминание всуе карающих органов, моментально затихли.
Татьяна отшвырнула ботинком залетевший под дверь гаража клочок газеты, недолго помучилась с вполне приличным навесным замком и распахнула створки:
– Входи, баб Надь. Смотри, где тут твоя лампа.
Если бы не внушительные накопления хлама, разложенного вдоль стенок, гараж можно было бы назвать довольно прибранным. Вся рухлядь рассортирована на горки: картон, газеты, стопочки выброшенной кем-то на помойку марксистской литературы с бантиками бечевочек поверху. Ящики с пыльными некондиционными бутылками и банками. Тулупы и телогрейки под верстаком. На верстаке тиски и жестянки. В углу коробка, аккуратно зашторенная раскрытым журналом «Огонек».
Надежда Прохоровна вошла в гараж, Татьяна, привлеченная глянцевым блеском «Огонька», сунула нос в угол. Сняла журнал и разразилась:
– Вот тихушник! Водку спрятал! От родной дочери, от зятя – в гараже!
Надежда Прохоровна подошла ближе, глянула Татьяне через плечо: в плотном картонном ящике стояли шесть разнокалиберных бутылок, под горлышко заполненных бесцветной жидкостью.
Насколько разглядела – все с водочными этикетками, одна так вовсе – «Абсолют».
Но впрочем, вряд ли. Рядом с коробкой стояла пустая пластиковая канистра, на горлышко канистры была надета зеленая пластмассовая воронка.
Тут и разливали, поняла Надежда Прохоровна.
Татьяна между тем не поняла ничего. Выдернула из коробки закамуфлированную под изморозь бутылку «Абсолюта», свинтила пробку, понюхала, смочив, лизнула палец:
– Водка. Или спирт. Разведенный.
Надежда Прохоровна пихнула ногой пустую канистру и тихо буркнула:
– Не водка. Отрава.
– Ой! Тьфу! – Отплевываясь, Татьяна таращилась на бабушку Губкину. – Баб Надь, ты что?!
– А то, – нравоучительно протянула бабулька. – Помнишь, от чего отец помер?
– О-о-ой, – присела малярша на табурет у верстака. – Ой, точно-о-о… – И выпучилась пуще прежнего. – Так ты, баб Надь, ты что… Он сам, что ль, отравился?!
Получалось – сам. Достал где-то технический спирт в пластмассовой канистре, сам разбавил, сам разлил, сам – умер.
Эх, жадность человеческая! Дети – ироды, не помогли отцу обои поклеить, да и тот хорош – сам помер и еще трех человек в могилу прихватил.
– Да где ж он эту гадость-то взял?! – убивалась Татьяна. – Баб Надь, он ведь издалека эту канистру приволочь не мог! Он буханку хлеба и кефир еле до дому приносил! А тут – восемь литров!
– А ты подумай, – хмуро предлагала отставная крановщица.
– О-о-ой, – голосила сиротинушка. – О-о-ой! Да выбросить эту гадость, и вся недолга! – и потянулась к канистре.
Надежда Губкина схватила Зубову за рукав:
– Ты что, ненормальная, под суд захотела?!
– Какой суд, баб Надь? – окончательно перепугалась малярша и суетливо заерзала по табурету. – Ты что такое говоришь? При чем здесь я?!
– А при том! – авторитетно припечатала Надежда Прохоровна. – Там сейчас один мужик в реанимации лежит. А как очнется, что скажет?
– Что он скажет? – испуганно распахнула оловянные буркала Танька.
– А то он скажет, что отец твой эту водку из гаража принес, да, может, хвалился – пейте, ребята, у меня ее целый ящик припрятан.
– О-о-ой, – по новой заголосила Татьяна.
– То-то же, что – ой. Ты тут все уберешь, следы уничтожишь, а это, матушка, тоже – суд…
– А что ж делать-то?!
– К участковому идти. Мол, нашла в гараже, моей вины тут нет.
– Так арестуют… гараж-то!
– И пусть. Без гаража, зато на свободе.
Относительно мужика в реанимации приукрашивала баба Надя безбожно. Тот уже показания давал и о том, откуда отрава взялась, ничего не показывал.
Но на Таньку слова об уничтожении следов преступления – смертоубийственного! – возымели действие. Ложечные глазки, прощаясь, шарили по гаражу, Татьяна уже прикидывала, что из рассортированного хлама можно снести в приемку утиля…
– Баб Надь, а ты со мной к участковому не сходишь? Ты с ним вроде как близко знакома…
– Схожу, – кивнула бабушка Губкина. – Но и ты сама себе помоги, может, зачтется, когда спрашивать будут, почему сразу о гараже не сказала…
– Да, да, баб Надь. Что делать надо?
– Узнай, откуда отец эту гадость приволок. Кто дал?
– Дак откуда ж я узнать могу?!
Надежда Прохоровна с укоризной оглядела бестолковую сироту:
– Приволочь издалека не мог?
– Не мог.
– Значит, туточки где-то, неподалеку прихватил. А кто у вас еще гаражи под склад сдает?
Татьяна шмыгнула покрасневшим носиком:
– Ну так Смирновы. Кольцовы машину ставят. У Муравьевых тоже инвалидка стоит…
– Ну так иди к Смирновым! – поражаясь бездеятельной, когда дело денег не касается, сиротке. – Иди узнавай, кому Федя гараж сдавал. Тут у него недавно какие-то ящики картонные разгружали, как раз Колька Шаповалов и перетаскивал.
– Счас, – вскочила Танька. – Счас сбегаю. – Метнулась к выходу из гаража и остановилась уже за порогом. – Но только и ты, баб Надь, не уходи. Сходи потом со мной к Алешке.
– Схожу, схожу, – миролюбиво усмехнулась Губкина. – И гараж пока покараулю…
Татьяна рысью припустила к восемнадцатому дому. Хвостик-антенна дрожал в такт мощным скачкам, старалась негодная дочь вовсю – найти человека виноватее себя.
Баба Надя прикрыла разверстые створки ворот, огляделась по сторонам – нет нигде полосатой шапки, и недолго раздумывая отправилась на розыски Софьи Тихоновны в обход гаражей.
Обратная сторона железных коробок для хранения автомобильного железа образовывала тылом приятнейший уголок: в тихом, закрытом от ветра закутке, на бетонных основаниях, вылезающих из-под задних стенок наподобие скамеек, укрывались от непогоды и любопытных прохожих всяческие алкаши.
Надежда Прохоровна обошла вершину буквы «Г», свернула за угол и… очень быстро поняла причину недавней паники во взоре своей соседки.
На бетонных «лавочках» расположилась неповторимая компания из трех пропитых кавалеров и одной дамы в безумной шапке и плаще бутылочного цвета. Два кавалера с лиловыми распухшими лицами подпирали бока дамы, третий тип – с седой козлиной бородкой, отмеченной под уголками губ коричневыми никотиновыми пятнами, – сидел перед прелестницей на корточках и затягивал «Хризантемы»: «В том саду, где мы с вами встретились, ваш любимый куст хризантем расцвел…»
В чистеньких руках дамы, пардон, мадемуазель Мальцевой подрагивал пластмассовый стаканчик с портвейном.
Сам портвейн стоял чуть левее на разостланной по «лавочке» газетке в окружении натюрморта из двух яблок с отшибленными коричневыми боками – российскими, натурально-дачными, – раскрошенной буханки черного хлеба и вспоротой баночки кильки в томате.
Компания сидела к Надежде Прохоровне в полуанфас, в расширенных глазах Софьи Тихоновны плескались волны тихого ужаса. Портвейн из подплясывающего стаканчика грозился выплеснуться содержимым за голенища растоптанных Клавдииных сапог.
– Та-а-ак, – с шаляпинской выразительностью возвестила о своем появлении Надежда Губкина и уставила руки туда, где раньше была талия. – Та-а-ак…
Козлиное блеяние дворового менестреля оборвалось, он обернулся к Надежде Прохоровне…
И главная бабушка околотка еще яснее поняла причину душераздирающего трагизма ситуации.
О хризантемах пел Владимир Викторович Сытин.
Когда-то первая любовь Софьи Тихоновны.
Давным-давно ухаживал юный Володенька за милой Софьюшкой. Водил ее в театры. Встречал с цветами.
Потом вылетел из института, сходил в армию и, вернувшись, застал Софьюшку по уши влюбленную в Борю Штерна из консерватории.
Женился на Любочке.
Весемь лет назад Любочка скончалась, а Володя, уйдя на пенсию с хорошей инженерской должности – институт он все-таки закончил на вечернем, – начал пить.
(И почему так происходит? Вот Клава – двух мужей схоронила, а пить не начала…
Почему бесхозные мужики вечно за бутылкой тянутся?!)
Надежда Прохоровна вздохнула и убрала руки с бывшей талии. Владимир Викторович, шатаясь, разогнулся, подарил мадам Губкиной оскал, составленный из прокуренных передних зубов, и с лихостью подгулявшего трагика изобразил поклон:
– Каки-и-ие лю-у-у-у-ди-и-и!
Надежда Прохоровна оскал и трагика презрела.
Софья Тихоновна все-таки выплеснула немного портвейна за голенище.
– Так, голуби. Гуляем? Спозаранку…
– «На заре ты ее не буди…» – затянул Сытин.
– Цыц, Володька! Не в опере.
Два прочих кавалера обиженно засопели. Одного из них Надежда Прохоровна знала – обормот Сережка Васильев из тридцать пятого, второй представитель братства шаромыжников в просаленной, когда-то синей куртке показался ей неизвестным.
– Вот что, голуби, – взялась бабушка Губкина за них с пристрастием, – скажите-ка мне, кто недели две назад фургон в гараж к Смирновым разгружал?
Владимир Викторович недоуменно задрал брови, два шаромыжника заерзали глазами, тот, что оставался неопознанным, бочком-бочком отодвигался по бетонной «лавке» в сторону от Софьи Тихоновны.
– Не врать! – грозно прикрикнула бабушка Губкина. – Один был Колька Шаповалов!
Шаромыжник опустил голову, поднялся на ноги и, сделав вид, что его здесь больше ничего не интересует, заторопился по делам.
– Стоять! – гаркнула ему в спину бывшая дружинница Губкина.
Тип в куртке остановился, воровато оглянулся на собутыльников, во взгляде читался недоуменный вопрос: «Вы что, братцы… какая-то старуха тут кипеж поднимает, на братана вопит, а вы – в кусты?!»
Но братцы мадам Губкину знали с детства. И потому вступаться не отваживались.
Надежда Прохоровна поняла, что угадала правильно.
Зачем при разгрузке фургона искать работяг на стороне, когда достаточно свернуть за угол, и вон они вам – работнички в полный рост. Сидят, бетон задами греют. За полчаса любую фуру раскидают и много не попросят. Если только на тушение вечно тлеющих «труб».
– Ты, что ль, с Колькой фургон разгружал? – прищурилась бабушка Губкина.
Шаромыжник безразлично пожал плечами, картинно зевнул и спрятал замызганные кулаки в карманы куртки.
– А что грузили?
Тип скорчил мину и посмотрел на ворон, богато усеявших лысый тополь.
К доверительному разговору он, факт, расположен не был.
– В ящиках булькало? – допытывалась Надежда Прохоровна.
Тип скосил глаза с ворон на мусорные бачки.
– Булькало, – сама себе ответила Губкина. —
С вами спиртом расплатились?
Безмолвствующий собеседник поднял к уху одно плечо.
– Понятно. Сами стащили. Без спросу.
Глубокий вздох случайно оставшегося в живых воришки сказал о многом.
– А сам-то что ж не пил? – усмехнулась следовательница.
– А он уже и так еле на ногах стоял, – вклинился в одностороннюю «беседу» обормот Васильев.
– Повезло, значит, – глубокомысленно вынесла мадам Губкина.
– Повезло, повезло! – радостно согласился разговорчивый обормот.
– А чего ж в милицию не заявили? – укорила баба Надя.
Общающийся на языке тела синекурточный шаромыжник позволил себе звук – возмущенно фыркнул и покрутил головой.
– А куда Степке в милицию? – разоткровенничался Васильев. – Он по справке гуляет… Откинулся только что…
– Так ты бы, Сережа, к Алеше сходил! Ведь знаешь его! Соседи!
– А я чего? – развел руками обормот. – Я в милицию стучать не нанимался…
– Понятно, – буркнула Надежда Прохоровна, подошла к Софье Тихоновне и, вынув из ее остекленевших пальцев стакан, который тут же бережно подхватил Васильев, сдернула ее с «лавочки». – Пошли, Софа, отсюдова…
В небольшом кабинете участкового закипал на тумбе электрический чайник. На подоконнике сидел сизый голубь и из-за стекла наблюдал, как Алеша вытряхивает из жестяной банки в чашку остатки растворимого кофе. Кофе было совсем чуть-чуть, и Алеша прикидывал, не сбегать ли за добавкой в соседнюю бакалейную лавку… А еще лучше домой, борща поесть…
Дверь в кабинет распахнулась без упредительного стука, и участкового накрыло зыбкое ощущение дежавю. Величавой поступью, с черным пакетом в руках, в кабинет заходила Надежда Прохоровна Губкина. Вошла, поставила пакет на стол – тот замер торчком, как восклицательный знак, предвестник неприятностей, – и села на расшатанный стул. Но дверь за собой почему-то не закрыла.
– Иди, Таня, иди, – крикнула, полуобернувшись.
К замершему над чашкой участковому, кланяясь и смущенно приседая, вошла толстая… Татьяна Петровна?
Точно – Татьяна Петровна, дочь отравленного инвалида Зубова!
– Вот, Алеша, прими и оформи, – указывая вытянутым перстом на стоящий стоймя пакет, приказывающе пробасила Губкина.
– Что это? – не вполне обретая расшатанное дежавю равновесие, поинтересовался Бубенцов, а в голове мелькнуло: «Неужто снова Геркулес?! Откопанный, уже окоченелый в сидячей позе?!»
– Контрольная закупка, – довольно информировала гражданка Губкина и, когда у участкового округлились глаза, добавила: – Шучу. Оформляй Татьяне добровольную выдачу.
– Выдачу – чего?!
– Глаза разуй, – посоветовала вредная старуха. – Спирта! Тут только одна бутылка, для экспертизы…
Алеша размотал пакет; Татьяна Петровна, из которой протокольная атмосфера кабинета выбивала по всему лицу бисеринки пота, суетливо-добровольно квохтала:
– Вот. Надежда Прохоровна подтвердит. Только сегодня в гараже нашла. Нашла и сразу к вам, Алексей Андреевич…
Бубенцов отвинтил крышечку бутылки. Понюхал.
– Палёнка?
– Она, родимая, – утвердительно качнулся алый губкинский берет. – Колька Шаповалов у каких-то кавказцев стащил, у Петьки Зубова в гараже спрятал, там же и разлили. В ящике еще бутылки остались. Так, Таня?
– Так, так. В точности так, – закивала сирота.
Пораженный участковый осел на стул и недоуменно уставился на свою бывшую няньку: «Вот это номер. Неделю с лишним над этой закавыкой бьюсь, а баба Надя… суток не прошло…»
– Ты, Алеша, оформляй давай. Грузовик со спиртом десять дней назад в гараж к Смирновым разгружали. Грузили Коля и еще один приятель.
Фамилии не знаю, но ты сам найдешь – зовут Степан, ходит в синей куртке, один рукав надорван, недавно освободился. Они восьмилитровую канистру сперли, в Петин гараж тихонько перекинули и там разбавили. Пиши.
Информацию баба Надя выдавала с точностью умелого опера, в голове Бубенцова безмозглым мотыльком порхали мысли: «Интересно, где Талгат Геркулеса закопал?! Надеюсь, надежно, глубоко и неподалеку…»
Шестой час из комнаты Софьюшки доносились только музыка и пение приснопамятного Владимира Алексеевича Козина. «Я вас любил всей страстью увлеченья, как жалкий раб лежал у ваших ног…»
Плохо дело, вздыхала Надежда Прохоровна Губкина, на восьмой повтор романс пошел…
Очень хорошо она себе представляла, что творится сейчас за дверью соседки. «Но день настал, и вы… вы – изменили…» Софочка лежит на кушетке, не глядя уставившись на листву за окном, руки перекрещены на груди, в одной из них зажат пульт управления музыкальным центром.
(Этот волшебный, почти целебный аппарат, включающий в себя магнитофон, проигрыватель для лазерных дисков и радио, подарила ей на позапрошлый день рождения Надежда. Подарила не просто обвязанную лентой коробку, а еще и попросила соседского Павлика, внука доктора Матвеева, записать (кажется, парнишка сказал «нарезать») для Софы на диски все, что тот найдет из репертуара Козина, Лемешева и Лещенко (не Льва, разумеется, а Петра).
Подарок получился – шикарный.
Надежда Прохоровна не знала, что делать с богатством, свалившимся так внезапно, и, дабы не обидеть благодеяниями (особенно Софочку), подарки делала осторожно. К праздникам. Клавдии – пальто на Новый год и ботинки к женскому дню. Софе – магнитофон и цветочный горшок под разросшуюся монстеру…
«Я вас забыл как сон – пустой и ложный. Так отчего ж, скажите мне теперь, стучитесь вы рукой неосторожной в закрытую для вас уже навеки дверь…»
Плохо дело, в который раз вздохнула Надежда Прохоровна. Если бы поставили Лемешева или цыган каких, переживать бы так не стоило. А вот Владимир Алексеевич вечно ей душу надвое серебряным голосом режет…
Из-за двери донеслось «Зима, метель, и в крупных хлопьях…».
– У-у-у, – пригорюнилась Надежда Прохоровна. Если и этот романс на повтор поставит, совсем, значит, раскисла. Расклеилась.
«У входа в храм одна в лохмотьях старушка нищая стоит…»
Ну хоть бы обругала, что ли! Отвела сердце.
А то, как пришли, и пальтишко даже не скинула, а сразу в свою комнату, и дверь на ключ…
– Софа! – постучала Надежда Прохоровна в эту дверь. – Я в булочную иду. Тебе чего надо?
«Так дайте милостыню ей, о, дайте милостыню ей».
Музыка прервалась, сделала паузу и по новой грянула «Зима, метель…». Надежда Прохоровна надела берет, повязала на шею платок и, чуть не забыв про пальто и ботинки, отправилась в соседнюю булочную за конфетами и тортом. Обязательно бисквитным, с толстым слоем шоколадного крема, желательно – «Сказкой». Такой, как любит Софочка.
Особенно виноватой, по правде говоря, баба Надя себя не чувствовала.
Не повезло – нарвались на дурошлепа Сытина.
А так…
А так растормошить хотела Надя Соню! Развеять! А то совсем после Клавиных похорон расклеилась подружка…
Надеялась – немного отвлечется. Развеселится Софьюшка. Появится забота, а после посмеемся вместе…
Но вот не вышло. Только хуже стало.
Софья Тихоновна лежала на кровати, застеленной шелковистым покрывалом – подарок Наденьки на Рождество, – и шевелилась только затем, чтобы повторить или пропустить очередной романс. Двигала одним пальцем, на ощупь находя на пульте нужные кнопочки…
По стенам метались тени, ветер за окном трепал ветви вяза, закатные отблески розоватыми пятнами ложились на голубые обои. Неяркие лучи пробивали стекло серванта и тускло ломались на стеклянных гранях старых фужеров.
Как знаменательно гадко начинался этот день!
Наденька сказала: старухи.
Она давно сжилась с возрастом, обвыкла в нем и позволяла себе шутить…
А у Софочки такие слова с языка не спархивали – падали каменьями…
Как-то в универмаге она потеряла Клавдию, разволновалась и, опрашивая покупателей и служащих, забыла слово «пожилая». Вот вылетело из головы, и все! «Пожилая женщина в белом берете…»
Софьюшка бегала по торговому залу и спрашивала каждого встречного: «Вы не встречали даму преклонного возраста в вязаной белой шапочке?»…
Сказать про восьмидесятилетнюю сестру старушка язык не повернулся.
А сегодня про нее саму – старуха. «Кто внимание обратит…»
Или это было вчера?..
Старуха. В шестьдесят с крошечным, совсем крошечным(!) хвостиком…
И обратили же внимание!
И – кто!
Володя Сытин… Именно он впервые привел шестнадцатилетнюю Софью в оперу. Именно его она схватила за руку, когда запел божественный Лемешев…
А он сидел не шелохнувшись. И пальцы Софьюшки отпечатались поверх его ладони красными влажными отметинами.
А потом он повел ее к служебному выходу из театра…
Там стояли знаменитые лемешистки…
Многие тогда показались Софье до смешного старыми. Старыми восторженными артефактами, ископаемыми в лисьих воротниках и брошах.
Лемешистки бросились к своему кумиру, забросали, запорошили его барское богатое пальто лепестками цветов. Лапки выделанных лис путались между собой, оскаленные мордочки со стеклянными бусинками глаз тоже выражали дикий звериный восторг…
Володя и Софа стояли чуть в стороне. Володя пренебрежительно усмехался. По-юношески чутко ревновал подругу к чужому триумфу и таланту…
А артефакты взволнованно лепетали… И было им чуть меньше, чем сейчас самой Софье… И даже не чуть…
Действительно смешно.
Сегодня Володя Сытин не узнал. Прошел мимо, поворачивая за гаражи, и даже скользящего взгляда не кинул… Какая-то старуха в скрипучих сапогах…
А у Софы ноги в землю вросли. И шея окостенела так, что не позволила наклонить, спрятать в воротник лицо или хотя бы отвернуться – не узнавай меня, Володя, не узнавай!
И он прошел мимо. Мимо сгорбленной фигуры в выцветшем плаще, мимо разухабистой шапки с задиристым помпоном и стоптанных сапог, в которых ноги болтались, как карандаш в стеклянной банке…
Какое унижение!
И спрятаться негде. Пустырь, четыре гаража.
Когда Надежда показала знак – уйди! – у Софьи чуть не выскочило сердце. Подпрыгнуло, зацепилось за помпон и мягким шариком скатилось внутрь. Затрепетало.
Но ослушаться озабоченной чем-то Нади Софа не посмела. У той был такой сосредоточенно-деловой вид, она занималась делом, а не просто по улице гуляла…
И Софа пошла за гаражи. И столкнулась с Володей…
И он узнал – мгновенно. Тогда даже мысль появилась: опохмелился и стал зорче?
Схватил за руку, поволок к друзьям с лиловыми лицами и не задумался спросить: «Как дела, Софьюшка? Почему так странно выглядишь?»
Он принял ее маскарад за обычай. Решил, что старая любовь уподобилась ему и теперь всегда такая: в безумной шапке, скрипучих сапогах и пальто, пропахшем нафталином…
Неповторимое фиаско!
Два немытых тела стиснули с обеих сторон, в скукоженные пальцы вставили гадкий стакан с какой-то липкой дрянью и… «Хризантемы»… Обдающие запахом перегара в лицо…
А ведь когда-то…
«К чему, зачем будить воспоминанья? Их удалось мне в сердце заглушить… Поймите, что любовные страданья легко простить, но нелегко – забыть…» Эх, Владимир Алексеевич, Владимир Алексеевич, Козин, божественный… За что так поступили с тобой люди? Не простить гению слабость и увлечения!..
Жестокий век, жестокие сердца…
Софья Тихоновна вздохнула и легла на бок.
Не понимает она нынешних времен… Не понимает, отказывается понимать. Сейчас все иначе. Прощается многое и даже невозможное…
Молодежь другая, в библиотеках только фантастику и детективы разыскивает, если ты не студент и не школьник, девушки берут романы и глянцевые журналы про кино-звездную жизнь…
Не понимаю – куда все делось?!
А у Надежды – просто.
– Ничего, Софа, не изменилось. Девки пляшут, парни смотрят.
– Нет, Надя, нет! Они – другие! Зашоренные, злые…
– Ничего они не другие, – не соглашалась соседка. – Ты по своей библиотеке судишь, а приди на танцы – все то же. Хороводы под другую музыку водят, а так – все то же. Девки пляшут, парни смотрят. Целуются, да после плачут…
– Это физиология, – отвечала Софья, – она неизменна. А я о душе говорю! Душа не успевает расправиться, ее пускают в путь на неокрепших крыльях! А так – до солнца не взлететь!
– Кому надо, – говорила Надя, – тот и сейчас до солнца взлетит.
«Метафоры, метафоры… Наденька мыслит иными, здравыми категориями, и, пожалуй… права она. Не я. Это мы меняемся, становимся требовательными, поскольку времени у нас – мало. Жаль его на пустяки разменивать…»
А зря, пожалуй. Девки пляшут, парни смотрят – и так до скончания веков, так было и так будет, все неизменно в лучшем из миров…
Алеша Бубенцов понуро плелся через двор. Сзади бухали кирзовые сапоги дворника Талгата.
Оба чувствовали себя виноватыми. Ходили парни вдвоем на могилку Геркулеса, но в разворошенной ямке никаких следов почившего кота не обнаружили – только обрывки полиэтилена и многочисленные следы когтистых собачьих лап.
Разрыли Геркулеса. Вновь эксгумировали, теперь для целей собачьего пропитания.
Вот неудача-то! Алеша и Талгат весь скверик и близлежащий пустырь обшарили – ни одного клочка меха, ни одного кусочка праха!
– Алешка, – бормотал сзади Талгат, – а я ведь глубоко копал. Ты ямку видел – большая…
Во время розысков праха дворник вспомнил, как называл всю жизнь участкового лейтенанта Алешкой и извинялся по-панибратски.
– Да ладно, Талгат, проехали…
Мужики сели на лавку перед подъездом, Алеша достал пачку LM, переломил крышечку и протянул сигареты дворнику.
– Дак не курю я, – вздохнул тот.
– А…
Неудача с кошачьим трупом уничтожила хорошее настроение, повергла навзничь. Два часа назад непосредственный начальник Алексея капитан Муровцев хвалил при всех лейтенанта Бубенцова.
Четыре «висяка» списали одним махом! И виновник всех бед скончался, дело закрыли без лишней писанины, волокиты. Кэп Муровцев добродушно щурился и намекал: пора взрослеть, Алексей, пора «старшим» становиться.
Кавказцев, что наняли гараж под склад, нашли довольно быстро. У Смирнова номер их сотового телефона оказался. Те разводили руками, мол, знать не знали, что грузчики канистру с техническим спиртом куда-то уволокли. Инвалида на костылях, что в соседнем гараже копошился… да, видели. Но заподозрить, что к нему быстренько перебросили канистру… увольте, не видали.
Через полчаса растревоженные кавказские гости приволокли в отделение милиции три банки половой краски – у вас, уважаемые, полы совсем облупились, примите, не побрезгуйте, – начальник хозчасти, разумеется, не побрезговал, и тему посчитали свернутой.
Алеша ходил гоголем примерно до половины седьмого.
Потом наведался к Геркулесовой могилке и гоголевское настроение растерял. Сидел на лавочке с Талгатом и мысленно ругал себя последними словами.
Вот дуролом! Правильно баба Надя говорила: лентяй и голубь! Только бы порхать бездумно да пожилых людей обманывать!
Что стоило оставить Геркулеса хотя бы в морге у экспертов?!
Сейчас бы просто поехал в ветеринарный институт (ведь уже и по телефону договорился!), сдал бы им труп кота на экспертизу – и сват министру, кум королю. Получите, Надежда Прохоровна, документы на вашего котика…
Н-да, классический облом организовался…
И мало того – баба Надя, божий одуванчик, нос утерла! Что стоило Алеше самому посидеть спокойненько да мозгами поворочать? Ведь знал же все. Все исходные данные, как и у бабы Нади, перед носом были! Шаповалов вечно отирался возле гаражей. Зубов еще недавно туда машину ставил. Малолетний Алеша даже сидел не раз в этом инвалидском «запорожце»! Сидел у дяди Пети на коленях и тихо гладил странную изогнутую педаль на руле, отполированную до блеска прикосновениями большого пальца. Все удивлялся: надо же, как тут разумно устроено – ноги в езде участия почти не принимают…
Что стоило ему подумать и свести воедино двоих людей у одной-единственной точки – у гаражей?!
А еще говорят, мозги от старости усыхают…
Не усыхают! Крепче становятся!
А у Алеши один кисель под фуражкой полощется…
Талгат вздохнул, похлопал участкового по плечу и потопал к своей подвальной каморке, где Алия, наверное, уже плов приготовила. Или мантов навертела…
Алеша поднял голову вверх и посмотрел на темное кухонное окно сороковой квартиры.
Ну кто мог заподозрить в гражданке Губкиной такие следственные таланты?! Меньше чем за сутки связала – как носок, право слово! – все концы воедино и вывела на канистру. Расколола пышнотелую Татьяну и приволокла вместе с бутылкой в опорный пункт, пред его, Алеши, светлые очи…
А ведь на следствии молчала сирота, как зомби. Глазищами стальными хлопала и твердила: ни сном ни духом, где папа водку взял.
И про гараж ни гугу.
Темнила!! Влепить бы ей за противодействие да сокрытие… Сколько нервов начальники истрепали…