Читать книгу Каменное зеркало - Оксана Ветловская - Страница 3
Часть I
Воронов мост
Глава 2
На Вороновом мосту
ОглавлениеФюрстенберг – Равенсбрюк
22 ноября 1943 года
За автомобильным окном стремительно пролетал крупный тяжёлый снег, пятная косыми свинцово-белёсыми мазками холст сумрачно-серого леса. Штернберг отрешённо глядел в окно и перебирал в уме детали сложившейся комбинации. Его самолюбие было сильно уязвлено тем, что он не сумел вовремя опознать вероятность хитроумно подготовленной ловушки; его здорово раздражало то, что кто-то посмел возомнить, будто знает его слабые места, на которых якобы можно удачно сыграть; и ещё сильнее он досадовал на то, что вообще ни о чём таком не подозревал, покуда Зельман не лишил его благодушного неведения.
С некоторых пор у них с Зельманом сложилась традиция – по пятницам вести неспешные вечерние беседы под скромное распитие чего-нибудь благородно-алкогольного, происхождением преимущественно из оккупированной Франции. Тогда-то Зельман и рассказал о том, что самое безнадёжное за последний год расследование его отдела, кажется, наконец-то сдвинулось с мёртвой точки: Гиммлер лично дал добро на применение тяжёлой артиллерии – ради этого злосчастного дела кацетников специально откомандирован один из лучших магов «Аненербе», порекомендованный, говорят, самим Мёльдерсом. Штернберг, слушавший генерала с таинственной улыбкой, при последних словах фыркнул в свой бокал с вином и, беззаботно смеясь, заметил, что мага порекомендовал уж никак не Мёльдерс, поскольку этот хвалёный маг – он, Штернберг, а его Мёльдерс попросту терпеть не может. Так что теперь, добавил он, они с Зельманом в очередной раз оказались в одной упряжке – и быстро прикончат это дурацкое дело придушенных заключёнными надзирателей да свалившихся по пьяни с вышки охранников.
Зельман, к недоумению Штернберга, помрачнел и сказал, что, с одной стороны, разумеется, очень рад тому, что в равенсбрюкскую комиссию попал именно Штернберг, ибо это означает, что дело уже можно считать закрытым; с другой стороны, есть некоторые поводы для беспокойства.
– Какие? – спросил Штернберг, силясь разобраться в противоречивых чувствах собеседника.
– Это, скажем так, не совсем ваш профиль, – неохотно ответил Зельман. – Сдаётся мне, кому-то вздумалось проверить вас на прочность. Не исключено, что тому же Мёльдерсу.
– Не понимаю. Я ведь неоднократно сотрудничал с вашей организацией.
– Одно дело – сумасшедшие сектанты, деревенские колдуны и спятившие цыганки. Совсем другое – кацетники. Вам когда-нибудь доводилось работать в концлагере?
– Нет, – Штернберг по-прежнему ничего не понимал.
– А теперь вам придётся просиживать там часами.
– Ну и что из того? Бывали и похуже места. Помните пещеру дьяволопоклонников у Тойфельсштайна? И что?..
– В сущности, ничего особенного. Но бывают и эксцессы… – и Зельман напомнил Штернбергу историю эсэсовского исследователя Отто Рана, изучавшего еретические учения и загадку Святого Грааля. В качестве дисциплинарного взыскания за пьянство Рану определили четыре месяца службы охранником концлагеря Дахау, затем в жизни учёного началась странная полоса сплошных неудач, и когда через год начальству вздумалось отправить его на службу в Бухенвальд, он написал заявление об уходе из СС и покончил с собой.
– Во-первых, – недовольно начал Штернберг, – вы всё извратили, у Рана были куда более серьёзные причины для самоубийства…
– Не спорьте со мной. Я знавал Рана в те времена, когда он работал под началом Вайстора. Восторженный молодой человек. Учёный, писатель. Говорили, он очень близко подобрался к разгадке тайны Грааля. Слишком близко… По своему характеру он был немного похож на вас, Альрих.
– Ну и зачем, собственно, вы мне всё это говорите?
– Будьте бдительны. Не позволяйте никому и ничему себя удивлять. Не ввязывайтесь ни в какие предприятия, которые вам, не исключено, предложит лагерное начальство. Также, вполне вероятно, вы увидите в лагере такие вещи, которые могут вас неприятно озадачить. Просто не берите в голову.
Штернберг ухмыльнулся: вот оно что. Неужто Мёльдерс принимает его за такое ничтожество, за истеричного студентика, который после созерцания толпы измождённых людей в полосатых робах пойдёт и вложит ствол пистолета себе в рот в честь неисправимой греховности мира? Ну что ж, поиграем, решил он. Ещё посмотрим, кто выйдет победителем.
Изучив документы по равенсбрюкскому делу, Штернберг предположил, что персонал и охрану лагеря, вероятнее всего, планомерно выкашивает подпольная организация заключённых, наделённых паранормальными способностями. Сотрудничая с гестаповским отделом IVH, он пару раз сталкивался с подобными сообществами, только в городской среде. Картина преступлений была та же: череда несчастных случаев, повторяющихся с пугающе строгой периодичностью. Непонятно только было, почему зельмановские следователи заподозрили кого-то из вольнонаёмных работников лагеря, что ж они, заключённых-то вовсе за людей не считают? Вот в чём была их ошибка. Со всеми этими выводами, а также с одной довольно нетривиальной идеей Штернберг явился к Гиммлеру и предложил план по набору из узников Равенсбрюка свежих кадров в подмогу оккультистам «Аненербе». Набирают же из концлагерей талантливых учёных и конструкторов. Почему бы не попробовать набирать колдунов и экстрасенсов?
– Только не евреев, – буркнул Гиммлер. Потом задумался. Посмотрел на Штернберга: – Слушайте, а ведь это дельная мысль.
Так возникла – пока только на бумаге – экспериментальная школа «Цет», по типу абверовских[14] разведывательных школ, но с иной специализацией. Штернберг должен был возглавить комиссию по набору кандидатов на обучение и в перспективе стать одним из преподавателей школы.
Пользуясь случаем, Штернберг заодно нанёс удар Мёльдерсу: если эта гадина и впрямь затевала какую-то игру, то следовало по меньшей мере сравнять счёт. Перед рейхсфюрером он выразил возмущение по поводу того, что Мёльдерс использует для своих кровожадных разработок заключённых с задатками сверхчувствования – и это было правдой, – и таким образом транжирит драгоценный материал совершенно не по назначению. В результате знаменитый чернокнижник получил выговор, а его исследования, связанные с «внутренним Деланием», прикрыли на неопределённый срок. Штернберг был очень доволен.
Справа от дороги (они ехали со стороны Фюрстенберга) между деревьями показалась пепельно-серая холодная гладь Шведтзее. Застава осталась позади, и слева замелькали ладные домики персонала. Вскоре пара чёрных автомобилей в сопровождении охраны на мотоциклах свернула прочь от озера, к большому строению, за которым в редеющем снегопаде раскрывалось огромное безлесное пространство.
Комендатура концлагеря Равенсбрюк располагалась в широком двухэтажном здании под традиционной крутой двускатной крышей. Недавно выбеленные стены, казалось, светились в сумраке пасмурного дня, вторя белизне островков снега возле крыльца. Вокруг же простиралась свинская грязь, распаханная грузовиками – у самого здания, впрочем, стыдливо присыпанная песочком.
Встречали представителей комиссии с почётом – адресованным в первую очередь Штернбергу, поскольку прибывших с ним гестаповцев, штурмбаннфюрера Хармеля и гауптштурмфюрера[15] Шольца, здешнее начальство уже неплохо знало. Комендант концлагеря Фриц Зурен оказался благообразным господином лет тридцати пяти, с необыкновенно честными стеклянисто-светлыми глазами и младенческой сочностью крепкого правильного лица, налитого той здоровяцкой розовостью, какая свойственна многим белёсым блондинам. Пожимая руку Штернбергу, чьё суровое чёрное одеяние среди серых мундиров смотрелось подобно монашескому облачению, комендант добродушно пожурил многоуважаемого доктора оккультных наук за то, что тот пренебрёг его гостеприимством, остановившись в офицерской гостинице Фюрстенберга:
– Вы даже не представляете, от каких преимуществ отказываетесь, – дружески улыбнулся Зурен. – Впрочем, в Фюрстенберге вы найдёте немало отличных заведений, снабжаемых нашим предприятием.
Штернберг холодно ответил, что приехал сюда не развлекаться, а в кратчайшие сроки выполнить поручение рейхсфюрера. Зурен и его адъютанты были Штернбергу интересны не более чем раскатанная вокруг комендатуры грязь. Славные малые, умеющие приспособить свою нехитрую сущность как под громкий общественный долг, так и под тихую благочестивую семейную жизнь, при столь универсальной душевной анатомии с одинаковым мастерством способные смастерить своему ребёнку игрушку и до смерти запороть заключённого, при последнем заодно дав выход содержимому некоторых своих тайных резервуаров – каковые в ином случае перелились бы во что-нибудь вроде воскресного лупцевания жены или манипуляций над снимками голеньких девочек. Подобные особи, в мундирах и в штатском, ежедневно встречались Штернбергу в таких количествах, что давно стали для него малозначительной частью пейзажа.
От обеда у коменданта Штернберг отвертеться не смог. Вероятно, он всё же доставил бы себе немало удовольствия, тонко издеваясь над благой тупостью местной интеллектуальной элиты, представленной в основном эсэсовскими медиками, но его неважное самочувствие не располагало к словесной эквилибристике, и потому он, против обыкновения, просидел бо́льшую часть времени молча, едва притрагиваясь к блюдам и с растущим унынием слушая разговоры о погоде, об охоте, о любимом коне коменданта и об ущербе лагерю от недавней бомбардировки. Ещё на подъезде к Равенсбрюку его начало слегка знобить, а теперь озноб усилился, боль пульсировала в висках, всякое восприятие притупилось, и даже движение чужих мыслей, всегда донимавшее своей отчётливостью, сейчас сгладилось, отдалилось и виделось словно сквозь густой туман. Штернберг заметил, что один из предоставленных ему в помощь гестаповцев, Шольц, слишком уж пристально на него посматривает, из чего легко можно было заключить, что Шольцу поручили внимательно следить за поведением молодого оккультиста на протяжении всей работы в комиссии, но вот кто именно дал это поручение, Штернберг прочесть не сумел, у его внутреннего приёмника словно упала чувствительность, да и в теле ощущалась странная вялость – похоже, эти гнилые промозглые снегопады доконали и его, хотя он почти никогда не простужался. Он никак не мог согреться и часто зевал, словно в обширном помещении столовой не хватало кислорода. Прочие присутствующие чувствовали себя вполне комфортно.
По окончании трапезы Зурен объявил, что крайне заинтригован должностью приезжего специалиста и был бы очень признателен, если б гость либо авторитетно подтвердил, либо опроверг те невероятные слухи, которые ходят о самом таинственном отделе «Аненербе». Штернберг криво осклабился:
– Предоставляю почтенным хозяевам самим судить о правдивости каких бы то ни было слухов, – и протянул над столом длинные руки. На сложенных пригоршней ладонях заплясал яркий огонь, нисколько не опалявший кожи. Зрители изумлённо охнули – а Штернберг небрежно стряхнул пламя с ладоней, словно клочки бумаги, и оно хлынуло на стол, мгновенно залив всё жарким огненным полыханием, разом вспыхнула вся скатерть – и люди с воплями шарахнулись от стола, какой-то почтенный эсэсовский профессор медицины, потеряв равновесие, повалился назад вместе со стулом, но Штернберг повелительно взмахнул рукой, и пламя исчезло, оставив стол невредимым, лишь на салфетках кое-где виднелись тёмные пятна. В воздухе чувствовался запах озона.
– Поразительно! – восхищённо воскликнул Зурен. – Да вы и вправду настоящий маг. А человека живьём вы сможете спалить? – полюбопытствовал он.
– Смогу, – Штернберг пренеприятно улыбнулся.
– И толпу людей?
– Да, разумеется.
– Очевидно, в недалёком будущем, при массовом распространении подобных умений, нам и крематорий не понадобится, – порадовался Зурен.
– Вы правы, вполне вероятно, крематорий нам с вами не понадобится – так что вы, штурмбаннфюрер, говорили о бомбардировке лагеря?..
Штернберг поручил Францу пойти в канцелярию и заняться составлением списков тех заключённых, что прибыли в лагерь незадолго до начала серии несчастных случаев, а сам поехал обратно в Фюрстенберг. Он слишком скверно себя чувствовал. Комендант, провожая Штернберга до автомобиля, выразил надежду, что прославленный специалист быстро разберётся со всей этой чертовщиной, из-за которой лагерь уже успел заполучить дурную славу про́клятого места, и пообещал назавтра устроить учёному увлекательную экскурсию по своим владениям.
Равенсбрюк
23 ноября 1943 года
Утром Штернберг счёл своё самочувствие вполне сносным для того, чтобы приступить к исполнению обязанностей. Не совсем понятно было, что комендант подразумевал под словами «увлекательная экскурсия», хотя отчётливо проглядывалось намерение чиновника чем-то поразвлечь одного из самых знаменитых магов Гиммлера, – но пренебрегать этой затеей определённо не стоило, так как предоставлялась возможность хотя бы поверхностно ознакомиться с бытом лагеря и заодно посмотреть на заключённых. Франца Штернберг вновь направил в канцелярию, а гестаповцам собрался было поручить подбор свидетелей, но те вызвались сопровождать его по лагерю, напомнив заодно, что не являются его подчинёнными и уполномочены сами распоряжаться своим временем. Штернберг укрепился во мнении, что эти двое приставлены к нему скорее в качестве наблюдателей, нежели помощников.
– Полагаю, Мёльдерс платит вам больше Зельмана, – как бы ненароком бросил он, покуда они в сопровождении коменданта и его свиты подходили к воротам. – Хотелось бы только знать, за что, господа?
Хармель и Шольц были хорошо выдрессированы и умели контролировать свои чувства – иных в «инквизиторском» отделе гестапо и не держали – но при этих словах Шольц прямо-таки помертвел, Штернберг это почувствовал и злорадно улыбнулся.
Между тем группа офицеров вышла на аппельплац – огромную пустынную площадь, участок обнажённой земли, утрамбованной до гладкости и твёрдости асфальта ногами тысяч узников. Редкий снег смягчал очертания видневшихся вдали плоских построек и тонконогих вышек с прожекторами, но нисколько не скрывал высящуюся за бункером массивную прямоугольную трубу, исторгавшую клубы плотного дыма. Труба была невысокой, и в холодном воздухе чувствовался вкус гари. Всё вокруг было так похоже на скромное промышленное предприятие – вон производственные цеха, вот металлургическая печь или котельная, – что концлагерь представлялся одним из многочисленных эсэсовских заводов, фабрик, мануфактур, и иллюзия была бы полной, если б не леденящий холод, медленно, словно по капельнице, вливающийся в кровь. Штернберг знал, что означает этот холод. Такой же внутренний холод он чувствовал на кладбищах и в разрушенных бомбардировками городах.
Комендант заметил, что гость смотрит на трубу крематория, и сообщил с оттенком гордости:
– Работает как доменная печь – круглые сутки.
– С виду похоже на завод… – обронил Штернберг, не представляя, что ещё сказать.
– Это лучше, чем завод, – сказал Зурен. – Не надо платить зарплату, – и радостно засмеялся над собственной шуткой. Свита почтительно захихикала. – Есть и другие преимущества, – со значением добавил он.
Штернберг отрешённым взглядом посмотрел сквозь коменданта, надеясь разглядеть его ауру, но ничего не увидел. В Тонком мире всё вокруг было затянуто густым серым туманом, съедающим все цвета, заглушающим все мысли – липким удушающим маревом, никогда и нигде прежде им не виданным.
Пока шли через плац, со Штернбергом поравнялся невысокий неприметный человек, днём раньше представленный как лагерфюрер[16] Равенсбрюка, и тихо сказал, что комендант впервые за несколько недель осмелился ступить на территорию лагеря. Комендант боится. Все боятся. Особенно после того, как полмесяца тому назад во время утренней переклички несколько надзирательниц и один охранник прямо перед толпой заключённых отдали богу души. Кое-кто считает, что заключённые знаются с нечистой силой. Именно поэтому герр комендант так настаивает на скорейшем строительстве газовой камеры – когда Равенсбрюк станет лагерем уничтожения, состав заключённых будет меняться значительно быстрее, они не будут месяцами просиживать в бараках – особенно это касается заключённых карантинного блока, которых по причине ослабленного здоровья не выводят на работы.
– Заключённым дозволяется держать при себе какие-нибудь личные вещи? – спросил Штернберг.
– По правилам нет. Но некоторые предметы могут уцелеть во время обыска. Старосты по баракам не раз изымали книги. Кроме того, иногда приходят посылки от родственников, но они все тщательно проверяются. Как правило, там продукты питания и деньги.
– А что составляет гардероб заключённых? Они могут что-нибудь прятать в одежде?
– Не исключено. Такие случаи бывали. Помимо робы и головного убора у заключённых есть пальто, платки, ботинки, чулки, кроме того, тюфяки и одеяла. Как видите, места предостаточно. Иногда заключённые зашивают в одежду драгоценности.
– Чулки?.. – переспросил Штернберг.
– Да, ведь подавляющее большинство заключённых – женщины, не забывайте.
Как раз об этом-то Штернберг постоянно забывал.
– Значит, небольшие предметы они вполне могут носить при себе.
– В общем, да. Кроме, разумеется, проштрафившихся. У этих изымается абсолютно всё, кроме стандартной робы и башмаков. Даже нижнее бельё. Проштрафившиеся не имеют права носить ничего кроме робы. Персонал обязан постоянно их контролировать.
– Как же их контролируют? – удивился Штернберг.
– Увидите, – почти ласково сказал главный надзиратель. – Господин комендант всегда демонстрирует это своё изобретение перед каждой комиссией. Всем обычно очень нравится…
Офицеры вышли на широкую улицу с длинной чередой низких деревянных построек по обе стороны. Всё было таким плоским и таким серым, что огромное, без конца и края, свинцовое небо, казалось, давило на голову.
– Мы сейчас находимся в Старом лагере, – принялся рассказывать Зурен. – Треть бараков здесь предназначена для больных заключённых. Недостаток этих бараков в том, что они узкие. В Новом лагере, расположенном дальше, бараки гораздо более вместительны.
– Ваши подчинённые не докладывали о каких-нибудь странных предметах, обнаруженных в бараках или возле них? – обратился Штернберг к обоим чиновникам, идущим теперь рядом с ним. – Я имею в виду огарки, иглы, спицы, геометрические рисунки углём или мелом на полу или на дверях и тому подобное? Изувеченные трупы кошек или крыс? Камни с отверстиями или непонятными символами?
– Нет, ничего такого, – ответил лагерфюрер. – Если бы нашли что-то подозрительное, я б давно уже об этом знал. А грызунов, кстати, у нас тут почти нет, штурмбаннфюрер. Их, извините за такую подробность, заключённые всех съели. Ловят и прямо живьём жрут, представляете? Просто животные. Я сам видел…
Комендант свирепо покосился на лагерфюрера, и тот поспешил заткнуться.
– Да вы не слушайте его, большинство женщин у нас тут цивилизованные. Француженки, чешки, польки. Есть на что посмотреть. Вы, кажется, хотели взглянуть на гардероб наших подопечных. Вот, пожалуйста…
Мимо проходила колонна заключённых, возглавляемая женщиной с чёрной повязкой на рукаве – «капо[17]», прочёл на повязке Штернберг. Замыкал колонну солдат с автоматом.
– Мы теперь иначе их и не водим, даже по территории, – пояснил лагерфюрер, указав на охранника.
Комендант окликнул конвоира, а тот приказал колонне остановиться. По красным треугольникам на полосатых балахонах было ясно, что основная масса этих заключённых – политические. Штернбергу приходилось слышать о нехитрой системе лагерных обозначений. Робы были надеты поверх тёплой одежды, но не у всех. Несколько женщин в шеренге носили только робы и разбитые деревянные башмаки, и ничего больше, виднелись голые сизые ноги из-под полосатых подолов. Снег сыпал на непокрытые взлохмаченные головы.
– Я таких методов не одобряю, – сказал Штернберг. – Мне вовсе не нужно, чтобы отобранные мной люди уже через день слегли с воспалением лёгких. Да они ведь у вас, должно быть, мрут как мухи, в такой-то холод.
– Это касается только провинившихся заключённых, штурмбаннфюрер, – бодро ответил Зурен, а за его спиной стоял Шольц и поглядывал на Штернберга. – А самым отъявленным бандиткам, клиенткам штрафблока, ещё и бреют головы. Преимущество метода в том, что таких кацетниц очень просто обыскивать. Сам рейхсфюрер, инспектируя лагерь, одобрил наш приём… Ротенфюрер[18], продемонстрируйте ускоренный обыск заключённых!
Солдат ухмыльнулся и вызвал из строя тех женщин, что были в одних робах. Штернберг с самого начала ощущал особого рода приторный душок в намерении коменданта произвести некое приятное впечатление на гостя; кроме того, он, с детства слышавший самые тайные и неудобосказуемые помышления окружающих, полагал, что на свете осталось мало вещей, способных его по-настоящему смутить – и всё же ни к чему именно в таком роде он не был готов, когда по команде эсэсовца с автоматом заключённые задрали робы до подмышек, подставляя продрогшие обнажённые тела секущему снегу и плотоядным взорам мужчин в тёплых шинелях. Они были очень молоды, даже не женщины – юные девушки, жестокий лагерный голод ещё не успел иссушить их тела, вопреки всему вступающие в самую цветущую пору, и нежно-округлые очертания девичьих бёдер были самым нереальным из всего того, что можно было вообразить в этой морозной пустыне, с позёмкой, струящейся по чёрной утрамбованной земле. Штернберг едва не выронил трость. Комендант, крайне довольный произведённым эффектом, отдал какое-то указание охраннику, тот отделил от группы оставшихся заключённых ещё нескольких молодок и велел им раздеться. Торопливо скидываемое ими тряпьё солдат ворошил носком сапога.
– Видите, ускоренная процедура досмотра выгодно отличается от обычной, – прокомментировал Зурен. – Я же говорю, наше предприятие много лучше любого завода. Где вы ещё такое увидите, штурмбаннфюрер? Да вы подойдите поближе, – посоветовал он, – посмотрите… нет ли на них каких-нибудь амулетов, – и сочно захохотал.
– Они же, наверное, вшивые, – сказал Штернберг.
– Заключённые регулярно проходят дезинфекцию. И дезинсекцию. Так что опасаться нечего, – добродушно заверил его Зурен, кивнув квадратномордому ротенфюреру, который потопал вдоль строя, походя шуруя лапой там и сям. Офицеры вовсю ухмылялись. Одна из девушек отпрыгнула назад, прикрываясь руками. Тут же подскочила капо и обрушила на неё град ударов короткой плёткой, не замедлил присоединиться и охранник, принявшийся лупить ножищами скорчившееся на земле обнажённое тело. Девушка молчала, только подбирала к животу колени и тщилась защитить голову. Всё происходило без единого слова, без единого выкрика, лишь слышались посвистывания да щелчки хлыста, врезающегося в плоть.
– Недавнее поступление, – виновато пояснил комендант, досадуя на осечку. – Их просто не успели выдрессировать как следует.
На мгновение реальность отвратительно расслоилась: наиболее призрачный двойник Штернберга уже пинком отшвырнул капо и разнёс трость о рыло ротенфюрера; ещё один Штернберг, которого самого не мешало бы отходить палкой по рёбрам, отметил, что наказаниям тут подвергаются, похоже, только красивые женщины, и задумчиво прислушивался к некоторым скромным попыткам самой пренебрегаемой своей части заявить о себе; что же касается долговязого косого эсэсовца, то он обернулся к Зурену и, презрительно скривив рот, процедил, что не находит интересным наблюдать за процессом воспитания заключённых, о необходимости которого комендант мог бы вспомнить и до его приезда, у него же здесь совершенно иные дела.
– Да, конечно, – подхватил Зурен. – Сейчас, если угодно, мы посетим жилые бараки, и вы убедитесь, что там чистота и порядок, никаких крыс, никакого мусора…
Очевидно, мельком подумал Штернберг, этому бедолаге последняя санитарная инспекция так хвост придавила, что до сих пор икается. Оставалось только надеяться, что в бараках «экскурсию» не поджидает форменная вакханалия, срежиссированная находчивым комендантом, подыскавшим неплохой способ основательно рассеять внимание любой комиссии… «Да ведь это экзамен, – понял Штернберг, глядя, как Шольц поводит в его сторону крысиным носом. – Пожалуй, самый сложный экзамен из всех, какие мне когда-либо приходилось выдерживать. Гиммлер может простить мне нахальство, паясничанье, неумеренные требования, да всё что угодно – но только не малодушие. Оно недостойно эсэсовца. Именно поэтому офицеры с радостью фотографируются на фоне шеренги повешенных или груды застреленных…»
Комендант сделал вид, что выбрал барак наугад, а на самом деле всё было тщательно распланировано, это легко можно было понять, даже не читая его мыслей. Внутри барак был ярко освещён и хорошо проветрен. На нарах и на скамьях вдоль середины прохода сидели заключённые – сплошь молоденькие девушки, не слишком истощённые, приодетые и приглаженные, а женщины постарше и пожилые были загнаны вглубь помещения, чтобы не мозолить глаза посетителям.
– Видите, здесь нет места, чтобы рисовать всякие пентаграммы да проводить ритуалы, – говорил лагерфюрер, в то время как офицеры шли мимо безмолвных застывших узниц. – Кроме того, у нас введена система тотального контроля. Мы поощряем доносительство, содержим вместе заключённых различных разрядов, так что они и сами неплохо за собой следят. О любых недозволенных действиях мы немедленно получаем самую полную информацию. Тем более удивительно, что преступницы до сих пор не найдены…
Да, это и впрямь удивительно, подумал Штернберг. Возможно, гестаповцы были не так уж неправы, и заключённые действительно не замешаны во всех этих происшествиях… Обращённые к посетителям лица девушек – бледные, худые, глазастые – имели одинаковое замороженное выражение тревожного ожидания и тоскливого страха. То, что Штернбергу удалось разглядеть Тонким зрением – с большим трудом, поскольку в астральной плоскости всё вокруг было затянуто плотной дымчато-серой пеленой, – не оставляло никаких надежд реализовать так понравившийся Гиммлеру проект по набору экстрасенсов из концлагерей. По аурам заключённых ничего нельзя было прочесть о свойствах их обладательниц, так как самих аур почти вовсе не было. Подобное обычно характерно для безнадёжно больных. Эти люди на нарах были наполовину мертвецами.
Комендант задушевно изрёк:
– Вероятно, мои обязанности могут показаться однообразными, а то и разлагающими, но поверьте, штурмбаннфюрер, меня моя работа многому научила. Да-да. Например, я научился ценить красоту. Всё-таки по натуре я романтик. Из меня так и не вышло сухого педанта, который относился бы к заключённым как к двуногому скоту. Разумеется, я не говорю о еврейках или цыганках, это не люди. Я имею в виду представительниц арийской расы, испорченных влиянием жидовских идей. Таких женщин мне искренне жаль. Среди них попадаются настоящие красавицы… Иногда мы даём таким некоторые привилегии, если они ведут себя хорошо. К слову, обратите внимание: настоящая боттичеллиевская красота.
Зурен указал стеком на одну из девушек, и та поспешно вскочила. Ей было не больше семнадцати лет; светлые вьющиеся волосы и плавные черты лица, легко тронутые розовым веки и небольшой нежный рот – она и вправду необыкновенно походила на вечно юных мадонн итальянского живописца. Должно быть, ещё недавно это была застенчивая домашняя девочка, любимица семьи.
Штернберг протянул руку – девушка вздрогнула – и коснулся ворота её робы – ему нужен был тактильный контакт для психометрического анализа: одежда хранила на себе отпечаток недавних переживаний узницы. Он прочёл лишь то, как два офицера охраны вчера вечером развлекались с этой несчастной – недаром её так колотит от одной только близости его руки.
По знаку стоявшей поодаль надзирательницы девушка, не сводя с него пустого взгляда, стала медленно стягивать с плеч одежду.
– Если вы пожелаете в полной мере отдать дань этой красоте, – вклинился в сознание многообещающе-медовый голос коменданта, – я могу хоть сейчас проводить вас в более уютное место. Желание гостя для нас закон, – гнусно схохмил Зурен и заискивающе улыбнулся.
Штернберг обернулся к нему, постукивая тростью по раскрытой ладони. Трость была прочная, тяжёлая, у неё было массивное позолоченное навершие в виде крылатого солнечного диска.
– Откровенно говоря, на меня не производят впечатления эти мощи, вы слишком плохо кормите своих воспитанниц. К тому же мне неохота иметь дело с девицами, которые прошли через всю вашу трипперную солдатню. Я брезглив и не нахожу большим удовольствием продолжительное лечение от какой-нибудь заразы…
Комендант следил за тростью, словно за маятником.
– Кроме того, я предпочитаю политически образованных, неукоснительно следующих линии партии и преданных фюреру арийских девственниц. Белокурых, пышнотелых, ухоженных. Музыкальных. И чтобы всю лирику Гёте знали наизусть. Яснее ясного, у вас здесь таких не сыскать.
«Господи, да что я несу, – одёрнул он себя, – любезнейший герр Зурен мне же сейчас и таких наверняка где-нибудь откопает».
Комендант благожелательно улыбнулся.
– Я вас понял, штурмбаннфюрер. Я восхищаюсь вашими вкусами… Простите за нескромный вопрос, а в постели вы с ними тоже о линии партии беседуете?
– Да, – гордо объявил Штернберг.
Комендант выразительно шевельнул бровями и подумал, что на своём веку видал много извращенцев, да и сам он, бог свидетель, далеко не ангел, но такого извращенца, пожалуй, видит впервые.
– В Фюрстенберге есть элитный дом свиданий, снабжаемый нашим предприятием…
Как только эсэсовцы отошли, надзирательница принялась хлестать девушку по груди – за то, что та не произвела должного впечатления на господина офицера – гневно при этом шипя: «Ты что, не умеешь улыбаться, дура?»
– …рекомендую посетить. Там есть девочки на самые взыскательные вкусы. А по поводу девственниц я могу обратиться к оберштурмфюреру Ланге, он руководит сортировкой заключённых…
– На первое место я ставлю поручение рейхсфюрера, а всё остальное – на десятое, если не на сотое, вы запомнили? У вас тут всю охрану вырежут, господа, пока вы вашу плоть тешите, которая для вас, похоже, и является истинным главнокомандующим. Учтите, я не премину довести данное обстоятельство до сведения рейхсфюрера.
– О, разумеется, работа прежде всего, – залебезил Зурен. – Если необходимо, мы посетим другие бараки, и ещё производственные цеха, а затем я покажу медицинский блок. Там под руководством профессора Гебхардта проводятся уникальные эксперименты, которые вас как учёного наверняка смогут заинтересовать.
– Я не имею никакого отношения к медицине, – попытался вывернуться Штернберг.
– Но ведь вы, кажется, практикуете целительство?
«Все справки обо мне навёл, сволочь».
– Да, верно. Если ваши эксперименты имеют к этому какое-то отношение…
– О, несомненно!
– Что ж, отлично. Но сперва я должен убедиться, что узники действительно не располагают возможностью проводить в бараках ритуалы.
– Да, конечно, конечно…
Только они вышли на улицу, как стали свидетелями одной примечательной сцены, по-видимому, здесь очень будничной, поскольку даже гестаповцы из комиссии не обратили на неё никакого внимания. У стены барака напротив собрались человек пять охранников, и они жестоко избивали ногами и прикладами винтовок катавшуюся по земле женщину.
– А это у вас ещё что такое? – хрипло спросил Штернберг у сопровождающих. – Это у ваших парней вместо утренней пробежки, да?
Лагерфюрер хохотнул и пояснил:
– Это наши специалисты по абортам, в основном для жидовок. Некоторых сюда уже заряженными привозят, вот наши солдаты их и разряжают, покуда эти сучки не разродились жидятами. Иногда это делают штыками…
Комендант насупился, и лагерфюрер не стал развивать тему. Штернберг стащил с носа очки и принялся яростно полировать стёкла платком, казалось, с головой уйдя в это занятие – и потому не видел, как подол женщины окрасился кровью, но от страшных криков у него заледенела спина и зашевелились волосы на макушке, а эхо чужой боли скрутило внутренности. Именно в это мгновение какая-то онемевшая часть сознания – та, что должна была вовсе остаться за воротами концлагеря – на четвереньках заползла в самое глубокое бомбоубежище и забилась в дальний угол, заткнув уши и зажмурив глаза – благодаря чему долговязый эсэсовец из «Аненербе» ещё долго ходил по лагерю, донимая вспотевшего от услужливости коменданта придирками и, к неудовольствию последнего, посетил слишком многие бараки и производственные цеха.
В некоторых бараках обнаружились портативные виселицы. У входа в казарму охраны стоял столб с крючьями, к которым были привязаны вверх ногами две голые женщины. На их телах алели бесчисленные перекрещивающиеся следы от ударов плетью. Сложно было сказать, живы ли они. У забора за производственными цехами, неподалёку от мертвецких, имелся широкий навес, под ним в землю было врыто несколько длинных, в человеческий рост, заострённых кольев, а рядом была установлена лебёдка с протянутым через балку канатом, на конце которого болтались наручники. Комендант и словом не обмолвился о назначении этого хозяйства, сделал вид, что вообще не заметил, а Штернберг не стал спрашивать, потому что и так всё было ясно. Колья были чёрными от частого применения. А в цехах опрятно одетые женщины что-то шили и при появлении господ офицеров почтительно вставали с мест, напрочь переставая думать о чём бы то ни было – Штернберг впервые видел, чтобы человеческие существа вовсе не думали. В каждом цехе было специальное помещение для порки, со станком для растягивания – всё законно, объявил комендант, порка женщин-заключённых разрешена лично Гиммлером, но Штернберг, вернее, какая-то его обезличенная ипостась, всё равно принялся вяло соображать, удастся ли привлечь Зурена и его кодлу к суду за садизм – прецеденты, хоть и немногочисленные, бывали, ибо рейхсфюрер постановил, что «истреблять врагов» нужно «прилично» и «по-деловому», блюдя эсэсовское достоинство, но тот же рейхсфюрер указывал, что «политические мотивы» и «наведение порядка» оправдывают всё, а изобретательных карателей не раз называл увлекающимися, но полезными чудаками, поэтому мысль вскоре попала в полный штиль и, булькнув, бесславно затонула в океане абсурда.
Между тем похвально исполнительный штурмбаннфюрер тщетно выискивал следы проклятий или наведения порчи – подобные вещи всегда оставляют отпечатки в Тонком мире – и даже посетил мертвецкую, чтобы осмотреть трупы двух убитых несколько дней назад охранников и прийти к выводу, что таинственный преступник не колдун, а сильнейший экстрасенс, способный, по-видимому, умерщвлять одной лишь силой мысли, без обращения к ритуалам: погибая, жертвы даже не успевали осознать, что с ними случилось. Гестаповец Шольц начал терять интерес к своему объекту наблюдения, не стал заходить в морг и потому, по счастью, не увидел, как Штернберг, сунувшись не в то отделение, остекленевшим взглядом уставился на разложенные по полу ровными рядами пергаментно-серые детские тела, крошечные и высохшие, – а затем долго, как слепой, нашаривал ручку двери.
Ко времени посещения медицинского блока омертвевшее сознание уже находилось в каменном саркофаге. У Шольца, съёжившегося при виде приёмной, навевающей тоску своей стерильной практичностью, вдруг обнаружились какие-то срочные дела, но Штернберг мстительно прошипел у него над ухом, что это сущий позор – игнорировать достижения арийской медицины, и посему незадачливый шпик, с детства боявшийся всего, связанного с врачами, поплёлся в лабораторию походкой сомнамбулы.
В медицинском блоке дьявольски энергичные труженики в белых халатах, располагая неограниченным числом подопытных, совершенствовали приёмы массовой стерилизации евреек и цыганок, занимались экспериментальной пересадкой частей тела, испытывали различные вакцины, а также работали «на производстве по линии внутрилагерных нужд», смысл последнего Штернберг предпочёл не уточнять. Рассказывал обо всём этом круглощёкий душка профессор, особенно радовавшийся тому, что низкоквалифицированные медики и студенты-практиканты могут «повышать квалификацию», тренируясь на большом количестве «учебного материала».
Профессор показал своих подопытных, на которых изучалось «восстановление костной ткани».
– Мои крольчата, – ворковал он над привязанными к койкам молодыми женщинами. Их руки и ноги были закованы в гипс. У двух девушек куски гипса были вырезаны вместе с плотью, чтобы обнажить срастающуюся кость. Воздух кругом звенел от их боли, она струной проходила сквозь солнечное сплетение, но Штернберг уже почти и не слышал её. Он отупело шагал следом за профессором, а тот, азартно улыбаясь, рассуждал о том, какой успех на берлинской конференции имел доклад, посвящённый результатам первой волны экспериментов, когда изучалась эффективность сульфаниламидов при обработке огнестрельных ранений. Чтобы сымитировать фронтовое ранение, на бедре «кролика» делался глубокий надрез, куда вводились металлические стружки или битое стекло, возбудители газовой гангрены и столбняка. «Как видите, мы идём в авангарде военной медицины…»
Профессор повлёк гостей дальше. Несколько девочек, лет десяти, были привязаны к операционным столам, накрытые простынями – некоторые по горло, у других простыня была уже наброшена на лицо. Между столами ходила женщина и делала детям какие-то уколы.
– Доктор Оберхойзер испытывает действие барбитуратных инъекций, – слова профессора донеслись до Штернберга будто сквозь фанерную перегородку, потому что его блуждающий взгляд всё-таки упал на одну из девочек – и она посмотрела на него, прямо в глаза, но совершенно бессмысленно, погружаясь в глубокий наркотический сон, из которого ей уже не суждено было выйти.
Наговорившись о достижениях, профессор с гордостью представил одного из своих ассистентов, а тот показал господам офицерам своё последнее изобретение: живые анатомические пособия. Создавались такие пособия «путём замены кожно-мышечного покрова брюшной полости прозрачными вставками». Штернберг старался смотреть куда угодно, но только не на то, что ему демонстрировали. На миг вспыхнуло желание спалить к бесам весь этот адский паноптикум – но единственное, что он мог сделать – оказавшись у стола, запечатлеть проклятье низшего уровня на питье в стакане медика, словно бросив туда щепоть чего-то невидимого, а ассистентишка не замедлил долакать своё пойло, так что колики и изнуряющий понос были этому светилу науки обеспечены.
Когда Штернберг явился в канцелярию лагеря, Франц, изучавший личные дела заключённых, вздрогнул от его незнакомого механического голоса, проскрежетавшего:
– Собирайся, мы уезжаем.
– Шеф, – зачастил Франц, – я тут пересмотрел документы и вот что обнаружил: те дни, когда номера из одного и того же барака, чешского, попадали в штрафной блок, совпадают с датами несчастных случаев, поэтому начать можно с…
– Я сказал, мы уезжаем.
– Разрешите задержаться, шеф. Я как раз хотел поговорить с блокфюрером[19] насчёт того, с кем в друзьях эти самые номера. Тут один шарфюрер[20] из охраны собирается в город, он подвезёт меня на мотоцикле.
– Да как хочешь, – Штернберг махнул рукой и, деревянно развернувшись, вышел из комнаты, плечом едва не вынеся дверь. Франц посидел немного, подумал и бросился вдогонку.
В автомобиле Франц несколько раз порывался спросить у командира, что произошло, но только открывал рот, Штернберг цедил сквозь зубы: «Заткнись».
Едва отъехали от лагеря, Штернберг вдруг приказал остановиться, выскочил из машины и торопливо отошёл от дороги, оступаясь на корнях и отмахиваясь от веток. По припорошённой снегом опавшей листве он скатился в неглубокий овраг, упал на колени, и его вырвало так сильно, как никогда в жизни – с болезненными спазмами, сотрясавшими всё тело, с такой острой судорогой, скрутившей внутренности, что, казалось, желудок наизнанку выворачивается, и вот-вот собственную душу выкашляешь да заодно выблюешь кишки. После того как нутро до последней капли выжало комендантскую выпивку, его ещё долго корчило в сухих позывах, отдававшихся во рту едким привкусом.
Когда он, наконец, вернулся к автомобилю – с гнилыми листьями, прилипшими к полам шинели, на ослабевших, дрожащих ногах, вытирая губы платком, – гестаповцы, покуривавшие у своего «Фольксвагена», переглянулись, и Хармель скучно заметил:
– Я ж говорил, паршивое у Зурена вино. Не вино, а коровья моча. Меня ещё вчера от него мутило…
Шольц усмехнулся, наблюдая, как услужливый унтер пытается почистить своему командиру шинель, а тот хлопает его по загривку и молча указывает на машину.
В гостиничном номере Штернберг первым делом бросился в ванную, с омерзением сковыривая с себя и швыряя на пол одежду, всю, как ему мерещилось, насквозь провонявшую гарью, блевотиной, барачной дезинфекцией. Словно бы какая-то невидимая плёнка, вроде засохшей слизи, покрывала его с ног до головы, и он с остервенением, едва ли не в кровь раздирая, скрёб губкой саднящую кожу, и яростный ливень душа заглушал его сдавленные рыдания, мгновенно смывая слёзы с искажённого лица. Он давился тёплой, дрянной на вкус водой, раскрывая рот в беззвучном крике, от которого, должно быть, лопнули небеса, задыхался и кашлял, и на мгновение становилось легче, проще. В хрипе воронки, втягивавшейся в сливное отверстие, слышались вопли избиваемой солдатами беременной. Совершенно некстати вспомнилось, какими осторожными, важными шажками спускалась сестра по неудобной крутой лестнице в их мюнхенском доме в те месяцы, когда донашивала Эммочку. А ведь сегодня на этих ужасных многоярусных нарах могли бы находиться и его мать, и отец, и сестра, и Эммочка, если б несколько лет назад он выбрал иную долю – участь студентов из подпольной организации «Белая роза», и был бы, несомненно, гильотинирован одним из первых, потому что всегда слишком заметен, слишком на виду, слишком рьяно берётся за любое дело, а родные были бы разбросаны по концлагерям рейха – прокляли бы они его за это? Или гордились бы им? Не отреклись бы от него, как теперь, а гордились?..
Вода воняла нечистотами, и нечистоты текли по его жилам. Внезапно душ разразился оглушающим ледяным холодом, и сразу за тем – таким оголтелым кипятком, что Штернберг с воем выпрыгнул на скользкий кафель, проклиная всё на свете. Он покрутил краны, в сердцах шарахнул по ним кулаком – и что-то сорвалось, в потолок ударил фонтан вулканически-горячей воды, и всё заволокло удушливым паром. Грязно ругаясь, Штернберг выскочил прочь из ванной комнаты.
Он стоял, трясся от холода, по телу обильно струилась тепловатая вода, ширя быстро остывающую лужу на паркете. Раздвинул длинную чёлку, залепившую глаза, но всё равно ни черта не увидел – ненароком сброшенные с края ванны очки утонули в кипятке.
– Фррранц!!! – истошно взвыл он и едва не прокусил язык, так лязгали зубы. – Франц, прах тебя возьми!!!
– Я вас слушаю, шеф, – едва различимый Франц возник рядом внезапно, как дух из лампы.
– Франц, где этот чёртов комендант?!
– Комендант концлагеря?
– Нет!!! Комендант этого тифозного барака, чтоб его разнесло! Гостиницы, холера её возьми! Меня чуть заживо не сварили!
Франц заглянул в ванную и присвистнул. За дверью клубилось жаркое тропическое марево, вода уже переливалась через порог, и в ней водорослями колыхались полотенца.
– Комендант на дне рождения у группенфюрера[21] Брюннера, шеф. Все на дне рождения у группенфюрера Брюннера. Там полгорода собралось…
– Ну, хоть кто-нибудь здесь остался?!
– Не могу знать, шеф. Все на дне рождения у группенфюрера Брюннера. Там, говорят, еды навалом, дают бесплатный шнапс и девок.
– О, Санкта-Мария… – застонал Штернберг, привалившись мокрой спиной к стене. «Напиться, что ли, – в тоске подумал он. – До трупного окоченения. Чтоб лежать бревном и ничего не чувствовать». Он пару раз со всей силы с наслаждением стукнулся затылком о стену.
– Шеф, голова-то не казённая, – напомнил невозмутимый Франц. – И вообще оденьтесь, не то простудитесь. – Франц всучил Штернбергу махровый ком, а Штернберг лишь сейчас сообразил, в каком он виде – подобно многим близоруким людям, он был преследуем дурацким неконтролируемым убеждением, будто в те минуты, когда он смотрит на мир без очков, прочие видят всё так же расплывчато и невнятно, как он сам, – и аж пальцы на ногах поджал от стыда. Ну что можно подумать о человеке, который стоит голый перед подчинённым и долбится башкой о стену?
– Мне нужны запасные очки, – запахнувшись в халат, Штернберг, сгорбившись, пошёл по комнате, водя перед собой руками, чтобы не налететь на какой-нибудь курительный столик. – Где мой чемодан?
– У вас под ногами, шеф.
– Проклятье. – Штернберг схватился за ушибленную ногу. – Спасибо, теперь уже вижу.
– Да давайте же я вам помогу…
Настойчивый стук в дверь номера отменил небесполезное намерение Франца. Он пошёл открывать.
– Если это кто из персонала, передай, они все могут считать себя уволенными! – крикнул ему вслед Штернберг.
Франц вернулся почти мгновенно.
– Шеф, – взволнованно начал он, – там, там какая-то молодая особа, она представилась как фройляйн Энгель, ну такая красавица, просто умереть можно! Она передаёт вам привет от герра Зурена. Она хочет немедленно вас видеть. Говорит, у неё специальное удостоверение о том, что она… ну, в общем…
Штернберг прямо-таки зарычал от злости. Сумасшедший дом. Нет, что там, натуральный бред. Кто-то беспробудно и тяжко бредит, а мы населяем его кошмары.
Утвердив на носу очки, он отыскал брошенную на диван портупею с поясным ремнём, достал из кобуры «парабеллум», сдвинул рычажок предохранителя и показал оружие Францу.
– Смотри сюда. Вот пистолет. Вот я сажусь на диван. Если вон там, в проёме, – Штернберг вытянул руку с «парабеллумом» по направлению ко входной двери, – покажется хоть кто-нибудь посторонний, я его тут же прикончу безо всяких разговоров. Неважно, кто это будет. Хоть эта Энгель, хоть чёрт с вилами, хоть группенфюрер Брюннер со всем своим бардаком. Ты понял? Если хочешь, чтобы меня заточили в психушку или отправили на фронт, валяй, впускай кого угодно. Если нет – потрудись, чтобы вся эта шваль мой номер на цыпочках обходила.
Франц лишь головой покачал и пошёл выпроваживать пришелицу.
Штернберг тупо смотрел, как вода разливается по комнате, образуя запруду возле ковра. Никогда ещё в его сознании не было такой всеобъемлющей, сухой и холодной пустоты. Словно аннулировались ментальные законы, и само порождение мыслей стало объективно невозможным. Словно настала последняя ночь мироздания. Словно дальше уже ничего не будет.
Равенсбрюк
25 ноября 1943 года
Картина всего окружающего, казалось, отодвинулась, сделалась площе, и в ней произошли множественные малозаметные смещения, подобные небольшим сдвигам участков цвета на репродукции, пострадавшей от скверной полиграфии. Была во всём какая-то противоестественность, сродни телесным ощущениям при переломе кости – пока ещё без боли, но уже с неподвижностью, с отвратительным неудобством в исковерканной конечности. Легкомысленно отмахнувшись от этих тревожных симптомов, Штернберг даже приятно поразился своему неожиданному хладнокровию, когда поехал в концлагерь осматривать заключённых, внесённых Францем в список подозреваемых.
Умница Франц всего за три дня проделал огромную канцелярскую работу, над которой Штернберг чах бы полторы недели. Франц выписал номера заключённых, ликвидированных либо попадавших в штрафной блок за день до или же в самый день убийств, а также номера тех, кто являлся их родственниками или, по данным осведомителей, был в дружеских отношениях с этими узниками и мог бы пожелать отомстить за них. Среди всех отобранных заключённых он особо выделил тех, что считались неблагонадёжными, и отсеял уже уничтоженных. Заодно Франц, пообщавшись с блокфюрерами, собрал кое-какие лагерные слухи и выяснил, каких заключённых и почему побаиваются капо и доносчики. Всё это он сопоставил с перечнями заключённых, прибывших незадолго до начала серии происшествий. Правда, получившийся в результате список был слишком обширным, чтобы вызвать восторг у Штернберга. Первым делом Штернберг попробовал поводить маятником над столбцами с номерами, но маятник висел на нити, как снулая рыба, и не отвечал вообще ни на какие вопросы. Так что Штернбергу предстояло искать иголку – или несколько иголок – в стогу сена. Но всё же наличие списка – пусть не столь короткого, как хотелось бы, пусть весьма сомнительного – было несравненно лучше тупого просматривания едва теплящихся аур многих тысяч измождённых людей – да Штернберг, наверное, и сам бы загнулся уже после двух сотен заключённых.
Лагерфюрер проводил Штернберга в спецблок, где приезжему специалисту была выделена комната для допросов. Просторному помещению эсэсовцы придали подобие уюта – с ярким инквизиционным колоритом: диванчик, креслице, письменный стол с лампой для допрашивающего, привинченный к полу металлический табурет с ножными кандалами для допрашиваемого и богатейший пыточный инструментарий по стенам. Штернберг оглядел всю эту зловещую роскошь, чувствуя себя туристом в подвалах Супремы. Проходя вдоль экспозиции, он задел полой шинели низкий шаткий столик, с которого шумно посыпались многочисленные штыри разного размера и конфигурации.
– На черта тут какие-то запчасти? – машинально спросил он и сразу пожалел об этом.
– Для специальных насадок, – кинулся объяснять и показывать лагерфюрер. – В сиденье табурета, видите, отверстие, а приводится всё в движение системой на базе автомобильного насоса… Прикажете привести ассистента? Он поможет с техническими проблемами при ведении допроса.
– Благодарю, сам разберусь, – процедил Штернберг.
В общем-то ему предоставлена неплохая возможность прибить этого вертлявого главнадзирателя. Прибить и сказать, что так и было. Что таинственные преступники поработали. Сейчас они одни. Кто разберётся? Разве что другой оккультист уровня Штернберга… Вот именно. Ещё устроят проверку. Кроме того, приготовленное для гостя помещеньице наверняка прослушивается, комендант тут дошлый и шустрый. Немного обиделся, между прочим, на то, что Штернберг отверг его позавчерашнее вечернее подношение, на каблучках прицокавшее. Тьфу… Теперь ясно, как чувствует себя человек, сброшенный в бочку ассенизатора и нахлебавшийся там по самые гланды. Кстати, о прослушивании, не говоря уж о том, что находиться в декорациях к постановке по мотивам знаменитого средневекового труда «Молот ведьм» решительно невозможно…
Штернберг вышел в коридор, прошёл до самого конца, выбирая дверь понеказистее, выбрал и рванул на себя, с первого раза сломав хлипкий замок. За дверью открылось небольшое запущенное помещение с пыльным окном, в углу стояли лопаты и лежал моток колючей проволоки.
– Очистить эту комнату, быстро, – приказал Штернберг. – Внести стол и два простых стула. Больше ничего не нужно. Чтоб через десять минут было готово, – он посмотрел на часы. – Время пошло.
Лагерфюрер уставился на строптивого гостя, разинув рот. Да как же так, залопотал он, ведь подготовлено помещение, большое, светлое, удобное, всецело оснащённое… И вот тогда Штернберг заорал на него, давая хоть частичный выход чугунной ненависти, прочно сидевшей в нём, словно осколок снаряда, уже третий день – страшной ненависти к окружающим и к самому себе. Он точно убил бы кого-нибудь, если б не продрал как следует глотку. Он даже – впервые – получил удовольствие от этого процесса сотрясания воздуха. Он понял, что у него это, оказывается, неплохо получается. Его вкрадчивый бархатистый голос обладал замечательной способностью перекидываться в оглушающий командирский рёв, высшего качества, со стальным лязгом, с хлёсткой хрипотцой. Лагерфюрер стоял навытяжку, обильно потел и трясся от ужаса. На веки вечные уяснив, что у «Аненербе» существуют свои методы и что при следующей попытке возразить кому бы то ни было он получит звание рядового и прелести Восточного фронта, лагерфюрер бегом бросился выполнять указание, точнее, посредством подобного же ора расшевеливать свою зажратую солдатню.
Вскоре привели первых заключённых из списка. Штернберг, полагаясь на свой дар чтения мыслей, а также на неплохое знание основных западноевропейских языков и поверхностное знакомство с некоторыми языками Восточной Европы, самонадеянно отказался от группы переводчиков, предоставленной комендантом, но немного погодя понял, что это было далеко не самым разумным решением. Многие заключённые знали по-немецки лишь свой личный номер, который они обязаны были заучить в течение первых суток пребывания в лагере, да ещё несколько основных команд, и ничего больше, а когда Штернберг, ориентируясь на указанную на нашивке национальность, демонстрировал скудные познания в чешском или польском, узники смотрели на него так же тупо, как если бы он говорил по-немецки, да и сам горе-полиглот отнюдь не был уверен в качестве своего произношения – и недаром: чудовищный великогерманский акцент совершенно затемнял смысл коряво построенных фраз.
Перед ним проходили человеческие оболочки. Никогда прежде Штернберг не видел, чтобы люди вообще не думали – и почти не чувствовали. Все их эмоции сводились к тяжкому унылому ужасу, даже хуже – к чему-то привычно-гнетущему, глухим пологом накрывшему всё их существование, в душной темноте которого изредка мелькали вспышки страха перед физической болью.
Приводимые блокфюрером, они садились на стул напротив и глядели в никуда. В основном. Менее равнодушные прежде всего смотрели на петлицы Штернберга – определяли степень интереса этих к своей персоне, а затем их взгляд тоже упирался в несуществующую точку невидимого горизонта. Они могли смотреть и в лицо, но всё равно взгляд оставался расфокусированным, они словно не видели перед собой ничего, кроме бездонной пустоты. На все вопросы отвечали коротко: «Да» – «Нет». Если, конечно, понимали, о чём их спрашивают. Те, что не знали немецкого, взирали на герра офицера с пустым ужасом – каким-то разверстым, точно распяленный в вопле беззубый рот, – тоскливо ожидая дикого ора и побоев. Таких Штернберг просто осматривал и, безнадёжно махнув рукой, приказывал увести. Безмолвный, очень корректный Франц выводил их в коридор и перепоручал блокфюреру, и через минуту вводил нового заключённого. Всё это напоминало конвейер, работающий вхолостую.
Ни про кого из заключённых нельзя было сказать ничего определённого. У них не было аур. Их энергетика была на нуле. У них не было мыслей. У них не было чувств. Для Штернберга они были подобны ходячим мертвецам. Но и сам Штернберг – он очень отчётливо ощущал это – был для них никто, пустое место, ходячий мундир, нечто неназываемое, аморфное, затянутое в униформу: разрежь китель – и растечётся слизью. Всё это было так мерзко и страшно, что Штернберг уже на десятом заключённом взмолил о пощаде – точнее, объявил получасовой перерыв – и все полчаса в бездумье просидел за столом, уставившись в одну точку. Слегка подташнивало. Сегодня он ещё ничего не ел. И вчера, кажется, тоже вообще не ел. Ну и чёрт с ним. Похоже, проекту школы «Цет» следовало заказывать надгробие.
Впрочем, дальше всё было не так уж скверно. Девятнадцатой в списке шла женщина, австрийка, примечательная тем, что, по слухам, она каким-то чудом выхаживала в бараках умиравших после истязаний в штрафблоке заключённых. И она заметно выделялась на фоне уже виденных Штернбергом узниц. Её, как многих здесь, шатало от недоедания, но у неё был осмысленный, внимательный взгляд и, хотя сильно поблёкшая, но чётко читающаяся изумрудно-зелёная аура прирождённого целителя. Штернберг попросил её положить руки на стол и протянул свои чистые, палево-розоватые ладони над её, почерневшими от грубой грязной работы. Она сразу отдёрнула руки, словно обжёгшись.
– Вы явно что-то почувствовали, – сказал Штернберг.
Узница молчала.
– Я жду ответа.
– Это как огонь… – пробормотала женщина.
Штернберг довольно кивнул. Обычные люди чувствуют лишь тепло. Наконец-то он мог поставить в списке первую галочку. Нет, эта заключённая, конечно, не могла быть преступницей – такие возвращают жизнь, а не отнимают. Но у этой женщины был дар, достойный самого пристального внимания.
– Я нахожусь здесь для того, чтобы предложить вам возможность покинуть концлагерь. Начать новую жизнь. Совершенствовать ваш талант. Применять его в деле. Вы прекрасно знаете, какой талант я имею в виду, – громко и отчётливо выговорил Штернберг. Подумав немного, добавил:
– Более того. Здесь вам грозит скорая смерть. А тем временем за воротами лагеря вас ждёт достойная жизнь. Новые знания, уважаемая работа. Меня не интересует ваше прошлое. Меня интересуют ваши способности.
Это прозвучало с таким дубовым пафосом, что он чуть не плюнул от отвращения к себе.
Женщина смотрела на него остановившимся взглядом. Вначале он подумал, что до неё не дошло и надо повторить, но, насторожив Тонкий слух, понял, в чём дело: она просто-напросто боится и нисколько ему не доверяет. В лагере считалось, что любое изменение в заведённом распорядке ведёт к худшему, что следует тщательно избегать любых перемен и тогда, быть может, протянешь подольше. Как преодолеть это вдолбленное непрерывным многомесячным ужасом убеждение, Штернберг понятия не имел. В самом деле, с какой стати измученная узница должна верить лощёному эсэсовцу? Это было очередное упущение в длинном ряду бесчисленных недочётов злосчастного проекта, о которых Штернберг и не подозревал, когда взвалил на себя сложнейшую, как выяснилось, задачу набрать будущих сотрудников из потерявших человеческий облик полумёртвых существ. Он-то думал, они сами с радостью за ним побегут, подальше от концлагеря, стоит лишь свистнуть. Ну и идиот же он, чёрт бы его побрал. Штернбергу вспомнилась изъятая у заключённых рисованная листовка, которую ему показывал лагерфюрер: огромный ворон в эсэсовской фуражке сидит на перилах моста, под которым текут реки крови. Равенсбрюк. «Воронов мост»[22]. А если половине узников будет страшно играть с осатаневшей судьбой, и без того едва удерживающей их на волосок от гибели, а другая половина окажется принципиальной, и им, понимаешь ли, мерзостно идти добровольно «вкалывать на наци»?.. Ну, и что тогда? Школа не тюрьма, силком не потащишь.
– Итак, выбор за вами, – с расстановкой произнёс Штернберг.
– Что будет, если я откажусь? – тихо спросила женщина.
– Да ровным счётом ничего вам не будет, – с досадой ответил Штернберг. – Останетесь здесь, а я уеду. Но почему вы спешите отказаться? Подумайте. Хуже вам точно не будет. А вот лучше – наверняка.
Долгий взгляд узницы – словно взгляд в небо из глубокого колодца – красноречиво говорил о том, что может быть много хуже. Эта женщина наяву видела такие чёрные бездны, какие Штернбергу и не снились.
– Я благодарю вас за оказанную мне честь, господин офицер, – запинаясь произнесла заключённая, – но я считаю, что здесь я нужнее.
«О господи, – взвыл про себя Штернберг. – И она ведь совершенно искренне говорит. Бывают же такие. Но должен, должен быть какой-то способ уговорить её».
– Хорошо, фрау… – он посмотрел в список, – фрау Керн. Достойно и самоотверженно. Но сколько вы здесь ещё протяните? Месяц? Два? А сколько проживут те, кого вы поднимете на ноги? Сегодня вы их выходите, а завтра какой-нибудь шарфюрер вздумает поразвлечься стрельбой по живым мишеням. И смысл ваших стараний?.. А подумайте, скольких вы сможете спасти, если останетесь в живых и получите такие знания, которых не дают ни на одном медицинском факультете. Вы ведь, кажется, медсестра? Мы можем вас многому научить. Доказательства? Пожалуйста, – он накрыл ладонью кисть её правой руки, обезображенную глубоким сильно воспалившимся порезом, и, когда отнял ладонь, опухоль спала на глазах.
Женщина отвела взгляд.
– Значит, вы теперь даже такое умеете…
На минуту в небольшом помещении воцарилась столь глубокая тишина, что Штернберг слышал тиканье своих наручных часов.
– Так что вы скажете на моё предложение? – спросил он.
– У меня… у меня здесь дочь, я не могу.
– Ваша дочь будет освобождена вместе с вами.
Глаза женщины вдруг заблестели так ярко, словно комнату залило солнечное сияние – хотя за окном шёл густой снег.
– У меня муж в Бухенвальде, – прошептала она.
– Имя.
– Простите, что?
– Имя вашего мужа. И дата рождения.
Она назвала. Штернберг записал.
– Ваш муж будет освобождён в один день с вами. Вы понимаете, как много от вас сейчас зависит, фрау Керн?
Она понимала. Как и то, что сидящий напротив странный чиновник обладает сказочной властью одним росчерком пера освободить хоть сотню человек зараз. Умная женщина. Правильно, я бы на твоём месте тоже отчаянно торговался.
– У меня сестра в одном из отделений Равенсбрюка. Кажется, в Мальхове…
Штернберг подвинул к ней лист бумаги и ручку с золотым пером.
– Пишите. Отчётливо. Имя, фамилия, дата рождения, желательно название концлагеря. Кого вы хотели бы видеть на свободе. Всего не больше пяти человек. Это будет наша с вами сделка.
Вот так. Оказывается, так просто. Так просто, что даже страшно.
Фрау Керн торопливо нацарапала крупными скачущими буквами пять имён. Крохотный списочек длиной в целую жизнь. Вчера эти пятеро были обречены на смерть – сегодня они получили законное право жить. И из-за чего? Из-за того, что один амбициозный карьерист предложил своему хозяину один амбициозный проект. Гиммлер позволил принимать любые меры, в том числе и такие. Собственно, почему именно пять? Что ж вы скромничаете, вершитель судеб? Можно и десять, и пятнадцать. Вся эта сволочь вроде Зурена определённо не обеднеет…
– Итак, вы согласны.
– Да, господин офицер.
– Распишитесь вот здесь.
Перед тем как заняться следующим заключённым, Штернберг спросил у фрау Керн, знает ли она здесь, в Равенсбрюке, узниц с необычными способностями вроде её собственных. Женщина ответила «нет», но подумала – мысли обессиленных людей очень легко читать – о паре человек, имена которых Штернберг не замедлил вытребовать. Её увели. Теперь её вместе с дочерью до отъезда поместят в особый барак, где персоналу под угрозой расстрела запрещено причинять вред ценным для рейха людям.
После её ухода Штернберг долго сидел в холодном оцепенении, поражаясь своей иезуитской изобретательности. Неплохо он тут устроился.
Из чёрной тетради
Система наладилась и заработала вполне эффективно. За неделю я набрал двадцать пять человек – двадцать пять кандидатов столь выдающихся достоинств, что утверждённую на бумаге школу можно было открывать хоть сейчас. Большим подспорьем оказались знакомства узников – один из главнейших оккультных законов гласит: подобное притягивает подобное, и данное утверждение справедливо в том числе для замкнутого мира заключённых. Общаясь с узниками, я вылавливал концы тонких нитей взаимных симпатий, а сам клубок знакомств поручал распутывать гестаповцам.
Как правило, заключённые сразу соглашались учиться и работать в эсэсовской организации, стоило только предложить им выкупить тем самым жизни своих родных и друзей. Часто случается, что люди попадают в концлагеря целыми семьями, и обрабатывать таких узников сравнительно легко. Обычно они немцы либо жители оккупированных территорий. Гораздо сложнее дело обстоит с военнопленными – а в Равенсбрюке представлена и эта, очень несговорчивая, категория заключённых. Свой небольшой опыт общения с ними я до сих пор вспоминаю с дрожью негодования – и с горчинкой мазохистского удовлетворения: на что нарывался, то и получил.
Равенсбрюк
1 декабря 1943 года
Самой отвратительной была попытка завербовать красноармейского офицера. К женскому концлагерю с некоторых пор присоединили мужской, состоявший из пяти обнесённых высоким забором бараков, находившихся в восточной части Равенсбрюка, за эсэсовской швейной фабрикой, – и кто там только не обитал. Отпетые уголовники сидели по соседству с гомосексуалистами, с евреями, с несчастным французским парикмахером, недостаточно похоже подбрившим какому-то чиновнику усики а-ля фюрер, с известным столичным хирургом, с советскими военнопленными. Приведённый пленный офицер едва волок по-немецки и предпочитал изъясняться по-русски, находя своеобразное достоинство в том, что окружавшие его эсэсовцы русского не знали, не знал и Штернберг – но ему как чтецу мыслей было от сего не легче.
Заключённый непринуждённо откинулся на спинку стула и принялся пристально рассматривать сидящего напротив очень молодого человека в чёрной униформе. Это было крайне неприятно. За прошедшие несколько дней Штернберг привык к робости и беспомощности проходящих перед ним измученных женщин, подавленных уже одним только его мужским превосходством, не говоря уж о внушительности эсэсовского звания, а затесавшиеся в этот бесконечный поток немногие заключённые мужского пола ничем не выделялись из общей массы доведённых до животного состояния изнурённых людей. Теперь же перед ним был офицер вражеской армии, держащийся в придачу с пугающей самоуверенностью и источающий столь едкое презрение, что Штернберг, прежде чем начать разговор, против воли замешкался, делая вид, будто сосредоточенно перебирает бумаги.
– Ну надо же, – вполголоса произнёс пленный по-русски – а его мысли шли синхронным переводом. – Во фриц. Хоро-ош фриц, ничего не скажешь. Истинный ариец. Эк тебя перекорёжило, болезного, любо-дорого смотреть.
– Молчать, – сухо приказал ему Штернберг, раскладывая на столе личное дело заключённого номер такой-то. Из цветных пометок на документах следовало, что сидящий перед ним узник в самом скором времени будет ликвидирован, и не потому, что непригоден к работе, а потому, что ведёт себя непозволительным для узника образом.
Штернберг наконец заставил себя оторваться от бумаг и встретил тяжёлый взгляд сумрачно-серых глаз. Исхудавшее, но твёрдое и притом молодое лицо. Шрам на лбу. Упрямый и презрительный рот. Резкий запах пота и какого-то дрянного курева, которое тут умудряются раздобыть друг у друга путём первобытной мены некоторые заключённые. Не, случай безнадёжный. Но какая аура, Санкта-Мария! По словам капо, этот узник всегда точно знает, кто из его товарищей по заключению и когда умрёт или будет убит. Видит бог, капо не врал. Да, из этого офицера вышел бы блестящий прорицатель… И Штернберг пошёл на принцип.
– Итак, – медленно заговорил он, – майор Красной Армии. Коммунист. Награждён, ага… Хорошо. И при всём при этом предсказывает людские судьбы. Судя по тому, как его сторонятся соседи по бараку, весьма неплохо предсказывает. Как-то не состыковывается фатум с коммунистическим мировоззрением, не находите, Towarisch?
– Я тебе не товарищ, – моментально отреагировал заключённый и надолго замолчал, переваривая остальное. Переводчика, что ли, позвать?
– Вы понимаете, что я говорю? – спросил Штернберг.
– Йа, ихь ферштее, – после некоторого раздумья ответил заключённый и добавил по-русски: – Значит, заинтересовались, гниды.
– А что вы скажете по поводу собственной судьбы? – спросил Штернберг. – Вы знаете дату своей гибели?
– Ихь вайс, – холодно усмехнулся заключённый. – Зи виссен дас филяйхт аух[23]. Вон, бумажки разложил, там-то уже всё отмечено. Жаль, твоей смерти, фриц, чего-то не вижу, не такой ты какой-то, странный фриц…
– А я вообще-то про себя и не спрашиваю, – брякнул Штернберг, забыв на мгновение, что свои необычные таланты лучше раньше времени не демонстрировать.
– Ага, понимаешь, – зло обрадовался заключённый. – Понимать понимаешь, а не говоришь. Всё по-своему гавкаешь.
Дальше разговор зазвучал очень странно: один собеседник говорил по-немецки, другой – по-русски, и при этом оба друг друга понимали, Штернберг – идеально, заключённый – похуже, опуская смысл неизвестных ему слов.
– В моих силах отложить день вашей смерти – на очень и очень долгий срок.
– Зачем?
– Затем, что люди с вашим даром – большая редкость.
– Предлагаешь на твой рейх горбатиться? Засунь своё предложение себе в задницу. Со мной здесь уж чего только не делали, в политотделе тутошнем. Думаю, тебе их не переплюнуть.
– Да вы лучше подумайте о том, что никогда не выйдете из лагеря, никогда больше не увидите свою семью. А ведь я мог бы дать вам такую возможность…
– Не лезь в душу, фриц.
– Вам претит клеймо предателя? Но я представляю науку, а не политику.
– Да пош-шёл ты… Слушай, а ты ведь тоже майор. Сколько тебе лет-то, майор? Ты, пацан, за что своего эсэсовского майора получил? Ты, майоришка, на передовой-то хоть раз в жизни бывал? По морде вижу, что нет. Штаны протирал в своей гестапе. Драть тебя надо было, сопляка, покуда ещё поперёк лавки лежал…
Много ещё чего в таком роде Штернберг услышал – вернее, не услышал даже, а прочувствовал всей шкурой, в ментальном мире полные презрения слова ощущались всё равно как плевки да пощёчины. Проклятого заключённого ничто не пугало. Когда Штернберг, не выдержав, к стыду своему пригрозил ему поркой, пленный лишь равнодушно пожал плечами: он был уже за гранью всего, в том числе страха перед физической болью. Он твёрдо знал, сколько ему осталось, и не желал ничего менять в своей судьбе. Он наслаждался совершенной, нерушимой свободой, против которой Штернберг, вольный хоть пристрелить его сию минуту, ничего не смел. Штернберг молча выслушивал оскорбления и думал: да, не стоило даже связываться, с самого начала всё было ясно, да и как я-то держался бы на его месте, дай же мне бог вести себя в подобной ситуации вот так…
– А если я предложу вам уйти из лагеря? – поинтересовался Штернберг в конце концов, отчаявшись добиться хоть какого-нибудь толка.
– Как уйти?
– А вот так: выведу вас за ворота, дам какую-нибудь хламиду, запрещу охране стрелять – и гуляйте на все четыре стороны. Это не шутка. Пойдёте?
Заключённый подумал немного.
– Нет, не пойду.
– Почему же?
– Да потому, что ничего я у вас не возьму, ничего мне от вас, тварей поганых, и задаром не надо, и воли вашей фрицевской не надо, понял? Слушай, надоел ты мне, фриц, хуже горькой редьки, с души уже воротит от твоей косой рожи. Давай-ка на перекур.
Штернберг, от злости на провальную неудачу и на свою нерешительность – другой на его месте взял бы резиновую дубинку да пересчитал бы наглецу все рёбра – конвульсивно сжал кулаки, и пленный обратил на это внимание:
– Что, бить будешь? Ну, бей, ежели охота.
Штернберг вдохнул поглубже. Только без эмоций. Лупить, орать – это было бы сейчас признанием в слабости. Да и как можно бить отощавшего человека с израненной плетьми головой, с обезображенными пыткой, искалеченными руками?
– Вы знаете, каким образом будете убиты?
– Меня к медикам отправят, – сообщил заключённый с отвратительным подобием улыбки – во рту у него не хватало половины зубов. – Облучать будут какой-то дрянью, от которой ожоги, вот и сдохну. Через две недели. Это уже точно. Можешь потом проверить.
Штернберг, приподняв за нижний угол пару листов, приоткрыл тот раздел документации, куда ещё не заглядывал – там могли содержаться сведения о дальнейшей судьбе узника. Всё правильно, медицинский блок. Но что за облучение такое? Тут Штернберг припомнил слышанные в лабораториях разговоры о том, что в Равенсбрюк намерен перебраться из Биркенау доктор Шуман со своей мощной рентгеновской установкой. Об этом даже администрация ещё, кажется, не знает, и уж тем более откуда это знать заключённым… Облучение… Ожоги…
– А знаете, вы не ошиблись, – тихо сказал Штернберг. – Ну а если я прикажу расстрелять вас прямо сейчас?
– Не прикажешь, – твёрдо ответил узник.
– Посмотрим. Франц! Блокфюрера сюда.
Когда блокфюрер показался на пороге, Штернберг открыл рот, чтобы произнести одно-единственное слово – но не сумел. Просто не сумел. Ему никогда прежде не приходилось отдавать такого распоряжения. И короткое слово намертво застряло в глотке, хоть шомполом пропихивай.
Он сухо закашлялся, набрал воздуху побольше, закашлялся снова.
– Увести.
И насколько же торжествующим, презрительным, всё понимающим был брошенный напоследок взгляд заключённого. После его ухода Штернберг дико и бессмысленно уставился в разбросанные по столу документы, обхватив склонённую голову, ероша и сминая волосы. Он чувствовал себя оплёванным. Шах и мат. Проклятый кацетник… Он взял ручку и тщательно вымарал в личном деле советского офицера всё, что касалось медицинского блока. Он не мог объяснить себе, для чего это делает и какой ощутимый прок кому бы то ни было с этого будет.
После военнопленного привели одиннадцатилетнюю еврейскую девочку – о скверне её злополучной национальности сигнализировала ярко-жёлтая нашивка на робе. Штернбергу ещё никогда не доводилось видеть, даже здесь, в лагере, создания настолько истощённого, почти бесплотного. Девочка положила на стол ломкие, как сухие прутья, руки и устремила на офицера немигающий взгляд гипнотизирующе-огромных чёрных глаз. Кажется, она вовсе не понимала, о чём её спрашивают, хотя, судя по документам, была из немецких евреев. Её сознание было подобно выжженной пустыне. Штернберг, маявшийся от тошной жалости к этому бестелесному существу, поначалу разговаривал с ней очень мягко, терпеливо повторяя одни и те же вопросы, но вдруг что-то в нём бешено скакнуло на прутья клетки, клацнув зубами, и он неожиданно для себя самого оглушительно рявкнул, привстав:
– Да ты глухая, что ли?!
Девочка сжалась, закрывая голову руками, и тоскливо подумала – наконец-то она хоть что-то подумала! – о ком-то, кто мог бы её сейчас защитить от орущей твари в мундире, если бы был рядом, если б не оказался так некстати в штрафблоке… И Штернберг вздрогнул от внезапной догадки, уловив эту мимолётную мысль. Значит, всё-таки существует здесь какой-то заключённый, который защищает от эсэсовцев других заключённых. Не он ли выдаёт пропуска на тот свет охранникам и надзирательницам?
– Кого тут недавно отправили в штрафблок? О ком ты только что подумала? – спросил Штернберг.
Ребёнок уставился на него с ужасом.
– Ты сейчас о ком-то подумала. Его имя.
Девочка молчала.
– Ну же, говори! – прикрикнул на неё Штернберг. Но от страха она даже думать перестала.
– Я тебя не выпущу отсюда, пока не скажешь!
– Дана, – прошептала малолетняя узница. – Её зовут Дана.
– Фамилию знаешь? Личный номер? Номер барака? Возраст? Национальность? – допытывался Штернберг. От металлических звуков его голоса девочка вздрагивала, как от ударов, и только молча мотала головой. И вдруг ни с того ни с сего маленькая узница без единого стона свалилась на пол, словно марионетка, у которой разом перерезали все нити. Только что сидела на стуле – и уже распростёрлась на полу. Обморок?.. У неё совсем не осталось ауры, и потому нельзя было на глаз определить, что же с ней случилось. Штернберг вскочил, бросился к девочке и, едва приподняв её, понял, что она не дышит, что её жизнь невидимыми тёплыми струйками утекает сквозь его пальцы.
Говорят, заключённые тут умирают постоянно и повсюду. На работах, на перекличке, в бараке, на допросе, везде, где угодно. Он с треском разодрал на ней спереди робу и хлипенькую кофтёнку, обнажая ребристую, как стиральная доска, грудь, ударил кулаком – не сильно, боясь сломать ребра, запуская остановившееся сердце, потом пару раз развёл и свёл её руки, и девочка задышала сама. Штернберг положил тяжёлые ладони ей на грудь и отнял, лишь когда она вскрикнула от жара вливаемой в неё чужой жизни.
Он поднялся, пинком распахнул дверь.
– Франц! Блокфюрера сюда. И передай, пусть приведёт кого-нибудь с носилками.
Девочка слабо пошевелилась. Какая бессмыслица, устало подумал Штернберг. Всё равно ведь умрёт. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так через неделю, через месяц. Здесь все умирают.
Сегодня он явно был ни на что больше не годен, но, уже садясь в машину, вспомнил о таинственной заключённой по имени Дана, – попавшей в штрафблок. Следовало поторопиться вытащить её оттуда, иначе он рисковал уже не увидеть её живой.
Этот блок – с виду обычный барак – располагался на краю женского лагеря, возле забора, отделявшего Старый лагерь от промышленной территории Равенсбрюка. Дежурный по блоку, ёжась под взглядом Штернберга, просмотрел списки, послал помощника в канцелярию соотнести по картотеке личные номера узников с именами и, трепеща перед грядущим втыком, сообщил раздражённо расхаживавшему из угла в угол свирепому офицеру, что узниц с таким именем в штрафблок за последнее время не доставляли.
– В таком случае, шарфюрер, – Штернберг резко развернулся и пошёл прямо на дежурного, – я приказываю вам построить здесь всех заключённых блока и выспросить у них имена и клички. И если хоть один-единственный заключённый помрёт в ходе этого мероприятия, вы сразу займёте его место, вы меня поняли?
– Так точно, – затрясся дежурный. – Разрешите з-заметить, штурмбаннфюрер, заключённые находятся в карцерах…
– Да хоть в преисподней! Я сказал – немедленно. Я не люблю повторять.
– Слушаюсь… – промямлил дежурный. Ему крайне не хотелось выволакивать из ледяных ям умиравших там или уже мёртвых людей. – Ещё вы можете обратиться к оберштурмфюреру Ланге, он ответственный за сортировку, но часто работает и здесь…
– И что дальше?! Что вы мне зубы заговариваете? – взгляд Штернберга упал на конторку дежурного, где поверх бумаг лежала длинная чёрная плеть. – Вас хлыстом огреть, чтоб поторопились? – он сгрёб со стола плётку, сбросив заодно какие-то папки, и оглушительно врезал ею по полу, выбив из затоптанного ковра тучу пыли.
– Оберштурмфюрер Ланге знает имена многих заключённых! – выпалил дежурный. – У него с ними какие-то личные дела…
– Ну так приведите сюда этого вашего Ланге, и поживее.
Лицо дежурного перекосилось.
– Виноват, штурмбаннфюрер, никак не могу. У него сейчас время отдыха, он меня попросту убьёт, если я побеспокою его…
– И правильно сделает. А что я вас прибью, не боитесь? – и Штернберг снова шарахнул по полу кнутом.
Дежурный замер в мучительном раздумье, страдальчески морща лоб. Он вычислял, кто для него опаснее – здешний офицер Ланге, способный очень надолго отравить ему существование, или же вот этот разъярённый чиновник, приезжий, но зато такой страшный. Если не угодишь чиновнику, так потом ещё и Ланге, пожалуй, фитиль вставит… И дежурный измыслил компромисс:
– Давайте я вас провожу к нему, и вы с ним поговорите. Меня-то он вовсе слушать не будет.
Штернберг, ворча, согласился. Вдвоём они направились в другой конец улицы: впереди топал эсэсовский унтер, за ним шествовал Штернберг, прихвативший надзирательскую плётку и зло похлопывающий ею себя по бедру при каждом шаге. Густо сыпал крупный снег, налипая на шинель и невесомо касаясь подставленной ветру щеки. Над крыльцом последнего в бесконечно длинном ряду барака раскачивался, поскрипывая с гнусным взвизгиванием, тусклый жёлтый фонарь в ржавой железной клетке.
Они вошли в полутёмную прихожую. Из угла вырос мордастый небритый детина и не замедлил крепко послать унтера подальше, но затем пригляделся к петлицам Штернберга, вздёрнул руку, точно шлагбаум, и пролаял: «Хайль Гитлер!»
– Смирно!!! – заорал на него Штернберг. – Вы как разговаривали с унтер-офицером, рядовой? Вы как держите себя перед офицером?! Почему на вашем рыле щетина как на свиной заднице?!! Шесть суток гауптвахты!!! За неуставной внешний вид и поведение! Шарфюрер! Доложите о моём приходе и уведите этого.
– Это же денщик оберштурмфюрера Ланге, – со страхом пробормотал дежурный.
– Да хоть личный секретарь Папы Римского! Выполняйте приказ.
Вскоре унтер вернулся в сопровождении самого Ланге, поприветствовавшего Штернберга с величайшей почтительностью – но вид у оберштурмфюрера был ещё более расхристанный, чем у денщика. Ланге, перед тем как идти встречать гостя, потрудился затолкнуть упругое пивное брюшко под более или менее пристойно смотревшийся френч, но сальные волосы стояли гребнем, из распахнутой мотни торчало бельё, а галифе были в подозрительных белёсых пятнах.
Сглатывая кислую тошноту, Штернберг процедил морщась:
– Хоть бы застегнулись, а…
– О, прошу прощения, – Ланге с рекордной скоростью замкнул свою калитку. – Не желаете ли бокал бургундского, штурмбаннфюрер? Ваш визит для меня большая честь. Весь лагерь только и говорит, что о вашем приезде…
– В первую очередь я желаю знать, сумеете ли вы помочь мне определить личность заключённой, о которой только и известно, что имя или прозвище, да ещё что она находится сейчас в штрафблоке.
– Думаю, да – если молоденькая и симпатичная. Многих цыпочек я запоминаю ещё с первой сортировки… Да что ж мы на пороге стоим, прошу, проходите.
Позже, в бесчисленных кошмарах, эта небольшая полутёмная комната приобрела инфернальное свойство бесконечной растяжимости, вмещая столько существ, сколько требовалось неведомому постановщику сновидений; в реальности созданий было всего пятеро, и поначалу Штернберг не обратил на них никакого внимания – ясно же было, какого рода сиесту устраивает тут себе герр Ланге. Да и сам Ланге вовсе не был похож на того уполномоченного врага рода человеческого, что вставал потом из-за стола, открывая очередной выпуск предутреннего бреда – скорее уж он походил на пошляка-зазывалу при аттракционе по проекту Иеронима Босха, чем здесь грешили все, начиная с коменданта. Покуда Ланге сражался с закупоренной бутылкой, Штернберг, теребя кнут, расхаживал вдоль стены – дверь – синее окно, задёрнутое с той стороны рябой портьерой снегопада – угол с грязно-жёлтым торшером и подвывающим граммофоном.
– Меня интересует заключённая по имени Дана, по национальности предположительно чешка. Вероятнее всего, это у неё не имя даже, а что-то вроде прозвища. Насколько я знаю, – Штернберг припомнил тот бледный образ, что ему удалось выкрасть из сознания маленькой еврейки, – она молода, так что, не исключено, это всё-таки по вашей части, ведь вы тут, как говорят, имеете дело с молодёжью.
– Всё верно, штурмбаннфюрер, – с достоинством подтвердил Ланге. – Я тут, можно сказать, спец по молоденьким цыпочкам. Штрафблок, значит. Дана… Это случайно не та ли самая ведьма, которую я сплавил на медпроизводство?
– Ведьма? – насторожился Штернберг.
– Ну, страшная, как семь смертных грехов, к тому же стерва девка. И хитрая. Всё до поры до времени её как-то стороной обходило. И ребята на неё, страхолюдину, не смотрели, и даже на порке не была ни разу. А порка, это, знаете, святое, всё равно как крещение…
– Не отвлекайтесь.
– Так вот, попалась она в конце концов на попытке к бегству. Ну, перепоручили её мне, а я сначала выпорол её душевно, потом в ледяной карцер посадил, пускай щёлку поморозит…
– Короче.
– А теперь в медблок определил, по нашей внутренней производственной линии. Думал сначала по-божески с ней обойтись: отправить станцевать на виселице, и всё. Да только она меня довела, стервюга! Вот пускай теперь попоёт, когда медики обнулят её на все четыре конечности и мне в таком виде предоставят, что хочу, то и буду с ней делать…
– Что значит «довела»? – отрывисто спросил Штернберг. Весь этот омерзительный разговор уже осточертел ему донельзя.
– Да ведьма – она и есть ведьма, – в незатейливых мыслях Ланге промелькнуло опасливое недоумение. – Мне её приволокли уже раненую и избитую, но всё равно, она как глянула на меня своими кошачьими зенками, мне отчего-то аж поплохело. Я ж говорю, ведьма…
– Где она? – гаркнул Штернберг.
Ланге вздрогнул и уронил штопор.
– Да наверно, уже в медблоке. Я ж её по внутрилагерной линии пустил, для своей личной коллекции.
– Что это значит? – зло спросил Штернберг.
– А вот, взгляните, штурмбаннфюрер, – с гордостью осклабился Ланге. – Возможно, вас заинтересует… Самому рейхсфюреру очень понравилось, он был просто в восторге.
И лишь тогда Штернберг увидел то, чего до этой секунды не замечал. Молчаливо присутствовавший при их беседе гарем оберштурмфюрера состоял исключительно из калек: безруких или безногих, а то и вовсе лишённых конечностей совершенно голых женщин. Впрочем, все подробности Штернберг рассмотрел позже, в многосерийных кошмарах – а сейчас его взгляд беспорядочно метался, не в силах на чём-либо остановиться; он снова почувствовал безудержную тошноту, в ушах нарастал тонкий звон, как перед обмороком.
– Вам нравится? Наши медики разработали особую технологию вылущивания суставов…
– Оберштурмфюрер, можно вас на минутку? – не своим голосом произнёс Штернберг, отступая в прихожую.
Едва за спиной Ланге закрылась дверь, Штернберг молниеносно сгрёб его за шиворот и втиснул в угол – эсэсовец и вякнуть не успел, лишь стукнули о стену каблуки сапог.
– Слушай меня внимательно, ты, затейник, если с этой заключённой, Даной, хоть что-нибудь успели сотворить, я тебя самого по внутрилагерной линии пущу, ты меня понял?!
– Так… так точно, – просипел полузадушенный Ланге и поболтал не достающими до пола ногами. Штернберг отнял руки, и Ланге рухнул на взвизгнувшие половицы.
– Встать!!! – взревел Штернберг. Внезапно он вспомнил, что имеет в распоряжении длинный надзирательский кнут, изъятый из приёмной штрафблока, и с острым наслаждением вытянул им по спине копошащегося на четвереньках оберштурмфюрера.
– Лечь! Встать! Лечь! Встать! Смирно! Как стоишь, свинья! Смирно!!!
Ланге крупно дрожал, его пухлое трясущееся лицо стало белым как тесто.
– Вы только посмотрите на себя! И это называется немецкий офицер? – рукояткой кнута Штернберг ткнул Ланге в круглый живот. – Это называется баба на сносях, а не немецкий офицер! Почему от вас в служебное время разит вином, как из старой бочки? Почему у вас бордель в рабочем кабинете? Отвечайте, вы, троглодит!
Ланге, громко икая от страха, попытался что-то выговорить, но не осилил и первых двух слогов.
– Отставить! На пол! Пятьдесят раз отжаться! Раз! Два! Три! Четыре!..
За всю эту бесконечно длинную трижды проклятую неделю Штернбергу впервые было так хорошо – и никогда в жизни он ещё не получал такого пронзительного удовольствия от вида чужих мучений.
Когда Ланге окончательно изнемог и был не в силах продолжать даже под ударами кнута, Штернберг пинками выпроводил его на улицу.
– По кррругу бегом марш!!!
И Ланге, хныкая и давясь соплями, бегал вокруг, как цирковая лошадь, а Штернберг, длинный, чёрный, свирепый, страшный, подгонял его, будто жестокий дрессировщик, щелчками хлыста, стоило только незадачливому эсэсовцу чуть сбавить галоп. Невиданное зрелище быстро собрало зевак. Проходившая мимо колонна заключённых замедлила шаг и скоро вовсе остановилась – капо в изумлении застыла на месте, разинув рот, а узницы, скрестив руки на груди и кивая головами, громко переговаривались:
14
Абвер – орган военной разведки и контрразведки в Третьем рейхе.
15
Гауптштурмфюрер – звание младшего офицерского состава в СС, соответствовало званию капитана.
16
Лагерфюрер – заместитель коменданта концлагеря, ответственный за дисциплину.
17
Капо – низший надзиратель в концентрационном лагере, назначаемый из числа заключённых. Капо следили за порядком в бараках и во время работ. Занимали привилегированное положение среди узников.
18
Ротенфюрер – звание рядового состава в СС, соответствовало званию ефрейтора.
19
Блокфюрер – старший по блоку, объединявшему несколько бараков. Низшая административная должность в концлагере, которую обычно занимал унтер-офицер СС. Блокфюреры находились в подчинении лагерфюрера, непосредственно контактировали с заключёнными.
20
Шарфюрер – звание унтер-офицерского состава в СС, соответствовало званию унтерфельдфебеля (старшего сержанта).
21
Группенфюрер – звание высшего офицерского состава в СС, соответствовало званию генерал-лейтенанта.
22
Равенсбрюк – в переводе с немецкого – Воронов мост.
23
Знаю. Вы тоже наверняка знаете (нем).