Читать книгу Разделенный человек - Олаф Стэплдон, Олаф Стэплдон - Страница 4

Разделенный человек
2. Начало жизни Виктора. С 1890 по 1912

Оглавление

В тот же вечер, пока я, складывая в номере отеля взятый напрокат костюм, гадал, как разберется Виктор с родителями невесты, вошел он сам, одетый в старый твидовый пиджак и мягкие брюки. Бросившись в глубокое кресло, он заговорил:

– Слава богу, о слава богу, это позади! Я сам не подозревал, как разумно было пригласить тебя шафером. Ты стал чем-то вроде пробного камня или будильника, который вырвал меня из сна.

Пока я, в недоумении, машинально продолжал собираться, он переменил тему.

– Гарри, старина, – попросил он, – если можно, не уезжай пока домой. Само малое, чем я могу отплатить за то, что впутал тебя в эту историю, это рассказать о себе. С этим надо спешить, потому что я в любой момент могу впасть в прежнюю спячку. Если можешь уделить мне несколько часов, давай пройдемся.

Меня немало удивило само это предложение. Обычно Виктор презирал даже самые скромные физические упражнения. Теннис, регби и плавание он любил и был в них мастером, но ходьбу почитал тупым занятием. Это средство передвижения годилось лишь на случай, когда отказывал его спортивный автомобиль.

А тут, хотя машина его была готова увезти нас за город, он довольно застенчиво спросил, не против ли я поехать автобусом. И, уловив мое удивление, добавил:

– Видишь ли, машина относится к другой жизни – к жизни-сну, и поэтому она… пугает меня.

Как хорошо запомнил я ту поездку на автобусе тридцать лет назад! Свободных мест не было, нам пришлось стоять. От езды на жестких шинах зубы у нас стучали, как кости в стаканчике. Когда подошел кондуктор, Виктор, к моему удивлению, запутался с оплатой. Когда кондуктор с молчаливым презрением вернул лишние монеты, Виктор взглянул на них не со стыдом дельца, оплошавшего в священном деле денежного обмена, а со смешком, выражавшим радость от собственной беззаботности. Затем он принялся увлеченно рассматривать других пассажиров, чьи лица так же заворожили его, как недавно собрание в ризнице. Под его беззастенчиво-пристальным взглядом люди сердито ерзали. Симпатичный человек с дружелюбным лицом, привлекший его особое внимание, наконец с деланой суровостью сделал ему замечание:

– Держите себя в руках, юноша!

Спохватившись, что отступает от правил приличия, Виктор хихикнул и восторженно отозвался:

– Простите, я… вы на меня не сердитесь. Я был… словом, я проспал несколько месяцев и так рад снова увидеть людей – настоящих людей, а не сновидения.

Побагровевший мужчина, как видно, воображавший себя остряком, заметил:

– Рановато тебя выпустили, парень. На твоем месте я бы вернулся следующим автобусом.

Кругом засмеялись, а Виктор усмехнулся, подмигнул и, толкнув меня локтем, сказал:

– Все в порядке. За мной присматривают.

Мы вышли на кольце и двинулись по пригородной улочке, больше похожей на проселочную дорогу. С нее свернули на тропинку, тянувшуюся между полями и перелесками.

Наконец Виктор начал излагать мне странные обстоятельства, бросавшие свет не только на его поведение в церкви, но и на прежние наши отношения. Однако рассказу он уделял лишь часть мыслей, остальное же сосредоточилось на чувствах. Живыми глазами смотрел он вокруг. Иногда останавливался, чтобы изучить листок или жучка, словно никогда не видывал ничего подобного, или, остановившись у ствола, с любопытством ощупывал шершавую кору, с детским восторгом опускал руку в ручей или вдыхал сложный аромат от горсти земли. Раз, услышав дятла, он замер:

– Что это за птица? Как много я пропустил, пока спал!

Все это было достаточно примечательно само по себе, но куда больше – для того, кто знал обычное равнодушие Виктора ко всему, и тем более к столь обыденным мелочам. Обычно интерес его ограничивался моторами, спортом, бизнесом, женскими чарами и общественной стабильностью. Еще интересовали его человеческие характеры, в которых он острым глазом выхватывал малопочтенные побуждения и не замечал целого. Таков был Виктор обычно, но будь в нем только это, я никогда не стал бы им восхищаться.

Я восстановлю, насколько сумею, тот памятный разговор, но вряд ли смогу передать острое ощущение пробудившейся в Викторе жизни и ума, а также его беспокойное стремление взять все возможное от краткого пробуждения, пока оно не окончилось. Однако я не упущу никаких важных фактов, потому что впоследствии он согласился помочь мне довольно точно записать все, что было тогда сказано.

– Ну вот, – заговорил он, хватаясь сразу за корень дела, – у меня что-то вроде раздвоения личности, но необычного сорта, и до сего дня я ни слова никому об этом не говорил. Первое пробуждение, какое я помню, случилось в начальной школе. Я проснулся только наполовину, и длилось это минуту или две, но для меня это было поразительно внове. Меня обвинили в распространении грязных картинок, а я их в глаза не видел. Директор разбранил меня за непристойность и за ложь, а потом отлупил. Порка пробудила меня к жизни – или просто разбудила. После третьего удара боль вдруг стала намного-намного острее, и я завопил, а до тех пор молчал, как подобает маленькому англичанину. Я бросился к двери, но директор меня перехватил. Мгновенье мы смотрели друг другу в лицо, и я увидел в его ярости то, чего тогда не осмыслил, только почувствовал фальшь. Мне вспомнилось, как я поймал нашу собаку за кражей мяса из кладовки – она страшно рычала и одновременно спешила проглотить кусок. Это новое лицо директора так меня поразило, что я завизжал, срывая глотку, и попытался ударить его в нос. Видишь ли, пока я не проснулся, лица были просто масками, а тут одно обернулось окном в душу, и душа эта, как я смутно ощущал, была в ужасном состоянии. Отчетливо припоминаю чувство, будто Всемогущий Господь обернулся вдруг грязным чудовищем. «Зверь, – закричал я, – почему тебе нравится меня мучить?». Потом я, наверное, потерял сознание, потому что дальше не помню. Нечего и говорить, что из школы меня выгнали.

Виктор помолчал, с той же кривоватой улыбкой вспоминая прошлое. На мой вопрос, часто ли он пробуждался с тех пор, он не ответил. Мы стояли, склоняясь на перила пешеходного мостика, и Виктор внимательно следил за рыбками в мутноватой воде ручья.

– Мой разум, – заговорил он вдруг, – как этот ручей. Когда я – настоящий я, все ясно до дна, и видны разные создания, двигающиеся на разных уровнях. А когда я – тот тупоголовый сноб, вода мутится. Пробудившись, я могу заглянуть в себя и увидеть каждую рыбешку желания, каждого малька суетливой мысли, как они питаются и растут или угасают от старости или как их настигают и поглощают другие, более сильные. Да, и когда я совсем проснусь, я могу их не только видеть, но и управлять ими, укрощать их, упорядочивать и подчинять своей воле, чтобы они плясали под мою дудку. «Я» всегда над водой или плавает по поверхности. Образ не складывается, но ты, может быть, поймешь. Во сне я – добыча этих созданий (по крайней мере, некоторых) – они мечутся в мутной воде, толкают меня туда-сюда, задевая хвостами, а то и грозят проглотить меня, мое настоящее я. На самом деле они иногда целиком поглощают мое настоящее я. Я снова и снова полностью отождествляю себя с одной из этих тварей. Ты понимаешь?

– Отчасти, – сказал я и снова спросил, часто ли он пробуждается.

– Редко, но со временем все чаще. И длится это дольше, и глубже становится. – Он вздохнул. – Может быть, однажды я проснусь насовсем. Но почти не смею надеяться на это. Пока полные пробуждения случаются редко и длятся всегда недолго – едва хватает, чтобы влипнуть в самые неприятные истории; а несчастный лунатик потом страдает. Однажды, лет в семнадцать, я проснулся, когда нападал на какого-то жалкого мошенника. Из-за какого-то мелкого преступления я, проникшись высокой моралью, был жесток с ним до садизма. И вдруг увидел в парнишке живого человека и в то же время с ужасом увидел, какая же я дрянь. Увидел, ясно как день, что происходит в моей голове. Тот случай с директором времен начальной школы поднял из илистой мути на дне реки темную тварь, которая с тех пор бушевала, пожирая множество безобидных мальков, жирела и набирала силу, неразличимая в мутной воде. Кажется, внезапное пробуждение было вызвано тем, что тварь всплыла на поверхность сознания и взбаламутила ее. Помню, мне стало невыносимо стыдно за такое отвратительное поведение. Не помню точно, чем это кончилось. Но вспоминаю, как от волнения у меня вырвалось: «Боже мой, как ты, наверно, меня ненавидишь, Джонсон-младший, и как же ты прав!» И еще я тогда написал ему записку с просьбой, если он снова увидит меня таким же мерзавцем, напомнить, что такое уже было и как мне было стыдно после пробуждения. Парня такая внезапная перемена, конечно, удивила, да и напугала, я думаю. Но записку он взял. Ну вот, несколько дней спустя ему представился отличный повод выполнить просьбу, и он ее выполнил. А я в стадии сонного отупения ничего не помнил о прежнем бодрствующем себе. Увидев записку с собственной подписью, я не усомнился, что это подделка, и, конечно, пришел в ярость. И, разумеется, счел его поведение несносным нахальством. Врезал ему от души. Естественно, случай скоро стал известен всей школе. Я был страшно популярен: хороший спортсмен, не нарушал школьного этикета. Но тот случай покончил с популярностью навсегда. Все стали презирать меня как обманщика. А мной владела страсть к популярности (хотя я ее не сознавал), и я мучительно пытался восстановить прежнее положение. Иногда мне это почти удавалось, но всякий раз, когда успех был уже близок, я на несколько минут просыпался и делал что-то такое, что вновь подкидывало дров в огонь.

Виктор помолчал, всматриваясь в воду ручья, сложив руки на перилах. Вдруг он выпрямился и со смешком, похожим на вздох, потянулся, словно освободился от пут. Мы пошли дальше.

– Скажи, – попросил я, – что ты имеешь с виду, говоря, что увидел того парня живым человеком? Телепатию?

– Нет-нет! Может быть, иногда и проявляется что-то вроде телепатии, но чаще это просто обостряется проницательность и воображение. Тон чужого голоса, выражения лица, весь, так сказать, запах человека вдруг обретает смысл. Джонсон-младший вдруг обернулся яркой картиной отчаянно запутавшегося и перепуганного мальчишки. И та же проницательность обратилась на меня, показав мне себя самое, наверно, куда яснее, чем видел он. Видишь ли, – продолжал Виктор, оглядываясь кругом с открытой улыбкой, невозможной для обычного Виктора, – мне становятся понятны не только другие люди и собственное сознание, но и все вокруг. Продолжая сравнение, прозрачным становится не только ручей, но и берега, поля, люди на них, небо, весь мир становится… да, прозрачным. Я, можно сказать, вижу все насквозь. Не буквально, конечно, не как на рентгене. И не в мистическом смысле, прозревая Бога или еще что в этом роде. Скорее все из раскрашенных картинок превращается в невероятно многозначительные символы; символы, взывающие к моему прошлому опыту. Да, вот именно! При виде несчастного Джонсона-младшего – насупившегося, с дрожащими губами – меня вдруг захлестнули все забытые переживания того же рода, и они принесли новое сокрушительное прозрение душевного страдания, которое испытывал сам Джонсон – в то время и в том месте.

Кажется, в этот момент Виктор нагнулся, чтобы проследить за жестокой драмой, разыгравшейся в натянутой между травинками паутине. Разговора он не прервал.

– Иногда, – говорил он, – мне удается проследить, какие внешние события вызвали пробуждение. Меня вырывают из сна жизненные встряски: усилия Джонсона-младшего не расплакаться или сочетание тебя, Эдит и брачной церемонии. Сработать мог бы и этот паук, готовящий себе обед, если бы только моя лунатичная личность снизошла заметить такую мелочь. Боже, что за зрелище, а? – Он разразился страшноватым смехом. – Смотри, как усердно он пакует несчастную мошку в дрыгающийся тючок! Новые, новые обороты нити, все туже и туже. А тварюшка все жужжит, ровно как машинка! Ха! Одно крылышко связали. И силы у нее кончаются. Это похоже на ловлю льва сетью в пустыне Сахара, или на дуэль гладиаторов, вооруженных мечом и сетью. Ну вот, упаковал, дальше будет пиршество.

Мне пришел в голову новый вопрос.

– Скатившись в сон после случая с Джонсоном-младшим, ты (по твоим словам) совсем забыл, что случилось во время пробуждения. А стадию сна ты, пробудившись, помнишь так же смутно? Например, ты забыл, что происходило утром в церкви до того, как ты «проснулся»?

– Нет-нет, – не без горечи рассмеялся он. – Когда бодрствую, я вспоминаю жизнь во сне с отчаянной ясностью – и помню такие подробности, каких не замечал я-лунатик. Я не только вспоминаю все более отчетливо, но и в новом свете, с новой точки зрения. Например, помню, как зверски накинулся на тебя вчера за то, что ты заказал нам на медовый месяц трехзвездочные гостиницы вместо четырехзвездочных. И еще я помню то, чего не заметил тогда – что к твоему раскаянию примешивалось отвращение и презрение. Теперь я, конечно, несказанно стыжусь той вспышки. Или, вернее, стыжусь и не стыжусь, потому что, всматриваясь в это воспоминание, вижу в нем не себя, не свой поступок, а какого-то тупого сноба, с которым делю свое тело. Или вот еще – я помню, как прощался с Эдит вечером перед свадьбой. Жадно-почтительный поцелуй и пошлые слова! Теперь я содрогаюсь от стыда за себя и за нее. Хотел бы я знать, какой вред причинил ей тот сонный дурень. Разорвав помолвку, я совершил болезненную, но необходимую операцию. Без нее было не обойтись. (Но как же я надеюсь, что все кончится для нее хорошо!) Он месяцами отравлял ее своей неискренностью и ложными ценностями. Да! Я сгораю от стыда, вспоминая то вчерашнее «Доброй ночи!». Тогда я (приходится говорить «я», а не «он») воображал себя романтичным влюбленным, поклоняющимся возлюбленной как высшему существу, едва ли не божеству, и готовился жить с ней до последнего дня. Но, оглядываясь назад, я точно вижу, что происходило в моей душе, и не назову это хорошим примером. Конечно, было в этом немало здоровой телесной страсти к чрезвычайно соблазнительному телу Эдит, но лунатику она представлялась не желанием, а только лишь телесным проявлением любви к ее чистому духу. Теперь меня прямо корчит. А что у нее, бедняжки, за чистый дух? Спора нет, где-то в глубине тлеет искорка честности и великодушия, настоящей чистой Эдит. Но едва ли она когда-нибудь сумеет проявиться вовне, столько на нее наслоилось ложных условностей и фальшивых ценностей. И я, выражая беззаветную преданность ей как личности, на самом деле думал (не замечая того), что она для меня – превосходная партия, обученная всем трюкам нашего круга, может быть, даже «выше классом», чем я, так что я смогу гордиться, выставляя ее в свете. Но я далеко не поклонялся ей, а считал себя в любом случае выше – видел в ней лишь сырье, из которого можно изготовить первоклассную супругу. Она, например, проявляла иногда склонность думать своей головой. Такого допускать нельзя. Ее дело – быть нежной и услужливой женой.

Помолчав, он заключил:

– Как видишь, бодрствуя, я очень ясно помню пережитое тем, другим. Иначе я оказался бы вовсе без прошлого, как младенец. Общий счет моего существования был бы короче, чем у других.

– Говоришь, это продолжается не больше нескольких минут или часов?

– Иногда дней и даже недель, и с возрастом такие периоды становятся продолжительнее. Во всяком случае, пока. Боюсь, что обычная для пожилых косность обратит процесс вспять. Сейчас, позволь, я вернусь к рассказу. К первому продолжительному пробуждению вызвал меня ты на третьем курсе Оксфорда, когда мы только познакомились.

– Теперь, – перебил я, – мне понятна твоя вечная непоследовательность: высокомерие сменялось дружелюбием, а потом ты снова нагонял холод.

– Это началось, – сказал Виктор, – когда мы после пирушки, немного поднабравшись, ввалились к тебе в комнату. Ты не стерпел, а имел наглость возмутиться, и тогда мы принялись выбрасывать твои вещи в окно. Ты в самом деле сопротивлялся – это было и удивительно, и смешно, ведь нам ты виделся букашкой. Ты учился в мелкой, никому не известной школе, и выговор у тебя был, как у отребья с улицы провинциального городка. Мы не собирались терпеть такой наглости. Ты, конечно, помнишь, как тебя скрутили, а я самым оскорбительным тоном объявил, что ты похож на моего галантерейщика. Вот тогда-то я и проснулся. Причиной стало твое стянутое личико. Я вдруг увидел тебя, как видел Джонсона-младшего. Увидел, как ты разрываешься между презрением к нам и бессмысленной завистью, самоуничижением. Увидел, как тебе больно – не только от нашего скотства, но и от собственной невольной измены себе.

Я перебил Виктора:

– Ясно помню, как вдруг изменилось твое лицо. Глаза удивленно открылись, и рот тоже. Ты вдруг отвернулся со странным, неловким смешком. Взял книгу и сел на подлокотник кресла, притворившись, будто читаешь.

– Да, а на самом деле я умирал от стыда.

– Потом ты вдруг бережно закрыл книгу, положил ее на стол и сказал что-то в том смысле, что пора прекратить эту гнусность. Твоя шайка заспорила, но в конце концов отчалила, а ты – это меня поразило – задержался, чтобы помочь мне прибраться после погрома. Помнишь? Я сперва хотел вытолкать тебя вслед за остальными, но, когда ты покорился как ягненок, вдруг передумал. Ну и намучились мы, таская порванные книги и поломанную мебель со двора на верхний этаж.

– Верно! А когда закончили, ты предложил мне какао! Какао, боже мой! Мне, гордившемуся своим происхождением! Но у меня хватило ума согласиться, потому что к тому времени я полностью проснулся. Отменный был какао, кстати говоря. И мы проговорили до утра, пока ты не стал клевать носом. Потом я взял у тебя почитать Бейтсона и ушел с ним к себе. К завтраку я почти дочитал книгу. Тот первый разговор открыл мне глаза. Помнишь, как мы перескакивали от наследственности к социализму, потом к религии, к астрономии – словно мартышки прыгали с ветки на ветку. Мартышки Вселенной! Ты знал больше меня, а я представлял собой чистый лист.

– Зато чертовски хорошо соображал, – вставил я, – и напугал меня интеллектом.

Разделенный человек

Подняться наверх