Читать книгу Палата № 26. Больничная история - Олег Басилашвили - Страница 2

Оглавление

Тимофею с любовью

Они вошли в мою палату, сразу несколько человек, молодые, румяные с морозу, в белых халатах, – группа врачей-стажеров.

– Ну, что тут у вас?

– Да вот… задыхаюсь, сердце, температура, легкие…

– Да нет, с вами ясно все. Что с телевизором?!

Телевизор в палате шикарный, совсем плоский, как в фантастических романах моего детства. Можно на стенку вешать, словно картину. Так что телевизор хороший, японский. Только не работает. Почти не работает. Включишь его – безумные линии скачут, и шипение какое-то громкое… Иногда вдруг вспыхнет экран, щелкнет на секунду-другую, мелькнет девичья попка, загремят какие-то звуки вроде музыки, и опять треск, шипение, и линии полосуют экран, и никакого изображения.

И вот врачи пришли, много, несколько человек, чинить телевизор.

– Вы одним пультом, Олег Борисович, пользуетесь?

– Валерианович, простите.

– ?

– Отчество мое Валерианович.

– А-а-а… Так одним?

– Одним.

Иронические улыбки:

– Это ведь спутниковый телевизор. Видите: четыре пульта.

Вижу. Еще какие-то ящички с кнопочками, черт их разберет. Ну да сейчас наладят.

– Так вот надо оперировать всеми пультами! Сейчас у вас идет кабель, да? А вот сейчас… – Говорящий берет два пульта и жмет чего-то, результат нулевой. Другой пульт жмет: раз, два, три – ноль.

– А, вот они сзади, папа-мама провода. Их же надо, да.

Включает, жмет. Результат – ноль.

– А попробуй впереди, вперекрест, вот так. – Это включаются остальные.

Поворачивают телевизор. Хоть и двадцать первый век, туго скрипит он при повороте. Втыкают, жмут. Результат – все вообще исчезло, даже шипение.

– Так, братцы, вынимайте, верните к исходу, пусть будет так, как было, хотя бы.

– Ладно, потом. У нас сейчас обход, надо больных проверить, новые назначения, мысли, надо проверить. А мы вызовем мастера, он сделает.

Уходят.

– До свидания, Олег Васильевич.

– До свидания.

Пусто и тихо стало в палате.

Палата у меня отдельная, спасибо друзьям, помогли со страховкой. Лежу. И мобильник не работает, испортился. Поговорить не с кем. Вдруг щелк и…

– Всех, всех! Всех вас! Мы пересажаем! Всех до единого!!! Однозначно!!! Вас – в первую очередь. – И исчезает, милый.

И кого он будет сажать? Меня? Вместе со всеми? Ну, это не страшно, если со всеми, в одиночке, говорят, плохо. Хотя какая тут одиночка, если всех, всех, всех…

Опять щелчок, одно слово вырывается: «уконтрапупить» – и опять шипение. Ну да, если не сажать, то уконтрапупить. Нет, нет, нет, хорошо, что телевизор не работает.

Закрываю глаза. Всплывает воспоминание.


Сорвались мы с места и помчались к президиуму, туда, где надо всеми нависает гранитный Ленин, туда, где место председателя съезда народных депутатов занимает временно исполняющий обязанности председателя некто Казаков.

Бежим через весь гигантский зал, бывший когда-то залом заседаний Верховного Совета СССР. «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее». Где в едином порыве, как один, вскакивали депутаты со светящимися от счастья глазами и нескончаемо аплодировали любимому вождю. А теперь здесь зал заседаний Первого съезда народных депутатов РСФСР, то есть России. (Слово «Россия» пока до поры до времени не произносилось, нет такой страны – Россия, есть РСФСР. Есть Украина, Грузия, Узбекистан, они есть, а вот России нет. РСФСР.)

Два дня съезд не может выбрать председателя Верховного совета. Оба кандидата: Ельцин от нас, демократов, а от коммунистов, не помню, кажется, Воротников, неважно, – оба не добирают нужного количества голосов. И вот Казаков предлагает снять с голосования обе фамилии – и Ельцина, и Воротникова – и предложить новых кандидатов. В стане коммунистов ликование: Ельцин будет убран! У нас, демократов, шок: именно с Ельциным мы, да и абсолютное большинство народа, связывали наши надежды на возрождение России! Нет у нас равнозначного Ельцину другого лидера! Не будет Ельцина – будет стоять во главе коммунист, покатимся назад, в советское прошлое: к репрессиям, дефициту повсеместному, запретам, к демагогии!..

Мы требуем продолжения голосования с прежними кандидатами, требуем поставить это предложение на голосование. Казаков не внемлет:

– Ставлю на голосование предложение: кто за то, чтобы снять старые кандидатуры и заменить их на новые?

Голосование пошло!

Остановить! Остановить голосование во что бы то ни стало! Тридцать секунд! Тридцать секунд всего у нас! Потом – стоп машина – и выдается результат. Конец.

Нас, демократов, чуть более ста человек, а на съезде коммунистов более тысячи. Ясно, каков будет результат голосования.

Вот тут-то и сорвались мы с мест, и помчались к президиуму.

Кучеренко! Молоствов! Куркова с кипой каких-то телеграмм! Еще кто-то! Я бегу.

– Остановите голосование! Требуем!

Казаков в микрофон – к ОМОНу, сидящему на первом этаже:

– Захват!

Кучеренко закрывает микрофон рукой:

– Остановите!

Казаков рвет микрофон на себя:

– Захват!

Секунды неумолимо скачут, еще чуть-чуть – и все. Кучеренко:

– Почему не поставили на голосование наше предложение – оставить прежние кандидатуры и голосовать в третий раз?

– Захват!

Мы – меньшинство, нас, демократов России, на съезде всего около ста человек, но благодаря телевизионной трансляции все, что происходит на съезде, видит народ. А народ яростно поддерживает нас, кучку демократов и Ельцина, поэтому в самых напряженных моментах, когда надо голосовать по ключевым вопросам, на весь гигантский зал Кремлевского дворца раздается голосище нашего депутата Дмитриева:

– Поименно!!!

И коммунисты, и иже с ними вынуждены голосовать вместе с нами за или в лучшем случае «вздр», что означает «воздержался», и только в редчайших случаях против… Понимают они, понимают, что народ страны увидит, – а ведь фамилии всех голосующих тут же возникают на телеэкранах – боятся обнаружить свои подлинные намерения. Так и сейчас, ведь вся эта заваруха транслируется на всю страну, и сразу видно, кто за что: кто за надежду на нормальную жизнь, а кто пытается остановить ход истории, пытается сохранить ту власть, которая довела страну до краха. Промышленность рухнула, сельское хозяйство умерло, магазины пусты, повсюду гигантские очереди, вновь карточки, да и то по ним ничего не получишь… Поезда не ходят… Городской транспорт стоит… Улицы городов погружены во мрак… И опять Кучеренко по микрофону. Срываются с мест коммунисты и иже с ними.

– Остановите!

Испугался Казаков.

Голосование остановлено. Временная победа: завтра будем голосовать за прежние кандидатуры. Перерыв… Отложили на завтра.

А завтра что?! Опять то же! И тут вспомнил я фильм Говорухина «Так жить нельзя».

Первая, мне кажется, картина, где чрезвычайно правдиво, талантливо, на документальном материале показана наша советская жизнь, наша деградация: пьянство, убожество, ложь, воровство, вырождение… Так нельзя жить, надо что-то предпринимать, менять экономическую нашу систему, дать народу возможность поверить в себя, в свои силы, наделив каждого гражданина правами, которые дадут ему возможность почувствовать себя хозяином своей судьбы, хозяином своего отечества, хотя бы воскресить в нем надежду на лучшее будущее.

Иначе – гибель, конец…

Мчусь на «Мосфильм». Договариваюсь о показе депутатам фильма «Так жить нельзя». Сегодня вечером. В громадном первом павильоне. Организуем автобусы.

С трибуны съезда приглашаю всех депутатов на «Мосфильм» сегодня вечером – депутаты довольны: интересно побывать на «Мосфильме»!

И посмотрели депутаты фильм, и оглоушил он их своей страшной правдой. И там, в первом павильоне, неожиданно вспыхнула дискуссия, чуть не до драки: а как жить?!

Наступает новый день. Поднимаюсь по главной лестнице в зал заседаний.

Рядом – Ельцин.

Высокий, стройный. Головы на две выше меня.

– Ну, Борис Николаевич, держитесь, мы с вами.

– Да уж скорей бы.

Поднимаемся до верха парадной лестницы, до гигантской картины Иогансона «Ленин на съезде комсомола». Ленин этак правой рукой, ладошкой, объясняет: учиться, дескать, надо, учиться и учиться. Толково объясняет.

Мимо, в зал заседаний.

Зал гудит. Ставим на голосование. Опять вопль Дмитриева: «Поименно!» Ну и голосище у него! Проголосовали.

Компьютер выдаст сейчас окончательный результат. Тишина в зале. Напряженная тишина, аж в ушах звенит.

И вот на экранах появляются цифры.

Побеждает Ельцин. Борис Николаевич. Несколькими голосами.

Невольно Ленина вспомнишь: «Из всех искусств самым важным для нас сейчас является кино».

Теперь наша Россия попробует начать жить по-человечески.

В перерыве в кремлевском саду Куркова ломает громадную ветвь сирени, объясняет милиционеру:

– Это для Ельцина.

– А, ну ладно.

На Головинском, номер шесть!

Прицепили тебе жесть!

Жесть! Жесть!..


Так пели тифлисские «оппозиционеры». Пели тихо, собравшись в тесный кружок, чтобы никто не услышал…

«Прицепили тебе жесть!»

Дело в том, что к карете губернатора Грузии революционно настроенные грузинские юноши прицепили на длинной веревке пустую консервную банку.

Губернатор сел в карету, карета двинулась, и консервная банка запрыгала, затарахтела по булыжникам Головинского проспекта Тифлиса (ныне проспект Руставели).

Скандал!!!

Эта акция была наиболее яркой страницей в истории предреволюционного движения в Грузии. Это потом уже появились Коба, Камо, другие и пошли грабить, убивать, взрывать.

Историю эту рассказал мне папа, с усмешкой вспоминая революционные настроения грузин начала двадцатого века.

Глядя из сегодняшнего две тысячи восемнадцатого года на себя, вьюношу шестидесятых – восьмидесятых годов, я вижу, что мало чем отличался я от тех тбилисских парней…

«Прицепили тебе жесть!»

Да, видел, ощущал нелепость и лживость власти, да, возмущался… Но – не более… На кухне, за водочкой, можно было, например, продекламировать одну из многочисленных:

Дедушка в поле гранату нашел,

Сунул в карман и к райкому пошел.

Дернул колечко и бросил в окно.

Дедушка пожил, ему все равно!


Остроумно, да и не опасно, теперь не сажают. Телефон выключен, да и говорим полушепотом, не опасно. Да, слышал я о каких-то «психушках», о диссидентах, о тюрьмах – но уходил в сторону: прочь все это – все, что будоражит совесть, что мешает жить.

Страна жила сама по себе – да, правила жизни враждебны, сковывают инициативу, ну что ж, надо приспособиться, пытаться выполнять, а вообще-то гори все оно синим пламенем… Идет война в Афгане – гибнут ребята, ну а что я, собственно, могу поделать?! Ничего…

Суют Сахарову шершавую кишку в глотку, уничтожают Солженицына, губят в лагерях, судят за тунеядство гения Бродского, убивают Пастернака – да, мерзко, а я что могу? Ничего… И не высовывайся. Принимай жизнь такою, какова она есть, – занимайся своим делом… А за поллитровкой на кухне поноси советскую власть…

Водяра, плавленый сырок «Дружба», все свои, телефон отключен, не страшно.

Правда, и на кухне бывали иногда срывы, заводился на политику не с тем, с кем можно… Мама в таких случаях говорила:

– Олег, перестань болтать! Безответственная болтовня! Ты ничего не изменишь, а можешь только изуродовать жизнь себе и своим близким. Этакая актерская распущенность, хлестаковщина!

– Мама, но меня действительно…

– Ты актер, твоя работа – передавать зрителю лучшее, что в душах авторов, делать людей чище, светлее, этим надо заниматься. Вспомни Успенского «Выпрямила».

Действительно, почему так рвался зритель на наши спектакли в Большой драматический театр? Потому что Товстоногов находил в них правду человеческих взаимоотношений. Никакой политики. Никаких намеков. Безусловная правда жизни, льющаяся со сцены в зрительный зал, сама по себе, своим присутствием бунтовала против повседневной и повсеместной лжи, звала вздохнуть чистым свежим воздухом правды, не отравленным идеологической химией.

Я в театре честно пытался делать свое дело. Подчас казалось: вот сыграю, положим, «Дядю Ваню» или «Выпьем за Колумба» – и люди поймут, изменятся, начнут жить по-новому…

Признаюсь, иногда мне даже во время спектакля казалось – вот! вот настал этот миг единения и там, в зале, – они поняли, они теперь другие!!!

Глупо и наивно до безумия, конечно!

«Ну, легкомысленны… Ну, что ж… обыкновенные люди… в общем, напоминают прежних… квартирный вопрос только испортил их…»

Да, люди, их природа – наверное, это вечное. Но вот с «квартирным вопросом» как-то решать надо. Наверное, кто-нибудь да решит. Но кто? Когда?

Но вот откуда ни возьмись – Горбачев. Перестройка. Гласность. Горбачев – молодец. Мы за него! Пытается как-то наладить жизнь по-иному. Ну что ж! Ему и карты в руки! Он – главный, он – генсек. Пусть трудится. Ура!

Коробило иногда, правда, как он, властитель всей страны, вместо «Азербайджан» говорит «Азебржан» или ударение: начать, предложить.

Правда, слово «коммунизм» уже выговаривает четко, не по-хрущевски: «коммунизьм», а «коммунизм»: «Стоит нам начать перестройку, и увидим горизонты коммунизма». Это радовало.

Но съезд! Съезд народных депутатов СССР!!!

Сахаров. Афанасьев. Шаталин. Попов. Ельцин… Впервые отсюда, с кремлевской трибуны Дворца съездов, с трибуны, осененной гигантским портретом Ленина, несутся слова о необходимости перемен, о необходимости изменений в экономической и политической системе страны.

То, о чем говорилось шепотком, с оглядкой, сейчас звучит громко, бесстрашно.

Четко, ясно, недвусмысленно звучат слова, которые я и на кухне-то произнести боялся, а здесь – в Кремле, в присутствии загорелых партийных бонз, агентов всесильного КГБ, послушно-агрессивной массы серого партийного большинства – свободно и ясно звучит речь человека, чувствующего и думающего так же, как я, но в отличие от меня – свободного от страха перед системой, страха, впитанного мною (да и всеми нами) с молоком матери, – человека, верящего, что слова эти могут изменить мир, покончить с попустительством злу.

– Кто это?!

– Это? Собчак Анатолий Александрович.

– Кто он? Откуда?!

– Из Ленинграда, профессор университета.

По-звериному вопит партийный зал, истерически кричат с трибун оппоненты. Страна прильнула к телевизорам. Утром – на работе, в очередях, в трамвае:

– Слышали? Слышали вчера Станкевича?!

– Да! Афанасьев-то, а? Агрессивно-послушное большинство!!! А?!

– Да! Да!

Вокруг редакции «Московских новостей» на Пушкинской толпы народа. Споры. Обсуждение статей… Выступлений на съезде…

– Сахаров сказал правду! Правду об Афгане!!! Так было!

Кричит однорукий, бывший афганец с медалями на груди:

– Так и было! А эта мразь, что унижала Сахарова, все врет!

Чуть до драк не доходит.

Популярность Ельцина растет с каждым днем.

– Видал? Видал вчера-то?! Ельцин-то, а?!

– Что?

– Бросил им партийный билет. Подавитесь, суки!

А Сахаров?! Сахаров – сутулый, картавый – пытается донести до тупой партийной массы главные тезисы написанной новой Конституции СССР под хохот и топот этих мерзавцев в хороших костюмах, под возгласы Горбачева:

– Ну усе, усе, усе! Уремя истекло!

Как с непослушным ребенком: «Ну усе, усе! Хватит».

– Я не сойду с трибуны! У меня мандат потяжелее вашего, мне этот мандат выдал народ!!!

Свист, хохот, аплодисменты не дают говорить Сахарову… Он, сутулясь, уходит с трибуны.

Горбачев:

– Шо и следовало доказать.

На улицах демонстрации… «Требуем отмены пятой статьи!»

«Огонек» разоблачает.

Митинги… Ельцин, Попов, Афанасьев.

Я, как и большинство, – у телевизора. Все мои симпатии – демократам. Чувствую: ими руководит нравственное чувство, желание изменить к лучшему жизнь. И им верит народ. Впервые благодаря горбачевской гласности люди поверили и почувствовали возможность высказаться, поверили, что они могут заставить слушать себя, поверили в свои силы.

И я почувствовал, впервые почувствовал возможность самому повлиять на ход событий вместе со всеми.

И когда Лавров, наш худрук, блестя зеркальным взглядом, предложил мне баллотироваться в депутаты съезда народных депутатов РСФСР, я, не колеблясь, согласился.

Ослепительное осеннее небо. Слепит глаза золото кремлевских куполов… Иван Великий… Успенский собор… Пьянящие гигантские гроздья сирени… Май.

Стоим мы, ленинградцы, демократические депутаты российского съезда, прошедшие горнило выборов, победившие соперников-коммунистов, победившие в отчаянной борьбе: пикеты возле метро с матюгальниками, дебаты в клубах – почти драки, когда соперник со своей командой, с хоругвями и иконами, вооруженный наглой, почти геббельсовской демагогией, ложью, забыв о совести и порядочности, вопит, пытается сорвать твое выступление, сучит ножками!

Спасибо моей команде во главе с нашим актером Валерой Матвеевым. Главное, что давало мне и всем нам сил, – сознание того, что большинство моих избирателей, да и почти весь народ, все думающие люди знают: так, как мы сейчас живем, – так жить больше невозможно.

Невозможно терпеть чугунную плиту КГБ, сеющую страх, ложь и притворство, невозможно ютиться в тесных коммуналках, невозможно больше стоять в бесконечных очередях за всем – от билета на поезд до кефира в грязных стеклянных бутылках… Невозможно больше рыться в гнилой картошке, моркови, пытаясь соорудить что-нибудь на обед…

Невозможно!

Невозможно терпеть всевластие КПСС, доведшее страну, самую богатую в мире – от алмазов до соболей, от золота до урана, от верблюдов до белых медведей – все есть в нашей стране, – доведшее страну до повального дефицита, когда приходится вводить карточки, а зерно – чем славилась царская Россия – пришлось более пятидесяти лет ввозить из Канады и Америки!

А можно ли забыть шестьдесят миллионов погибших в сталинских лагерях (коммунисты яростно отрицают эту цифру, всего-то, говорят, около миллиона – делов-то, действительно), забыть о рабах, дистрофическими руками которых строились заводы, электростанции, каналы, высотные дома?

Забыть о том, что мы превращены в моральных уродов, которые, пользуясь всеми плодами труда своих соотечественников-рабов, радостно ликуя, голосуют за «нерушимый блок коммунистов и беспартийных», за великого Сталина?!

Можно?!

Народ на выборах заявил: мы хотим жить иначе, по-человечески. Народ ждет от нас, депутатов, перемен, которые поставят страну на рельсы нормального цивилизованного развития.

…Стоим мы, депутаты, на солнцепеке на Кремлевском холме, дышим полной грудью, счастливые, что победили, призванные народом изменить нашу жизнь… Победители! Прорвались в Кремль! Победа. Свобода. Как распорядиться ею, каким путем идти, в какую сторону? Бороться против советской системы? Да ведь вся наша жизнь с нею связана!

Меня как ошпарило. Капитализм? Какой капитализм?! Мы мечтали: вот устраним коммунистов – ведь это они, это КПСС довели страну до истощения, заводы стоят, продукты по карточкам, да и то не всегда, и это в конце двадцатого-то века! Вот уйдут они, и все наладится, к власти придут честные люди, тормоза – идеологические догмы – отброшены, и начнут свободные хозяева работать, закрутится экономика, и появятся наконец товары в магазинах…

Капитализм? А его «родимые пятна»? Вернуть «ленинские нормы»? Помилуйте, какие нормы, один кровавый террор чего стоит! «Интеллигенция – говно… Вешать, вешать и вешать…» – это все Ленин.


О, дребезжание в коридоре. А! Вот и капельницу везут, бутылочки вверх дном… Медсестра Катя.

– Ну вот, здравствуйте! Давайте руку! Так, поработайте кулачком. Хорошо. А теперь отпустите. Все.

А я и боли не почувствовал. Молодец Катя. Хорошо под капельницей. Подступает дремота… Сон… Только не дернуть рукой, а то… только не дернуть… Что?.. Что это…

…На просторах родины чудесной…


…Громадный гранитный Ленин над президиумом, дубовые панели на стенах, места для депутатов… какие-то кнопки. Вот она, атмосфера сталинских съездов… Нескончаемые овации… Светятся глаза депутатов! Сияют лица!

Почти весь состав Семнадцатого съезда ВКП(б), проголосовавший за Кирова, пошел под нож!

«Жить стало лучше, товарищи! Жить стало веселее!» – с улыбкой и мягким акцентом.

Ликование! Да здравствует! Ура! Сияют лица! Счастье!!!

«И вот я, простая крестьянская баба, стою на этой трибуне перед вами, товарищи!» – это актриса Марецкая, довольно скверно изображающая простую крестьянку, радостно захлебывается от счастья…

«Банду Бухарина, Каменева, Зиновьева – к ответу!!! Смерть! Смерть шпионам!!!» Неистовствует зал! Сердца переполнены любовью к вождю.

И он смущенно прячет улыбку в усах, вынимает часы на цепочке, показывает на них: хватит, мол, к работе. Выполним и перевыполним.

На просторах родины чудесной,

Закаляясь в битвах и труде…


Сталин – наша слава боевая,

Сталин – наша слава и полет…


А космополитов безродных – к ногтю их! К ногтю! Как фамилия-то? А? Настоящая-то? А? Фишман? У-у-у…

И генетиков с их буржуазной наукой – в лагеря! И кибернетиков! У-у-у, вейсманисты и морганисты поганые! Что?! Что это – что – что – что это? Круглый… Лысый… Хрущ… Как культ личности? Позвольте… Разоблачить культ? Двадцатый съезд… Что, миллионы невинных жертв?! Мрак… Так не знали мы… Ну, если б знали, то, конечно…

Но – опять! – взрыв ликования!

Пастернака – вон из страны! Лишить всего! К ответу! Евреев – тоже… Что? Нельзя пока? Подождем!

и – опять ревет зал, ликуют, аплодируют бурно, волны счастья, машут, толкаются, единогласно, рев, буря… А-а-а… Единогла-а-а… А? Что? А-а-а… А, это я спал…

– Спасибо, сестра.

– Нет, это я проверяю, капает хорошо. Ну еще, еще долго. Руку не сгибайте.

Лежу, не сгибаю.

Лезут ненужные мысли. Не думать. Имею право! Мне уже восемьдесят четыре. Большие кранты! Кстати, деревня может так называться – Большие Кранты. Есть же Большая Грязь или Черная Грязь. Интересно, а почему у нас бывают такие названия? Дно, например… «Вы где живете?» – «На Дне»… или «В Дно». А вот Гниломедово или Дешевки, Гробово, Пыталово. А вот и Овнищи. От безысходности нашей… Голодранино… Правда, и красивые есть: Ясная Поляна, например… Вешенское… Мелихово…


Эту ручку подарил мне Даниил Александрович Гранин. Я был у него в Комарово. Хорошо там, просторно, не как в этих новых поселках, где элегантный Версаль пытаются сотворить новоявленные хозяева, – невзначай разбогатев, построили себе дворцы, чтобы не спросили: «А откуда такое богатство?» – отгородили это богатство ото всех высоченными заборами сплошными, из толстых досок или металла… Идешь по улице, слово по коридору из заборов.

На участке Гранина все нестрижено, небрито… Трава, кусты, папоротники… Тропинки среди одуванчиков… Березы… Дом довоенный, деревянный… Маленькие комнаты, полно книг, на террасе запах дерева и травы. Гранин. Ясный ум, прекрасный русский язык. Привез ему арбуз, черешню, персики, конфеты Галя дала. От Комарово в целом и от участка и дома Гранина ощущение высокого прозрачного леса, запах травы, листьев. Довоенные редкие дачи, светлые мысли, чувство добра, словно у нас когда-то в Хотьково.

Мама моя, папа, бабуля… Где вы?


Что такое были мои родители? То есть как на них смотрели, как к ним относились окружающие?

Отец – из грузинских крестьян, из села Карби Горийского уезда. Правда, они там все называют себя дворянами. «Мы все дворяне. Ираклий! Ты дворянин? – говорит простой крестьянин другому. – Ты работал когда-нибудь?» А тот отвечает: «Нет, никогда не работал! Я дворянин!» – и показывает на руки: черные, скрюченные, все в мозолях от работы.

Отец окончил два факультета, стал директором Политехникума связи. Студенты за глаза называли его Сфинкс. Почему? Он мне сам это рассказывал. Сфинкс. Никогда голоса не повышал. Из имущества личного не было ничего буквально, только одежда: ботинки, шляпа, штаны, один костюм. Сидел на старом венском стуле, перетянутом телефонным шнуром для прочности, за старым столом для игры в карты – до революции на нем играли в карты, он назывался «ломберный стол».

Мама – дочь церковного архитектора. Доктор наук. Из благоприобретенного… Что было?.. Пол-избы в Хотьково… Стол обеденный… Кресло… Диван… Все. Остальное, стоявшее в трех оставленных нам комнатах нашей коммуналки, – шкафы, буфет, столы, стулья, кровати, кастрюли, тарелки и прочая утварь – все дореволюционное. Мама даже хотела сделать в коридоре выставку «Старые вещи». Но не успела. Утюг с угольями, выдолбленное из куска бревна корыто для крошения капусты, сечка – полукруглый нож, похожий на маятник, – им крошили капусту в корыте, стиральные доски, рубель – ребристая изогнутая деревяшка для стирки, утюг спиртовой, керосинки, керогаз, медные кастрюли – их надо было лудить, покрывать изнутри оловом, и ходили по дворам лудильщики: «Лудить, паять!» Сито для просеивания, кофемолка – из пустого ящичка, куда когда-то ссыпался уже промолотый кофе, возбуждающе горько-сладко пахло. Счеты конторские. Не успела…

Соседи по квартире деда, ставшей коммунальной: Ася, Костя, Агафья, Марьисаковна… Со всеми были дружны. Постепенно население уменьшалось, постепенно соседи переезжали на кладбище…

Остались лишь Ася, мама и папа. Ася вечно побаливала, денег на жизнь с нищей пенсии не хватало, ее всегда «приглашали к столу»: «Ася, попробуйте-ка, мы суп сварили, как, на ваш вкус?.. Не пересолили?»

Ася демонстративно нехотя присаживалась, хвалила и суп, и второе…

На даче, в Хотьково, не хотела с нами жить: сыро…

Почти ежедневно на даче седлал я велосипед и ехал в Хотьково на почту звонить Асе, узнать о здоровье, не надо ли чего…

Мама вечно беспокоилась о ее здоровье. А сама кашляла. Температурила…

Но вот! О, долгожданное неосуществимое счастье!!

Папе – как директору Политехникума связи, фронтовику, члену райкома КПСС – дают квартиру. И где?! На только что отстроенном проспекте Калинина – в новом доме в пятнадцать этажей, на проспекте, куда приезжали москвичи просто пройтись: сталь, стекло, бетон!!! Шикарные универмаги занимают первые этажи, Дом книги, кинотеатр. Москвичи шли по этому московскому, как им казалось, Бродвею, напрочь позабыв о снесенной Собачьей Площадке, об уютных арбатских особнячках с колоннами. Они сгинули в одночасье в угоду новой Москве, и она, новая, растоптала вязь путаную арбатских переулочков, садиков, бабушек с колясками, дворов, где буханье домино по фанерному листу под патефонное танго из распахнутых окон с геранью на подоконниках…

На проспект Калинина ездили смотреть со всей Москвы, заходили в кафе, пили кофе с мороженым… Совсем как за границей! Верхние этажи домов исчезали где-то в бездонной синеве… А магазины, магазины! Здесь можно было даже иногда купить сервелат! Или колбасу любительскую. Ну и что ж, что очередь! Мы привычные. Зато результат!

Мама с папой, осмотрев квартиру – две большие комнаты, мусоропровод, окна – фантастика! – виден Кремль со звездами, Москва-река… Лифт! Большой балкон! Большая кухня! – пришли в полный восторг.

Вернулись к себе, в коммунальную квартиру на Покровке… Буфет старый… Венские стулья, перевязанные телефонным шнуром… И – главное, главное – Ася! Настасья Васильевна Маркова. Костя, муж ее, умер три года назад… Совсем одна. На обед – «жареная вода», как говорил папа… А ведь когда-то… Когда-то совсем давно была она гувернанткой у какого-то барина: шляпка с шелковой лентой, сумочка, туфельки…

Революция, подселили к нам. Помогала маме и бабушке – гуляла со мной по Чистым прудам… Занимала очереди… Война… Кот Барсик… Работа телефонисткой в моспо, отсюда всякие коврики-салфеточки, плетеные из старых телефонных шнуров, разноцветные… Фикус. Стеклянные прозрачные пасхальные яйца, поношенные боты, старое пальто… Оловянные ложки – уошки, – Ася звук «л» произносила как «у»… и почти вся жизнь, с 1917 года, – вместе с нами. Худющая, кожа да кости, больная, скулы подчеркнуты. Жила вместе с нами в одной коммунальной квартире, с нами и с другими: с Ильинскими-Басилашвили, Ольга Николаевна, Сергей Михайлович, Ира, впоследствии моя мама, Валериан Николаевич, мой папа, Жора – мой сводный брат, Сержик, умерший в младенчестве, потом я, и еще соседи: Мария Исааковна, Агафья, Фекла… И вот сейчас только два человека – Ира и Валериан Николаевич, – два человека рядом. А позади – длинная-длинная жизнь, полная событий, приносящих одно горе. Олег в Ленинграде.

Ира и Валериан.

Исчезни они – и что?.. Пустота, конец.

Сели мама с папой за стол, на венские свои стулья… Погладили старую полысевшую клеенку.

– Настя, идите-ка попробуйте, вроде я соли не доложила.

– Я сыта, спасибо…

– Ну только попробовать, пожалуйста. Подскажите, соли мало?

– Ладно. – Садится: – Да нет, вроде нормально.

– Вот и хорошо. Ну вот, а теперь картошечки!

– Ирочка, а как новая квартира-то? Взяли?

– Да ну ее, Настя, нам и здесь хорошо. Куда нам с Покровки! Ну, еще картошечки, а?

– Спасибо, Ирочка.

Так и остались они в коммуналке.

Через несколько лет скончался папа. Потом – мама ушла от меня в ленинградской больнице. Я позвонил Асе, сказал о смерти мамы.

– Я знала, знала… (знауа, знауа…)

И осталась Ася, всех пережив, одна-одинешенька, в нашей покровской квартире. Редко приезжал я. Помогал, чем мог. Совсем больную устроил в больницу. Не брали: «Чего с ней валандаться-то? Старая совсем, помрет скоро!» Настоял. Ездил к ней, бедной, в больницу.

– Миуый, прошу тебя, забери меня отсюда!!!

– Ась, ну куда я тебя заберу? Я ведь уезжаю, как же ты одна-то?

– Забери…

Вскоре она скончалась.

Ее пасхальные разноцветные яички у меня, светятся кто красным, кто зеленым…

А иконку маленькую «Константин и Елена», которую она мне завещала, ее родственники мне не отдали: «Нет, нет! Это наше». Такие дела.


А, вот и Катя.

– Ну, все. Пуста бутылочка. Нигде не болит?

– Нет, нет, Катя, спасибо, спасибо…

Вынимает иголку… Задребезжала стойка на колесиках. Уехала Катя, торопится. Больных-то – с ума сойти…


Что там дома? Как Галя? Ну, мобильник! Нет… не дышит… И телефон на посту дежурной сестры все время занят…

…А что Галины родители? Отец – Зайцев Евгений Борисович… один из самых уважаемых адвокатов Ленинграда… Честный, порядочный человек. Под его юридическую защиту стремились многие. Его речи помещены в сборник «Лучшие речи советских адвокатов». И – ни копейки! Ни копейки не брал никогда у своих подзащитных. Никогда! Получал зарплату в своей адвокатуре на Невском, 16… Однажды кто-то из благодарных его клиентов принес ему домой коробку конфет. И что? Выставил его за порог Евгений Борисович, вместе с конфетами…

Палата № 26. Больничная история

Подняться наверх