Читать книгу Призрачный остров - Олег Борисович Глушкин - Страница 4

Глава 4

Оглавление

Ефим Назарук и не подозревал, какие тучи сгущаются над его головой. Никакого дела до всей суеты, связанной с приездом комиссии, Ефиму не было, телевизор он не смотрел, в Интернет не залезал, новости узнавал от Людмилы или из передач забугорного радио. Да еще газету местную бесплатную иногда под двери просовывали. Единственный журнал, который выписывал по старой привычке «Наука и жизнь», тоже нередко оставлял непрочитанным. Появились там статьи о нечистой силе, о провидцах и прочая колдовская смесь, это было уже не для него. Когда варил обечайки, надевал наушники, слушал, в основном Берлиоза и Вивальди, и тем самым и треска сварки избегал и настроение улучшал. Давно уже понял Ефим, что ничего не может решить простой обыватель, и все выборы, и все гражданские слушанья и все общественные палаты – это фикция, как говорится: голосуй, не голосуй – все равно получишь… сами понимаете, что.

Так что политика его перестала волновать и ничто уже не страшило, ничего он не ожидал и никого не боялся. Зато возмущался Михаил-пустынник, такое прозвище носил сын Ефима, рыжеволосый верзила, всегда небрежно одетый. В профиль все его лицо приобретало такое выражение, словно он хотел задуть свечу. Нос и губы вытянуты. Было в этом выражении полное презрение к окружающему миру. Как-то в прежней квартире, в комнате жены, где все оставил в том порядке, как было это при ее жизни, Ефим случайно в трельяже увидел свой профиль – сходство с Михаилом было полное. Такая же гримаса презрения. Значит, подумал он, и во мне видят люди человека, отвергающего всех, насмешливого и не от мира сего. Но ведь нет никакого презрения к миру, есть, правда, нежелание с этим миром общаться. Но стоит ли открывать душу каждому встречному. Никто не знал, что Михаил-пустынник внебрачный сын Ефима. При жизни жены Ефим хранил этот секрет как самую главную государственную тайну, а после смерти жены открылся Михаилу и был наказан за свою откровенность такой сентенцией вздорного юнца: «Очень сомнительный постулат! И где ты был раньше папаша? Я не смог бы произойти от столь смиренного, верноподданного обывателя!» Амбиций у Михаила было выше крыши. Считал себя чуть ли не пророком. Друзей не заводил. Девиц сторонился. И удостаивал разговора только Людмилу, хотя та его категорически отвергала.

Людмила с любовью и обожанием смотрела только на Ефима, то ли отца в нем видела, ведь росла в интернате, родителей своих совсем не знала, то ли почитала в нем учителя, который все может объяснить. Но и самой ей было страшно даже себе признаться, какое главное и скрытное было её желание: хотелось больше всего на свете прижаться к его груди и слушать удары его сердца. Что это было: наваждение, колдовство какое-то или обычное стремление молодой девицы получить в наставники первого любовника много старше себя самой, трудно определить.

– Но ведь не такого же старого – сорок лет разницы – целая жизнь, два поколения прошли. В дедушки он тебе годится, окстись, Коза, – так говорила ей одна из давних детдомовских подруг, с которой имела неосторожность разоткровенничаться.

Согласилась тогда с подругой, сказала – да, я просто так, скучно мне с другими.

– И со мной тоже, – обиделась подруга. – Ты другое дело, ты мне как сестра, а он…

Но нельзя сказать, что уж так Людмила людей чуралась. Напротив, она была общительной и очень доверчивой девицей. Иногда Ефиму становилось страшно за ее дальнейшую судьбу, и он очень хотел защитить ее, обнять, но не как любовник, а как отец или, в данном случае, скорее даже не отец, а дедушка. И он всегда называл ее нежно – Милочка.

Вот и сейчас, слушая ее щебет, он думал, какая она все-таки доверчивая, как может легко поддаться любому обману; и хотелось ему оберечь ее от всех этих ложных приманок. В ее годы о любви надо думать, а не о местных кознях правителей. Сравнивал ее с Лизой, нет, Лиза была словно частица его самого. Никто ей не был нужен, никакая политика. А Людмила живет придуманными страстями и иллюзиями. Верит в то, что может многое изменить. В прошлом веке с такими не церемонились, да и сейчас до поры до времени терпят, доносы в папки подшивают, видео и аудиозаписи на полках складывают, копии писем в конверты кладут. Выросло непоротое поколение – проморгали власти. А теперь – повода только ждут. НЛО или Остров – не все ли равно, бараки на Колыме пустуют…Сибирь надо осваивать, не отдавать же её китайцам…

Просил ее, расскажи Милочка, лучше о своих институтских делах, или давай помечтаем вместе, как на каникулах поедем опять на то забытое всеми лесное озеро, где на опушке леса растет сладкая крупная земляника…

Она краснела и сразу же соглашалась, говорила – это были самые лучшие дни моей жизни…Лучшие у тебя еще впереди, уверял он Людмилу.

Не говорил ей, что раньше любил с Лизой на это озеро ездить. Получалось, что предавал Лизу. Но нет, ведь не было никакого предательства, смотрел, как Людмила осторожно входит в воду, сжимает плечи, почти как Лиза. И все же, какие они разные. И почему Людмилу интересует приезд проверяющих чиновников, какое нам дело до них…

А она продолжала, заглядывая ему в глаза, говорить о комиссии, о том, что сможет эта комиссия сократить налоги и даже сменить правителя, и что в городской думе уже знают имя нового правителя. И по случаю приезда комиссии во всех школах велели сшить форму, и форма эта будет не коричневого, а голубого, небесного цвета.

– Как жаль, – говорила она, вздыхая, – что мне такую форму уже не носить. О школах позаботились. А наш пединститут как всегда в загоне. Но мы сами и без них устроим праздник, готовим весенний бал-маскарад. Я уже и костюм себе придумала. Буду пророчицей! А вы придете на этот бал, Ефим Захарович?

– Приду, обещаю, если жив буду…

– Будете, будете, мы с вами еще станцуем. А к тому времени и на острове побываем. Если комиссия остров не запретит, представляете, сколько туристов к нам приедет, вот будет веселье, устроим балы на острове, там, наверное, воздух чистый; ночью, когда оттуда ветерком веет, такой аромат нежный в тело проникает, ни с какими духами не сравниться!

И без всякого перехода погрустневшим голосом сказала:

– Мне и ароматов и балов не надо – а вдруг и вправду там и есть тот свет и я там родителей своих увижу… Вот только, как я их узнаю, если никогда не видела? И фотографию единственную у меня в интернате мальчишки стащили.

И странно, она ведь тоже верит, что на острове обитают души, а может быть, и тела ушедших. Хорошо иметь мечту, пусть несбыточную. Понимаешь, что нереально все это, но хочется верить…

– Они тебя сами узнают, – успокоил ее Ефим и почему-то порадовался тому, что ведь не один он надеется на совершенно, казалось бы, необычное, почти несбыточное. Раньше никаким фантазиям не верил, а тут вдруг захотелось, чтобы и на самом деле не только его мечты о Лизе обрели реальность, но чтобы увиделась на острове Людмила со своими родителями. Ведь это так тяжело жить, не зная, кто твои отец и мать, как они выглядят, какие они. Ведь они-то Милу должны узнать. Пусть рано этот свет покинули, но дочка есть дочка. Познакомится он с ними. Лизу познакомит… Она теперь много моложе его. И у них снова будет медовый месяц, а Людмила дочкой будет и для Лизы. Вот и все проблемы решатся. Главное теперь – лодку быстрее достроить. Успеть до приезда комиссии. А то ведь могут все запретить, запрещать всегда проще, чем разрешать. Надо было не лодку затевать, а сделать обычную яхту, попробовать на яхте ночью подойти. Взялся совсем за невыполнимое занятие, так вот всю жизнь. Сам себе преграды придумывал…

И в то же время неким необъяснимым чутьем понимал – только скрытно можно к острову подойти, и если не смогли достичь его ни по воздуху, ни по воде, то остается единственный путь – под водой.

Если бы знали люди о его фантазиях и о Людмилиных, сказали бы, ну, старик сошел с ума. И не стал бы их разубеждать. Пусть живут в неверии. Без всякой надежды. Для них со смертью тела умирает всё. А души? Неужели и отец, совсем молодой, тяжело раненный осколком под Кенигсбергом, и мать, ведь тоже фактически молодая, сегодня он, Ефим, вдвое старше ее, неужели и они тоже ушли в небытие и растворились в нем навсегда. Жизнь без дорогих для тебя людей имеет ли смысл. И прав тогда Пушкин: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» И в то же время – вечная жизнь – это тоже страшно… Никакая душа не сможет выдержать столь долгих страданий…

Ночью Ефим долго не мог уснуть – все время вспоминал Лизу, первую их встречу на факультетском вечере, ее большие влажные глаза, потом тот день рождения – сразу после свадьбы, она во всем белом, в полупрозрачном свадебном платье, и охапки сирени возле дивана, дурманящий запах и сладость объятий. Потом, все заслонившая долгая болезнь после неудачных родов, выматывающая душу, запахи лекарств, бесполезные поиски домработницы, все эти унижения перед врачами и санитарками, заискивания, презенты… И то, как за большие деньги достал лекарства через общество Красного креста, и когда не хватило денег, не смог расплатиться, председательница этого общества сама заплатила. Очень душевная женщина и лицо чисто русское, широкое, глаза живые, ясные. Симпатизировала ему. Но и он, и эта женщина понимали, не время и не место. Надо было Лизу спасать. Обо всем этом думал, понимал, что все отняла эта болезнь Лизы, жалел себя, даже думал о том – какое счастье и в то же время несчастье этот брак, за пять лет любви такая расплата, и за что же такая напасть – не рожденная девочка, погубившая ее. В ушах стоит голос главврача: «Зачем вы это затеяли! Это самоубийство! Вас же предупреждали! И вот, как следствие – инсульт!» Конечно, в первую очередь сам виноват…

Так думал, а когда заснул под утро, все предстало во сне совершенно в других – ярких красках, сон был цветной, и все в этом сне были веселые и молодые, и Лиза плясала твист, с упоением, радостно взмахивая руками, а потом упала в его объятия и зашептала: давай уйдем, давай уйдем, в ботанический сад… И он согласился, конечно, в ботанический сад – там так хорошо, там расцвела магнолия. Только там еще сыро. Ничего, сказала Лиза, возьмем одеяло. Но оказалось, что ботанический сад закрыт, а ограда высокая, и они никак не могут перелезть через эту ограду. Он заплакал, нисколько не стыдясь своих слез. В жизни никогда не плакал. А тут никак не мог сдержаться. Отворачивался, чтобы Лиза не увидала его слез. А Лиза стала успокаивать его, гладить по щеке и сказала: ничего страшного – все поправимо, мы поплывем ко мне, в мой дом. А разве у тебя есть свой дом, удивился Ефим. Мой дом на острове, неужели ты не догадался, я уже давно живу на острове в райском саду. Но меня могут туда не пустить, опечалился Ефим. Я дам тебе яблоко, сказала Лиза, бежим к твоей лодке. И они побежали, как дети, взявшись за руки, и его поначалу испугало то, что руки у Лизы были совсем холодные, а потом еще больший испуг охватил его, когда он увидел, что на дворе валяются исковерканные обечайки. Они были сплюснуты, как часы на картине Дали. И он проснулся в холодном поту, задыхаясь от нехватки воздуха, и долго сидел на кровати, ожидая пока успокоится сердце. А потом босиком прошел во двор – лодка стояла на месте, в темноте она напоминала большую черепаху, и показалось, что вот-вот шевельнет скрытыми под панцирем лапками и поползет к морю. Подожди, сказал он ей мысленно, близок день спуска на воду, совсем близок…

Начавшийся день, как и утренний сон, выдался беспокойным. Ефим многого не знал, но какое-то предчувствие томило его. Хотя он и не знал, что еще неделю назад на заседании общественной палаты выявляли подозрительных и неблагонадежных – и кроме того, всех тех, кто хотел достичь острова. В ряды подозрительных записали и Ефима. Решали – куда смутьянов выслать на время работы комиссии. Предложил правитель – на пароход. И одобрили решение правителя, никто не возражал. Полагали, что будет специальный пароход для инакомыслящих, который отойдет от причала и станет на якоре так, чтобы его не было видно из города. Общественная палата, созданная в пору либеральных реформ и предназначенная отстаивать свободу и защищать права граждан, постепенно превратилась в некий цензурный комитет, который под видом защиты граждан и борьбы с экстремизмом вводил все новые и новые ограничения. Как-то, в городском архиве Михаил-пустынник пошутил, что недалеко то время, когда общественная палата введет высшую меру социальной защиты, форму, бытовавшую в прошлом веке и значительно проредившую генофонд. После такой шутки Михаила изгнали из архива и лишили допуска к секретным фондам, и только благодаря многочисленным прошениям генерала Гароева, восстановили. Генерал же сказал Ефиму, что в последний раз заступается за этого безумца, норовящего мочиться против ветра. Ефиму пришлось объяснить генералу, что это, возможно, его, Ефима, родной сын. Выслушав это объяснение, генерал расхохотался и сказал: «Не исключено. Как говорил мой ротный – встретил мальчика или девочку – погладь по головке и скажи ласковое слово – велика вероятность того, что это твои выблядки!»

От Миши своего, посоветовал генерал, держись все же на расстоянии. Он завзятый англоман и либерал! А если по-русски – то типичный юродивый! И еще напомнил – ты уроки милицейские не забыл? Это о том давнем случае, когда запугать Ефима хотели.

Расстояния не получалось. Их с Михаилом тянуло друг к другу. Ненависть и обиды смешивались с родственными чувствами, а со стороны Ефима даже с любовью, которой протестант и баламут, пожалуй, не заслуживал. Они не понимали друг друга. Был Михаил из нового молодого поколения, которому судоверфь казалась анахронизмом. Какие-то секретные подлодки. Кому они были нужны! – возмущался новоявленный сын. – Лучше бы делали холодильники и стиральные машины или что-нибудь другое полезное для народа! А то всю жизнь работать на войну, очуметь можно! Любая война – это убийство себе подобных.

Ефим возражал ему: если не имеешь средств защиты, то не сможешь остановить войну. Должна быть такая оборона, чтобы на тебя не решались напасть! Не обязательно убивать себе подобных! Надо уметь выстроить защиту и показать миру, что на нас нападать себе дороже! Михаил не принимал никаких доводов, продолжал своё:

– И даже тот, кто впрямую не убивает, а изобретает или изготавливает средства убийства, косвенно участвует в бойне. В мирное время работать на войну постыдно! Та лодка, которая погибла, тоже здесь строилась. Восемьдесят жизней на дне! А скольких погубила радиация! Об этом вы все молчите! Страх у вас в генах живет!

Он знал, как поддеть Ефима, задевал самые больные места. Вот уж, прав Гароев, это и впрямь настоящий юродивый. Правду все норовит высказать. Добро бы только ему, Ефиму, а то ведь и на своей работе, и в пикетах своих выкрикивает это. Хочет быть на юру, на самом бойком месте. Разве можно говорить вслух о радиации. Это был главный секрет – прорыв в контуре первого реактора. Могут и упрятать за такие речи. Ведь у всех, кто был причастен к установке первого реактора, брали расписки о том, что никогда и нигде не скажут об этом происшествии. Угрожали, если проболтаетесь – вам конец. Одного такого болтуна отправили в мордовские лагеря. Все знали и молчали, на западе корреспонденты подряд писали об этом…Но мало ли что можно написать – а где доказательства? Вот и гибель подлодки хотели раздуть, но тоже во время пресекли все разговоры. Про гибель лодки нигде не писали, хотя и это невозможно было от жителей города скрыть. Правда, это уже ушло в очень далекое прошлое, многое из этого прошлого лучше не хранить в памяти. Михаил знал обо всем, недаром успел поработать в секретном архиве, и доказательства у него были. Просил его Ефим – никому ни слова, если тебе дорога жизнь. В ответ обычные усмешки. И мало усмешек, так еще и выпады:

– Сколько же можно молчать! Империя рухнула от этой лжи! Вот оно, ваше поколение – все промолчали, все ждали, что за вас кто-то другой скажет. Недаром говорится, опасайтесь не врагов, бойтесь равнодушных! Отсидеться в кустах хотели!

Оскорблять Михаил умел. И получалось, что он, Ефим, во всем виновен. И даже в том, что атомные подводные лодки верфь строила. Я в том почти не участвовал, объяснял Михаилу, но тот слышал только самого себя. И ведь прав был во многом. Да, не строил атомных лодок, но не потому, что не желал или протестовал, всегда понимал – необходимо стране новое вооружение для своей защиты, просто строительство прекратилось. Но атомные установки продолжали ремонтировать. Это Михаил тоже знал. И это его больше всего возмущало.

– Атомная энергия нас всех погубит. Европа отказалась от атомных электростанций, а мы строим! И все молчат. Япония и Чернобыль ничему не научили! – почти выкрикивал Михаил. Ефим смотрел на него и пытался разгадать – это гнев истинный или показной. Слова…Слова… Что ж, пусть поборется, пусть увлечет тех, кто услышит его. А если по большому счету, не будет у нас сдерживающей силы, не будет атомных подлодок и атомных бомб, какой-нибудь новоявленный фюрер вооружится такой бомбой и весь мир повергнет в пучину войн. Когда говорил об этом, Михаил и слушать не хотел, какой фюрер, где ему взяться! Отвечал ему – ну Северная Корея, к примеру. Этот карлик! – возражал Михаил. – Пыжатся только!

Можно было бы и не спорить с ним, а просто спокойно отойти. Забыть о его существовании. И все же это был родной человек, которого оставить было невозможно, и который хоть и витийствовал и обличал, но и тянулся к отцу. Как-то в порыве откровения он даже приобнял Ефима и сказал извиняющимся тоном:

– Думаете, я против всех восстаю, думаете, никого не люблю. Я добра желаю. Другой бы давно отсюда уехал. А это ведь моя родина. Я пуповиной с ней связан. И словно пожалев о временном своем смягчении, сказал уже с пафосом: но любить Родину, не значит любить Государство, а вы здесь знак равенства ставите, а Государство, поймав вас на слове, имеет каждого, как захочет.

И вот подтверждение его слов – злосчастный пароход.

Михаил тоже принес весть о том, что всех инакомыслящих вывезут из города на пароходе, он совсем недавно бросил архив и устроился котельным оператором на этот пароход и там, на его пароходе, уже готовили каюты для большого числа пассажиров. Ефим пытался его успокоить. Нельзя верить слухам. Объяснял, что знал правителя, работал вместе с ним на верфи, и хотя он здорово изменился, но на такой шаг не пойдет. Михаил бурно возмущался, как всегда, считал, что пора выходить на площадь, не на шутку был обеспокоен – полагал, что вышлют многих его друзей. И еще он узнал от своего знакомого, который заседал в общественной палате, что тень подозрений пала и на Ефима, хотя понимать, в чем суть подозрений, отказывался. В его глазах не было более законопослушного человека в городе, чем старый кораблестроитель, считавший себя его отцом.

– Послать их ко всем чертям, – продолжал с пафосом выкрикивать Михаил, – послать подальше с их палатами и комиссиями и достичь первыми острова. Вот возьму, подговорю нашу команду, и двинем. Уверен – там я соединю мыслящих людей, у которых голова не забита нелепой пропагандой. Они не будут, как наши правители, ставить свечки в церкви и ползать на коленях подле скульптур вождей-убийц. Они сумеют внятно объяснить происхождение мира и нелепость бытия в таких заброшенных городках как наш! Зачем искать третий Рим в столице. Третий Рим будет воссоздан в провинции!

Слова Михаила насторожили его. В высылку инакомыслящих он не особо верил. Другая была опасность. Он понимал, что остров всё больше привлекал не только его, Ефима, и потому надо было спешить.

Призрачный остров

Подняться наверх