Читать книгу Страх - Олег Постнов - Страница 9
Часть первая
VI
ОглавлениеКофейня Люка была пуста – лишь посетитель с пейсами, такими же, как у хозяина, нежно листал в углу фолиант. Люк обрадовался мне чуть ли не больше, чем всегда. «Aгa, мистер, вот посмотрим, – сказал он, загадочно щурясь и подмигивая мне, – будет ли вам по вкусу то, что я тут для вас приготовил». С проворством циркача (торговый, а не литературный штамп) он выхватил из-под прилавка том и протянул мне. Это был Амброзий Бирс – собрание стихов и рассказов. Признаться, после бессонной ночи я предпочел бы чашечку кофе. Но, конечно, сделал вид, что рад.
На деле я никогда не питал страсти к писателям вроде Лавкрафта, Бирса или Говарда. Их ужасы всегда казались мне слишком условными, чтобы выйти за рамки простых сюжетных схем. Например, Гамлет-старший (если уж искать сравнений) страшнее их, как и вампир Толстого полнокровней их бледных фантастических фигур, сквозь которые, как ни гляди, не увидишь никакой яви. Иное дело – По. Недаром он все пытался шутить в своих самых скучных рассказах: жалкая гримаска, за которой трудно скрыть правду. Однако благодаря Люку – он как-то понаведался вскользь о цели моих поездок в Нью-Йорк, – а также из-за пристрастий нашего издательства, впрочем, всегда покорного вкусам рынка, у меня в доме собралась целая библиотечка таких книг. В масштабах Америки ее, верно, можно было бы счесть очень солидной. Но русские эмигранты, как погорельцы, вообще склонны хранить хлам. Порой, листая на ночь тот или другой том, я с удивлением обнаруживаю (как специалист у дилетанта) какой-нибудь ловкий ход, ритм, даже очерк чувств, мне слишком понятных, хотя вряд ли известных самому автору. Правда, как раз Бирс, может быть, кое-что пережил и сам. Что до Лавкрафта, то один прием составляет всю суть его литературной удачи и основу манеры – трюк, заимствованный затем у него сворой деятелей этого жанра, но даже и после того не потерявший игривой способности отразить более или менее верно зыбкость любого кошмара на фоне скучных дел дня. «Оно (признание) было невероятным, – пишет Лавкрафт (перевод мой), – но в тот час я поверил ему безоговорочно. Не знаю, верю ли ему теперь» – вот формула этого тропа. Назовем его «эндоастос» (сомнение) и запомним его.
Ира приехала утром. Я сразу проснулся – она стучала в дверь, – но уже было поздно. Я побежал к двери, шлепая ногами по полу. Ее рассмешило, что я в одной рубашке, без трусов: «как девчонка». Весь дом сразу наполнился ею. Она отдергивала шторы в гостиной, солнце золотило пыль под столом, дед спешил с animal farm (двор для кур), а я пытался понять, было ли вправду то, что я видел ночью.
– Ты спал один? В доме? – спросила вдруг Ира, странно на меня взглянув. Мы вышли в прихожую. Медный «жук» для съема сапог высовывал толстые усы свои из-под стойки с обувью. Эндоастос заставил меня покраснеть. Я смотрел косо вниз, на «жука». Дед, войдя в дом, избавил меня от вопроса. Они с Ирой мельком поцеловались. Уже через пять минут он хмурился и вновь ворчал себе под нос, ожидая от Иры проказ, недовольный и тем, что она сама, без спроса, накрыла стол к завтраку, захватив с огорода столько зелени, сколько попало ей в руки, – что, впрочем, было кстати, ибо мы тотчас съели все, от чеснока до салата, с яичницей, запеченной по-украински в сале… День был жаркий, недвижный. Ира ушла на реку курить. Я плелся сзади, подавленный сомнениями, которые не покидали меня вопреки бесспорному знанию (с которым я все же пытался в душе спорить), что это был не сон. Но было странно знать также и то, что это – правда.
Это была давняя история. Сколько я помню, я никогда не боялся темноты. По вечерам, в отличие от племянника г-на де Галандо (ссылка: де Ренье), я не испытывал в своей комнате страха. К тому же спальня, где я проводил ночь, была самой обжитой для меня комнатой в доме деда. И все же именно с ней в нашей семье были связаны смутные слухи. Их я слышал не раз и прежде, но никогда вовсе не обращал на них внимания, так что теперь силился вспомнить, что же именно говорилось, между тем как спросить Иру – возможно, в силу ее слишком поспешного любопытства и чуть ли даже не догадки, тотчас, с порога, – я не мог. Лодка покачивалась на привязи. Я сел на корму, наблюдая совокупление двух мух. Кое-что как бы стало постепенно проясняться в моем уме.
Я знал, что моя мать, как и я, с детства жила в той же комнате. Тахта – не та, что теперь, но тоже большая и в том же месте (как раз против дивана) – стояла там и тогда. На ней мать спала вдвоем с сестрой, моей теткой, матерью Иры. Нравы деревни не разлучали на ночь детей. О чем те шептались перед сном – Бог весть, но, думаю, именно от нее мать услыхала впервые, что в доме есть мара. Сестра была старше ее. Как-то она уехала по делам в Киев. Той же ночью дед прибежал на крик и нашел маму с головой под подушкой. Дрожа и плача, как и положено юной девушке, она рассказала, что видела в темноте привидение. Дед поднял ее на смех, но замолчал, услыхав о высокой женщине в белом платье с мережкой. Уилки ли Коллинз из сельской библиотеки, страстно прочитанный накануне и еще дремавший у изголовья, был тайным виновником кошмара, по крайней мере, костюмер его; существовали ли иные тайные причины (шепот сестры, ее уезд), – но, как бы то ни было, в ту давнюю ночь мать видела именно Женщину в Белом. И вот именно эта женщина в предрассветной тьме несколько часов назад беззвучно перешла порог моей спальни…
– Знаешь ли что? – сказала Ира, швырнув окурок точно меж двух кувшинок и потянувшись. – Ну и жара! На чердаке есть подсолнухи с прошлого года. Я хочу семечек. Пошли?
Я молча выбрался на кладки.
Чердак был запретной зоной, туда вела лестница из кладовой, ледяной, как погреб. На полках вдоль стен стояли кувшины, старые бутыли и фляжки зеленого и синего стекла – серого, впрочем, от пыли. Тут же были банки с маслом, с повидлом, с вареной смородиной и малиной. Дед болел редко и лекарствам из буфета предпочитал как раз их. В углах висел лук. Наконец, лестница упиралась в квадратный лаз с тяжелой квадратной крышкой, обитой по краям войлоком, которую стоило сил поднять. Свет едва пробивался на чердак сквозь два узких оконца, прикрытых к тому же с улицы ветками слив. Смотреть сквозь них нельзя было иначе, как только опустив надвижное стекло. Тут, в коричневой тьме, под скосами крыш, было и впрямь много такого, с чем шутки плохи: это действительно была «нэ гра». Тут был сундук с полным дедовским охотничьим снарядом, от пороха до шомполов, исключая только саму двустволку, висевшую над кроватью деда; другой сундук с ядами; запас сухого горючего; сифоны с керосином. Керосиновые лампы всех сортов – от домашних «приталенных», с узкой ножкой и шляпкой абажура поверх стекла, до переносного фонаря в клети из железной проволоки – стояли тут же строем, как взвод. Старые фитили показывали язык из своих щелей. Отдельно пылились съемные колбы. Ира не нашла подсолнухов, которые грезились ей (верно, по ошибке), и дернула меня за рукав прочь. Но я еще задержался на миг подле маленькой астролябии и безопасного во всех смыслах граммофона с утерянной давно иглой. Мы вернулись к реке.
Не могу вспомнить, когда я взял из сарая весла. Но хорошо помню зато сам сарай и теплую его темь, не чреватую выходом мертвых дам. Этот же мирный мрак был мне приятен, как понимаю теперь, и на чердаке. Я заглянул еще в клозет и после того был готов к плаванию.
Мы отчалили тотчас. Дно лодки прошуршало по ряске и окунулось в свежую воду русла. Я неторопливо греб. Почему-то с Ирой мы плавали всегда на став. Ветер был в спину, мы миновали изгиб, и «Плакучие Ивы» стали виднеться прямо по курсу. Ира смотрела через плечо, порой зачерпывая через борт пригоршней воду. Сейчас, в моем глухом уединении, посреди чужой суши, многое мне кажется необычным, и даже какую-то горечь нахожу я в душе, пытаясь вспомнить те свои первые взгляды, которые бросал тогда исподволь (как и всегда, впрочем) под сень ив, слишком густую, чтобы что-нибудь рассмотреть. Но тогда, в лодке посреди реки, залитой солнцем, никакой горечи во мне, разумеется, не было, хотя все равно я был уже хмур (ночь не прошла даром), так что Ира даже заметила вскользь:
– У тебя мрачный вид. Что-то случилось?
Я мотнул головой. Может быть, тогда впервые в жизни (потом мы это склонны забывать) я вдруг захотел одиночества. Позже я его хотел не раз. И потому-то я знаю, что нынешняя тишина моего жилища по вечерам, моя неуверенность перед книжной полкой, молчание телефона, по которому некуда позвонить, беспредметная боль в душе, особенно перед сном, а по утрам кофейня Люка – все это мой тайный выбор; ужимка воли, неуместность желаний. Или, может быть, просто ошибка ума.
– Смотри, – сказала Ира. – Там кто-то есть.
Мы плыли уже у «Плакучих Ив». Был полдень, зной. Река блестела под солнцем.