Читать книгу Белый квадрат. Захват судьбы - Олег Рой - Страница 4

Глава 2
Оборотень

Оглавление

Ощепков еще помолчал. Видимо, вспоминать все это было для него не так-то просто. Виктор Афанасьевич хотел достать еще папиросу, но передумал. Не стоит эксплуатировать законы гостеприимства – гостю позволено все. Но от хозяина не укрылось его желание.

– Виктор Афанасьевич, я же сказал: курите, не стесняйтесь, – улыбнулся Ощепков. – История моя долгая и тяжелая, неудивительно, что вам хочется ее разрядить.

– Надо бы повременить, конечно, – отвечал Спиридонов, но стал доставать папиросу.

– Не считаю нужным ограничивать чью-то свободу, – прокомментировал Ощепков. – Для меня это не пустые рассуждения. Я попал на каторгу не за какие-то преступления, я родился в тюрьме и цену свободы знаю. Конечно, каторга – это не то чтобы тюрьма, но и до свободы ей – как от Перми до Корсаковского поста. – Он посмотрел в глаза прикуривающему Спиридонову и продолжил: – Итак, про матушку свою я вам уже рассказал, теперь немного расскажу об отце и других людях, принимавших участие в моей судьбе. Мой отец родом из малороссийских мещан, и, как его отец, дед и прадед столярничали, вот и он был обучен на столяра. Обыватель часто путает столяров с плотниками; это все равно что путать солдат с офицерами. Плотник выполняет куда более простую и грубую работу; столяр же – маэстро деревообработки. Мой отец в этом отношении был по-настоящему талантливым человеком. Я бы сказал, что в некотором роде его можно было бы назвать «художником по дереву». Если будете в Александровске, не приведи господь, конечно, просто пройдитесь по улицам, особенно по Большой, Малой, Гаванной и Кирпичной, а главное – обязательно зайдите в церковь Покрова Богородицы. Увидите там иконостас… он будто возносится к небу, как пламя свечи, а из дерева. Этот иконостас – как деревянная молитва Богу, и его от пола до креста с ангелами сделал мой отец. И сделал не из ливанского кедра, не из мореного дуба или красного дерева, а из тех досок, что были под рукой, – от ящиков, от бочек, от старых рыбачьих лодок…

В его доме всегда пахло смолой, креозотом и еще какой-то гадостью, а в большой комнате у печки в ночвах – это род корыта, только побольше, сшитого из досок, а не долбленого – отмокало от пропитки несколько собранных им досок, которые кому-то другому показались непригодными. Но какие из них потом получались вещи!

Отец был слегка «не от мира сего», и это-то привело его на каторгу. С детства он дружил с белоцерковским поповичем, Емельяном Владко. Сами знаете, как у нас до революции было: если твой отец поп, то и тебе прямая дорога в священники, не по закону, так по обычаю. Емельян Евдокимович Владко учился в семинарии в Киеве, где, на свою и моего отца голову, вступил в некое «Братство тарасовцев». Вы, наверно, слыхали об украинском национализме? Вот весь он вышел из этого «Братства», которое, однако, уже в девяностом году вынуждено было прекратить существование. Русская охранка свое дело знала: среди тарасовцев, конечно же, были ее агенты, быстро выяснившие, что за «Братством» стоит галицкая «Украинская радикальная партия», которую, в свою очередь, организовала австро-венгерская разведка. Лоскутная монархия была не прочь пришить себе еще один славянский лоскуток, а заодно ослабить Россию, на которую угнетаемые австрийцами славянские подданные Габсбургов возлагали надежды на свое освобождение. С этой целью и был придуман украинский миф, но царские слуги быстро поняли, что к чему, и шайку-лейку разогнали; наиболее одиозных скрутили, иных выслали, иных припугнули…

В один прекрасный вечер в дом Владко, у которого как раз гостил мой отец, пришел один из членов «Братства», некто Свирчевский, родом из Винницы. Ни мой отец, ни его приятель подвоха не ожидали, но приход Свирчевского оказался для них переломом в судьбе. Их однопартиец оказался поручиком контрразведки Российской империи. Впрочем, пришел он не за тем, чтобы арестовать двоих горе-фрондеров.

Ипполит Викторович Свирчевский в двух словах объяснил молодым людям, на чью мельницу те со своим юношеским энтузиазмом лили воду. Я сам хорошо был знаком со Свирчевским, конечно, значительно позже. Человек предельно ясного рассудка, с умением убеждать. Вероятно, таким он был с того еще времени, во всяком случае, моего отца и его товарища он переубедил.

Увы, оба горячих молодых человека успели вляпаться в непотребное дело малороссийского сепаратизма по уши; а может, Свирчевский сознательно сгущал краски. Мой отец и Емельян Владко сами сдались охранке, признали себя виноватыми в участии в антиправительственном заговоре и получили довольно мягкие приговоры – не каторгу, а всего лишь высылку на Сахалин. Сами понимаете: высылка от каторги отличается примерно так, как насморк от туберкулеза. На месте оба устроились хорошо – Владко, будучи лишенным прав состояния (и к тому же не доучившийся в семинарии), стал церковным старостой, а мой отец… на Сахалине и так мастеровые на вес золота, а уж столяры так и подавно. Вообще говоря, устроился он просто замечательно во всех отношениях – был «своим» и для «угрей»[2], и для политических, при этом был вхож в дома, если можно так выразиться, сахалинской «белой кости», конечно, с подачи Свирчевского. Всем было хорошо – «вольняшка»[3] колоднику лепший друг, а уж такой, как мой батя, с которым губернатор за одним столом куру ел, – так и подавно. А Свирчевский через папку и его приятеля Владко получал исчерпывающе точную информацию о настроениях и планах колодников. Благодать…

Свирчевский перевелся на Дальний Восток после разгрома тарасовцев, да там и остался; здесь можно было быстро подниматься по карьерной лестнице, да и не только. Насколько я знаю, для Свирчевского разведка была делом всей его жизни. Надвигалась война с Японией, и если среди обывателей царили шапкозакидательские настроения, то профессионалы прекрасно понимали, что Россия, как говорят шахматисты, попала в цугцванг[4]. Для разведки отнюдь не было секретом то, что к войне Японию подталкивает Англия, и не просто подталкивает, но буквально фарширует военными займами, на которые снабжает английского же производства техническими новинками. Очень в духе англосаксонской политики – загребать жар чужими руками, попутно подсаживая сателлита на долговой крючок, да еще и имея за это барыши в виде военных заказов… да что я вам рассказываю!

Ощепков слегка потянулся и хрустнул костяшками пальцев, потом сказал весело:

– Виктор Афанасьевич, у вас папироска истлела, а вы и тяги не сделали!

– Просто вы замечательный рассказчик, – отвечал Спиридонов, доставая еще папироску.

– Noblesse oblige, – пожал плечами Ощепков, – сейчас поймете почему. Так вот, у России, Виктор Афанасьевич, в этой ситуации было два варианта – плохой и очень плохой. Плохой состоял в том, что Россия могла проиграть Японии. Порт-Артур, как вам известно наверняка получше, чем мне, был крепостью только на бумаге, первая тихоокеанская эскадра была объективно слабее японского флота, и усилить ее не было ровно никакой возможности. Но, можно сказать, нам повезло.

– Почему? – удивился Спиридонов и подумал при этом, что Ощепков говорил точь-в-точь как Фудзиюки.

– Потому что, если бы мы победили, Англия совершенно определенно начала бы войну против нас, а все остальные не преминули бы к ней присоединиться. Назревала вторая Крымская война, но тут уж одним Севастополем дело бы не ограничилось – это была бы Первая мировая на десять лет раньше, но с одним отличием: все страны и Антанты, и Тройственного союза единым фронтом выступили бы против нас. Представляете?

Спиридонов кивнул, вспомнив новониколаевского чиновника, некогда бывшего его попутчиком до Москвы, и его фантасмагорию об англо-французской эскадре, бившей Рожественского. Кстати, когда он пересказал этот анекдот Сашке Егорову, тот отнесся к нему со странной серьезностью, сказав, что если поискать, то можно даже найти несколько фактов, подобную версию подтверждающих. Например, то, что как раз в году Цусимы английский Дальневосточный флот, по странному стечению обстоятельств, потерял целых два броненосца, как сообщалось, в навигационных авариях.

– Чтобы не допустить усиления России, – продолжал между тем Ощепков, – а если получится – и себе что-нибудь урвать от бескрайних наших просторов. Вот так, в каждой победе есть начаток будущего поражения, в каждом поражении – семя грядущей победы.

И опять Спиридонов подметил, что Ощепков цитирует Фудзиюки.

– Но и в том, и в другом случае выходило, – вел речь Ощепков, – что Япония становилась для нас врагом – всерьез и надолго. Можно сколько угодно благодушничать, будучи политиком, но армейская профессия такой роскоши, как благодушие, не допускает. Военный человек обязан быть параноиком, обязан готовиться к войне и видеть врага в каждом государстве, даже том, с которым отношения складываются самым наилучшим образом. Да что я вам объясняю… Вы ж сами кадровый офицер и, по идее, так же относитесь и ко мне. Симпатичен я вам или неприятен, не суть важно, все равно вы вынесете свое суждение именно как профессионал.

– Вы явно переоцениваете мою злонамеренность, – пробурчал Спиридонов. – Вам не кажется, что мы отклоняемся от темы?

Ощепков мгновенно переключился:

– Так вот. Ипполит Викторович Свирчевский нашел в Забайкальском округе единомышленников; свою работу они начали еще задолго до начала войны, однако их труд долгое время прозябал втуне – Генштаб относился к их теоретическим построениям несерьезно и прислушиваться начал только после падения Артура. Печально: начни они раньше, итог войны мог бы быть совершенно иным… а мог и не быть. Но другой наверняка была бы моя судьба.

К моменту прибытия моего отца на Сахалин у Ипполита Свирчевского столь далеко идущих планов еще не было, но какие-то наметки, вероятно, уже были. Во всяком случае, он очень грамотно выткал свою агентурную сеть, с минимумом ресурсов и максимальной эффективностью, и мой отец играл в этом не последнюю роль. За это он имел ангела-хранителя в погонах штабс-капитана – Свирчевский перевелся с экстренным повышением в чине, – а в его лице – всего Российского государства. Я думаю, мой отец на Сахалине обрел свое счастье – достаток, уважение и даже любовь женщины, о которой он мог бы только мечтать в той, прежней жизни.

Хотя любовь – это, должно быть, слишком сильно сказано. Не сомневаюсь, что мать не любила его ни минуты. Я иногда задумываюсь: а любила ли она хоть кого-то? От этих мыслей мне становится страшно: я не могу утвердительно ответить на этот вопрос, а ведь что такое человек, который не способен любить? Это даже не инвалид, не безумец, я не знаю, можно ли вообще подобное существо назвать человеком, – но это моя мать, и я ее люблю. Люблю, не получив от нее толики материнской заботы и ласки…

Ощепков замолчал, его взгляд стал отстраненным. Затем голос его, когда он заговорил, зазвучал глуше:

– Я, возможно, скажу нечто банальное, Виктор Афанасьевич, но для меня это отнюдь не банально. Это моя жизнь, моя судьба. Я пережил и выстрадал это, потому смею утверждать: есть вещи, которые мы не выбираем, но любим. Мать, Родина – все это дается нам свыше. Мы никак не влияем на то, каковы они будут. Твоя мать может быть лишенной способности любить извергиней, твоя Родина может задыхаться от косности и узколобости бюрократии или терять разум в пароксизмах и конвульсиях Гражданской войны, а ты все равно любишь их не потому, что они хороши для тебя, а вопреки тому, чем они для тебя плохи…

Ощепков опять сделал паузу. Его кадык вздрогнул, словно он проглотил что-то, плохо пережевав. Глаза его посветлели и казались прозрачными. Смотрел он куда-то мимо Спиридонова, хотя у того за спиной не было ничего, кроме дощатой стены выгородки, где Ощепков оборудовал себе кабинетик.

– Я был с ней, когда она умирала, – выговорил он наконец. – Умирала она долго. Какими бы ни были ее грехи, она начала расплачиваться за них еще при жизни. Рак пожирал ее. Бывшая прежде воплощением здоровья, красавицей с белозубой улыбкой и озорным блеском в глазах, она таяла, как свечка во время пасхальной службы. Жизнь покидала ее, а вместо жизни приходила боль.

Я видел, как болезнь смиряет людей, но ее она не смирила. Она ругалась, доходя до богохульства, но не от того, что хотела похулить Бога, до Бога ей никогда не было дела. Она, как ослепленный воин, беспорядочно разила всех вокруг – отца, дочь, мужа, моего отца, меня, себя… Она не умоляла о том, чтобы боль прекратилась, она ее проклинала. Она не просила Бога исцелить ее – она крыла и Бога, и свою болезнь, и тех, кто пытался если не вылечить ее, то хотя бы облегчить ее страдания. Морфия на Сахалине, конечно, достать было невозможно, но мой отец достал его для нее, за что она обругала его, что достал мало. Но и морфий ей не сильно помогал, и она все равно вертелась на кровати, ругаясь сквозь стиснутые зубы и не зная покоя.

Я думал, что когда она ослабнет, то станет другой, но нет. Я надеялся, что, почувствовав близкую смерть, она покается. Она отказалась от исповеди, а последними ее словами были проклятия… проклятия…

– Вы плачете… – Спиридонов заметил у Ощепкова на глазах слезы. – Простите, что заставил вас переживать это вновь.

– Не впервой, – отмахнулся Ощепков с кривоватой улыбкой. – Вы думаете, мне нужен повод, чтобы это вспомнить? Порой, знаете, находит… Пустое. Ладно, вернемся к моей истории.

Когда мой отец сошелся с моей матерью, это, конечно, не было семьей: лишенная прав состояния, моя матушка с точки зрения закона была мертва, а значит, и замуж выйти не могла. Брак с мертвецом с юридической точки зрения – нонсенс. Отец, конечно, женился бы на ней и, возможно, добился бы того, чтобы ей хотя бы разрешили определить право состояния, – не сам, так с помощью Свирчевского… Но он ничего не решал в их союзе, а мать была категорически против. Она настояла на том, чтобы их сожительство было блудным; кажется, она испытывала какое-то извращенное наслаждение, нарушая нормы морали. В общем, своим эпатажным поведением она и оттолкнула от себя отца. Но зачат я был им, Сергеем Захаровичем Плисаком. Даже внешне наше с ним сходство бросалось в глаза. А кроме того, я, представьте, умею столярничать, не так, как отец, но вот эти стены своими руками сделал. И стул, на котором вы сидите, тоже.

Спиридонов машинально бросил взгляд сначала на плотно пригнанные друг к другу доски выгородки (щели между досками можно было заметить, лишь присмотревшись), затем – на крепкий, добротно сработанный стул и кивнул.

– Узнав о беременности, мать попыталась прервать ее, – продолжил Ощепков, – но лишь попала в лазарет – видимо, я оказался ну очень живучим и еще более упрямым, чем она. В лазарете ее навестил Ипполит Свирчевский. Я хорошо знаю характер моей матери и уверен в том, что она не боялась ни Бога, ни черта, ни государя императора; но Ипполит Викторович Свирчевский оказался, вероятно, пострашнее всех троих. После его визита мать не делала больше ни одной попытки избавиться от меня, зато о том, что, если бы она могла, она бы меня удушила, утопила, расчленила и так далее и тому подобное, я слыхал едва ли не с самых пеленок. Однажды я протянул ей топор и сказал: «Ну так давай начинай, раз ты меня так не любишь».

Она схватила топор, и я даже подумал – сейчас возьмет и раскроит мне череп… потом вдруг побледнела как полотно, словно призрака увидала… хотя какое там, призрак бы ее так не напугал, и отбросила топор, так что он расколол дверной косяк.

«Ненавижу, – прошипела она тихо, по-змеиному (она голос никогда не повышала, а говорила так, словно плевалась словами), – чтоб ты сдох, сучий сын, чтоб тебя чума забрала, ненавижу… но убить не могу. Радуйся, ублюдок».

Вот такие были для меня материнские ласки. А я все равно ее люблю, странно, правда? Но я могу объяснить: видите ли, Виктор Афанасьевич, мне ее жаль было.

Спиридонов остановил на Ощепкове взгляд.

Тот словно того и ожидал:

– Да, жалко. Легко жалеть тех, кого все жалеют. Кого явно жалко. Слепых, кривых, одноруких, одноногих, безруких, безногих… увечных, убогих. А вот тех, кто по своей жизни вроде и жалости-то не заслуживает, кто несчастен, но лишь по собственной глупости – поди пожалей таковых! Поди пожалей того, кто чуму тебе на голову призывает, кто доброго слова для тебя не находит даже тогда, когда ты его мочу из-под него убираешь. А ведь они тоже калеки. Без рук, без ног, с искалеченным телом жить тяжко, а с искалеченной душой – втрое, понимаете?

Откровенно говоря, Спиридонов не понимал, о чем и сказал напрямую:

– Увы, нет. Не понимаю.

Ощепков вздохнул:

– Ну, тогда считайте, что я ее жалею потому, что она моя мать. Какая ни есть.

* * *

– Итак, у меня тоже был могущественный ангел-хранитель: штабс-капитан Свирчевский, – продолжил Ощепков. – Родился я аккурат на Рождество девяносто второго. В Малороссии, на родине моего отца, считают, что под Рождество рождаются оборотни, так что в какой-то мере моя судьба была предсказана уже самой датой появления на свет. Крестили меня в недостроенном на тот момент храме Покрова Богородицы, том самом, где и иконостас, и престолы, и все-все деревянное, вплоть до порога и наличника, было сделано руками моего отца. Крестными были Георгий Павлович Смирнов, старший писарь Управления войска Сахалина, и Пелагея Яковлевна Иванова, дочь надворного советника Якова Лукича, начальника таможни Александровского поста. Крестил сам сахалинский благочинный. Вот послушает это кто-то знакомый с сахалинским бытом, да и решит – прямо крестины сахалинского принца! – Ощепков невесело улыбнулся. – Настоящим моим крестным был, конечно, штабс-капитан Свирчевский. Вы как человек военный можете себе представить, какой властью был облечен мой патрон, собравший под не законченным еще куполом Покрова Богородицы звезды местного бомонда, чтобы крестить сына пусть и заметного, но все-таки обычного обывателя, прижитого им от какой-то там каторжанки!

Не спешите умиляться. Ипполит Викторович вовсе не был бескорыстным меценатом. Он действовал с далеким прицелом, и я был не единственным его «крестником». И все-таки я был баловнем судьбы, если можно так сказать. Да, я не знал ни материнской любви, ни отцовской. Почему? Знаете, от любви до ненависти один шаг. Когда терпение моего отца иссякло и он порвал с моей матерью окончательно, у него не сразу, но постепенно, открылись глаза на все ее выходки, которые он мужественно терпел два года с лишком. Из его стыда и унижения родилась жгучая ненависть. К моей матери он стал относиться будто к болотной гадюке – со страхом, с отвращением. А во мне видел не только свои, но и ее черты. Нет, меня он ни разу не попрекнул ничем, однако и с распростертыми объятиями ко мне не бросался. Так что очень я удивился, узнав, что завещание оформил он на меня.

Любви родителей я не знал, но для Сахалина это скорее правило, чем исключение. Дети на Сахалине не благословение, но проклятие – кажется, это даже Чехов заметил, Антон Павлович. Все мы, сахалинские дети, были сорной травой на обочине, и до появления Свирчевского и иже с ним выбор будущего у нас был небогат: у мальчиков – или бутылка, или кистень и большая дорога, а чаще то и другое; у девочек же не оставалось никакого иного выхода, кроме как пополнить армию гордых владелиц «желтого билета». Ситуация слегка изменилась к лучшему с прибытием в восьмидесятом иеромонаха Ираклия, но в целом подобное положение сохранялось до тех пор, пока не появился Ипполит Викторович Свирчевский со своим проектом, похожим более на прожект.

Зато, в отличие от других сахалинских детей, у меня были крестные, да не абы кто, а из местной знати. Я был вхож в дома Смирновых и Ивановых, и они, казалось, таким крестником не брезговали, а я из кожи вон лез, чтобы соответствовать, несмотря на язвительные комментарии матушки. У Ивановых я подружился с другим их крестником, Трофимом, у них же мы с Трофимом и сыном Пелагеи Яковлевны, Сашкой, стали брать частные уроки у японца Ямаширо Фукурю, преподававшего сначала основы математики, геометрии и естествознания, а затем как-то незаметно ставшего учить нас японскому языку, обычаям и даже тому, что он сам называл «гимнастикой для здоровья тела». Так я познакомился с основами дзюудзюцу.

* * *

– Вы никогда не думали над тем, насколько человек свободен в своих поступках? – спросил Ощепков, глядя, как Спиридонов, отложив ручку, которой делал пометки в своем блокнотике, подкуривает очередную папироску. – Я уже говорил, что я человек верующий, хотя особо набожным меня не назовешь. Но я с детства чувствовал, что меня словно кто-то ведет за руку, только вот куда? Не на бойню ли, не к ужасному ли концу? Позже я решил, что это чувство возникло у меня потому, что с малых лет меня опекал штабс-капитан Свирчевский, но вот уж пятнадцать лет, как он пропал без вести – а все та же невидимая рука ведет меня… куда-то. Раньше, во всяком случае, все было проще. Я знал, что у меня есть крестные, есть опекуны – дядя Емельян и друг отца (и еще один узелок паутины штабс-капитана) Василий Петрович Костров, преподаватель Новомихайловского реального училища, куда попасть мечтали многие, поскольку это был тет-де-пон, за которым начинался мостик на Большую землю…

Вот только мало у кого из сахалинских детей был такой шанс, а мне вот повезло, хотя никакое, конечно, это не везение, а лишь забота моего ангела в погонах. В конце концов я в этом училище и оказался, учебу оплатили в складчину крестные и опекуны. Отец умер, когда мне было только десять. Я не сильно горевал, поскольку совершенно его не знал. На то, что я могу получить наследство, я и не рассчитывал. Даже если бы я тогда знал, что отец составил завещание в мою пользу, все равно это мне мало что давало. Я же числился незаконнорожденным, и прямая воля покойного в мою пользу еще ничего не значила. Мне еще предстояло доказать имперским бюрократам, что я имею право быть субъектом наследования, а это было не так-то просто, и не единожды, увы, в таких глухих концах нашей необъятной страны имущество покойного отходило в казну, несмотря на безупречно составленное завещание.

А я ведь даже не знал о завещании и лишь в одном был точно уверен – до восемнадцати лет обо мне позаботятся опекуны, а там – живи, как знаешь. Средства мне выделялись по минимуму, но и на эти средства покушались, правда, в этом случае не чиновники. Мать третий год болела, плотно сидела на морфии, а он то и дело заканчивался. На этой волне она требовала, чтобы я все полученное от опекунов отдавал ей. Но мои опекуны, Костров и Владко, прекрасно понимали это, понимали и то, что родной матери я противостоять не могу, – вот и засунули меня от греха подальше, в реальное училище, где и оденут, и накормят, и напоят, а на руки средства давали только в крайний обрез.

Да только матушку-то не бросишь! И я крутился ужом – учился, да и работал, подрабатывал, где мог. Разгрузить кавасаки[5], помочь сладить забор, выкопать могилу – я тут как тут. Постепенно я прибился поближе к порту, так как работы там было не в пример больше, и чаще стал общаться с японцами, совершенствуя свой язык. Вскоре я довольно недурно говорил по-японски.

В этих заданных обстоятельствах учился я неплохо, но не блестяще, пока жива была матушка. Через два года та избавила меня от забот о себе, отдав Богу душу. В материальном плане мне от этого легче не стало, в отличие от моих опекунов. Меня как круглого сироту перевели на казенный кошт, жить я стал в общем жительстве при школе, так как дальнейшая оплата жилья, которое мы с матушкой занимали, была опекунами сочтена нецелесообразной. Смешная ситуация – в Александровске мне по завещанию принадлежали, не считая отцовского, два доходных дома отца, но я об этом не знал и жил в казенной казарме; мне причиталась неплохая сумма сбережений, но я пребывал в нужде, хоть особенно этой нуждой не тяготился. Странно, матушка часто пугала меня, что выгонит на улицу, что я сдохну под забором, но, будучи фактически вышвырнутым, пусть и очень мягко, не имея в своей собственности ровным счетом ничего, ведь даже одежда моя была казенной, я не чувствовал себя каким-то ущемленным. Грех, конечно, так говорить, но с уходом матери у меня возникло такое облегчение, словно тяжесть сбросил с плеч.

Иногда я думал, почему мои опекуны, люди не злые и не корыстолюбивые, поступали со мной так. Мне кажется, меня просто не хотели баловать. В юности легко приобретать дурные наклонности, а у меня еще и наследственность была сомнительная. Это первая из причин. Но есть вторая…

Спиридонов подумал, что Ощепков слишком снисходителен к своим опекунам. Ведь совершенно понятно, что те его «обували», это ясно, как божий день. Но Ощепкову о своих выводах он говорить не стал, сделав мысленную пометку. Он твердо знал про себя одну вещь: по тому, как человек судит о других, можно узнать его самого. Если человек быстр на обвинения, скорее всего, его самого есть в чем обвинить. Тогда как чистые сердцем люди больше стараются оправдать ближнего. Так что Ощепков, не зная об этом, заработал от Спиридонова плюс к своей репутации.

Он откинулся на спинку стула и коротко помечтал:

– Вот бы сейчас чайку… Вообще-то, – воодушевился он было, – внизу есть примус, вода и чай, только с сахаром негусто.

– Давайте подождем окончания тренировки, – тоном нетерпения наступил на его «мечту» Спиридонов. – Вы сказали, что есть еще одна причина…

– И вам не терпится узнать какая, – озорно поддакнул Ощепков. – Она банальна: меня буквально выпихивали с Сахалина. Но выход с Острова Сволоты был только один. В объятия штабс-капитана Свирчевского.

Я говорил вам, что у меня был друг, Трофим Юркевич? Да вы наверняка это знаете. Трофим для ОГПУ человек известный. Он старше меня на два года, и мы с ним крепко сдружились. А потому я по-настоящему ощутил себя одиноким, когда Трофим с Сахалина исчез. В один прекрасный день мне сказали, что они с братом отбыли восвояси, а куда – не объяснили. Я терялся в догадках и чувствовал себя по-настоящему одиноким и брошенным. В свободное время я забегал в гости к старику Фукурю, все так же жившему в Александровске. Он и приоткрыл мне завесу тайны о судьбе моего друга, да только я ему не поверил. По его словам, Трофим с братом решили поступить в токийскую семинарию. Я бы подумал, что старик надо мной насмехается, но юмор и Фукурю были несовместимы, как тьма и полярный день.

Однако я ему все равно не поверил… Я даже не представлял себе, что в Японии есть семинария. Оказалось, есть. Вот тогда я и сам задумался – а не махнуть ли мне в Японию? На Сахалине мне делать нечего, на Большой земле меня никто не ждет. Какая разница, где жить? И я стал еще прилежнее учить японский и больше практиковаться; в придачу я начал посещать старого иеромонаха Ираклия, чтобы узнать, что нужно, чтобы стать священником.

Ощепков коротко хохотнул:

– Я тогда всерьез об этом думал, правда. Мне, Виктор Афанасьевич, выбирать было не из чего. Если можно стать священником – почему нет? А потом, в один из зимних дней, конечно, без предупреждения, вернулся Трофим. Уж я и обрадовался!

Вернулся он, кстати, изменившимся до неузнаваемости. Вместо неотесанного сахалинского пацана передо мной предстал благородного вида юноша. Впрочем, внутренне Трофим не изменился ни на йоту, и наша дружба никуда не делась. Потому, когда я спросил его о причинах произошедших в нем перемен, он ответил с серьезным видом:

– Я, брат, в попы собрался. – После чего не выдержал и расхохотался.

– Ну, а серьезно? – не унимался я. – Я, может, сам не прочь принять сан.

Благо я над этим уже раздумывал. А Фукурю-то, выходит, мне не соврал! Чудны дела твои, Господи! Где Трофим Юркевич, а где священный сан. Правда, мне легче было представить себе котика[6] в японской военной форме, чем Трошку в рясе и с епитрахилью.

– Шутишь, – сказал Трофим задумчиво. – А если не шутишь…

– То что? – спросил я. – Возьмешь меня с собой?

– Эх, брат, – ответил Трофим. – Все не так просто, как кажется. А ты действительно мечтаешь исповедовать, причащать и отпевать?

– Не так чтобы очень, – честно сказал я, – но, чтобы отсюда удрать, я готов не то что в попы – в кочегары на пароход. Серьезно – смотрю на заходящие в наш порт суда и думаю: может, рвануть отсюда куда-нибудь в теплые страны? Меня пока вроде к Сахалину гвоздями не прибили…

Трофим в мгновение ока посерьезнел:

– Тогда тебе надо пообщаться кой с кем. Ты с Ипполитом Викторовичем знаком? Со Свирчевским?

– Нет, – ответил я. – И понятия не имею, о ком ты.

– Странно, а он о тебе постоянно справляется, – удивился Трофим. – Они с батюшкой твоим покойным давние знакомцы.

– Тогда, пожалуй, он моего отца знает получше меня самого, – ответил я. – Сам знаешь, старик любой из своих досок больше внимания уделял, чем мне. Я ведь даже фамилию ношу матушкину, а не его.

Трофим вздохнул: мои семейные перипетии ему были известны, он даже от матушки моей успел получить пару раз трепку, когда та еще пребывала во здравии.

– Как бы то ни было, пообщаться с Ипполитом Викторовичем тебе стоит, – перевел он разговор на другую тему. – Это он мне Японию сосватал. А тебе так и сам Бог велел. Что тебе здесь прозябать?

– Ну да, – ответил я. – Кадилом махать всяко лучше.

– Кадилом, дружок, машут дьяки, – усмехнулся Троша. – Ты ровно не православный. Вот что, я к тебе завтра забегу, скажу, как тебе с Ипполитом Викторовичем стакнуться, лады?

– Путем, – ответил я и стал ждать…

* * *

Снизу послышался шум. Спиридонов насторожился, и Ощепков это заметил:

– Не обращайте внимания, это ребята на занятия собираются. Небось Ярошенко с Федоровым первые пришли. Они здесь на железке механиками работают, идти им всего ничего.

– Так, может, пока прервемся? – предложил Спиридонов.

– Непременно, но минут через десять, – ответил Ощепков. – Пусть соберутся пока. А вы покурите, в зале я строго-настрого это запретил. Хоть вы и гость и правила на вас не распространяются, но…

– Ну что вы, – остановил его Спиридонов, доставая очередную папироску. – Вы абсолютно правы, у меня никаких претензий, я и без того вам благодарен. Порядок есть порядок. Так что там дальше произошло?

Фигура штабс-капитана Свирчевского очень заинтересовала Спиридонова. Следует его проверить, сделал он для себя мысленную отметку. Кто таков? На чьей стороне в Гражданскую воевал? Случайно не колчаковец ли?

Ощепков словно читал его мысли:

– Вас небось заинтересовала личность моего «ангела»? Я расскажу вам о нем все, что знаю. Хотя бы потому, что, не будь в моей жизни Свирчевского, я не был бы тем, кем стал. Виктор Афанасьевич, вы смотрите на меня и видите человека, кажущегося простым и бесхитростным, как крестьянин Пермского края, взятый непосредственно от сохи; но вы немного знакомы с моей биографией, а потому наверняка относитесь ко мне с подозрением. Не спорьте, вы меня этим нисколько не задеваете, – добавил он, видя, что Спиридонов готов ему возразить. – Вы думаете, в чем же подвох, вы подозреваете наличие у меня какого-то «второго дна», шкафа, набитого скелетами…

Мой секрет, Виктор Афанасьевич, в том, что я как раз такой, каким вы меня видите. У меня нет второго дна, все на поверхности. Я предельно откровенен с вами и ничего не скрываю. Знаете почему? Все просто: тот, кто скрывает, дает повод искать. У меня все на поверхности, и тот, кто захочет что-то найти, ничего не найдет, кроме этого. И этой хитрости, если ее можно так назвать, научил меня штабс-капитан Свирчевский.

Я рожден для дзюудо; полагаю, вы тоже. Ипполит Викторович родился, чтобы быть разведчиком. В его личности воедино и неразрывно сплелись качества на первый взгляд противоположные – патриотизм и авантюризм, честность и лукавство, верность и предприимчивость, педантичная серьезность и артистизм. Скажете, такого не бывает? Возможно, данное сочетание качеств встречается однажды на биллион, но мне оно попалось, воплотившись в Свирчевском. Это был необычный человек…

Мы встретились с ним в одном из александровских трактиров. На острове питейные заведения закрывались с заходом солнца… по крайней мере, официально. Мы встретились после закрытия. Свет в зале почти был погашен, горела лишь одна керосинка на столе у Свирчевского. В полутьме я его увидел впервые.

Невысокий, рябой, рыжевато-русый, но уже седеющий, отчего казался пегим. У него были невыразительные серо-голубые глаза, впрочем, цвет их сильно зависел от освещения. Днем они казались голубыми, ночью – серыми, как тень.

Вы бы ни за что не узнали его в толпе. Я был сильно удивлен, узнав, сколько у него было женщин. Удивлен я был потому, что был молод. Потом, когда подрос, понял, почему по-другому и быть не могло. Свирчевский был не просто человеком – сила его личности поражала, но не подавляла, как это часто бывает.

– Вы говорите о нем в прошедшем времени, – заметил Спиридонов. – Почему? Он умер?

– Вероятнее всего, да, – ответил Ощепков. – Но я не удивлюсь, если нет. Я потерял его след с началом Великой войны. Видите ли, у Ипполита Викторовича некогда была мечта. Он, служащий контрразведки, видел, как легко германцы и австрияки развивают на территории Империи свои агентурные сети. А как иначе? Посмотрите списки офицеров Российской империи: каждая третья фамилия – либо немец, либо остзеец, что и того хуже. Молодой и горячий тогда еще поручик Свирчевский задумал создать такие же сети в обоих наших «дружественных» сопредельных государствах. Увы, идея попала не в те руки. Говорят, Витте, ознакомившись с прожектом Свирчевского, был вне себя от ярости. Что вы хотите? Активный западник, да к тому же остзейский немец. Даже хорошо, по-моему, что эти территории нам не принадлежат более – сколько с этими остзейцами было проблем!

– Однако немало остзейцев верно служили Империи! – возразил Спиридонов.

Ощепков с ним согласился:

– А я и не спорю. Но это только часть, а другая часть спала и видела новый Ливонский орден. Как бы то ни было, Свирчевского по личному указанию Витте отправили туда, куда Макар телят не гонял: на Сахалин. Официально – во имя сбережения его жизни. По сути – чтобы не донимал дурными идеями.

Однако Ипполит Викторович был не из тех людей, кого таким назначением можно было выбить из колеи. На новом месте он с новыми силами приступил к решению новой задачи и вскоре, как паук, опутал своими сетями каторжный мир. Имея на этом поприще несомненные успехи, он, однако, не отказывался и от других своих прожектов. Свирчевский был дальновидным человеком, впрочем, о том, что рано или поздно Россию и Японию столкнут друг с другом, на Дальнем Востоке не догадывался разве слепой или блаженный. Тут Ипполит Викторович и стал обращать внимание начальства на состояние дел в отношении разведки и контрразведки Приморья и Забайкальского края…

Снизу раздался смех – смеялись несколько молодых людей. Ощепков улыбнулся, словно и сам услышал ту шутку, над которой хохотали его подопечные.

– Ах, как не хочется прерываться, – проговорил он с досадой. – Но надо. Ребята собрались, ждут.

Спиридонов встал и сказал с не меньшей досадой:

– Ну вот… на самом интересном месте.

Ощепков энергично кивнул:

– Ладно. Подождут еще немного, с них не убудет, а я вам доскажу, как впервые встретил Свирчевского. Он сидел за столом, одетый по-простому, как любой сахалинский мастеровой, и тасовал колоду карт. Не здороваясь, он сказал: «Вася, хорошо, что ты пришел. Давай, я тебе погадаю?»

И протянул мне колоду, предложив снять. Я помимо воли сдвинул часть колоды, и он продолжал тасовать, пока я садился. Тем временем молчаливый халдей принес и поставил передо мной тарелку щей с мясом. С учетом того, как я питался на казенных харчах, это было настоящей роскошью. Поймите, мне было тогда двенадцать то ли тринадцать лет. Точно не скажу, с цифрами у меня плохо, так что даже записывать приходится…

Спиридонов вспомнил некоторые отчеты, которые присылал агент ДД… Либо Ощепков лукавил, что маловероятно, либо ему стоило огромного труда их составлять, а ведь эти отчеты, несомненно, были точнее некуда. Ощепков даже ухитрился передать Ревкому данные японского крейсера «Хирадо», заходившего в Корсаков, со всеми футами, милями и лошадиными силами.

– В общем, от такого дара небес я отказаться не мог и стал наворачивать щи с жадностью дорвавшихся до рябчиков потомков Авраама. Свирчевский тасовал карты не глядя, а смотрел на меня и улыбался при этом. Когда я вытер плошку куском хлеба (вся трапеза у меня больше пяти минут и не заняла), он сказал:

– Ну что ж, подкрепился? Хорошо, теперь раскину я на тебя колоду.

И вытащил червонного короля.

– Вот ты, молодой, красивый. И было у тебя в жизни… – он положил поверх «моей карты» три штуки веером – король пик, дама пик, десятка той же масти, – сплошное вот это.

Я кивнул: карты действительно прекрасно описывали мое прошлое. Свирчевский глянул на меня и сказал:

– Но теперь все по-другому, поскольку появился у тебя на пути…

Сверху над моими картами лег трефовый король. Казенный человек, погонник. Кто ж на Сахалине этого не знает? А Ипполит Викторович продолжил:

– И есть у тебя, милый мой, два варианта. Первый вот.

Справа легли три карты. Трефовый валет – казенные хлопоты; пиковая восьмерка – тревоги, опасности и – червонный туз, успех в делах.

Свирчевский внимательно взглянул на меня, понял, что я расшифровал его сдачу, и положил слева тоже три карты – шестерки пик, треф и бубей.

– А это второй, – ответил он. – И какой ты выберешь?

Три шестерки. Три дороги – казенная, денежная да напрасная. Конечно, никакое это было не гадание, я же не шестилетний, чтобы этого не понимать? И послание читалось вполне явственно: или я иду служить на казенную службу, опасную, но в итоге сулящую мне успех, или никто мне ничего не должен, и вся моя жизнь будет сплошной беготней за достатком, спокойствием, устроенностью.

– Да тут и дурак выберет, – сказал я. – Киньте еще карту на правую сторону.

Свирчевский сдал. В сдаче оказалась трефовая десятка, деньги. Если бы я и сомневался в том, что он мне хотел сказать, теперь мне все было предельно ясно.

– Мне нужно будет поехать в Японию? – уточнил я.

Свирчевский кивнул:

– Понимаю, что ты в попы не метишь. Насильно в рясу тебя никто не обрядит. Тебе в Японии нужно будет стать не попом, Вася.

– А кем же? – уточнил я на всякий случай.

– Оборотнем, – серьезно сказал Ипполит Викторович, чуть подавшись вперед. – Как я, но более «узкой профили», как говорят штабисты. Будешь обращаться из русского в японца, но не по воле фазы луны, а по велению штаба Забайкальского военного округа.

– Да смогу ли? – усомнился я.

– Сможешь, Вася, – улыбнулся Свирчевский. – Парень ты головатый, и даром, что ли, я тебя всю жизнь готовил к этому?

Должно быть, я уставился на него, как буддийский монах на живого Будду, потому что он опять улыбнулся:

– Да я за тобой с рождения слежу почище, чем ангел-хранитель. И крестных тебе ладных сосватал, и опекунов, и папеньку твоего уговорил завещание на тебя оформить, не говоря уж о том, что маменьку застращал, чтоб она тебе голову ненароком не отбила, с нее сталось бы, царство ей небесное. Да и в реальное училище я тебя приткнул. Думал, будешь мастеровым, как-то пропихну тебя поюжнее Корсакова. Но тут, брат, оказия случилась: есть у нас в Японии свой человек, у него и поучишься. Хоть поп, а в люди выведет, соль земли. Он тебя дальше и распределит, придумает, как из тебя японца сделать. Он воду в кровь превращает, русского в японца ему обратить – раз плюнуть!

Глаза Свирчевского смеялись, я же был сбит с толку. Я все-таки был простой сахалинский нахаленок и к таким политесам непривычный. И, сказать честно…

Ощепков потупился:

– Свирчевский, наверно, и Вельзевула бы завербовал шпионить в аду на благо Царя-батюшки. Жаль, такой человек пропал! Он один десятка стоил, если не сотни. Уж я-то знаю.

Затем махнул рукой и встал:

– Идемте, что ли, а то ребята нас, поди, заждались. А как закончим – расскажу вам о Кодокане, вам ведь не терпится?

Спиридонов кивнул и, вставая, спросил:

– А что ж с ним стало-то, Василий Сергеевич? Со Свирчевским.

Ощепков остановился у дверей и обернулся к Спиридонову:

– Говорю же, наверняка сгинул… Знаете, Виктор Афанасьевич, вот я – разведчик. Видал я многих иностранцев – японцев, китайцев, англичан, американцев, французов… Беседовал с ними накоротке, доверительно, и вот что скажу вам: нет у нас там друзей. В лучшем случае не враги, хотя те же янки с семнадцатого по девятнадцатый ухитрились свои фактории от Берингова пролива до Колымы расставить, а все поют, мол-де, Россия для них друг и брат, а Советская – так и подавно![7] Покуда у России есть ее бескрайние просторы, покуда недра скрывают несметные богатства, не будет у нас друзей за границей. Но главная наша угроза отнюдь не из-за рубежа. Главный наш враг не в Польше, Германии, Британии или Америке.

Главный наш враг, Виктор Афанасьевич, это наш домашний, взросший на нашей земле чинуша, бюрократ и хапуга. С внешним врагом русский народ всегда справится, а вот внутренний в разы опаснее. Такие, как Витте, Безобразов, Стессель, – вот кто самые страшные наши враги. Не видящие дальше своего кармана, рассматривающие свое место как некую вотчину для собственного обогащения. Я не призываю никого быть бессребрениками! Конечно, человек должен думать и о своей семье, да и о себе не грех.

Однако есть те, кто понимает, что страна, в которой ты живешь, – это твой дом, твой, твоей семьи, твоих детей. А значит, делая ее лучше, ты в конечном счете заботишься и о своих близких, и о себе самом. Вот такие люди и должны быть у власти, более того: не только у власти, этого мало! На каждом месте, от дворницкой до Кремля!

Но, к сожалению, есть те, кому жадность и зависть застят глаза и помутняют рассудок, лишая возможности жить по здравому смыслу. И эти люди, получив любую толику власти, стремятся урвать, нахапать, выжать все соки из того, до чего дотянулись их загребущие руки, а до дела им дела нет! И чем больше таких у руля, тем больше у наших друзей по ту сторону границы соблазна попытаться урвать кусочек наших богатств – потому что от слабого руководства, недальновидного и думающего лишь о сиюминутном своем, страна слабеет. Если бы не эти ничтожные эгоисты, мы бы никогда не проиграли в Русско-японской войне, да что там – никакой революции в стране не было бы вовсе.

Вы были в Порт-Артуре, вы видели, что представляет собой крепость. А почему? А потому, что у наместника без многомиллионных выплат «за комиссию» ничего не решалось. А когда жареный петух клюнул, отбиваться приходилось берданками и картечницами. И в Великую поначалу было то же, да Государь-то уже немного поопытнее был. Взял этих подколодных рвачей в ежовые рукавицы, вот они его и убрали, когда ясно стало, что война вот-вот закончится, а по итогам многим может перепасть на орехи…

Спиридонов не мог с ним не согласиться – в душе; высказывать подобные мысли вслух он не решился бы. Все-таки хоть он и занимался в ОГПУ только подготовкой кадров, но слепым отнюдь не был и прекрасно понимал, что за такие мысли можно было легко угодить не то что в края, где солнце по полгода не заходит, но и куда подальше. Например, туда, где, по слухам, человек, распятый некогда вниз головой, ныне работает кем-то вроде привратника.

– И какое это отношение имеет к Свирчевскому? – спросил он.

– Самое непосредственное, – ответил Ощепков, словно очнувшись и пропуская его за дверь. – Как началась Великая война и стало ясно, что в России работает целая сеть германо-австрийской агентуры, кто-то в Петербурге вспомнил про Свирчевского и его прожекты. Ему дали генеральское звание и отправили на запад с предписанием реализовать задуманное, то есть ни много ни мало развернуть прямо во время войны агентурную сеть у врага в тылу. А заодно и повыловить агентов противника в нашем. В общем, догнать паровоз и отремонтировать ему крейцкопф[8] на ходу, с выражением напевая при этом «Боже, Царя храни». Сами понимаете, чем это могло закончиться, так что, полагаю, по Ипполиту Викторовичу впору заказывать панихиду. Даже с учетом его невероятного везения.

Пока Ощепков произносил все это, они со Спиридоновым спустились в зал, где их ожидали около двух десятков разновозрастных молодых людей.

– Пока на этом прервемся, – сказал Ощепков, – а после тренировки я расскажу вам о Кодокане. Так даже лучше, нагляднее, так сказать. А вот и мои ребята, знакомьтесь.

2

Угорь – осужденный по уголовной статье (жарг., устар.).

3

Ссыльнопоселенец и иное лицо, имеющее доступ в исправительное учреждение и не являющееся при этом ни заключенным, ни персоналом исправительного учреждения.

4

Zugzwang (нем.), «принуждение к ходу» – положение в шашках и шахматах, в котором любой ход игрока ведет к ухудшению его позиции.

5

Тип небольшого рыболовного или каботажного японского суденышка, «родом» из одноименного японского порта.

6

Имеется в виду морской котик – разновидность ушастых тюленей. Раньше в изобилии водились в Охотском море и на Тихоокеанском побережье, подвергались варварскому промыслу, ныне занесены в Красную книгу, охраняются государством.

7

В 1920–1930 годах США оказывали Советской России обширную военно-техническую помощь; так, известные автомобили марки «ГАЗ-А» и «ГАЗ-АА» производились по лицензии корпорации «Форд», а завод был построен со значительным участием американских специалистов, и это только наиболее известный пример.

8

Деталь паровоза, передающая движение от поршня колесам, постоянно перемещается в процессе движения паровоза.

Белый квадрат. Захват судьбы

Подняться наверх