Читать книгу Петрович - Олег Зайончковский - Страница 3
Часть первая
Бросили?
ОглавлениеКачели промахивали над помостом железной облупленной люлькой-лодочкой и вскрикивали по-птичьи. Им вторили галки на черных деревьях, слетевшиеся посмотреть, кто это и зачем явился в парк в мертвый сезон. Обычно лишь пьяницы забредали сюда зимой, чтобы без помех совершить на газете свой неприглядный ритуал, но и те не задерживались, а, ежась и знобко передергиваясь, скоро уходили – к домам, к теплу. От пьяниц галкам кое-что перепадало, но вообще было непонятно, чем они тут питаются в пустом парке с обледенелыми, костенеющими на ветру каруселями, с гипсовыми лягушками у фонтана, впавшими в анабиоз, и мумией замороженного пионера. Этот пионер, многократно оскверненный галками, стоял с обрубком горна у рта в позе пьяницы, сосущего из горлышка.
Качели взметали сухие редкие снежинки, которые тут же подхватывал приземный злой ветерок. При каждом взмахе люльки морозный воздух надавливал Петровичу на лицо, словно жесткой пятерней кто-то мял ему щеки и ухватывал за нос шершавыми пальцами.
Холод основательно пробирал Петровича, как, наверное, пробирал он и Петю, который, нахохлившись у ограждения, курил в кулак и притопывал. Пора, уже пора было по обоюдному согласию заканчивать прогулку… Дав качелям остановиться, Петрович вылез из люльки, позволил утереть себе нос и вложил свою варежку в Петину перчатку. Не говоря лишних слов и постепенно ускоряя шаг, мужчины двинулись к выходу из парка. Думали они, скорее всего, о теплой ванне, горячем обеде, а кое-кто, возможно, и о рюмке водки перед обедом.
Зима в их городе была, безусловно, наихудшим временем года. Неласковые степные ветры встряхивали со стуком тополиные скелеты и гнали меж домов какие-то колючки вместо снега. Наледи лакировали тротуары и проезжие улицы; любая горка становилась неодолимым препятствием для старушек и несчастных троллейбусов. Холод хозяйничал повсюду: забирался прохожим через уши в самый мозг, выстужал моторы у машин, пел в домах из каждой оконной щелки…
Нет, не повезло им с климатом. Вот на Алтае – другое дело. Алтай – это место, где Петя служил в армии. «Снегу там, – рассказывал Петя, – наметает выше человеческого роста». Конечно, рост у людей бывает разный, но даже высотой с Петровича – таких сугробов в их городе никогда не наметало. Само слово «Алтай» было какое-то вкусное – однажды Петровичу даже приснилось, как они с Петей барахтались в облачно-белых алтайских сугробах, и снег в них был теплый и как будто съедобный, похожий на сахарную вату.
Но сейчас уже не хотелось думать ни о каком снеге; мысли Петровича были только о доме. Зубы его, если их разжать, начинали забавно тарахтеть, губы сделались словно глиняные, а ноги, казалось, стали такие же деревянные, как у инвалида дяди Кости с первого этажа.
Но, как ни стремился Петрович домой, все же он дернул Петю за руку:
– Смотри!
В воротах парка стояла большая собака. Собака была страшно худа и судорожно икала; шерсть на ней, несмотря на зимнюю пору, облезла местами до голой кожи. Собака посмотрела на людей мутными глазами и сделала попытку посторониться, но задние ноги ее, задрожав, внезапно подкосились, круп завалился, и собака, не устояв на льду, упала на бок. Петрович с ужасом наблюдал, как она, вытянув шею и конвульсивно дергаясь, пытается встать.
– Не смотри, – сказал Петя. – Идем отсюда.
Они миновали погибающую собаку и в молчании продолжили путь. Потрясенный Петрович забыл даже про мороз. Наконец он не выдержал:
– Петя!
– Что? – спросил тот, не сбавляя шага.
– Эта собака… она болеет?
– Да.
– А почему ее никто не лечит?
Петя нахмурился:
– Некому ее лечить. Она ничья.
– Ничья? – удивился Петрович. – А где же ее хозяин?
– Откуда мне знать? Уехал, наверное, и бросил… Ты давай… не болтай на морозе.
Видя, что тема эта Пете неприятна, больше Петрович о собаке не заговаривал.
А того же дня вечером, сытые и согревшиеся, они разложили на полу железную дорогу. Поскольку выходной его был целиком посвящен Петровичу, то Петя не ушел из детской, а уселся здесь же в кресло, заложив ногу на ногу и почитывая журнал. Петрович, ползая по ковру, взглядывал изредка на Петин помахивающий шлепанец, и на душе его делалось тепло и покойно.
Между тем на ковре, внутри и снаружи рельсового круга, созидался мир. Кубики-домики, автомашины с колесами и без, знаменитый паровой каток – здесь разные предметы, валявшиеся как попало по ящикам и коробкам, находили свой смысл и место. Даже деревянная корова, взявшаяся от неизвестно какой игры. Корова, правда, была побольше тепловоза, но и ей позволялось щипать ковровый ворс между елочек, вырезанных Петровичем собственноручно из бумаги. Кстати, что это с ней случилось, с коровой? Вдруг упала, опрокинулась, задрав деревянные ножки…
– Корова заболела! – воскликнул Петрович.
Из-за журнала показалось Петино лицо.
– Что?
– Ничего… Это я играю.
С тех пор деревянная корова сделалась для него предметом особого покровительства. На лужок и обратно Петрович подвозил ее на специальном грузовичке, а жительство отвел в полке книжного шкафа, откуда был хороший обзор всего, что происходит в комнате. Теперь за судьбу коровы можно было не беспокоиться, но того же нельзя было сказать о бездомных кошках, собаках и птицах, которых Петрович стал часто замечать во время своих прогулок. За всеми ними, желтоглазыми, рыщущими беспокойно в поисках пропитания, казалось, стояла тень той собаки из парка. Встречались ему и люди, похожие до странности на ничьих животных: нечистые, дурно пахнувшие, жевавшие что-то и пьющие прямо на улице. Ирина сказала ему как-то, что люди эти одинокие, несчастные, а потому опустившиеся.
– Вроде той собаки, что мы видели с Петей?
– Примерно.
Но не значило ли это, что людей тоже бросают, как прискучивших домашних питомцев?
– Такое бывает, – подтвердила она.
– И детей бросают? – уточнил Петрович с замиранием сердца.
Ирина всегда была неукоснительно правдива.
– Да, – сказала она, – редко, но случается и такое.
Мысль о том, что где-то в этом мире люди избавляются друг от друга и даже иногда от собственных детей, завладела Петровичем этой зимой. С книжных страниц плакали сироты, изгнанные из дому злыми мачехами; в темных лесах блуждало множество малюток, совершенно не приготовленных к самостоятельной жизни. Сопоставляя факты и приправляя их собственным воображением, Петрович сделался подозрительным. В результате он наотрез стал отказываться ждать Катю или Петю у входа в магазин, пока они делали покупки. Цепляясь за их карманы, за ручки их сумок, он с упорством отчаяния следовал за старшими от прилавка к прилавку. Его била людская бранчливая водоверть у прилавков, ему тягостно было ощущать себя довеском, обременительным обозом в том сражении за еду, что происходило над его головой. Но все было лучше, чем оказаться одному-одинешеньку брошенным и опустившимся.
Однажды, когда по случаю какого-то «привоза» баталия в магазине предстояла совсем уже грандиозная, Катя применила к Петровичу нечестную уловку. Уж не трусишка ли он, спросила она насмешливо, если не хочет подождать ее десять минут на улице?
Сумерки скрыли краску на его лице.
– Иди, раз так, – сказал он, насупясь. – Только недолго.
Но что такое недолго? Сколько это – «недолго»? Оставшись один на один со временем, Петрович не сводил глаз с магазинных дверей. Люди отважно протискивались в эти двери, а навстречу им выбирались другие, со счастливыми лицами и съехавшими набок шапками. Некоторых женщин встречали у подъезда покуривавшие мужчины. Была здесь и парочка детей, безмятежно резвившихся в ожидании своих родителей… Вдруг Петрович увидел, как из уличного потока вынырнула дама в курчавой шубе, коротко державшая коренастую замшевую собаку с обезьяньим морщинистым лицом. Дама привязала собаку к дереву, скомандовала ей: «Сидеть!» – и, погрозив пальцем, канула в магазине. Но собака просидела не более нескольких секунд, – голому заду ее было холодно на мерзлом тротуаре. Слегка приподнявшись, она мгновение поколебалась, потом издала тонкий, непонятно откуда идущий свист и приняла стоячее положение. Взглядом собака ела магазинные двери; при этом брови ее непрерывно шевелились, и дергалась черная отвислая щека. Наконец она не выдержала и тявкнула – не сердито, а скорее тревожно-жалобно… тявкнула и подвыла.
– Не плачь, – сказал ей Петрович.
Он на минуту забыл о собственном одиночестве и потянулся к собаке в порыве утешения. Но… псина недружелюбно покосилась на Петровича и внезапно изменившимся голосом угрожающе заворчала. Он испуганно отпрянул и вернулся на свое место. Между тем детей перед магазином уже не осталось, их разобрали – всех, кроме Петровича. Подле дымящейся урны сменилось не одно поколение курильщиков. Сколько встреч наблюдал Петрович: вынырнув из магазина, женщины перевешивали на мужей тяжелые авоськи, и воссоединившиеся пары уходили в сумерки, не ведая о своем счастье.
Волей-неволей в голове его зарождались тревожные предположения. Нелепые – он сам сознавал их нелепость, но… опровергнуть их могло только Катино возвращение, а она-то и не шла. Может быть, она его потеряла, забыла, где искать?.. Или ей в магазине стало плохо?.. А вдруг… – об этом было думать страшнее всего – вдруг она решила его бросить?.. Последнее, самое фантастическое из предположений, вспухло в его мозгу, вытеснив остальные. Бросила!.. Не владея больше собой, Петрович оставил свой пост и кинулся в магазин. Путаясь в чьих-то пальто, он протиснулся в двери и оказался в бурлящем ярко освещенном зале; густое разноголосье обрушилось на него; разномастная обувь чавкала и шаркала во всех направлениях и давила мокрую грязь на полу; в воздухе стоял запах сырой одежды и сырого мяса. Одолевая людскую кипень, Петрович рванулся вдоль длинного зала, мимо прилавков, облепленных покупателями. Он толкал встречных и отлетал, получая взаимные толчки; чужие авоськи били его в грудь, и кто-то спрашивал его строгим голосом: «Чей ты? Где твоя мама?»…
– Катя! – чайкой вскрикнул Петрович, но голос его потонул в магазинном гвалте.
Гребя в людском водовороте, он прошел магазин из конца в конец, добрался дотуда, где уже и покупателей-то не было, а только сочился из мутного стеклянного вымени бордовый лохматый сок, и продавщица от нечего делать возила тряпкой по прилавку…
– Чей ты, мальчик?
Чей?.. Петрович закружился, как в западне.
– Хочешь выйти? Дак вот же дверь!
Новая страшная догадка пронзила Петровича: в магазине были вторые двери! Конечно, как он об этом не подумал, – через них-то Катя и сбежала… И тут… паника в его душе словно бы улеглась. Ее сменило тяжкое всепоглощающее чувство катастрофы; так большая боль приходит на смену уколу или ожогу. Петрович опустил голову и, будто в задумчивости, вышел из магазина. Роняя на пальто нечастые, но полновесные слезы, медленно он побрел назад на то место, где оставила его Катя; побрел назад, потому что больше идти ему было некуда. Вот и дерево, к которому была привязана собака, – дерево было то же, но без собаки. Значит, не бросила ее хозяйка, не оставила на произвол судьбы… Петрович совсем было уже собрался зарыдать в голос, как вдруг…
– Петрович! – услышал он Катин исступленный голос. И увидел перед собой ее искаженное лицо, а за ним лицо какой-то тетки, напуганной Катиным криком. – Где ты был?! – Она хотела всплеснуть руками, но не смогла, потому что держала сумки.
– А ты!.. – крикнул в ответ Петрович, но пресекся и повторил уже тихо: – А ты где была?
Таким образом, не простояв и нескольких минут, храм великой скорби рухнул, но на его месте в душе Петровича образовалась странная разочаровывающая пустота. Это было не облегчение даже, а какая-то усталость и пыль…
Кате тоже понадобилось некоторое время, чтобы прийти в себя. Наконец, заправив волосы и отдышавшись, она скомандовала в дорогу. Петрович ухватился за ручку ее сумки, и они пошли домой, не заходя больше ни в какие магазины…
Разумеется, впоследствии он вспоминал об этом происшествии со стыдом. Но стыдился Петрович не столько собственного малодушия, сколько подлых своих подозрений в отношении Кати… А в семье этому событию вовсе не придали никакого значения. И ему самому следовало выкинуть этот случай из памяти, но тут уж Петрович был не властен. Разве что мог спрятать его подальше – в тот чулан, куда он и раньше убирал кое-какие греховные воспоминания.
Да он и забыл бы эту историю, если бы… если бы обстоятельства вновь не подвергли испытанию его веру в человечество.
Та зима была еще в полной силе; зима, которая дни превращала в вечера, вечера в ночи, а ночи наполняла соблазнами культурного досуга – понятно, только для взрослых. Что ни суббота, Генрих с Ириной или Петя с Катей в лучших своих одеждах, в облаках парфюмерных отчуждающих ароматов уходили на ночь глядя из дома – то в кино, то в театр, то куда-нибудь в гости.
И вот однажды случилось то, чего Петрович втайне опасался. Генрих раздобыл на работе сразу четыре билета на какой-то особенный спектакль, который нельзя было, просто никак нельзя было пропустить. И так им понадобился этот спектакль, что Петровича решено было оставить дома одного. Точнее, сдать его на попечение ночным демонам.
– Ты большой и разумный, – сказали они. – Ложись в кроватку и спи себе.
Предатели… Петрович наблюдал, как они собираются. Катя, выпучась в зеркало и не дыша, рисовала что-то на лице; Ирина, чихая, пылила на себя пудрой; Петя в передней плевал на ботинки и тер их, яростно оскаливаясь. А Генрих, виновник всей этой суматохи, стоял перед шкафом в одной рубашке и огромных радужных трусах. Хотя трусы эти почти доставали внизу до носочных подтяжек, все-таки ногам его требовалось более приличное укрытие, поэтому Генрих подбирал себе брюки. Петровичу хотелось, чтобы случилось что-нибудь непредвиденное: или в брюках у Генриха обнаружилась бы дыра, или пропали бы злосчастные билеты – что угодно, что остановило бы хоть кого-то… Но они были неудержимы. Охорошившись настолько, что сами уже боялись дотронуться друг до друга, старшие построились в передней на выход. Петровичу понадобилось немало мужества, чтобы принять этот прощальный парад, – не своих домашних он увидел, а четверых незнакомцев. И бодрые голоса их звучали фальшиво – как у людей с нечистой совестью.
Хлопнула дверь, прохрумкал запираемый снаружи замок. Петрович услышал пение перил в подъезде и удаляющийся нестройный топот ног. Потом все стихло, и он окончательно осознал, что остался один. Один во всей квартире, минуту назад еще полной народа. Все, что осталось Петровичу, – это затверженные инструкции по отходу ко сну да одуряющий запах Генрихова одеколона, побивший напрочь Иринины и Катины духи. В доме сделалось так тихо, словно ему заложило уши. Оглохший, растерянный Петрович прошел в большую комнату и забрался на диван, чтобы прийти в чувство и обдумать дальнейшие действия. Так сидел он неизвестно сколько времени, не решаясь пошевелиться. Постепенно, подобно тому как глаза привыкают к темноте, уши его обвыклись в тишине и стали различать в ней кое-какие, по большей части необъяснимые звуки. Вот заклокотало, забулькало где-то далеко, на кухне. Раковина? Но почему он не слышал ее раньше? А вот это странно: скрипнула половица! В пустой-то квартире… Похоже, кто-то затевал с Петровичем скверную игру… Но нет, он не будет праздновать труса – он примет меры! Заставив себя слезть с дивана, Петрович первым делом задернул занавески – пусть не смотрит ночь в его комнату. Потом он закрыл двери, отгородившись от остальной квартиры, сделавшейся в одночасье чужой и говорливой. Надо было совсем заглушить все эти пугающие странные бормотания, и его осенило: радио! Петрович подошел к большому дедову приемнику и стал наугад крутить ручки и нажимать белые зубы-клавиши. Неожиданно шкала приемника засветилась, и в углу его стал разгораться зеленый огонек. Петрович готов был услышать из динамика человеческий голос, но… на него обрушился оглушительный, леденящий душу вой и треск. Он отпрыгнул от приемника и замер, оцепенев от ужаса. Несколько мгновений Петрович ждал, что радио придет в себя, но оскалившийся ящик продолжал бесноваться. В отчаянии Петрович бросился к ручкам и кнопкам, чтобы заставить приемник замолчать, – и тщетно: вьюга в динамиках не прекращалась. И уже сам Петрович готов был завыть от страха и бессилия, как вдруг проклятый приемник… замолчал. Он подумал, подмигнул зеленым глазком и умиротворенно произнес:
– А теперь о погоде…
Дальше пошло знакомое перечисление городов и весей, во время которого можно было перевести дух. Раз уж приемник заговорил человеческим голосом, Петрович решил с ним не связываться и больше к нему не прикасался. В дальнейшем радио вело себя сносно, однако Петрович успел натерпеться такого страха, что пробраться к себе в детскую стало делом немыслимым. Он лег прямо здесь, на диване в большой комнате; лег, конечно же, не надеясь заснуть. Просто так удобнее было размышлять и грустить. А грустить и размышлять ему было о чем: ведь его снова бросили, и на этот раз бросили окончательно. Театр, спектакль… все это был дурацкий маскарад, чтобы сбить Петровича с толку.
Между тем радио, испробовав себя в разных жанрах, предалось трансляции какой-то нескончаемой симфонии со всеми ее подробностями, включая кашель невидимых слушателей… Звуки музыки проникали в сознание Петровича, то разбредаясь по его уголкам, то вновь скучиваясь для патетических аккордов. Инструменты, словно стая разноголосых птиц, рассевшихся на дереве, то мирно щебетали, а то поднимали такой гвалт, что Петрович вскидывался во сне и недовольно бормотал.