Читать книгу Зависимость от любви - Ольга Александровна Никулина - Страница 1

Оглавление

Предисловие


В раннем детстве я отличался исключительной любовью к своей матери – буквально жить без нее не мог. Но шли годы, и любовь к ней поэтапно сменялась сначала раздражением, потом презрением и, наконец, ненавистью. Я жил не своими, а ее чувствами. Но вот она умерла…

На кладбище подвывал ветер, по серому небу неслись низкие облака. Наша скорбная группа замерла у стоящего на табуретках гроба. Люди бросали на меня сочувствующие взгляды. Если бы они только знали, какое неимоверное облегчение испытывал я сейчас!

Мама всегда главенствовала в моей душе, а когда я хоть как-то пытался отгородиться от нее и жить своей жизнью, она начинала болеть, страдать, чахнуть и тогда я, забыв о себе, все силы души направлял на ее утешение. Я ублажал эту женщину, и никак не мог отделаться от установки, что мать – это человек №1 в жизни каждого. Ни жена, ни дети, ни собственная жизнь и увлечения, а мать, ее душевный покой и физическое здравие – вот что для человека должно быть главным. Конечно, я понимал, что моя установка неверна, что хорошее душевое и физическое состояние матери не является смыслом жизни кого бы то ни было, что есть более важные вещи. Но довольно рано я перестал понимать вообще, что хочу. Я жил желаниями матери. Она была для меня тем человеком, от которого зависело мое эмоциональное состояние. Мне необходимо было, чтобы матери было всегда хорошо, чтоб на лице ее была улыбка. Вся жизнь моя ушла на то, чтобы осчастливить ее. Но мать была ненасытна в своей жажде утешения, сострадания, понимания. Сколько бы я ни давал ей, сколько бы ни крутился возле нее – ей всегда было мало. Она мучила меня постоянными претензиями и подозрениями, она хотела полного главенства в моей душе, и, можно сказать, добилась этого. Я бросил всю свою жизнь к ее ногам, скрывая при этом презрение и ненависть к ней. Да, я ненавидел собственную мать. Ненавидел, но не мог не видеть ее страданий, и потому всегда был рядом, стараясь лишить ее всего плохого и получить в ответ ее жизненно необходимый мне с детства взгляд признательности и любви. Довольная мною мама, казалось, давала мне право на жизнь, на существование.

Я не создал семью, не растил детей. Вся моя жизнь свелась к опеке собственной матери. Безвольный, никчемный, потерянный, слабый – я презирал сам себя за свое ничтожество. Может быть, если бы у меня хватило сил и мужества вырваться из пут эмоциональной зависимости, то и мать была бы сейчас жива, а я прожил бы все эти годы нормальной, насыщенной жизнью. Своим реагированием на каждый ее писк, я сам провоцировал мать на «ломание комедии» передо мной.

А сейчас она лежала в гробу, и я узнавал и не узнавал ее. Черты лица заострились и источали покой. Неужели мама наконец-то успокоилась? Ее душа всегда напоминала мне что-то разворошенное, вечно суетящееся, не находящее покоя, словно растревоженный муравейник. Смерть принесла конец ее суетливым мукам. Больше не было ни страха, ни мучительных подозрений, только покой.

Было ли мне жаль мать? Было ли у меня чувство горечи, утраты? Нет! Эту смерть я не один раз пережил в моем воображении, потому что мать очень часто говорила о своих похоронах. Она любила напоминать мне, что она больна и вот-вот умрет, и потому в мельчайших подробностях рассказывала мне о своей смерти, морге, могиле, памятнике, оградке. Можно сказать я долгие, очень долгие годы жил, постоянно держа в воображении скорбные картины ее похорон. Эти картины меня мучили, я жил ожиданием траура и скорби, но не скоро, очень не скоро все это произошло. К этому времени я так много всего передумал о материнских похоронах, что когда они наконец-то настали, то испытал колоссальное облегчение: страшиться больше нечего – все плохое уже произошло.


Часть первая

Созависимость


Глава 1.


Я сидел в садике на подоконнике и грустно смотрел в окно на дорогу. Когда же за мной мамочка придет? Мне очень не нравилось в садике. Воспитательницы были злые, грубые, и я их боялся. Ну когда же за мной мамочка придет? Свою маму я очень любил. Она была такая красивая, добрая, у нее был чудесный звонкий голос, и от нее приятно пахло духами. Как только я родился, она окружила меня всепоглощающей любовью и заботой. Можно сказать, мама окутывала меня вуалью своей любвеобильной души с самого рождения. И мне было хорошо под этой вуалью, но когда мамы не было рядом, то и вуали не было. Я был гол и беззащитен, и мне становилось невыносимо плохо. Я буквально не мог жить без моей милой красивой мамы. Мне нравилось в ней все: запах, голос, глаза. Она была моей первой любовью, любовью очень сильной, всеохватывающей, и я готов был жизнь отдать за мою мамочку. А самое главное, я очень боялся остаться без нее, боялся, что с ней что-то случится. Мысли об этом очень пугали меня, и я готов был умереть сам лишь бы никогда не оставаться без своей дорогой и ласковой мамочки.

В садике я откровенно страдал и только и думал о том, чтобы поскорее меня забрала мама. Иногда, правда, меня забирал папа. И мне это тоже нравилось. Папу я очень любил, но это была совсем другая любовь. В ней не было страха потери. Наверное, это от того, что я знал, что без папы смогу прожить. А мама для меня была как воздух, как сама жизнь.

Мне было четыре с половиной года, когда меня отдали в садик, а до этого я сидел дома с мамой, и мне было хорошо. Но еще раньше, в полтора года, родители пытались пристроить меня в ясли. Из этого ничего хорошего не получилось. Маленький и несчастный я сидел на стульчике в обнимку с резиновой кошечкой и гнал от себя и детей и воспитательниц.

– Уди! Уди! – в отчаянии кричал я всем, кто смел приблизиться ко мне. Я не ел, не писал, не спал, а только сидел, как приклеенный на стульчике и ждал маму. А мама хоть и переживала, что мне плохо, но наивно думала, что я как-нибудь привыкну в ясельках. Другие же дети привыкают. Поплачут, потоскуют, а потом начинают играть и даже домой с родителями не хотят уходить. Но я был какой-то другой, не такой как все. Время шло, а я продолжал сидеть на стульчике и никого к себе не подпускал. Мне нужна была мама. Воспитательницы вызывали маму с работы, чтобы она пришла и покормила меня, потому что я ничего не ел. Запыхавшаяся мама прибегала и с лету начинала пихать мне ложку с кашей в рот. Но увидев ее, я чувствовал наконец-то облегчение. Мама! Мама пришла! Я кидался в свой шкафчик за панамкой, напяливал ее криво на голову, потому что знал, если мне надевают панамку, значит, мы уходим на свободу! Но мама сдергивала панамку с моей белобрысой головенки и пыталась сунуть мне ложку с кашей в рот. Я плевался и кричал:

– Панамотьку! Панамотьку! – ручки мои тянулись к заветной панамке, чтобы нацепить ее и уйти отсюда. Я плакал, мама плакала, и мне было не понятно, почему моя добрая и понимающая мама хочет оставить меня здесь, хочет уйти. Отчаянная беззащитность терзала мою душу, и я обливался слезами, глядя, как моя дорогая мама, не сумев накормить меня, вся в слезах уходит за дверь. Я рвался к ней, извиваясь, как червяк в руках нянечек и воспитательниц. Но вечером мама наконец-то забирала меня домой. Голодный и морально истерзанный, я сидел у нее на руках, пока она несла меня домой, и, уткнувшись в ее плечо носом, чувствовал долгожданное облегчение.

Дома я накидывался на еду, глотал все подряд, набивая желудок. Но насытившись, чувствовал тошноту, и меня начинало рвать. Родители не знали, что делать со мной. Мама была в отчаянии. Ей хотелось работать, зарабатывать деньги, но что делать со мной? Она была вся истерзана переживаниями за меня.

– Привыкнет! – говорили ей на работе сослуживицы. – И у нас дети плакали в ясельках, а потом привыкали.

И мама с надеждой ждала того дня, когда я наконец-то перестану истерически цепляться за нее и орать, как резанный при попытке оставить меня в яслях. Но недели шли, а я не привыкал. Мало того, я стал вялый и апатичный. Лицо мое побледнело, сам я сильно исхудал, и при очередном осмотре врачей у меня обнаружилась дистрофия.

Заведующая вызвала мою маму к себе, рассказала о моем опасном состоянии.

– Если вы не хотите потерять своего ребенка, забирайте его отсюда, – серьезно сказала она.

– Но почему он такой? Почему не привыкает, как другие дети? – испугавшись за мою жизнь, спросила мама.

– Такой ребенок, – лаконично ответила заведующая. – За мою практику, а я уже 20 лет работаю в детских учреждениях, у меня это только второй случай. Несколько лет назад к нам водили такую же девочку. Она тоже не смогла привыкнуть. Сначала плакала, цеплялась за мать, а потом ослабла, стала тихо таять и зачахла бы, если б ее не забрали отсюда. И вы забирайте своего мальчика, если не хотите потерять его.

Мама испугалась, бросила работу и стала сидеть со мной. Я полностью восстановился, успокоился и был доволен. Но когда мне было четыре с половиной года, мама снова устроилась на работу, а меня отдала в детский сад. Отсутствие мамы я переносил очень тяжело, но теперь мне стыдно было цепляться за нее и орать. Я был уже большой и стеснялся привлекать к себе внимание. У меня появились друзья и подружки, я не отказывался от еды. И, может быть, привык бы по-настоящему в садике, но грубость и издевательства воспитательниц не позволяли мне этого. Не знаю даже зачем эти женщины пошли работать в детский сад, если прямо-таки ненавидели детей. У них были свои любимчики, которых они тютюшкали, а остальные дети, и я, в том числе, были для них чем-то противным и неприятным.

В том возрасте я уже мог наблюдать и анализировать. Мне хотелось найти кого-нибудь такого же, как я, который откровенно страдает здесь и хочет к маме. И меня удивляло, что к своим мамам никто из детей так не относится, как я. Дети радовались приходу своих мам, лезли к ним в сумки за вкусненьким, обнимали их, капризничали в их присутствии. А некоторые даже не сразу подходили к своим мамам, заставляя их ждать. Я же, завидев свою маму, несся к ней сломя голову, я смотрел в ее дорогое лицо, любовался им, вдыхал тонкий аромат ее духов и наслаждался чувством облегчения от того, что я с ней, от того, что она пришла живая и здоровая. Мне всегда было страшно, что с нею что-то случится, что я потеряю ее. Лезть к ней в сумку, капризничать или как-то выводить ее из себя казалось мне невозможным. Я чувствовал малейшее движение ее души, и мне хотелось ее только радовать, радовать и радовать.

Вспоминая свое детство и мое трепетное отношение к матери, я долго считал, что это результат моего характера. Думал, что я таким просто уродился. Но однажды, совершенно нечаянно наткнулся на статью, где говорилось об аффективном отношении ребенка к матери. При таком отношении маленький ребенок теряется, если мамы нет рядом. Он не может играть, заниматься своими делами и только ждет свою маму. Приход матери мгновенно успокаивает его, и тогда он может и играть, и есть, и делать что угодно. У нормального ребенка такого аффективного отношения к матери нет. Он радуется ее приходу, но и без нее спокойно продолжает заниматься своими делами. Но что меня удивило, так это то, что именно мать неосознанно провоцирует свое дитя на аффективное отношение к себе. Если она своего малыша не выпускает из рук, если она постоянно рядом, концентрируя внимание ребенка на себе, не давая ему ни встать, ни сесть, ни играть без своего участия, то ребенок принимает это как должное. Он привыкает, что его носят, кормят, поднимают, когда он упадет, а самое главное постоянно концентрируют его внимание на улыбчивом, ласковом лице мамы. С самого рождения он ни на минуту не остается предоставленным самому себе. Без мамы он никуда, и мир воспринимает через маму, но если маму убрать, то мир для него начинается рушиться.

Чувство тоски меня никогда не оставляло в детском саду. Даже если я был весел и играл с другими детьми, все равно в душе очень тосковал по маме. Иногда так сильно накатывало, что я среди всеобщего веселья убегал в туалет и прятался там, чтобы никто не видел мои слезы.

В тот день в детский сад меня привел папа. Помню, как мы шли с ним по дороге среди дач и смеялись. Мне нравилось, что с папой можно было сворачивать подальше от шумной трассы и идти в садик дачами. Мама боялась ходить по безлюдным местам, и мы с ней никогда не ходили через сады.

В руках у папы был большой портфель. Он должен был сегодня ехать в командировку. Папа мой был строителем и работал вахтовым методом: неделю на работе, неделю дома. Когда он был дома, то я не ходил в садик и сидел с ним. Но сегодня он должен был уехать на целую неделю в какой-то отдаленный поселок, чтобы строить там дом. Мне от этого было тоскливо, потому что снова придется ходить в противный детский сад. Папа видел мое мрачное состояние и всю дорогу пытался меня развеселить.

– Коль, смотри, какой жук сидит красивый – зеленый, блестящий! – показал он мне на цветок красного благоухающего пиона, в котором деловито копошился красивый жук. – Это Бронзовка!

– Я знаю, что это Бронзовка! – пробурчал я ему в ответ, чувствуя ком в горле. Мне хотелось плакать, и жаль было папу, что я ему вот так отвечаю, жаль было Бронзовку, что я не любуюсь ею. Какой-то жалкий, тоскливый день… И все это из-за садика…

Мы подошли к кирпичному зданию детского сада и сердце мое совсем упало. Во дворе гуляла вся наша группа, вернее те, кого уже привели, и ужасная воспитательница Антонина Ивановна возвышалась у нашей беседки, как страшный надсмотрщик.

– Ничего, сын, – папа погладил меня по голове, – всего пять дней походишь в садик, а потом выходные, а там и я приеду, и снова ты всю неделю будешь со мной!

Он хотел обнять меня, потереться своей жесткой щекой о мою щеку, но я уперся в его шею рукой и не дал себя обнять, не дал потереться щекой о мою щеку. У меня в горле стояли слезы, и папины нежности раздражали меня. Я чувствовал под пальцами какую-то пульсирующую жилку на его шее, и ощущал отчаяние от того, что сейчас он уйдет, а мне придется ждать его…

Папа удрученно вздохнул, отстранился от меня, и, махнув мне, пошел к калитке:

– Ничего, сынок! – бросил он мне на прощанье. – Все будет хорошо!

Я стоял потерянный на дорожке между калиткой и беседкой нашей группы и не смотрел в сторону отца. Вот только пальцы моей руки все еще чувствовали, как пульсирует жилка на его шее. Мне стало так жалко отца, что я побежал вслед за ним к калитке:

– Папа! – истошно завопил я, и отец тут же оглянулся на мой вопль. Мгновение, и я повис на его шее, обливаясь слезами.

– Ну что ты, малыш? Что ты? Все будет хорошо! Всего пять дней в садике, а потом выходные, а там и я приеду! – у отца было совершенно расстроенное лицо.

– Да, я подожду тебя, – всхлипывая, но желая в то же время успокоить папу, сказал я. – Я подожду, ты не думай!

Отец, улыбнулся на мои слова, и от его улыбки и у меня отлегло от сердца.

– Всего пять дней! – уже более бодрым голосом произнес я.

– Конечно! – ответил отец, и я видел, что и он немного повеселел. – Мы с тобой на речку пойдем рыбу ловить! Хорошо?

– Да! Пойдем на речку!

Примиренные мы с ним расстались, и я под пристальным взглядом воспитательницы подошел к детям.

Весь день прошел более-менее спокойно, но под вечер, когда одного друга за другим стали забирать родители, а за мной все никак не шла мама, я загрустил. Ко всему прочему пошел дождь. Скоро я совсем остался один в пустой и тихой группе. Воспитательница бросала на меня раздраженные взгляды. Ей хотелось поскорее домой, а тут я… Но когда же за мной мамочка придет? В голове моей рождались страшные картины, что вот маму мою сбила машина, и она умерла, или ее где-то стукнуло током, или она упала с какой-нибудь высоты и разбилась… Но ничего подобного с мамой моей в тот день не произошло. Страшное произошло с папой – его насмерть сбила машина. Я много раз думал о том, как бы сложилась наша жизнь с матерью, если бы с отцом тогда всего этого не случилось. Наверное, все было бы по-другому, но судьба решила изменить узор нашей жизни и сделать его более запутанным и хаотичным.

Итак, моего папу сбил КамАЗ. Сбил и пронесся дальше, а мой отец остался лежать на дороге мертвым. Милиция потом так и не нашла того, кто лишил моего папу жизни, а мне в то время было всего лишь пять лет.

Помню мертвого отца в гробу, незнакомых людей и рыдающую мать. Мне все это казалось страшным сном. Но самое страшное для меня во всем этом была не смерть папы, а мамины рыдания. Ее слезы выбили почву из-под моих ног. Казалось, что весь мир рухнул. Мама плакала – и это было самым кошмарным для меня. Я будто потерялся и не знал, что мне делать. Хотелось, чтобы мать приласкала меня, утешила, как обычно она умела это делать, и тогда бы все восстановилось, тогда бы исчез страх. Но мать была безутешной и в душе моей была разруха. Я забился под стол в комнате, где стоял гроб, и из-под свисающих концов скатерти неотрывно смотрел то на убивающуюся мать, а то на чужой профиль отца в гробу. Мне казалось, что все это не по правде, что сейчас все пройдет, закончится, и мама прижмет меня к себе, а папа скажет ей:

– Хватит с ним сюсюкаться, он уже большой пацан! – он схватит меня своими огромными ручищами и начнет кидать под потолок, а я буду верещать и смеяться, смеяться и верещать…

Но никто меня не ласкал, не утешал, а всегда веселый и шумный отец тихо лежал с закрытыми глазами. С папой рядом я всегда чувствовал веселье, и только по утрам, когда мне нужно было идти в садик, я испытывал раздражение к нему. Моя тоска в такие моменты никак не сочеталась с его балагурством и весельем.

Пришли четыре мужика и унесли гроб. Мать под руки повели на выход. Квартира опустела – все уехали на кладбище. Про меня забыли, и я так и остался сидеть под столом. Было горько и обидно, а еще хотелось есть. Впервые я чувствовал что-то такое мрачное в душе, такое тяжелое, какое я никогда не чувствовал. Это было очень тяжело, невыносимо, и я горько расплакался. Кажется даже в садике я не чувствовал себя так безнадежно плохо, когда жаждешь, чтобы рядом словно защита и стена были родители, но ни мамы, ни папы рядом не было. Сейчас же кроме тоски и безнадежности на душе был еще и траур. «Папа умер!» – молнией носилось в моей голове, и я тоненько и противно

выл. Мои руки все еще помнили его пульсирующую жилку на шее. Если бы я мог обнять его! Если бы мог увидеть его веселое лицо! Но это было невозможно. Я уже знал, что такое смерть. У меня совсем недавно умер большой, белый хомячок. Его подарил мне один из моих друзей. Хомяк был уже немолодой, и пожив у меня совсем немного, заболел. Его разбил паралич. Парализовало одну сторону, а вторая сторона нормально работала. Я часами сидел возле него, надеясь, что он поправится, и радовался, что тот продолжает активно есть все подряд, причем с большим аппетитом. Но потом зверек перестал есть и умер. Я очень плакал. Тяжело было смотреть на маленький, пушистый трупик. Жалость была такая, что, казалось, сердце разорвется. Но тогда со мной рядом была мама. Она нашла слова, чтобы утешить меня. Сказала, что сейчас хомячок бегает и прыгает в Царствии Небесном, и там он будет вечно жить и никогда не умрет, потому что на небе уже никто никогда не умирает.

– Разве ты не чувствуешь, что и внутри тебя вечная жизнь? – спрашивала меня мама, заглядывая мне в глаза. – Мы все вечные.

И я действительно почувствовал тогда, что я вечен, что никогда не умру. Тело может умереть, но я – нет. После этого я часто подолгу стоял перед зеркалом и смотрел сам себе в глаза. Мне казалось, что через глаза, я вижу в себе то самое, которое будет жить всегда, и в душе своей чувствовал уверенность, что я вообще всегда был и всегда буду.

А сейчас я был в полной растерянности. Папа умер, его увезли на кладбище, но увезли же только оболочку, сам же он сейчас в Царствии Небесном! Почему же так страдает мама? А может, и нет никакого Царствия Небесного, и мама все это придумала, чтоб я не плакал по хомяку?

Я вылез из-под стола и подошел к окну. С третьего этажа мне хорошо был виден весь двор. Два моих друга играли в бурьяне за песочницей в войнушку. Невольно я засмотрелся на их веселую беготню и даже, забыв про горе, рассмеялся, когда Пашка запутался ногами в траве и растянулся во весь рост. Но потом я вспомнил, про отца и мать и снова заплакал. Опять мне вспомнилось, как под моими пальцами пульсировала жилка на шее папы. Ну как я мог так его толкать от себя? Как я мог?

Хотелось, чтоб скорее все закончилось, чтоб мама приехала и снова была веселой. Чтоб папа вернулся и сказал, что все хорошо, что он в Царствии Небесном и чтоб мы не переживали за него.

Тут я подумал, что может быть, мама забыла, что все не умирают, а уходят жить на Небо? Или все-таки нет никакого Царствия Небесного?

Я стоял, смотрел в окно и чувствовал тоску. Никогда еще в своей жизни я не ощущал себя так плохо. Даже когда болел, и у меня была высокая температура, все равно мне не было так плохо и тяжело. Тогда возле меня крутилась мама, расстроенный папа без конца заходил ко мне в комнату, сокрушенно качал головой и гладил меня своей тяжелой ладонью по голове. Я еще капризничал, сбрасывал его руку со своего лба…

На подоконники цвели красивые сиреневые мамины фиалки. Смахивая слезы, я стал разглядывать эти цветочки. Мохнатенькие листочки, синие цветочки с желтенькими тычинками. Я тихонько потрогал один из цветков, а потом сорвал его и долго крутил перед носом, любуясь им. Потом еще один сорвал, а потом и еще, и еще. Когда все цветочки оборвал, вспомнил про маму и заплакал. Она эти фиалки так любит, а я их оборвал. Что делать? Она будет меня ругать?

В страхе я положил все оторванные цветочки в середину кустика. Цветы имели замусоленный вид, но может быть, мама не заметит?

Тут я увидел, что во двор въезжает автобус, он остановился у нашего подъезда, и оттуда повалили люди. Я с облегчением увидел маму. Ее уже не вели под руки. Она очень резво выскочила из автобуса и сразу же забежала в подъезд. Я кинулся к входной двери. Мама ворвалась в квартиру с безумными глазами, но увидев меня, сразу с облегчением оперлась о стену:

– Коленька, малыш мой, как ты испугал меня! – выдохнула она. – Я думала, что ты пропал… Искала…

Я обрадовался, что мама разговаривает со мной как прежде, что она уже не плачет, и кинулся к ней, уткнулся ей в живот.

– Никогда больше так не пугай меня! – гладила она меня по голове. – Никогда не пугай!

– Мамочка, а папе ведь хорошо? Он ведь в Царствии Небесном? – поднял я на нее с надеждой лицо.

Мама посмотрела мне в глаза и вдруг снова начала плакать. В душе моей снова все оборвалось. Плачущая мама вызывала во мне боль и страх. Хотелось, чтоб она была веселая, но я не знал, как вернуть ей веселье.

В зале стали накрывать стол для поминок, а мама села в кресло и безучастно глядела перед собой, и из глаз ее текли и текли слезы. Я же снова залез под стол и оттуда смотрел и смотрел на нее. Именно с того дня все и началось. Мое беззаботное детство закончилось, и хоть я порою выглядел снаружи как обычный ребенок, но внутри меня навсегда поселился страх. Страх перед маминым страданием.


В течение года после смерти отца мы с мамой очень часто ходили к нему на кладбище. Не знаю почему, но мне там нравилось. Тишина и покой, среди могил бурьян, фотографии на памятниках. Ничего печального и страшного. Над головою громадное небо, а вокруг кладбища немыслимый простор до горизонта. Вдали видны степи, леса, сады, поселки, Волга. Не нравилось одно – мама всегда здесь безутешно плакала, и это камнем ложилось мне на душу. Да что там камнем! На меня словно мрак наваливался. В такие моменты я превращался в комок, сжатый комок, который видит одно только горе матери и сам впадает в кошмарное, мрачное горе. Мать, видя, как я сильно реагирую на ее слезы, начинала еще больше плакать, будто показывая мне, как сильно она мучается, тоскует, страдает. Я начинал обнимать ее, с жалостью и страхом смотрел на ее лицо, а она рыдала, рыдала, рыдала… Потом по дороге домой она вспоминала отца, рассказывала о нем, как о человеке необыкновенном, самом лучшем. Говорила, что, таких людей как он, вообще больше нет на свете. Я шел, держась за ее руку, и в моем представлении отец все больше приобретал черты идеала.

Помню в один из таких дней, это был уже конец лета, и мне скоро должно было исполниться шесть лет, мы шли с ней вот так с кладбища по грунтовой дороге через степь, а мать снова говорила мне об отце. Но я вдруг почувствовал, что сердце мое уже так не сжимается от жалости к матери, мне не хотелось слушать ее горькие речи. В траве прыгали кузнечики, далеко внизу простиралась Волга, и мне хотелось просто жить, любоваться небом, простором, ловить кузнечиков. Я даже несколько раз отпускал руку мамы и принимался гоняться за кузнечиками и бабочками. Мать умолкала, переставая говорить об отце, а я с ужасом отмечал про себя, что вообще больше не хочу слушать ее жалобы, что мне скучно постоянно быть при ней и входить в ее заунывный мир. Хотелось жить, радоваться, прыгать. Я подумал, что, может быть, я разлюбил маму? Почему мне так не хочется слушать ее, почему мне так скучно возле нее? И мне даже захотелось, чтоб ко мне вернулось это всепоглощающее чувство самоотдачи, когда я готов был умереть за мать, отдать ей все самое лучшее, что есть у меня в душе, ведь тогда я чувствовал, что люблю ее. И если мне не хочется слушать ее, а хочется гоняться и радоваться жизни, в то время как она одиноко бредет по дороге, то разве я ее люблю? Мысль о том, что я могу не любить мать вызывала во мне стыд.

Пытаясь вернуть всепоглощающее чувство любви и жалости к матери, я снова подошел к ней и взял ее за руку, заглянул в лицо. Мама с признательностью посмотрела на меня:

– Какой ты у меня чуткий малыш! – со слезами на глазах сказала она. – Другой ребенок и не заметил бы, что маме плохо, а ты так понимаешь меня… Если бы не ты, то я и не знаю, как бы жила…

Если бы только мама знала, что минуту назад я не хотел слушать ее, а хотел радоваться жизни, гоняться за кузнечиками и испытывал досаду из-за ее несчастного унылого вида. Как я мог?! Как я могу вообще хотеть радоваться, когда маме плохо? Разве я предатель? Или разве я черствый, как какой-нибудь другой ребенок? Нет. Если маме плохо, то я не имею права радоваться и прыгать. Я должен быть рядом с ней и должен жалеть ее.

И все же жить хотелось. Просто жить и все. И я так и существовал раздираемый противоречиями. Друзья во дворе и в садике давно уже были мне приятней и интересней мамы, но я считал своим долгом постоянно реагировать на материнское горе, и я реагировал. Мать очень отзывчиво принимала мое участие в ее страданиях, кажется, именно после смерти отца она поняла насколько любит меня и нуждается в моем участии. Да и я только после смерти отца понял, сколько всего я могу дать своей маме.

Однако время шло. И когда мне было примерно шесть с половиной лет, мать моя перестала убиваться, повеселела. К нам стал часто приходить некий дядя Дима. Он мне понравился с первого раза. Веселый, большой и добрый. Я постоянно вис на нем словно обезьянка и был счастлив, потому что была счастлива мама. С моей души, словно камень слетел. Жизнь снова заиграла всеми красками. Но я навсегда запомнил свой ужас при виде материнского горя и боялся, что этот ужас вновь вернется. Дядя Дима скоро совсем перебрался в нашу квартиру, все вроде было хорошо, а я все никак не мог успокоиться. По многу раз в день я спрашивал дядю Диму, не умрет ли он.

– Да с чего это я должен умереть? Ничего я не умру! – весело говорил тот. – Я собираюсь жить долго-долго! Ты вот вырастишь, у тебя дети появятся, и я их еще понянчу! Вот как долго я буду жить!

Меня его слова немного утешали, но через какое-то время страх снова одолевал меня. А уж если дядя Дима задерживался вечером, то я начинал сходить с ума. Я даже звонил ему на работу, чтоб узнать, где он. Но, если честно, я не столько боялся смерти дяди Димы, сколько горя мамы. Я так этого боялся, что предпочитал лучше сам умереть, чем пережить весь этот кошмар снова. Жизнь налаживалась, мать была снова счастлива, а я все никак не мог поверить, что теперь все будет хорошо и жил в ожидании какого-то кошмара. Я постоянно требовал заверений от мамы и дяди Димы, что с ними все будет хорошо, что они будут осторожно переходить дорогу, будут смотреть по сторонам. При всем этом за самого себя я совсем не боялся. У меня была уверенность, что если я умру, то мне будет хорошо, вот только бы смочь как-то маме об этом сообщить, чтоб она не страдала. А еще в этот период я стал осознавать, что могу жить без матери и перестал бояться ее смерти. Ведь если она умрет, то страдать точно не будет, и наконец-то поймет, что зря мучилась из-за умершего отца. Она увидит, как на небе хорошо. А я с дядей Димой не пропаду. У меня даже в голове возник список значимости каждого из нас для жизни. Своей смерти я совсем не боялся, мамина смерть принесла бы мне облегчение, потому что тогда бы она никогда больше не страдала, и я бы тоже был спокоен. А вот смерти дяди Димы я боялся больше всего. Мать тогда снова начнет плакать и рыдать, а мне ее страдания хуже всего, хуже ее смерти. Это самое страшное, что может случиться. Я мог спокойно видеть слезы других людей, спокойно смотрел новости о всевозможных несчастьях, творящихся в мире – не трогало меня это все. И только мама с ее несчастьем и горем была для меня настоящей катастрофой. Но, кажется, я сам скоро стал для матери и дяди Димы катастрофой. Я то и дело просил отчима быть осторожным, чтобы с ним ничего не случилось. С матери брал бесконечные обещания, что она не будет плакать по нему, если он умрет, и будет веселая. Они мне все это обещали. Я ненадолго успокаивался, а потом снова лип к ним прося заверений и обещаний. А по ночам меня стали мучить кошмары. Я просыпался в слезах, а возле меня стояли и мама и дядя Дима – оказывается, я во сне кричал и будил их. Дядя Дима сказал матери, чтоб та сводила меня к врачу. И я помню этот визит. Мне было стыдно, потому что врач, к которому меня отвела мама, оказался психиатром. Разве я псих? Мне тогда было уже восемь лет, я учился во втором классе. Психиатр смотрел на меня поверх очков, и мне казалось, что он видит во мне что-то такое психически-ненормальное, и чувствовал себя совсем психом. Но ничего страшного не произошло. Врач, выслушав мать, с большим сочувствием поговорил со мной. Несколько раз сказал мне, что все будет хорошо, а маме моей сказал, что если у женщины есть дети, то она в любых обстоятельствах, прежде всего, должна думать о них, а не о своем горе, как бы тяжело не было:

– Это мы, взрослые, должны заботиться о детях и утешать их, а не они нас!

      Он выписал мне какие-то таблетки, еще раз сказал на прощанье, что все будет хорошо, и мы пошли. А мне понравилось слушать этого доктора о том, что все будет хорошо. Я бы сотни тысяч раз слушал это «все будет хорошо!» А когда мы вышли из поликлиники на улицу, мать моя вдруг стала меня обнимать и целовать:

– Прости меня, малыш! Прости! Какая я была дура! Прости! – твердила она и плакала при этом. Мое сердце невыносимо сжала боль. Я не мог видеть ее слезы!

– Нет! Нет! Не плач! Все хорошо! Все хорошо! – гладил я мать по голове, и сам плакал.

– Это я виновата, во всем виновата я! Плакала при тебе, а ты так переживал! Какая я глупая!

– Нет! Нет! Ты самая умная! Самая лучшая! И я больше не буду переживать!

В растрепанных чувствах мы вернулись домой. Мама сразу же дала мне выписанную врачом таблетку, и вообще с того дня окружила меня неимоверным вниманием и заботой. И мне это нравилось. Я даже специально стал напускать на себя несчастный вид, чтоб мама побеспокоилась обо мне, пожалела, поняла как мне плохо. Помогали ли мне таблетки или нет – не знаю. А вот мой несчастный вид перед мамой всегда приносил свои плоды. Мама меня чуть ли не на руках носила, лишь бы только порадовать меня чем-нибудь. Кажется, наши роли поменялись. Раньше я не сводил глаз с ее лица, теперь же она постоянно тревожно смотрела на меня. Теперь я был королем. Но скоро я заметил, что вообще присутствие рядом мамы заставляет мою душу болезненно сжиматься. Мне было тяжело рядом с ней. Вот возле дяди Димы я отдыхал морально. Здесь не нужно было тревожиться, не нужно было корчить из себя страдальца. Дядя Дима постоянно вовлекал меня в свои дела. То мы с ним в гараже пропадали, ремонтируя машину, то он на рыбалку меня брал. А с третьего класса он записал меня в секцию русского рукопашного боя. Мое беспокойство из-за мамы и дяди Димы стало менее выраженным. Я перестал просить их заверений о том, что все будет хорошо, но я чутко улавливал их настроение и постоянно как бы держал их в поле своего зрения. Мне не нравилось, что мать постоянно что-то требует от дяди Димы, все чем-то недовольна. Дядя Дима мне казался очень хорошим, и мне было жаль его. В то же время, что бы мать ни делала, чтобы не говорила, как бы себя ни вела, она продолжала быть для меня человеком, от настроения которого зависело и мое настроение. Я очень чутко реагировал на все движения ее души.

      В рукопашном бое у меня наметились успехи. В четвертом классе меня впервые взяли на соревнование, где я занял первое место. Это меня так вдохновило, что я еще усерднее стал заниматься и скоро стал одним из лучших в нашем спортклубе, и на соревнованиях неизменно занимал только первые места.


Глава 2


В шестом классе, почти в самом конце учебного года со мной произошло событие, которого я совсем не ожидал. Жизнь моя в то время протекала спокойно. Среди пацанов я пользовался большим уважением, учился хорошо, с родителями тоже, казалось, все было хорошо. В общем, жил себе жил, и вдруг… Пришла к нам в класс новенькая девчонка, и я неожиданно для себя влюбился, да так, что даже самому странно было.

О ее приходе наша классная руководительница сообщила нам за неделю до ее прихода. Я на это сообщение не обратил никакого внимания. Ну придет к нам какая-то девчонка, ну и пусть. А вообще к девочкам я относился дружелюбно, с некоторыми у меня с раннего детства были дружеские отношения. Особенно с теми, которые любили вместе с мальчишками лазать кругом. И в спортклубе у нас полно было девчонок, умеющих бороться не хуже мальчишек. Но когда я увидел нашу новенькую, то у меня в голове и в душе все перевернулось. Помню, как во время урока математики, дверь класса открылась, и директриса ввела ее.

– Дети, знакомьтесь, это Инесса Златозарная. Она теперь будет учиться в вашем классе, – сообщила нам классная руководительница, Анна Геннадьевна.

Наступила гробовая тишина, все просто замерли, пригвожденные красотой этой Инессы. А может быть, мне все это показалось, и это только я один замер. Я еще никогда не видел ничего подобного. Тонкая, высокая, смуглая, с черными длинными косичками – она была необыкновенна. Красивое, словно выточенное лицо с ярко синими заплаканными глазами. Она испуганно смотрела на нас и хлопала своими длинными, загнутыми ресницами. «Вот это да!» – пронеслось у меня в голове, и я сразу же в один момент понял, что в мое сердце ворвалась любовь.

Анна Геннадьевна задумчиво посмотрела на класс, ища свободное место для Инесссы. Мое сердце сильно забилось. Я сидел один – моя соседка по парте болела, и мне очень хотелось, чтобы эту неземную красоту посадили рядом со мной. Но в классе было еще одно свободное место рядом с хулиганом и двоечником Степновым. Учительница решила, что с таким как я новенькой будет гораздо лучше, чем со Степновым и потому направила ее ко мне. Я чуть не подпрыгнул от радости. Инесса подошла ко мне, испуганно взглянула на меня своими яркими синими глазами и села рядом. «Вот это да!» – снова восхищенно подумал я. Мне показалось, что даже обычная школьная форма сидит на ней как-то по-особенному. И красный галстук у нее был повязан исключительно аккуратно.

– Ты не бойся, – прошептал я ей, – у нас хороший класс, а если что, то я тебя в обиду не дам.

Девочка подняла на меня свое точеное личико, улыбнулась, взмахнула длинными ресницами.

– Спасибо! – благодарно прошептала она, а у меня просто дыхание перехватило. Откуда же она такая взялась? Разве вообще такие девочки бывают? Я просто не мог отвести от нее глаз.

На перемене друзья позвали меня во двор играть в догонялки, и я впервые понял, что мне не хочется с ними идти. Мне хотелось сидеть возле Инессы и смотреть на нее. Но я оставил ее и пошел во двор. И все было вроде как обычно, мы гонялись, ловили друг друга, вопили, как ненормальные. Но мне стало скучно, и я, оставив пацанов, пошел в класс.

Инесса, не вставая, одиноко сидела на своем месте, а одноклассники и одноклассницы занимались своими делами. Никто не подходил к ней, никто с ней не общался, и было видно, что девочке неуютно и одиноко в новом классе. Я как вошел сразу оценил обстановку: все старались выпендриться перед новенькой. Одни девчонки неестественно громко верещали, другие носились друг за другом, показывая какие они тут боевые все. А двоечник Степнов театрально заламывал руки тихоне Ваньке Чернышову. И при этом все то и дело поглядывали на новенькую, проверяя, как она реагирует на их лихие выверты. «Какой же я дурак, что оставил ее одну!» – подумал я, приближаясь к Инессе, а она, увидев меня, вдруг с облегчением улыбнулась и вздохнула. Мне показалось в этот момент, что я вижу не девочку, а ангела.

– Хочешь, я покажу тебе нашу школу? – спросил я ее, думая при этом, что больше не оставлю ее одну. Никогда не оставлю.

– Хочу, – снова улыбнулась она и ее ресницы сделали такой очаровательный взмах, что я ахнул про себя, и снова в голове моей пронеслось: «Вот это да!»

Мы вышли в школьный коридор, и я повел ее по этажу, показывая все кабинеты, в которых у нас были уроки:

– Вот здесь кабинет физики, а здесь химия, а вон там, в конце коридора, биология, – я показывал ей кабинеты, а сам просто не мог оторвать глаз от нее. Она была очень тонкая, и оказалась не такой уж высокой, по крайней мере, я был выше ее, но я вообще всегда отличался хорошим ростом и был одним из самых высоких в классе. Инесса внимательно смотрела на двери кабинетов, которые я ей показывала, а потом неизменно с признательной улыбкой взглядывала на меня. И столько доверия было в ее взгляде, что я готов был умереть, но оправдать это ее доверие.

Прозвеневший звонок вывел меня из почти сказочного состояния, вернул на землю. Мы прервали экскурсию, и пошли в класс.

– А на следующей перемене, я покажу тебе все остальное, – заверил я девочку, и она в ответ снова улыбнулась доверчивой улыбкой.

На следующей перемене весь наш класс перешел в кабинет физики, а мы с Инессой продолжили экскурсию по школе. Я показывал ей все кабинеты, все закоулки и потайные закутки. И вот в одном из закутков, под лестницей Инесса вдруг доверчиво обратилась ко мне:

– Мальчик, а как тебя зовут?

Я изумленно посмотрел на нее. Почему-то мне казалось, что я знаю ее всю жизнь и она меня тоже.

– Коля, меня зовут, – почему-то смутившись, ответил я. – А тебя Инесса. Такое красивое имя… Похоже на «Принцесса».

– Мне больше нравиться, когда меня называют просто Инна.

– Инна… тоже красиво. А откуда ты приехала? С юга?

– Почему с юга? – удивилась Инна. – Наоборот, с севера, из Оренбурга.

– И вы теперь всегда здесь будете жить? – с надеждой спросил я, боясь, что ее семья вернется в свой Оренбург обратно.

– Всегда, – ответила Инна. – Мама моя вообще с этих мест. Это папа с Оренбурга, но маме там климат не подошел, она постоянно болела, и мы сюда переехали. Но я не хочу здесь жить! У меня там были подруги, лес совсем рядом. Знаешь, какие там леса?! Здесь совсем все не то.

– Да ты просто не видела здесь еще ничего, – возразил я ей. – Там у вас леса, конечно, не сравнить с нашими, но и у нас хорошо. Леса небольшие, но какие степи! Кругом простор, свобода! Далеко-далеко все видно, до самого горизонта. А в степях земляника летом, полевые опята, а цветов сколько! Ящерицы кругом носятся, зайцы прыгают. А зимой тоже красиво. Выйдешь за поселок и за километры видна белая степь с черными перелесками и редкими поселками. Такая красота, просто дух захватывает! Тебе надо обязательно погулять в степи за поселком и тогда ты поймешь, как тут хорошо! Сейчас уже гусиный лук растет, фиалки полевые. Ты видела гусиный лук? Такие маленькие желтенькие цветочки. А фиалки? Тоже малюсенькие, но если сорвать и поднести поближе к глазам, то диву даешься, какие они красивые!

– Коля, ты романтик, – заглянув мне в глаза, сказала Инна. – Такие как ты, обычно пишут стихи.

– Да! Я могу писать стихи! – воскликнул я. Как она догадалась? – Хочешь, я для тебя чего-нибудь напишу?

– Хочу, напиши, – кивнула головой Инна, а я так обрадовался этому, что в голове у меня сразу же родились строчки:

Такие синие глаза!

Наверно, я сойду с ума…

В это время прозвенел звонок, и мы побежали на урок. Возле кабинета стояли два моих лучших друга из класса – Сашка Чащин и Серега Щукин. Мы с ними вместе занимались рукопашкой и считались в классе самыми сильными и смелыми. Хотя на соревнованиях только я занимал из всей нашей троицы первые места.

– Колян, ты че, влюбился? – в лоб спросил меня Серега Щукин, когда я поравнялся с ним. Его рыжие вихры торчали во все стороны, а серые глаза хитро прищурились. Сашка с иронией смотрел на меня, ждал ответа. Они будто хотели уличить меня, поймать, насладиться моим смущением.

– А че, мне нельзя влюбиться? – в ответ спросил я, и прошел мимо них в класс.

– А как же поход наш на великах? – растерянно спросил меня в спину Сашка. Я обернулся, посмотрел на его простое лицо в веснушках и повернулся к Инне:

– У тебя велосипед есть?

– Есть, – утвердительно кивнула она головой.

– Поедешь с нами в лес сегодня после уроков?

Инна на мгновение растерялась, задумалась, несколько раз взмахнула длинными ресницами и почти шепотом сказала:

– Поеду!

– Ну вот, – хлопнул я Сашку по плечу, – все в силе! Сегодня едем в Золотую долину. С Инной.

Я не мог не заметить, что они оба, словно завороженные смотрели на Инну. Было понятно, что возражений не последует. Однако в душе моей противно шевельнулась ревность. За короткое время Инна стала мне очень близка, я уже вовсю считал ее своей, а тут эти двое еще… И смотрят-то как! Хотя разве можно смотреть на Инну иначе? Вот только так: завороженно и с восхищением.

После уроков мы все втроем пошли провожать Инну домой. Пацанов словно прорвало: они как клоуны кривлялись перед девочкой, постоянно устраивали потасовки, мутузили друг друга так, что когда мы подошли к подъезду ее дома, два моих друга были красные, потные и грязные. Их пионерские галстуки сбились на бок, а Сашка умудрился даже сумку школьную порвать и теперь держал ее под мышкой, чтобы оттуда не вывались учебники. Мы договорились встретиться через час у Инниного подъезда и разошлись по домам.

Дома я долго крутился перед зеркалом и все думал, могу ли я понравиться такой девочке как Инна. Вообще я всегда нравился сам себе. Мне нравилось мое худощавое телосложение, нравилось, что я достаточно высок. Да и на лицо я красив. Это от отца мне достались светлые волосы и черные как угольки глаза. Многие находили такое сочетание неотразимым. И я решил, что имею все шансы на то, что Инна полюбит меня. Полюбит так же, как я уже любил ее.


На следующее утро я проснулся в самом возвышенном состоянии. Вчера мы вчетвером очень прекрасно покатались на великах по окрестностям. Инна в спортивном костюме казалась еще красивее, чем в школьной форме. Мои друзья поначалу снова выпендривались перед ней, но потом освоились и стали общаться с ней на равных. Инна очень органично вписалась в нашу компанию. Она прекрасно ездила на велике, и вообще оказалась очень спортивной и бесстрашной. В лесу мы лазали по деревьям, и она не хуже нас лазала, а может даже и лучше. А когда мы подъехали к пруду и раздумывали, стоит ли искупаться или нет, так как был только конец апреля, Инна разделась до купальника и прыгнула в воду. Конечно, и мы попрыгали за ней. А потом мы долго сохли под весенним солнцем, загорали и мечтали о том, кто кем будет, когда вырастет. Я признался, что хочу быть трактористом или комбайнёром, чтоб в поле работать, Сашка хотел быть бизнесменом, Серега мечтал о военных погонах, а Инна вообще столько всего хотела, что даже не знала чего выбрать, чтоб посвятить этому жизнь.

– Я хочу зверей лечить, – загибала она тонкие пальцы, – еще мне история нравится, биология, география, еще хочу быть артисткой, чтоб в кино сниматься, еще хочется путешествовать, книги писать, танцевать, с парашюта прыгать и вообще летать на чем-нибудь… Так все интересно, а что главное для меня – я еще не поняла!

Мы смотрели на нее во все глаза и примеривали на нее все профессии, которые она называла. Нам казалось, что во всем она добилась бы успеха. Во всем без исключения.

С того дня Инна прочно влилась в нашу компанию. Она даже со следующего учебного года записалась на борьбу и стала заниматься вместе с нами рукопашкой. Уже через год ее стали допускать до соревнований, в которых она неизменно выходила победительницей. Я, Сашка, Серега – мы все втроем обожали Инну, но я всегда чувствовал, что она меня выделяет из нашей троицы. Я это видел потому, что с друзьями моими ей было просто весело и хорошо, но со мной она часто откровенничала, открывала мне душу. И я один из нашей компании знал, что не все так гладко было у нее в жизни. Она призналась, что те родители, которые ее воспитывают, ей не родные. Они удочерили ее в Оренбурге, забрав из детского дома, когда ей было пять лет.

– Я совсем недолго была в детском доме, – рассказывала Инна, – но помню все. Я там постоянно плакала, ничего не ела, и меня заставляли есть – это было какой-то пыткой. Один раз воспитательница стала меня с ложки кормить, и меня вырвало ей на халат. Она так орала на меня! А родителей своих настоящих я помню. Они ругались постоянно, пили водку, дрались. Я от них пряталась. Меня к себе часто соседка забирала, но и она не была хорошей. Вроде доброе дело делала – давала мне приют, но постоянно ворчала на меня. Пьяным отродьем называла. А приемные родители хорошие, очень хорошие. Но ты знаешь, все-таки не они меня родили и мне часто не понятно в кого я, откуда я, что я вообще такое. Как будто я потерянная какая-то, как будто меня лишили корней. Как будто все на своих корнях, а я на чужих. Прижилась на этих чужих корнях, но постоянно чувствую себя не на своем месте, хотя жаловаться мне не на что. Приемные родители меня поддерживают. Они мне не только родителями стали, но и друзьями.

Я тоже рассказывал Инне такое, чего не мог бы рассказать никому. Например, я поведал ей о смерти отца, о страданиях матери на его могиле, и как это все повлияло на меня.

– Мама всегда для меня была особенным человеком, – признался я как-то ей. – У меня с ней незримая связь, и она всегда была в курсе моих дел, но вот о тебе я ей никогда не говорил. О тебе она не знает.

Вообще я заметил, что когда мы с Инной остаемся наедине, то начинается у нас какое-то сплошное откровение с обеих сторон. Она мне открывала душу, а я ей. И чем старше мы становились, тем более откровенными становились наши разговоры.

С девятого класса мы уже открыто представляли собой влюбленную парочку и были уверены, что в будущем обязательно станем мужем и женой. Маме своей я так ничего и не сказал об Инне, и в дальнейшем не собирался этого делать. Все, что было связано с Инной, было для меня слишком личным.

Я был уверен, в Инниной любви ко мне, но всегда чувствовал, что люблю ее больше, чем она меня. Это было заметно по тому, что она могла жить без меня, могла заниматься какими-то своими делами, а я без нее не мог. Без нее в меня вселялась та страшная боль, знакомая мне еще с того времени, когда мать моя убивалась на могиле отца. Мне казалось, что давно я перерос эту боль, но в переходном возрасте на меня, что называется, стало «находить». Ни с того ни с сего накатывало знакомое ощущение потерянности. Я будто терял опору, твердь. Жизнь, казалось, утекает сквозь пальцы и я не понимал кто я, что я, зачем я. Пустота и боль… Так вот Инна умела унять мою эту боль, умела заполнить пустоту. По крайней мере, рядом с ней я не чувствовал боли. Мне наоборот было хорошо и радостно. Инна была бальзамом для меня, пластырем для моей раны. Без нее я чувствовал себя так, будто меня выключали, словно лампочку и я переставал жить.


За три километра от нашего поселка простирались пахотные поля одного из совхозов. Мне нравилось уходить к этим полям и наблюдать за работой тракторов и комбайнов. В будущем я видел себя трактористом или комбайнером. Мать моя и слышать об этом не хотела и настаивала, чтобы я поступал в юридический институт. Но мне совсем не хотелось быть юристом. От одной мысли, что я буду изучать закон и право, на меня наваливалась скука. То ли дело работа в поле. Мать же не понимала меня совсем, давила на меня, высмеивала мое желание. А Инна говорила мне, что всегда надо идти за мечтой:

– Нужно слушать свое сердце, а не кого-то еще, и идти туда, куда зовет душа. Так мне моя мама говорит.

Сама Инна к концу десятого класса поняла, что хочет стать артисткой цирка и собиралась поступать в цирковое училище. Родители и не думали ей препятствовать.

– Может и мне с тобой туда поступить? – как-то спросил я Инну, не желая расставаться с ней после школы. – Физически я подготовлен, а остальному там научат.

– А ты хочешь выступать в цирке? – в ответ спросила она.

– Не знаю, – пожал я плечами, – я просто хочу быть с тобой, да и цирк все же лучше, чем юриспруденция.

– Но ты же на самом деле хочешь возиться с тракторами и комбайнами, так и иди за своей мечтой. Зачем тебе что-то еще?

– Незачем, но мама моя против моих тракторов.

– Ну и что, что против.

Мне тогда показалось, что это очень просто – идти за своей мечтой и никого не слушать. На сердце стало легко и радостно. Да и мать разве зверь какой? Ну, расстроится, а потом ведь простит. Разве может быть иначе? Хотя очень скоро жизнь моя и моей матери круто изменилась, и я понял, что все далеко не так просто.

У матери моей с дядей Димой всегда были сложные отношения. Это были два совершенно разных человека. Дядя Дима похож был на ребенка – материальный достаток его мало интересовал. Он всю жизнь проработал строителем на стройке, а в свободное время любил возиться в гараже, или ловить рыбу, но самым главным занятием для него было чтение. В книгах он искал ответы на свои вопросы о жизни, о смысле мироздания. Это был достаточно начитанный, интересный в общении человек. Но в практичной жизни, как говорила о нем моя мать, от него было мало толку. Мать моя всегда была настоящей материалисткой, не смотря на то, что саму себя считала верующим человеком. Яркая, красивая, она всю жизнь стремилась к внешне красивой жизни. Наша уютная квартирка, отремонтированная и обставленная, украшенная картинами и цветами на окошках, была таковой только благодаря ей. Именно она была инициатором ремонтов и различных новшеств, добывала мебель, ковры, картины и постоянно давала указания дяде Диме по поводу благоустройства квартиры. Дядя Дима неизменно удивлялся, зачем ей все это нужно, ведь и так все хорошо. Он не любил заниматься чисто мужской работой по дому, хотя если брался за что-то, то в руках у него все спорилось. Мать очень обижалась, что тот не понимает ее, начинала выяснять отношения, в процессе чего припоминала дяде Диме все, что он сделал на ее взгляд не так за всю их совместную жизнь. Дядя Дима часто не мог смолчать и получался скандал. Мне все это не нравилось, я в такие моменты старался улизнуть из дома, за что мать меня потом попрекала:

– Ты такой же, как твой любимый дядя Дима! Чуть что не так, сразу в кусты! Нет, чтоб остаться и мать поддержать! Ведь живете тут на всем готовом, на мне весь дом держится! Да если б не я, то вы бы ни пожрать не смогли приготовить, ни постирать. Развели бы тут грязищу, и сами бы как свиньи грязные ходили!

Я считал, что мать преувеличивает. Ни я, ни дядя Дима не пропали бы без нее. Может быть, даже наоборот процветать стали. Ведь рядом с ней жить все равно, что под прессом находиться. Вот вроде заботится, беспокоится, а все это только лишнее. Лично мне тяжело было возле нее.

Видимо дяде Диме тоже было тяжело, и вот когда я учился уже в одиннадцатом классе, он в один прекрасный день собрал свои вещи и ушел. Ушел тихо, когда никого не было дома, оставив на кухне записку: «Прощайте, ушел жить к матери. Дмитрий».

Мать моя, когда поняла, что произошло, впала в ступор. Она долго бродила из угла в угол с отсутствующим взглядом, и мне даже показалось, что она лишилась рассудка. Ну а потом с ней случилась такая истерика, что я испугался. Она каталась по полу, подвывала, рыдала. Я вызвал ей скорую помощь, и ее увезли в больницу. Три дня я сидел возле нее и не появлялся в школе. Домой ходил только ночевать. Я боялся, что она умрет, и обдумывал свою жизнь без нее. Мне представлялось, как я после окончания школы иду работать грузчиком, или как я набираю группу мелких пацанов, и начинаю их тренировать. Странно, но почему-то жизнь без матери представлялась мне сплошным раем, где свобода и независимость. Я даже поймал себя на мысли, что душа моя будто с облегчением вздыхает, когда я представляю, что остался один, без нее. Огромное чувство вины наполняло меня, а еще стыд, что вот я ТАК думаю, потому что ТАК НЕ ДОЛЖНО БЫТЬ.

Вообще, мне не хотелось находиться неотлучно при матери. На душе словно камень был от ее вида, от всей обстановки в больнице, но сама мать не отпускала меня. Она держала меня постоянно за руку и твердила, что у нее есть я, и мы проживем вдвоем без всяких там мужиков. Я при этом живо представлял, как мы с ней живем вдвоем и мне это очень не нравилось. Мои мечты и надежды никак не были связаны с матерью. Наоборот, мне хотелось уйти из дома, жить своей жизнью. Но я сидел возле мамы, привязанный жалостью и виной.

Мысленно я постоянно беседовал с Инной, рассказывал о том, что думаю и чувствую, о чем мечтаю и от чего мучаюсь. Мне очень не хватало ее. Но я никак не мог связаться с ней. Дома я был только по ночам, и получалось, что звонить ей было то слишком рано, то слишком поздно.

Инна сама позвонила мне вечером на третий день. Я в тот раз пришел пораньше из больницы, так как мать наконец-то начала приходить в норму.

– Коля! – обрадовалась Инна, услышав мой голос в трубке. – Куда ты пропал? Я сто раз звонила тебе! Что случилось?

– Отчим ушел от нас, мать в больнице, а я все эти дни был возле нее! – я говорил все это и удивлялся своему голосу. Он был будто не мой. Глухой какой-то и слабый.

– Я сейчас к тебе приду! – она бросила трубку, а я словно зомби стал ходить по квартире, переставляя вещи с места на место. Нечаянно я увидел свое отражение в зеркале и испугался. Запавшие щеки, выступающие скулы, в глазах одновременно дикая усталость и возбуждение.

«Ой, дядя Дима, как же твой уход оказался тяжек! – подумал я. – Хотя ты молодец, что нашел в себе силы уйти. Вы всегда с матерью были слишком разными, чтобы быть вместе. Но что теперь будет со мной? Дядя Дима, как же я?»

Раздался звонок в дверь. Пришла Инна. Увидев меня, она испуганно отшатнулась:

– Коленька, да что ж ты так-то…

А потом мы с ней долго сидели в зале на диване, и я сказал ей о том, что меня очень тяготит, что мать возлагает на меня большие надежды, ждет от меня поддержки, считает, что у нее есть я.

– Понимаешь, – говорил я, – мне от тети дом достался, как раз не далеко от совхоза, так вот я хотел после школы туда перебраться жить. И вообще мечтал, что и ты там со мной будешь, когда мы поженимся. Я бы в совхозе работал. А теперь и не знаю… Как я мать оставлю? И потом мать тот дом сдает, деньги с него имеет…

Инна молча слушала, не спуская глаз с моего лица, а когда я закончил говорить, спросила:

– А почему ты так исхудал? Ты что, все эти дни совсем ничего не ел?

Я непонимающе уставился на нее: какая еда, когда тут такое? Но если честно, я совершенно забыл о еде. Хотя вроде что-то и ел, в больнице. Не мог же я три дня быть без еды.

– Конечно, я ел, – пожал я плечами.

– Ничего ты не ел! – Инна вскочила и побежала на кухню. Она сварила мне макароны, подогрела сосиски. И вот тут только я понял, как сильно хочу есть, и с жадностью накинулся на еду.

– Нет, Коля, я не понимаю, как так можно? – в раздумье произнесла Инна, сидящая напротив меня за кухонным столом. – Кажется, ты из тех людей, которые так проникаются уходом за больным, что совсем забывают о себе, и когда больной выздоравливает, они сами падают замертво…

– Посмотрел бы я на тебя, что бы с тобой было, если бы твоя мать упала на пол и стала бы колотиться в истерике, – с обидой сказал я, отодвигая от себя тарелку с недоеденными макаронами.

– Нет, нет! Ешь, пожалуйста! – она снова придвинула тарелку ко мне. – Наверное, ты прав, это я ничего не понимаю. Трудно оставаться в норме, когда с близкими беда. И все же никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя забывать о себе, теряться. Да, маме твоей тяжело, но она справится, и вообще это ее жизнь. Поддерживать ее надо, но и о себе нельзя забывать. Ты же так проникся ее болью, что сам с ума сходить начинаешь. Я как увидела тебя – испугалась. Разве можно так изводиться? Да и зачем? Какой от этого толк? Лучше думать, что все это временно, что скоро все войдет в обычную колею.

Я слушал Инну, и в какой раз удивлялся ее уму и рассудительности. Мои душевные раны от ее слов затягивались. Щедро же Создатель одарил ее! И красивая и умная. Я чувствовал, как у меня от ее доводов снова вырастают крылья за спиной, мрак рассеивается. Откуда такие люди берутся вообще на земле?

– Инночка, ты удивительная! – в порыве признательности воскликнул я.

– Да ну тебя, – засмеявшись, махнула она рукой. – И вообще мне пора домой, уже поздно!

– Я провожу тебя!

Но проводив Инну, я почувствовал, как тяжесть снова ложиться на мою грудь. Мать с ее страданиями опять обретала тяжелую власть над моей душой. Я снова был в кабале сострадания к ней, жалости, а моя жизнь с мечтами и стремлениями снова отошла в сторону. Если бы Инна была рядом! Если бы она всегда была со мной!


После больницы мать с трудом возвращалась к обычной жизни. Все-таки уход дяди Димы сильно подкосил ее. Было ли мне ее жаль в тот период? Да, жалость была, но больше все же было состояние непомерной тяжести на сердце. Казалось, что мать всей своей неприкаянной тяжелой душой навалилась на меня, и я задыхаюсь и изнемогаю под этой ношей. Но сбросить с себя весь этот груз мне и в голову не приходило. Наоборот я считал себя обязанным всячески утешать маму, поддерживать ее. И я делал это, хотя в тайне завидовал дяде Диме, что тот просто взял и ушел. Вот просто взял и ушел. Мне бы так. Но я в отличие от дяди Димы был всего лишь незрелым пацаном, и считал, что должен быть опорой матери. И мать принимала мою поддержку, как должное. Она постоянно говорила, что вот дядя Дима несчастный человек, потому что у него нет детей, что теперь он живет со своей ворчливой матерью, а вот она имеет такого хорошего сына, как я, и находится в лучшем положении, чем он. А я невольно сравнивал себя с отчимом и думал о себе, что тоже теперь, живу с ворчливой матерью. О том, что я хочу пойти в комбайнеры я и не заикался, зная, как к этому относится мать. Приближался выпускной, на носу была сдача экзаменов, а я был словно потерянный, потому что должен был против воли поступать в юридический. Мать уже знакомых нашла, которые обещали помочь ей пристроить меня туда. Я понимал, что мать старается мною восполнить отсутствие дяди Димы. Она стала брать билеты на нас двоих то в музей, то в театр, то просто просила сопровождать ее в походах по магазинам, то просила меня составить ей компанию в вечернем променаде по поселку. И я словно телок на привязи таскался за ней всюду, не смея возразить, потому что считал своим долгом помогать ей в ее трудной ситуации, не помня о том, что телков, в конце концов, закалывают и съедают.

Единственным утешением для меня в то время были разговоры с Инной. Кажется, только в ее любви я и черпал силы на жизнь. Часто я ловил себя на мысли, что если Инна рядом со мной, то я многое могу перенести, и мне тогда вообще не важно, кем я буду в будущем. Главное, чтоб она была моей женой, была рядом со мной. Я часто клялся ей в любви. Можно сказать, я засыпал ее признаниями и стихами. Было видно, что она отвечает мне взаимностью, но ее любовь ко мне была более спокойной. И если я готов был к женитьбе на ней сразу после школы, то она хотела сначала выучиться, стать на ноги. Меня часто охватывали страстные чувства, но Инна дальше поцелуев не шла. Она дополнительно к рукопашному бою, стала самостоятельно осваивать акробатические трюки, и была вся поглощена подготовкой к поступлению в цирковое училище. Я же учился в школе и занимался спортом без всякого энтузиазма, постоянно беспокоился о матери, желал постоянного присутствия Инны, и в то же время пребывал в эфемерных мечтах о побеге на свободу от всего, что тяготило меня и мучало. Даже от своей любви к Инне мне порою хотелось бежать, так как я скоро понял, что и она причиняет мне боль. Это была многообещающая, но ничего не дающая любовь. Мне хотелось немедленно получить от этой любви утешение, безоговорочное принятие, жертву. Но Инна не собиралась идти на жертвы ради меня. У нее горели глаза, когда она думала о цирке, о том, что будет выступать там. И я скоро стал чувствовать ненависть к ее этому цирку. Неужели для нее цирк важнее нашей любви? Но все это было пока только в моей душе. Свои недовольства я держал при себе, внутренне сжимаясь, каждый раз, когда она, гуляя со мной в степи, начинала крутить сальто или гнулась и ломалась в мягкой траве, показывая чудеса гибкости. Я смотрел на это все и сожалел, что столько энергии уходит в пустую – я был бы гораздо счастливее, если бы она всю свою страсть, весь свой пыл направила на меня. Мы бы тогда, как другие влюбленные парочки ходили бы в обнимку, беспрестанно целовались и таяли от нежности. Я прямо-таки страдал от невозможности слияния с нею, от невозможности полного телесного и душевного единения. Тогда, наверное, я бы и не вспоминал о своей боли, ведь я не был бы таким незаконченным существом, как сейчас. Мне очень хотелось этой полноты единения с нею, когда не знаешь где ты, где она, когда мы – одно. Но я всегда осознавал, что Инна слишком самодостаточна, и мой мир для нее – это только мой мир. Она могла понимать меня, очень хорошо понимать, и при этом оставаться в рамках своего мира.

Все чаще рядом с нею я чувствовал себя так, будто хочу получить от нее что-то, и похож на нищего с протянутой рукой. Но я не получал того чего хотел. Инна пыталась меня вдохновить, говорила о движении вперед к своей цели, а мне хотелось, чтоб целью всей ее жизни был я, наша любовь.

Мать дома давила на меня, требуя к себе внимания, а я давил на Инну, требуя от нее полного слияния и жертв. В душе моей словно все перенапряглось и гудело как высоковольтная линия. И я часто думал, что скоро будет развязка, ведь нельзя же так долго мучиться. Скоро выпускной вечер, и все решиться. Что именно решиться я не знал, но ждал этого выпускного, как избавления, разрешения всех моих проблем.


Перед вручением аттестатов мы стояли вчетвером у окна актового зала и оживленно беседовали. Все были полны радужных надежд на будущее. Все кроме меня. Сашка галдел про экономический институт, Инна бредила цирком, а Серега вообще ошарашил нас, заявив, что пойдет учиться на ветеринара.

– Ты же военным мечтал стать! – удивленно хлопнула длинными ресницами Инна. Мы с Сашкой тоже обалдели от его выбора, ведь он долго, очень долго мечтал о военных погонах.

– Ну да, мечтал, но и животных всегда любил, – пожал плечами Серега.

– Вот и я их очень люблю! – оживилась Инна. – Я тоже думала о ветеринарном. А потом решила, что пока молодая, буду акробаткой или гимнасткой, а потом хочу дрессировщицей стать.

– Ну да, – улыбнулся Серега, – а я к тебе в цирк приду работать, чтоб зверей твоих лечить.

– Вот здорово! – Инна так обрадовалась этому, что даже в ладоши захлопала, а меня больно кольнула ревность. Чего она радуется? И чего ей этот рыжий Серега, ведь не его же она любит, а меня. Или это только я ее люблю, а она… Я внимательно посмотрел на веселую Инну, на вихрастого рыжего Серегу. В последнее время они как встретятся, так, словно дети малые резвятся, смеются, творят не пойми чего. Вот и сейчас Инна в своем воздушном светлом платье, похожая на сказочную принцессу, взгромоздилась с ногами на подоконник, изображая, что влезла на спину слона, а Серега скрутил занавеску в жгут и стал дуть в ее конец, будто прочищая слоновий хобот.

– Сопли! У слона сопли! – притворно суетилась на подоконнике Инна, хватаясь за лицо, тараща глаза и бегая туда-сюда, а Серега дул в воображаемый хобот, время от времени успокаивая ее:

– Не волнуйтесь, мадам артистка, все под контролем!

– Я вообще-то мадмуазель!

– Оооо! Простите! Простите!

Сашка при этом хохотал, а мне хотелось, чтоб Инна прекратила дурачиться. А к Сереге у меня вообще чуть ли не ненависть возникла. Я вдруг увидел в нем потенциального соперника. И как это я раньше не замечал, что он так вырос, возмужал. Всегда он был ниже меня, рыжий, вихрастый и какой-то несерьезный что ли. И хоть он и был моим другом, но я как-то не принимал его всерьез. А сейчас впервые увидел, что он в плечах широк, ростом с меня, и сам веселый. Вон как Инне весело с ним, со мной она так никогда не веселилась.

И все же все знали, что Инна моя девушка, что со мной она мечтала в будущем создать семью. И я, немного успокоившись, подумал, что пусть себе резвится, с кем хочет, но принадлежит-то она только мне.

Моя мать стояла у противоположной стены вместе с другими родителями и о чем-то беседовала с Сашкиной матерью. При взгляде на мать, я почувствовал гордость за нее. Она выделялась среди других матерей своей статью, стройностью, красотой лица. Я видел, что все невольно задерживают взгляд на ней, особенно мужчины. И почему такая красивая женщина, как она, так несчастна? Один муж умер, второй, в конце концов, сбежал от нее. А ведь посмотришь на нее и можно подумать, что вот именно такая женщина должна быть счастлива. Но нет… Даже я, ее сын, тягощусь ею. Тягощусь и жалею одновременно. Если бы я только мог, то все сделал бы для ее счастья. Но что я могу? Просто находиться возле нее и радовать ее во всем? Да, это я могу, вот только как же я сам?

Я нашел взглядом родителей Инны, и сразу же почувствовал какое-то тепло и расслабление в душе. А ведь глядя на мать и думая о ней, я пребывал в сильнейшем напряжении. Да, с мамой своей я всегда напрягался, считал, что должен для нее что-то постоянно делать, отказываться от чего-то своего, идти на жертвы. А вот Иннины родители были совсем другими людьми. От Инны они ничего не ждали, и даже я, посторонний человек, улавливал эту свободу возле них. Они оба имели ученые степени, работали преподавателями в одном из институтов, писали учебники по своим предметам. Между ними было полное понимание, уважение, дружба. Лично я всегда это чувствовал, видел. Мне вообще нравились эти люди. Я даже как-то сказал Инне, что завидую ей, что у нее такие родители.

– Дурачок, – усмехнулась она на мои слова. – У тебя родная мама, ты знаешь, кто твой отец, ты знаешь свои корни, знаешь, кто ты, а я хоть и к хорошим людям попала, и очень люблю их, но из-за того, что я им не родная, никак не могу определить саму себя. В кого я, от кого у меня задатки, способности. Я постоянно вспоминаю тех своих родителей, думаю о них. У меня как бы две мамы и два папы и я иногда чувствую растерянность. Я хотела бы встретиться с настоящими родителями и мои приемные родители в этом мне обязательно бы помогли. Но, к сожалению, те люди, которые произвели меня на свет, уже умерли. Обоих свел в могилу алкоголь. У меня есть только их фотографии. И я знаю, что я очень похожа на отца. А мои приемные родители очень близки мне по духу. Это друзья, моя опора, поддержка. Даже не знаю, что со мной было бы, если бы не они. Я очень многому научилась у них и благодарна им за все. И все же было бы лучше, если бы они мне были родными, а не приемными. Хотя, может быть, какая разница? Главное, что вообще они такие есть у меня.

Я был с ней полностью согласен. О таких родителях можно было только мечтать. Я сам, когда приходил к Инне и общался с ее приемными родителями, то неизменно уходил от них в приподнятом настроении. В душе тепло становилось, сам я себе казался интересным, ценным.

Вот и сейчас при взгляде на них я почувствовал тепло и покой. Но переведя взгляд на собственную мать сразу весь сжался. Под ее блестящей внешностью скрывались боль и страдание, и почему-то я чувствовал себя виноватым, что у нее такое в душе. Хотя в чем я виноват? Может быть от того, что хочу жить своей жизнью, уйти от нее, не хочу оправдывать ее надежд и очень тягощусь ее ожиданиями? Ведь я словно в клетке, словно под тяжелым прессом.

Инна с Серегой все продолжали дурачиться, Сашка тоже ввязался в их кривлянье, а я вдруг почувствовал себя одиноко. Потерянность в душе зашевелилась с новой силой, и в этот момент я встретился взглядом с хохочущей на подоконнике Инной. Видно в моем взгляде было столько боли и тоски, что она вдруг перестала смеяться, спрыгнула с подоконника, а на меня посмотрела с досадой, будто я сделал ей что-то плохое. Меня это так поразило, что я застыл на месте, переваривая происходящее и не спуская глаз с Инниного лица, будто ожидая от нее чего-то обнадеживающего. Но она избегала смотреть на меня, при этом активно и с явным удовольствием общалась с Серегой и Сашкой.

На сцене появилась директор и попросила тишины. В это время мы снова встретились взглядом с Инной, и снова я наткнулся словно на стену из недовольства и неприязни. Да что такое? Почему она так смотрит на меня? Мне показалось, что у меня из-под ног выбили опору, и я совсем дезориентирован, потерян, и не знаю, что мне делать, куда двигаться.

Торжественное вручение аттестатов пролетело мимо меня. Я опомнился, когда началась дискотека, а родители ушли. Все одноклассники танцевали и веселились, Инна прыгала на середине зала на пару с Серегой, Сашка тоже отрывался возле них, выписывая кренделя, а я словно зомби стоял рядом с ними и только ради приличия дергался в такт музыке. Но когда заиграла медленная музыка, я оживился и с чувством собственника взял Инну за руку, увлекая ее на танец. Она положила руки на мои плечи и открыто посмотрела мне в глаза. Вот также прямо и открыто всегда смотрели в глаза и ее приемные родители. Такой взгляд словно говорил: мне нечего скрывать, я искренна, и ничего не боюсь. Она смотрела на меня, будто чего-то ожидая от меня. А я разглядывал ее красивое лицо, эти синие глаза, длинные ресницы, красивую линию губ… Но почему я чувствую себя таким виноватым? Будто я сделал что-то плохое для нее…

– Инна, ты прости меня, – нагнувшись к ее уху, сказал я.

Она дернулась, вздохнула, но взгляд ее смягчился:

– Дурачок! – она обняла меня, прижалась ко мне, и у меня будто гора с плеч упала, а под ногами снова образовалась твердь.

– Я так люблю тебя! Так тебя люблю! – бесконечно говорил я ей в ухо, и она еще сильнее прижималась ко мне.

А потом заиграла снова веселая музыка, и Инна перестала обнимать меня. Очень нехотя я выпустил ее из своих объятий. Если бы можно было постоянно вот так кружиться с ней и не выпускать ее никогда! Ну почему она словно уходит от меня, почему после минут счастья, наступают часы одиночества и тоски? Почему так? И неужели я готов стоять с ней вечно вот так обнявшись, чтоб чувствовать ее любовь и избавляться от боли в душе? Неужели мне самому не надоело бы это? Наверное, надоело, но сначала мне нужно было получить уверенность, что эти теплые объятия будут продолжаться столько, сколько мне нужно. В такие моменты мне вспоминалась наша кошка Пушинка. Она была домашней кошкой, улицу совсем не знала, но однажды, когда нам рабочие вносили новый диван, и входные двери были открыты настежь, Пушинка убежала на улицу. Я учился тогда в классе пятом и очень переживал из-за ее пропажи. Мы всей семьей ходили по дворам, звали ее, искали, но все было тщетно. Родители потом успокоились, а я все никак не мог войти в привычное русло. Но через две недели Пушинка сама пришла к нашему подъезду. Я как раз шел из школы, и вдруг ко мне под ноги кинулся истерично пищащий пушистый комок. Пушинка! Я так обрадовался, что даже заплакал. А она, миленькая, узнала меня, сама мне на руки запрыгнула. Грязная вся, исхудавшая, испуганная. Дома я привел ее в порядок: искупал, покормил. Но она целый месяц после этого никак не могла успокоиться. Постоянно мяукала, хотя до пропажи была молчаливой кошкой, лезла ко мне ночью под одеяло, чтобы спрятаться, и вообще стала какой-то приставучей, беспокойной, назойливой. Покой она обретала только у меня под рубашкой, куда постоянно пряталась, а ночью у меня под одеялом. Я даже устал от этого ее постоянного, назойливого приставания, но в то же время удивлялся, что этот маленький зверек так переживает, так мучается. Терпеливо я потакал всем ее капризам, обращался с ней ласково, жалел ее, гладил, и она стала отходить от стресса. Постепенно стала успокаиваться, перестала орать, прятаться, и стала прежней – полной достоинства кошкой-красавицей.

И вот сам себе я сейчас напоминал мою Пушинку, после того, как она нашлась и нуждалась в уверенности, что кошмара больше не будет, а будет покой, безопасность, сытость и любовь хозяина. Моя потерянность в душе требовала утешения, стабильной безопасности, понимания и принятия. Всего этого я ждал от Инны, и видимо был назойлив, как Пушинка. Но маленькой кошке все это простительно. А мне, взрослому парню, самому от себя было противно, противно от того, что ищу некой защиты от душевных терзаний у девушки. Но мое понимание происходящего не помогало мне никак. Казалось, что земля постоянно уходит из-под ног, а сам я словно выключенная лампочка. Свет и твердь я видел только в любви Инны. И я был уверен, что если бы получил от нее эту любовь, если бы как губка напитался ею, то тогда все в моей жизни наладилось, и я смог бы жить, учиться, работать. Но Инна, будто лимит наложила на любовь, будто удерживала ее, консервировала до поры до времени, а мне эта любовь нужна была именно сейчас, а не когда-то потом, когда она будет готова давать мне ее.

После дискотеки нас повезли на Волгу встречать рассвет. Мы гуляли по набережной, и я постоянно брал Инну за руку, лез к ней целоваться, обнимал. А она все стремилась, слово маленькая погоняться за Серегой или Сашкой. И эти дураки постоянно задирали нас, толкая и дергая за одежду.

– Да что вы как маленькие! – не выдержав, рявкнул на них я.

– Так рассвет же! – проносясь мимо меня, крикнула разгоряченная Инна. – Как можно стоять, когда так прекрасно!

Я попытался поймать ее, прижать к себе, но она словно легкая райская птичка вывернулась от меня. Я взглянул на Волгу, и обомлел. Огромное красное солнце всходило за Волгой, и девятиэтажки и трубы завода на том берегу, на его фоне казались маленькими. Это было совершенно фантастическое зрелище. Гигантский диск красной звезды медленно поднимался, окрашивая перистые облака в багровые тона. Все одноклассники замерли кучками, созерцая это зрелище. А Инна, не в состоянии выдержать этой красоты прыгала и издавала нечленораздельные звуки. И Серега все чего-то суетился возле нее – то, как она, прыгать начинал, то пытался ее повыше закинуть. При этом он хватал ее за талию, и мне все это очень не нравилось. Что за дикости такие? И чего он руки распускает? Но Инне все это видимо нравилось, по крайней мере, она не возражала.

А потом усталые мы ехали в нашем автобусе домой. Инна и я сидели на одном сиденье и я, конечно, держал ее за руку. Наконец-то она была со мной. Блаженно прикрыв глаза, я думал о том, что мог бы вот так вечно ехать с нею, держать ее за руку, чувствовать ее присутствие.

Серега, сидящий вместе с Сашкой впереди нас, повернулся к нам, посмотрел на Инну меж сидений. Я видел его лицо сквозь не до конца сомкнутые ресницы.

– Ну, че, – обратился он к Инне. – Когда свадьба?

– Чего? – устало переспросила Инна.

– Когда свадьба, говорю, – громче переспросил Серега.

– Какая еще свадьба?! – капризно произнесла Инна. – Отстань!

– Ну, у вас же любовь! – чуть ниже Серегиного лицо в проеме меж сидений возникло заинтересованное лицо Сашки. – Ей, Колян, пригласишь на свадьбу?

Я ничего не ответил, но сквозь ресницы видел друзей и мысленно усмехался над их словами.

– Отстань от него, он спит, – вяло сказала Инна. – И я тоже устала. Спать хочу.

– Тебя Колян очень любит, – зачем-то сказал Серега Инне. Та тяжело вздохнула и ничего не ответила.

– А ты его любишь? – не отставал от нее Серега. Вот пристал! Я уже хотел поставить его на место, чтоб он отстал от Инны, но услышал ее голос:

– Не знаю я, Сережа, иногда, кажется, что люблю, а иногда бежать от него хочется, потому что он словно душит меня, кислород перекрывает, будто в тиски зажимает! И все я ему чего-то должна, должна, должна! И вину постоянно чувствую, что вот у него такая любовь ко мне, а мне почему-то плохо от его любви. Устала я от этого! Он считает меня своей собственностью, хочет жениться на мне, а я не хочу! Ничего не хочу! Разве я его собственность? Я свободный человек, свободная личность, но рядом с ним я словно его придаток. Ему плевать, что я хочу, о чем мечтаю, лишь бы возле него сидела и млела от любви. Но если любовь такая, то не надо мне ее…

Она говорила все это с таким чувством, будто у нее давно это наболело, и вот она сейчас выплескивала все это, не замечая, что я давно открыл глаза и смотрю на нее. Но вот она мельком взглянула на меня, наткнулась на мой взгляд, осеклась, смутилась, покраснела…

А я выпустил ее руку из своей, выпрямился и внешне был вроде спокоен, но в душе моей все горело, полыхало, бушевало! Боль достигла предела, и мне хотелось орать, и в душе моей действительно был вопль, адский вопль безнадежия. Видимо в глазах моих отражался весь ужас, который был сейчас в моей душе, потому что Инна, глядя на меня сжалась вся, съежилась. И мне стало жаль ее, а к себе я почувствовал такое сильное презрение, что хотелось убить самого себя. И еще я вдруг сразу понял, как мучил ее. Я пытался использовать ее, чтобы заглушить свою потерянность, а она не знала, куда деться от меня… Но разве это любовь? Разве от любви хочется бежать? А ведь ей хотелось бежать от меня. Что же я за существо такое, которое постоянно мучается и мучает других? Что я за существо? И как все, что говорила Инна обо мне, похоже на то, что я всегда думал о своей матери. Именно возле мамы я чувствовал себя в тисках, чувствовал себя виноватым, постоянно старался облегчить ее жизнь, и она пользовалась моими чувствами, как должным, при этом совершенно игнорируя мои собственные желания, мечты, стремления. Но сам-то я что же? Чем я лучше своей матери, если вызываю такие же чувства в других?

Автобус подвез нас к школе и все стали выходить, чтобы разойтись по домам. Вот и все. Школьные годы подошли к концу, всех нас ждала новая жизнь. И меня тоже.

– Коля… – тихо тронула меня за руку Инна.

– Не надо, все хорошо, – я посмотрел ей в глаза, так же прямо и открыто, как это делала всегда она. – Ты права во всем, я действительно слишком навалился на тебя, прости.

Инна опустила свои длинные ресницы и молчала. А я как-то сразу понял, что между нами все давно кончено, просто я никак не мог себе в этом признаться и все цеплялся за нее. Да и она, видимо не понимала, что происходит и тихо тяготилось происходящим.

– Молодые люди, выходим! Чего расселись! – крикнул нам шофер. Оказывается, все уже давно вышли и только мы вчетвером остались в автобусе. Серега и Сашка с сумрачными лицами, смотрели на нас с Инной с переднего сиденья. Инна имела вызывающе-испуганный вид, а мне вдруг стало невероятно противно от всего происходящего. Молча встав, мы пошли на выход.

После автобуса, воздух улицы был приятно свеж, кругом раздавался веселый гомон птиц, тихо шелестели листья тополей на ветру. А мне не хотелось никого видеть, и я, быстро распрощавшись со всеми, в одиночестве пошел домой. Я шел и чувствовал, как мои друзья смотрят мне в спину. Мне очень захотелось обернуться, и я обернулся – они действительно стояли на фоне школы и растерянно смотрели на меня. Сашка с Серегой в строгих костюмах и Инна в воздушном белом платье, тонкая и легкая, как птичка. И все они – друзья детства, но детство кончилось и у каждого теперь своя дорога. Мне хотелось обнять их всех, но из глаз брызнули слезы, и я, застыдившись, отвернулся и пошел, пошел, больше не оборачиваясь. Я шел, и мне казалось, что сейчас они окликнут меня, Инна окликнет, и все сразу станет на свои места. Почему-то я был уверен, что они сейчас окликнут, догонят, ведь нельзя же так… Но в то же время я боялся оклика, боялся каких-то слов, выяснений отношений… Меня никто не окликнул, никто не догнал, и я так и ушел от них, испытывая разочарование и облегчение одновременно.

Долго потом я вспоминал Инины слова о том, что мне все равно, о чем она думает, мечтает, лишь бы только она сидела возле меня и млела от любви ко мне. Мне хотелось протестовать, хотелось доказывать ей, что я ее люблю и готов для нее на все, лишь бы она была рядом. Но она как раз не хотела быть всегда рядом, ей хотелось жить еще какой-то жизнью, жизнью, где меня не было. И я этого не понимал. Любовь мне виделась только в слиянии, в полном единении, когда любимый человек является продолжением тебя самого. Души, тела сливаются в одно МЫ, и тут нет уже двух людей, здесь одно единое существо. Жизнь одного заполнена жизнью другого, и никто не хочет иметь какую-то там свою жизнь, жизнь, где нет любимого человека. Ясно одно – я любил Инну, а она меня нет. Я готов был к слиянию с нею, а она не хотела сливаться со мной. Для меня в слиянии и единении и заключалась любовь, а для нее это становилось тюрьмой. Это все от того, что она не любила меня. Так я думал, и при встрече сказал все это ей. Это произошло через несколько дней после выпускного. Я думал, что на мои слова Инна будет возражать, скажет, что она все-таки любила меня, просто ей хотелось в жизни еще чего-то кроме нашей любви. Но она сказала:

– Ты прав, я действительно тебя не люблю. Сначала, правда, я не понимала этого, но потом поняла. Ты хороший человек и возможно тебя полюбит какая-нибудь девушка, но это буду не я.

Помню, что ее слова снова причиняли мне нестерпимую боль. Я смотрел на нее и чувствовал, что ее одну и только ее одну смогу любить всю жизнь, ну почему она не любит меня?

– Ну почему, Инна? Почему ты не любишь меня? Я не понимаю… Все же было хорошо! – мы стояли возле ее подъезда (я специально подкараулил ее, чтобы поговорить). – Ну давай попробуем еще. Я не буду приставать к тебе со своей любовью. Хочешь, учись, живи, как хочешь, я буду терпеливо ждать тебя, но только не надо рвать со мной – я не могу без тебя.

– Да ты послушай, что ты говоришь! «Делай что хочешь, живи, как хочешь!» Но в тоже время: «Я не могу без тебя!» Коля, может быть, ты и не можешь без меня, но я-то могу! И вообще, и так я долго врала, изворачивалась, не говорила правды; все жалела тебя, потому что ты действительно хороший парень. Но теперь я так больше не могу, и буду говорить только правду. Я не люблю тебя и никогда не полюблю. И не надо приходить к моему подъезду, караулить меня. Живи своей жизнью – все у тебя наладится, но без меня.

Инна решительно пошла мимо меня прочь, а я в полном бессилии смотрел ей вслед. Несколько месяцев ушло у меня на осмысливание того, что между мною и Инной больше ничего нет. И эти месяцы были очень горьки для меня. Я продолжал любить Инну, и никак не мог выкинуть эту любовь из сердца. Но шло время, и я с удивлением осознал, что мир не рухнул, что я продолжаю жить. Вот только на моем сердце остался шрам, и этот шрам еще долго давал о себе знать.


Глава 3


Мать моя была очень рада, что пристроила меня в юридический институт. Ее мечта сбылась. А вот моя мечта погибла. Я жил словно в капсуле. Чувства мои притупились, и порою мне казалось, что я словно зомби: имею тело, а вот души у меня нет. Хотя нет, душа все же была, потому что если бы души не было у меня, то я не испытывал бы это серое ПЛОХО. Вокруг меня будто сгустилось серое пространство, и мне было постоянно, без проблеска ПЛОХО. Но я учился, сдавал сессии, писал курсовые, и мать моя была довольна. Она гладила мне рубашки, старалась кормить меня повкусней, и считала меня центром своей жизни. Мое мрачное настроение ей не нравилось, она воспринимала его на свой счет и считала, что я с ней груб, холоден и безразличен. Несколько раз по этому поводу она устраивала истерики, и мне пришлось скрывать от нее свой мрак и словно артисту играть роль благодушного, ласкового и любящего сына. Мать успокаивалась, осыпала меня ласками, которые мне сто лет были не нужны, но которые я вынужден был терпеть, чтобы избежать ее недовольства. Она часто обнимала меня, целовала, причем целовать пыталась в губы, а не в щеку, и мне это было неприятно. Так и хотелось сказать: «Да отстань ты от меня!» Я был уже взрослый парень, и все эти обнимания и целования коробили меня. Это маленькому мне все нипочем было от ее ласк, а как только полюбил Инну, то всяческие обнимашки с матерью стали мне казаться просто невозможными. Но мать, видимо, не понимала, что я вырос и мне теперь ее ласки не то что не нужны, а вообще кажутся противоестественными, особенно эти поцелуи в губы. Ни об Инне, ни о моем тяжелом душевном состоянии она не знала. Я давно перестал делиться с ней своими проблемами. Ей было только известно, что я не хочу быть юристом, но она считала это моей блажью и была уверенна, что правильно сделала, что настояла на моем поступлении в юридический.

С Инной я совсем не виделся, и, только встречаясь на улице с ее родителями, узнавал от них, что она учится в цирковом училище и уже иногда участвует в представлениях. В общем, ее мечта сбылась. Мать же ее всегда с такой жалостью смотрела на меня, что мне становилось противно. В ее глазах так и читалось: бедный мальчик! Такой хороший мальчик! Так любил нашу девочку, а она бросила его!

Эта жалость уязвляла мою гордость. Разве я жалкое создание? Ведь не умер же я! Подумаешь, горе какое! Не получилось с вашей Инной, так с другой девушкой получится. Свет клином, что ли сошелся на вашей дочке? Но поначалу я и вправду был очень зациклен на Инне, и никак не мог успокоиться. Физически отпустил ее от себя, а душевно не отпускал. Только к третьему курсу института я почувствовал свободу от нее.

При институте я стал с самого первого курса заниматься карате, там у меня и друзья появились. А со второго курса стал посещать еще и собрания Союза писателей. Все эти внеурочные увлечения держали меня на плаву, помогали не раскиснуть совсем. Но все равно мне казалось, что жизнь моя течет бесцельно, скучно. Юридические науки совсем меня не интересовали, казались мертвыми, хотя в силу своего ума я с легкостью осваивал их и получал только хорошие отметки.

В институте было полно симпатичных девушек, и я не мог не замечать, что пользуюсь популярностью у них. На третьем курсе, когда я окончательно, как мне казалось, отошел от неудачной любви к Инне, у меня случился бурный роман с девушкой из параллельного потока. Ее звали Катя. Я долго присматривался к ней, прежде чем начать какие-то действия в ее сторону. Мне нравилось, что она совершенно не похожа на Инну ни внешне, ни внутренне. Инна была тонкая, легкая и мечтательная, а Катя занималась на тренажерах, была крепкой, упругой и нагловатой. Впервые я увидел ее в коридоре нашего института. Она шла с другими девушками. Я шел за ними смотрел им в спины, и их обтянутые джинсами попы поражали своим многообразием форм. Тощие, низкие, фигурные, подтянутые, круглые… Но у Кати попа была шедевром. Упругая, подтянутая задница так и манила, так и приковывала мужские взгляды. А у меня при виде этой откровенно-рельефной попы вдруг стало тесно в штанах, а в голове впервые возникли порнографические картинки. С Инной у меня такого никогда не было, а тут…

Сначала я просто засматривался на эту Катю, вернее на ее формы, а потом узнал, что она ходит «качаться» на тренажеры, и ради нее тоже стал туда ходить. Катя быстро заметила меня, и мне льстило это. Мы тягали железяки и при этом не сводили друг с друга глаз. Наши тела очень подходили. Я хоть и не качался никогда, но имел довольно хорошее сложение благодаря природным данным и спорту. Катя тоже от природы имела потрясающее сложение, а занятия на тренажерах сделали ее совершенно неотразимой. Мы пожирали друг друга глазами, и мне казалось, что мы с нею какие-то дикие, необузданные первобытные особи мужского и женского пола, которые нашли друг друга и мечтают о физическом слиянии.

Как-то во время очередного занятия в тренажерном зале, Катя подошла ко мне упругой походкой и сказала:

– Ну и долго ты будешь на меня смотреть? Может, в кино пригласишь?

Я в это время как раз качал ноги и от неожиданности так толкнул ногами тренажер, что он затрясся весь и чуть не перевернулся.

– Ого, какой темперамент! – ухмыльнулась Катя и протянула мне руку. – Меня Катя зовут!

– Николай, – покраснев, представился я.

Мы пожали друг другу руки. Через ее маленькую, теплую и крепкую ладонь по мне будто прошел ток, а в штанах снова стало тесно. Да что же это такое! Я смотрел на ее обтянутые спортивными брюками бедра, на ее плоский с кубиками голый живот, на эту упругую грудь под топом и только одно вертелось в моей голове: «Секс! Секс! Секс!»

Катя откровенно тоже рассматривала меня с ног до головы и, заметив мою позорную вздутость, спокойно ухмыльнулась, будто это было в порядке вещей.

– Ну что, пойдем в кино, Коля?

– Пойдем, – сбрасывая с себя растерянность, отозвался я. – Сегодня хочешь?

– Хочу. Можно сразу после тренажеров.

Я долго ждал ее под дверями раздевалки, и вот она вышла вся такая свежая после душа, с чистыми, немного влажными длинными волосами. Высокие каблуки, обтягивающие джинсы на упругой попе, круглая грудь под свитером. «Доминирующая самка», – пронеслось у меня в голове при виде всей этой роскоши, и сам себя я при этом почувствовал Альфа самцом. Катя по-свойски взяла меня под руку:

– Пошли сначала в столовку! – словно приказывая, сказала она. – Я после железок всегда есть хочу.

Я покорно потащился с нею в столовую, хотя от волнения не соображал, хочу я вообще есть или нет.

Мы сидели с ней за столом и ели, и я вдруг почувствовал, как во мне зашевелилась прежняя боль. Я сидел, ел, смотрел, как Катя ест, и мне было больно. Больно от того, что на самом деле я никакой не Альфа самец, а раненный в душу человек. И мне захотелось излить эту боль Кате, рассказать о том, что у меня болит душа, что я не могу любить из-за этой боли, но так нуждаюсь в любви! Но я знал, понимал, что Катя не из тех людей кто будет выслушивать мои стоны, вытирать мне сопли. Ей нужен был мужик в самом откровенном смысле, и она видела во мне этого самого мужика. А мне? Что нужно мне? Любовь? Жертвенность? Как же это все банально и противно! Мне двадцать лет, а я все еще цепляюсь за женщин, как за спасение. Но какое в них спасение? Они всего лишь слабые женщины, как моя мать. Но почему в душе моей постоянно так холодно и пусто?

Катя была раскована и уверенна в себе. Она с аппетитом поела и потащила меня на улицу. Мартовский весенний день встретил нас ярким солнцем, звоном капели и непередаваемым запахом весны. В кино мне идти не хотелось.

– А может быть, мы просто погуляем? – предложил я. – Смотри как здесь хорошо! Весна!

– Ну пошли, – согласилась Катя. – Только купи мне мороженое!

– Легко!

Мы шли с мороженым по парку, слушали веселое щебетание птиц, и у меня кружилась голова от близости Кати. В то же время мне было не по себе, потому что я понимал, чувствовал, что Катя не тот человек, который мне нужен. Но кто мне нужен? Вот Инна мне была нужна, но она не захотела быть со мной. Но может быть, в Кате есть глубина и тепло, просто я их не вижу?

– Коля, о чем ты все думаешь? – заглянула мне в лицо Катя. На мгновение мне показалось, что она не Доминирующая самка, а участливая, заинтересованная во мне девушка.

– Не знаю, – пожал я плечами.

– Мне никогда не попадались такие молчаливые парни. Обычно, все болтают, не умолкая, но знаешь, твоя молчаливость мне нравится. Не люблю парней-балаболок.

– А каких парней ты любишь? – у меня в голове в одно мгновение возникла картинка из длинной шеренги накаченных парней.

– Разных, – пожала плечами Катя. – Я вообще люблю парней, и никак не могу ни на ком остановиться. У меня постоянно глаза разбегаются, и я не знаю, кого выбрать. Один другого лучше.

«А, так вот ты какая! – подумал я. – Девица еще та! Но ведь так, наверное, легче жить. Порхай себе по жизни, ни о чем не задумываясь, и зная, что одна никогда не останешься! Но почему-то не все так могут. Меня бы все это не удовлетворило. Мне нужно полное духовное единение, слияние, отражение в ком-то, и без этого я чувствую себя не полноценным…»

На мгновение я остановился: «Зачем я иду с этой любительницей парней? Зачем она мне? Но ведь я так долго засматривался на нее, на тренажеры из-за нее стал ходить…»

– Да что ты молчишь-то все?! – возмутилась Катя, и глаза ее зло сверкнули. – Это уже становится скучно! Я вообще нравлюсь тебе?

– Нравишься. Я давно заметил тебя, – вздохнув, сказал я. – И на тренажеры стал ходить, потому что ты туда ходила.

Катин взгляд смягчился:

– Я догадывалась, что ты из-за меня качаться стал.

Она стояла передо мной такая красивая, модная, в сапогах на каблуках, в коротенькой курточке, джинсы обтягивали ее стройные бедра, а я как будто чего-то ждал от нее, но чего?

– Пошли ко мне, – вдруг предложила она. – Я вон в том доме живу.

Я посмотрел на девятиэтажку за парком, на которую она мне показала, и снова почувствовал, как в штанах моих становится тесно.

– А родители твои что скажут? – нерешительно спросил я.

– Они на работе, придут поздно, – в ее глазах вспыхнул на мгновение огонек, и от этого огонька по моему телу прошел ток.

– Пошли, – хрипло сказал я.

Катя снова по-свойски взяла меня под руку, и мы направились по дорожке прямиком к ее дому. Локтем я ощущал ее мягкую грудь, которой она намеренно прижималась ко мне. Мы шли, и я чувствовал, что готов накинуться на нее, сорвать с нее одежду. Впервые я испытывал что-то подобное, никогда со мной такого не было. Души будто не стало совсем, я весь обратился в жаждущую плоть. Уже с порога я стал целовать Катю в губы, мы сдирали друг с друга одежду и снова целовались, и снова сдирали одежду. Она увлекла меня в свою комнату, и мы словно взбесившиеся животные накинулись друг на друга. Голая Катя казалась мне верхом совершенства. Ее упругое тело сводило меня с ума. Но во всем этом плотском угаре, во всем этом физическом наслаждении и сладостной муке, я словно видел себя и ее со стороны. Голые, молодые, красивые. Ее душа горела огнем, а тело билось от желания, и у меня все было также, но в глубине души я постоянно ощущал что-то такое назревающее. Это было похоже на нарыв, который должен был вот сейчас прорваться и вытечь. Вот-вот должно было прийти облегчение. И облегчение пришло, но только телесное. Я бился в судорогах оргазма, а на душу уже наваливался мрак. Тело получило разрядку, а душа нет. Наоборот, после всего мне стало еще хуже на душе. Красивое, рельефное тело Кати теперь вызывало во мне только отвращение и тошноту. Стыд заполонил меня с ног до головы. Я не мог смотреть на бесстыдно развалившуюся передо мною, утолившую свою похоть девицу. Было так противно, что казалось, вырвет. Это был мой первый сексуальный опыт.

      Молча я стал собирать свою одежду с пола, на ходу одевался. Катя, словно сытая кошка, довольно потягивалась на кровати, а я совершенно не мог смотреть в ее сторону. Освобождение от душевной боли не произошло, мой душевный нарыв саднил и болел, как никогда.

– Я предполагала, что ты страстный малый, – слабым, но довольным голосом произнесла Катя, – но чтоб на столько! Ты просто бешенный!

От ее слов меня затошнило еще сильнее. Словно ошпаренный я вылетел из ее квартиры. Потом я шел по парку и не понимал, почему мне так гадко и плохо. Ну случился у меня секс, причем довольно приличный, но почему на душе так тяжко?

Несколько дней после этого мне было гадко и противно. В тренажерный зал я не ходил, чтобы не встречаться с Катей. Казалось, что гадостное состояние никогда не покинет меня. Катя тоже не искала со мной встреч. Будто и не было ничего. Но ведь было же! Через неделю я вспоминал о сексе с Катей уже без тошноты. Наоборот, эти воспоминания будоражили меня. Я понимал, что не люблю Катю, что никогда не смогу полюбить ее, но я хотел ее. Хотел так, что скоро стал сходить с ума от желания при воспоминании о ней. И тогда я снова пришел в тренажерный зал. Пришел раньше того времени, когда там занималась Катя. Я ждал ее и боялся, что она не придет. Она пришла. На этот раз на ней были короткие белые шорты и облегающая черная майка. При взгляде на ее точеную фигуру у меня чуть штанга из руг не вылетела. Я пошатнулся, а Катя, заметив мое волнение, слегка усмехнулась, покачала головой и прошла вглубь зала. Я заметил, что все парни, которые там занимались, как по команде уставились на нее. Они все пожирали ее взглядом. Интересно, спала она с кем-то из них или нет? Всю тренировку я не сводил с нее глаз. А она вела себя так, будто между нами ничего не было. Шутила с парнями, открыто флиртовала, а на меня даже не смотрела. От ее равнодушия меня взяла досада.

Я не выдержал и подошел к ней:

– Погуляем сегодня?

Она никак не отреагировала на мои слова и только целеустремленно толкала тренажер своими красивыми стройными ногами. Я невольно залюбовался на ее ноги и застыл возле нее, как дурак. Даже забыл, о том, что только что позвал ее гулять. И тут она подняла на меня свои бесподобные черные глаза. По моему телу словно прошел ток, а в штанах снова стало тесно. Я подумал, что она, как и Инна похожа на южанку – смуглая, черноволосая. У Инны только глаза были голубые, и сама она была тонкая, душевная, а Катя вся была плоть – я совершенно не чувствовал в ней никакой душевности и глубины.


– Опять потрахаться захотел? – нагло спросила Катя, наконец-то соизволив посмотреть на меня. От ее слов я даже отшатнулся, будто меня ударили. Но ведь это действительно было так! Я пришел к ней, потому что изнемогал от желания!

Катя заметила, как я отшатнулся и усмехнулась. Ее усмешка, словно пощечина, хлестанула меня. Она еще смеется надо мной?! За кого она меня принимает?!

– Да, захотел! – с вызовом ответил я. – В прошлый раз у нас ведь все прекрасно было!

– Было, – кивнула она, с силой толкнув ступнями тренажер. – Но сегодня я не хочу! Давай завтра!

– Завтра? – растерянно промямлил я. – А сегодня, может, просто погуляем?

– Погуляем? – снова усмехнулась она, и сделала унылое лицо. Я понял, что ей скучно просто гулять. Да и я, если честно не знал, как с ней гулять. Ведь нам и говорить-то не о чем. Нет, с Катей возможен только секс. И именно из-за секса я и пришел к ней сегодня.

Уже после тренировки, когда я шел к выходу из института, то увидел впереди себя Катю, шедшую под ручку со здоровенным качком. Я много раз видел этого мужика в тренажерном зале и знал, что он не из нашего института, а просто ходит «качаться» сюда.

Я зачем-то пошел за ними. Видел, как они вышли из института, как пошли через парк к Катиному дому, видел, как зашли в ее подъезд. В голове моей сразу же возникли картинки, как они там сейчас… Мне снова стало гадко и противно. Я подумал, что больше никогда не буду иметь никакого дела с этой....

Немного побродив по парку, я решил поехать домой, но тут вспомнил о сегодняшнем собрании в Союзе Писателей и очень обрадовался. Мне страшно было находиться наедине со своими мыслями и чувствами, хотелось быть среди людей. Я почти бегом побежал на собрание, все дальше удаляясь от Катиного дома, стараясь отогнать все мысли о ней.

На собрании в Союзе Писателей сегодня было довольно много народа. Я сел позади всех и притих. Какой-то незнакомый мужчина стоял впереди, словно ученик у доски и зачитывал главы из своей книги. Может быть, книга у него и была интересной, но вот только голос у мужчины был тихим, и я почти ничего не слышал. Сначала я еще пытался изо всех сил вслушиваться в его чтение, но невольно терял нить повествования, улетая за своими мыслями. Итак, завтра у меня тренировка по каратэ, я не увижу Катю, хотя зачем это я о ней? Я же решил больше не иметь с ней дела. Но невольно я снова и снова вспоминал ее. Почему она так заводит меня? Хотя, наверное, не только меня. Причем очевидно, что она не склона проявлять какую-то привязанность к кому-либо. Пользуется парнями словно едой. Поела, губы обтерла и дальше жить. О ней говорили, что она спит со всеми подряд, но я раньше не верил этому, а теперь поверил. Поверил не только потому, что она спала со мной, а сегодня пошла спать с другим, а потому, что я понял ее сущность. Ее не интересовали личности тех, с кем она спит. И свою личность она не открывала. Она относилась к мужчинам, как к средству, утоляющему ее чувственный огонь. В общем, она оказалась самой настоящей шлюхой.

Писатель в это время закончил читать свою книгу и сел. Председатель стал вызывать тех, кто хочет зачитать свои стихи. Один за другим стали выходить поэты. Первым вышел постоянный участник здешних собраний, некий Юрий Борисович пятидесяти лет. С выражением, он стал зачитывать стих о полевых просторах, как он валялся в траве и представлял, что вместо травы обнимает голую женщину, а потом будто он поднял глаза и увидел над собой красный большой крест, вбитый в землю. На кресте был Христос. Я слушал и никак не мог понять, почему там у него крест, и эта баба голая… В моей голове никак не укладывалось, что этот старый лысеющий и пузатый дядька может желать обнимать голую женщину. Да он пузом ее раздавит! Мое воображение услужливо представило мне картинку с голым пузатым Юрием Борисовичем, а в объятиях у него такая же рыхлая и пузатая толстая баба. И вот лежат эти двое голые в поле, а над ними возвышается вбитый в землю красный огромный крест с изнемогающим Христом. Баба эта полна плотской неги, сам Юрий Борисович похотливо тянется к ней, а небо багровое, потому что закат. Крест красный, небо багровое, чувства тоже красные от страсти…

«Кругом одна похоть и секс, – подумал я, – до самой старости».

Стихотворение Юрия Борисовича стали обсуждать. Кому-то оно понравилось, кому-то нет. Кто-то в нем вообще ничего не понял, а кто-то, как и я просто молчал. Лично мне нечего было сказать об этом стихотворении. Моя душа не то, что не принимала его, она его вообще отторгала. Если бы меня попросили высказать мое мнение, то мне пришлось бы признаться, что это стихотворение напоминает мне красный кусок сырого мяса.

Потом вышел седой дед, тоже постоянный участник Союза. Он с большим задором прочитал очень складный, легкий стих о голубях. Вот голубь перед голубкой ходит и так и эдак, крутится возле нее, воркует, танцует, и как только она теряет бдительность, он – хлоп! И прыгает на нее! В общем, спаривается с ней. Голубка возмущается, но дело уже сделано!

«Куда не плюнь – все кругом спариваются», – тяжело и глубоко вздохнув, мысленно констатировал я.

Снова начались обсуждения стихотворения. Но на этот раз обсуждения были более благосклонными и нейтральными.

Потом вышла красивая девушка с серыми большими глазами, и я тут же мысленно назвал ее Сероглазкой. Я несколько раз видел ее здесь, но до этого не замечал красоты ее серых глаз. Она окинула всех присутствующих взглядом, зацепилась глазами за меня, покраснела, потупилась и начала читать длинное стихотворение о чем-то непонятном и тоскливом. Я слушал ее и мне представлялся грязный стол после застолья с недоеденными салатами, разбитыми рюмками. Представлялись какие-то заброшенные дома и дворы, заунывное подвывание ветра и неустроенность повсюду. Мне стало жаль девушку – похоже, она писала этот стих во время жуткой депрессии.

Всем присутствующим ее стихотворение очень понравилось. По крайней мере, мужской половине. Ни один мужчина не осмелился плохо отозваться о ее стихотворении. А я подумал, что я профан в поэзии, потому что совершенно ничего не понял в ее стихе. И тут, словно озвучивая мои мысли одна из до сих пор молчащих женщин спросила:

– Ну и кто что понял в этом стихотворении?

Несколько молодых парней в момент возмутились:

– Если вы не понимаете, то это ваши проблемы!

– Лично мне все было понятно!

– Над ее строками просто думать надо – это же абстракция!

После такого напора больше никто не смел нападать на красивую Сероглазку. А я чувствовал какую-то дрожь волнения внутри себя, и пусть я молчал, но все происходящее очень сильно впечатляло меня. Все эти люди, со своими стихами… Казалось, я могу угадать состояние души поэта по его стихотворению. Вот Юрий Борисович – это тяжелая страстная душа, а у старика, что читал о голубях, душа простая, как и его стих. У Сероглазки душа глубже, чем кажется, но там полный разлад, хаос и тоска.

– Молодой, человек, – вдруг обратился председатель к кому-то, – а почему Вы постоянно молчите? Пора включаться в работу!

Я расслабленно сидел позади всех и даже представить себе не мог, что председатель обращается ко мне, а когда понял, то внутренне весь сжался. Еще ни разу я здесь не зачитывал своих стихов. Я не мог перед всеми раскрываться в стихах, выслушивать обсуждения…

– Не хотите прочесть нам что-нибудь свое? – не отставал от меня председатель.

Словно школьник я вылез из-за стола и растерянно посмотрел на повернувшиеся ко мне любопытные лица.

– Идите сюда! – позвал меня председатель. – Идите, идите!

Я вышел вперед и растерялся.

– Мне еще не приходилось читать вот так свои стихи, – чувствуя, как краснеют мои щеки, обратился я ко всем. – Боюсь, что не смогу…

– А вы попробуйте! Может нам понравится! – подала голос Сероглазка.

Я посмотрел на нее и как-то сразу внутренне приободрился, почувствовал в себе силу:

– Ну ладно… – пожал я плечами и решил прочесть стихотворение, которое написал несколько дней назад под впечатлением связи с Катей. Я вздохнул несколько раз, собираясь с силами, и начал читать:

Я буду жить без вдохновенья,

            Не по призванию трудясь,

            И разделю постель не с тем я,

            Со отвращением борясь.

            Я буду днем скрывать печали,

            А ночью дико тосковать,

            И в полусне, как во тумане

            Кого-то тайно призывать:

            «Приди! Приди, души желанье!

            Кто ты? Господь иль человек?

            Приди, уйми мое страданье!

            И прогони печаль навек!»

            Без высшей цели жизнь ничтожна,

            А без любви она пуста.

            Хочу любить, молиться, верить,

            Но на душе лишь пустота…


Читал я с выражением, но, не завывая монотонно, как это любят делать некоторые поэты, а менял тон и ритм, исходя из смысла стихотворения. И мне казалось, что я в своем стихе до невозможности раскрываюсь. Вся душа была нараспашку, и это было похоже на исповедь. Мне было страшно, что когда я дочитаю, то кто-то скажет что-то хлесткое и нанесет удар по моей раззявленной душе. Но странное дело! Никто ничего не говорил! Все молчали. А я посмотрел на устремленные на меня лица и почувствовал, как щекам снова становится невозможно жарко. «О нет! – внутренне содрогнулся я. – Только не краснеть!»

– А что хорошее стихотворение! – подал голос парень лет тридцати. – Мне понравилось!

– Да вообще стихотворение замечательное! – с воодушевлением сказала полная дама средних лет. Она с большим пониманием, с сочувствием, чуть ли не с нежностью, словно на сына смотрела на меня. Под ее взглядом я ощутил себя совсем зеленым пацаном, которого пожалела сердобольная тетенька.

На следующий день в коридоре института я нежданно-негаданно столкнулся с Катей. Она тоже не ожидала встречи со мной. Но если я смутился, увидев ее, то она совершенно спокойно поздоровалась. Уверенная в себе, вызывающе-красивая она снова ухмыльнулась при виде моей растерянности:

– На тренажеры пойдешь сегодня?

– Нет… То есть да!

Катя снова ухмыльнулась, будто находила меня смешным:

– А ко мне пойдем?

– А-а-а… – мне хотелось отказать ей, но я, глядя в ее уверенные красивые черные глаза, словно получил разряд тока. Это было похоже на огонь. Можно было подумать, что я влюблен в нее. Влюблен безумно, именно безумно. Меня влекла к ней неудержимая, ничем не сдерживаемая страсть. Огненная ненасытная плотская страсть, которая вот-вот, казалось, даст насыщение не только моему телу, но и душе. У меня было такое чувство, что через сексуальное наслаждение я пытаюсь загнать и в душу блаженство насыщения.

      Снова мы были у нее дома, снова между нами был невообразимый секс, а потом снова мне было противно до тошноты. Катя же была довольна. Она лежала передо мною голая, ничем не прикрытая. Кажется, ей доставляло удовольствие то, что я вижу ее такую. Сексуальное удовлетворение опять было таким ярким и полным, что даже не верилось, что это все со мной произошло. Но в то же время сам я, моя сущность снова не ощущались мною. Я весь был телом. Мне казалось, что с Катей в постели я обращаюсь в горячего жеребца, который весь охвачен желанием, дрожит, жаждет, трясется. Но после соития я снова из жеребца становился человеком, и мне чудилось, что я только что был не жеребцом, а мерзким сатиром с рогами и копытами. Становилось так гадостно, что хоть два пальца в рот суй, чтобы очистить себя от невозможной мерзости. Хотелось, чтобы всего этого со мною больше не случалось, хотелось навсегда покончить с Катей. Но глядя на ее голое тело, я осознавал, что пройдет день-два, и я снова буду искать с ней встреч, и если она соблаговолит меня позвать, то я словно привязанный пойду за ней.

– Знаешь, – подала голос Катя, – ты был бы идеален, если бы не думал много.

Я полулежал возле нее на подушках и откровенно рассматривал ее картинно лежащее тело.

– С чего ты взяла, что я много думаю?

– Видно. Лицо сосредоточенное и серьезное, ничего не замечаешь вокруг…

– Слушай, а зачем тебе все это?

– Что? – устало спросила она.

– Куча мужиков, секс с ними. Могла бы выбрать кого-то одного, а ты с разными. Ты распыляешь себя.

Катя усмехнулась, немного скривив рот:

– Где я распыляю? Вот она я вся и все мое со мной. Я вся своя и мне хорошо, а вот ты как раз потерянный какой-то. Вот опять сидишь подавленный, будто тебя сломали. Если тебе так плохо со мной, зачем идешь ко мне?

Я с удивлением посмотрел ей в глаза. Надо же, как точно подобрала она слова к моему состоянию: потерянный, сломанный, подавленный. А мне казалось, что она вообще ничего не понимает в жизни и только мужиков перебирает. И мне захотелось приоткрыть ей свою душу, сказать о духовной пустоте, о желании любить, рассказать о животном влечении к ней, которое снова вводит меня в пустоту. Я уже открыл рот, чтобы поделиться с ней своими откровениями, но она опередила меня:

– Я вообще не понимаю серьезных, озабоченных жизнью людей. Столько вокруг всего потрясающего, а они будто не видят за своей серьезностью ничего. И ты вот сейчас. Что тебе надо? Ты получил удовольствие, так радуйся! Чего ты все думаешь?

– Без любви противно как-то… – тихо ответил я.

Катя на мгновение притихла, а потом молча встала и стала одеваться. Я тоже поднялся и принялся натягивать джинсы. Мы молча одевались, почему-то торопились. Я путался в рукавах, штанинах, а когда уже обувался у порога, она, выйдя за мною, сказала:

– Приходи ко мне на следующей неделе в среду в 15-00.

– Я не приду, – не очень уверенно сказал я.

– Придешь, – очень уверенно сказала Катя.

Выйдя на улицу, я пошел, не разбирая дороги какими-то дворами, закоулками. Внутренняя тошнота не отпускала меня. Зачем она позвала меня в среду к себе? Чего ей надо от меня? Неужели ей мало всех ее многочисленных парней? Или она спит с ними по расписанию? Сегодня с одним, завтра с другим, а со мной решила переспать в среду на следующей неделе. Еще назначает, когда прийти! Но я больше не пойду к ней! Ни за что! Я не должен больше пить эту грязь! Но в душе моей не было уверенности в том, что я выдержу и не пойду как телок к этой Кате.

Я шел, петляя по подворотням, а перед глазами у меня так и стояла Катя. Вот ее лицо, глаза, вот она лежит бесстыдная и голая, вот усмехается, вот говорит мне о том, что меня будто сломали. Мне уже сейчас хотелось вернуться к ней и быть просто рядом, слушать ее, смотреть на нее… Но ведь я не люблю ее! Или уже люблю? Почему же тогда меня так тошнит?

Я вышел на оживленную улицу и увидел большой белый храм. В отчаянии я зашел в этот храм. Там было пусто и сладко пахло ладаном. Я медленно прошел вглубь храма, остановился у иконы с седовласым старцем. Это был Николай Чудотворец. Умные глаза старца проникновенно смотрели мне в душу. Казалось, он все знает обо мне. И я стал клясться перед святым, что больше никогда не буду с Катей, что никогда не приду к ней, обещал разорвать порочную связь.

Николай Угодник с пониманием смотрел на меня, будто принимал меня и мои клятвы.

Вышел я из храма облегченный, будто с меня сняли неимоверный груз, хотя душевная тошнота все еще была со мной. Я знал, что тошно мне будет еще несколько дней, а потом все пройдет. Верил, что клятва перед Чудотворцем избавит меня от злого наваждения, освободит от горького вожделения.

Выходные прошли спокойно. Я наслаждался безмятежностью, о Кате совсем не думал. Но вот подошла среда и внутри меня стала происходить самая настоящая духовная борьба. Я никак не мог успокоиться и только и думал о том идти мне к Кате или нет. Хотелось проучить ее, показать свое равнодушие к ней, но тут же мне становилось страшно потерять ее. И я не понимал, что со мной происходит. А когда занятия в институте закончились, я долго метался и то шел к остановке, чтобы немедленно уехать домой, то устремлялся к Катиному дому, высившемуся за парком. В конце концов, я сел на лавочку в парке и постарался хладнокровно подумать, проанализировать ситуацию.

Итак, меня почему-то тянет к Кате. Вопрос: почему? Я люблю ее? Нет. Она нравится мне как человек? Нет. Но меня влечет к ней не только физически. Я будто жду от нее чего-то, будто у нее есть что-то большее, чем ее тело. Будто еще чуть-чуть и она прольет на меня душевное тепло, и тогда я в ней отражусь как в зеркале. Да, меня влекла к ней чисто животная страсть. Но в душе при этом постоянно была надежда получить от нее что-то большее. И самому мне хотелось излить на нее что-то из сердца, такое сокровенное и тайное… Нет, я не был дураком и отдавал себе отчет, что Катя совсем другой человек, что она не примет мою душу, да и ее душа была мне не интересна. Зачем нам открываться друг другу? И все же я почему-то надеялся на это раскрытие. Моя пустота требовала заполнения, и это было для меня насущной необходимостью, такой сильной, что я совершенно неадекватно ожидал наполненности от человека, который не мог мне этого дать. Причем Катя будто улавливала во мне эту мою духовную нищету и вела себя словно богач. Она будто прятала от меня некое сокровище, но на самом деле никакого сокровища у нее не было.

Я встал со скамейки и решительно пошел в сторону остановки, а потом посмотрел на часы. До трех часов оставалось еще 15 минут. Я мог бы еще успеть к Кате! И тут, я почувствовал, что меня тянет к ней с такой неудержимой силой, с которой у меня совершенно нет сил бороться. Голая Катя вдруг так явственно возникла в моем воображении, что я подумал, что умру, если сейчас не буду с ней. Я резко развернулся и сломя голову побежал к знакомой девятиэтажке.


В актовом зале института собрали весь наш поток. Было шумно, весело, хотя многие были и недовольны тем, что вместо того, чтобы идти домой их заставили присутствовать на непонятном семинаре. Нам сказали, что перед нами выступит психолог нашего института. Наша группа быстро заняла свободные места поближе к сцене. Я сидел и чувствовал себя таким морально измученным, что даже странно было, как это я до сих пор еще живой. Мысли о недавней встрече с Катей отзывались в моем сердце волнами тошноты и стыда. Я снова получил от нее порцию плотского удовольствия, но теперь расплачивался за это душевной теснотой. Но ведь я знал, что так будет со мной, зачем же снова окунулся во все это? Как будто снова побежал за миражом и уткнулся в пустоту.

В зале все утихли, когда на сцене появилась миловидная женщина средних лет – это и была психолог нашего института. Она объявила нам, что сегодня будет говорить с нами о любви. Я презрительно фыркнул про себя, подумав, что сейчас она будет учить нас, как надо любить. Будто этому можно научить. Разве любовь это не данность? Она либо есть, либо ее нет. К чему тут рассуждения?

Но с первых слов я очень увлекся ее лекцией. Особенно мне понравилось, когда она рассказала о взглядах Эриха Фромма на любовь. Он считал, что, где отсутствует счастье в любви, идет компенсация за счет количества сексуального удовольствия. Кажется, что женщина хочет, чтобы ее «брали», но она не хочет, чтобы ее «брали» всерьез, как личность, во всем ее своеобразии и неповторимости. Она желает, чтобы ее принимали, как представительницу пола, и потому, прежде всего, заботится о теле, стараясь соответствовать модному типу, но при этом изменяет своему своеобразию.

А слова психолога о том, что «легкомысленных женщин нет, что они просто надевают маску, под которой скрывается страдающее, никому не нужное существо, до которого никому нет дела», заставили меня усомниться в их истинности. Разве Катя надевает на себя маску? Разве ее чрезмерная сексуальность – это всего лишь ширма ее одинокой души? Что-то совсем не верилось в это. Я потихонечку стал озираться по сторонам, желая найти Катю, чтобы увидеть ее самоуверенное лицо и убедится в том, что я прав. Но ее нигде не было видно. Однако, когда лекция закончилась, и мы все выходили, я увидел ее. Она шла среди других студентов к выходу с противоположной стороны зала мне навстречу. Нас отделяла большая толпа студентов, однако мне хорошо было видно ее лицо. Никакой самоуверенности в этом лице не было и в помине. Катя медленно продвигалась в толпе к выходу. В глазах ее была растерянность, уголки губ скорбно опустились. Я даже сначала подумал, что может быть это не она, но это была она. Ее скорбное лицо никак не вязалось в моем воображении с ее высокомерием и уверенностью в том, что теперь отныне я у нее на крючке и буду приходить к ней тогда, когда она мне назначит. Неужели лекция проняла ее? Но мне как-то не очень верилось в это.

На следующий день я стоял у Катиной двери и ждал, когда она мне откроет, но она не открывала, хотя сама позвала меня к себе. Я долго звонил, но мне так никто и не открыл. Выйдя на улицу, я ощущал одновременно разочарование и облегчение. А когда посмотрел на Катины окна, то в одном из них заметил быстрое движение штор. Значит, Катя все-таки была дома и просто не захотела мне открывать. И в чем дело? Наверное, она не одна. Притащила снова какого-нибудь мужика, а я хожу тут, мешаю. А может на нее повлияла лекция психолога? Почему бы и нет? Я сам постоянно крутил в уме фразу, которую услышал на лекции: «Где отсутствует счастье в любви, идет компенсация за счет количества сексуального удовольствия». Ясно, что Катя компенсировала отсутствие любви множеством сексуальных связей. Да и все кто с ней имел дело, в том числе и я, компенсировали за ее счет отсутствие любви сексом. Но лучше бы все-таки у меня была любовь, а не компенсация.

Катю я встретил через день в тренажерном зале. На лице ее снова играла самоуверенность. Она крутила велотренажер и равнодушно ответила на мое приветствие.

– Я к тебе приходил, ты мне не открыла, хотя была дома, – словно обличая ее, сказал я.

– И что? – скривила она презрительно губы. – Дом мой. Кого хочу – пускаю, кого не хочу – не пускаю.

– Но ты ж сама меня позва…

– Передумала! – резко перебила она меня. – И вообще больше не приходи ко мне! Я не хочу больше с тобой общаться!

– Понятно, – спокойно сказал я в ответ и отступил от нее на шаг, но потом с любопытством посмотрел на нее:

– Это на тебя лекция психолога повлияла?

Катя бросила на меня сердитый взгляд:

– Какое тебе дело? Иди уже отсюда!

– Но Катя… – почему-то в этот момент я сильнее прежнего почувствовал свою пустоту, словно я над пропастью встал. – Я готов был тебя полюбить! Я мог бы сделать это!

С большим презрением Катя оглядела меня с ног до головы:

– Да ладно! – снова скривив губы, произнесла она. – Такие как ты только липнуть умеют, как пиявки, а сами дать ничего не могут. Возле тебя ни тепла, ни вдохновения, одна жалкая неприкаянность какая-то! Все! Иди отсюда, бедненький!

От ее слов я отшатнулся, как от удара, но тут же меня взяла злость:

– Ну надо же! – зло выпалил я. – Если я такой плохой, зачем же ты спала со мной? Зачем назначала встречи?

– А затем, зачем и другим! – спокойно и все так же презрительно ответила она. – Но тебе я ничего объяснять не буду – не твое это дело. Скажу только, что всех вас я как на ладони видела! И никому по-настоящему я не была нужна. Никому! Разве что…

При последних словах она осеклась, а я успел заметить, как ее колючий взгляд на мгновенье смягчился.

– Все! – резко, словно сбрасывая с себя что-то неприятное, воскликнула она. – Отойди от меня! Дай спокойно позаниматься! И забудь меня!

С того дня я больше не искал встреч с Катей. А когда в институте случайно сталкивался с нею, то видел, что она делает вид, будто не замечает меня. Иногда с ней был худой и длинный парень в очках, о котором я знал, что он один из лучших студентов института.

Позднее, уже на пятом курсе, я узнал, что Катя вышла замуж за того долговязого. Несколько раз я видел их уже после окончания института, и вид у них был довольно счастливый. Меня уязвляло их счастье, и я никак не мог забыть Катиных слов, что я бедненький и никому не могу дать любви. Неужели тот долговязый смог дать ей что-то такое, чего не было у меня? Но как же тогда моя мать? Она всегда подчеркивала, что я у нее очень внимательный, понимающий, умею сострадать. И у нее никогда не возникало ощущения, что я липну как пиявка, высасывая из нее соки. Наоборот, она говорила, что я ей очень много даю, что если бы ни я, то она давно бы была в могиле. А это значит, что я умею, могу давать что-то людям. Хотя сама мать очень часто напоминала мне некое прилипчивое существо, которому что-то от меня безостановочно нужно. У меня порою создавалось ощущение, что я несу ответственность за всю ее жизнь, за ее желания, за ее настроение. Для меня это было тяжеловато. Но я не мог не брать ответственности за нее, потому что она столько всего перенесла в жизни. Я же, судя по ее словам, всегда был для нее источником утешения и понимания. Как же после всего этого меня можно назвать пиявкой? Хотя… Разве с девушками я вел себя так же как с матерью? Нет, там было все по-другому. Если для матери я был Утешителем, то для девушек сам становился существом, которому нужно утешение. В девушках я искал то, чего искала во мне мать: безграничное понимание и полное принятие. Но возможно и я и мать моя просто нуждаемся в любви. Мать почему-то источник любви видела во мне, и я старался оправдать ее ожидания, но мне и самому нужна была любовь. Нельзя же постоянно только давать. Я сам искал источник любви. Он мне был нужен, необходим. Наверное, Катя уловила именно это во мне. Но она была не той девушкой, которая могла дать мне насыщение любви. И Инна тоже была не той. Я не встретил еще свою единственную и неповторимую, в которой мог бы отражаться, как в зеркале и насыщаться этим. Любовь почему-то я видел именно, как отражения себя в ком-то. И сам бы я при этом был бы зеркалом, в котором любимая видела бы саму себя. Мы видели бы друг друга в друг друге. Причем видели бы в самом лучшем виде, и от этого нам было бы хорошо. И в Инне и в Кате я искал свое отражение и, когда вместо отражения видел пустоту, то терялся.

Мне казалось, что любовь дала бы мне твердь в жизни, опору, обретение самого себя, душевное насыщение и свободу от тяжелого сердечного мрака, который постоянно был моим спутником.


Глава 4


Собрания в Союзе писателей мне скоро наскучили и совсем перестали нравиться. У меня создалось впечатление, что каждый поэт и писатель слушает только себя. Все носились со своими произведениями, как с хрупкими прекрасными вазами, при этом чужие «вазы» не очень воспринимались и казались не такими прекрасными, как у них. Мне это было понятно, потому что в свои произведения каждый вкладывает свою душу, свои переживания и чувства. Чужие произведения не вызывают тех сокровенных, родных чувств, как свои.

Лично для меня в Союзе писателей было только несколько людей, чьи стихи находили во мне отклик, волновали мою душу до самых ее глубин. Ну, во-первых, это были стихи сероглазой Нины. Правда, я не сразу понял ее поэзию, но потом во мне словно что-то щелкнуло. Да и она раз за разом писала все лучше и лучше. Причем это касалось не только усовершенствования поэтических оборотов. Нина все больше обретала способность изливать свои чувства в стихах. Ее стихи становились все откровеннее, а я всегда любил заглядывать в души людей через стихи. Во-вторых, мне нравились стихотворения одного парня, примерно моего ровесника, по имени Гриша, и стихотворения некого Алексея – мужчины среднего возраста. Гриша был студентом, а Алексей простым рабочим. Их стихи вызывали во мне гамму чувств и эмоций, хотя они писали совершенно по-разному. Гриша писал так, будто он был мудрецом – каждое его стихотворение – это кладезь размышлений и выводов. А Алексей писал в основном о раздирающих его душу чувствах. Меня поражала глубина этих чувств. Казалось бы, простой рабочий, но, сколько всего в нем было!

Зависимость от любви

Подняться наверх