Читать книгу Ленинградский дневник (сборник) - Ольга Берггольц - Страница 27

Стихотворения
1941–1953
Ленинградская поэма

Оглавление

1

Я как рубеж запомню вечер:

декабрь, безогненная мгла,

я хлеб в руке домой несла,

и вдруг соседка мне навстречу.

«Сменяй на платье, – говорит, –

менять не хочешь – дай по дружбе.

Десятый день, как дочь лежит.

Не хороню. Ей гробик нужен.

Его за хлеб сколотят нам.

Отдай. Ведь ты сама рожала…»

И я сказала: «Не отдам».

И бедный ломоть крепче сжала.

«Отдай, – она просила, – ты

сама ребенка хоронила.

Я принесла тогда цветы,

чтоб ты украсила могилу».

…Как будто на краю земли,

одни, во мгле, в жестокой схватке,

две женщины, мы рядом шли,

две матери, две ленинградки.

И, одержимая, она

молила долго, горько, робко.

И сил хватило у меня

не уступить мой хлеб на гробик.

И сил хватило – привести

ее к себе, шепнув угрюмо:

«На, съешь кусочек, съешь… прости!

Мне для живых не жаль – не думай».

…Прожив декабрь, январь, февраль,

я повторяю с дрожью счастья:

мне ничего живым не жаль –

ни слез, ни радости, ни страсти.

Перед лицом твоим, Война,

я поднимаю клятву эту,

как вечной жизни эстафету,

что мне друзьями вручена.

Их множество – друзей моих,

друзей родного Ленинграда.

О, мы задохлись бы без них

в мучительном кольце блокады.


2

Вот предо мной письмо бойца.

Он – с Ладоги, а сам – волжанин.

Я верных рук ему не жала,

не видела его лица.

Но знаю – друга нет верней,

надежней, преданней, бесстрашней,

его письмо – письмо к жене –

твердит о давней дружбе нашей.

Он пишет: «Милая Наташа,

прочти и всей родне скажи:

спасибо вам за ласку вашу,

за вашу правильную жизнь.

Но я прошу, Наташа, очень:

ты не пиши, как прошлый раз,

мол, «пожалей себя для дочки,

побереги себя для нас…».

Мне стыдно речи эти слушать!

Прости, любимая, пойми,

что Ленинград ожег мне душу

своими бедными детьми.

Я в Ленинграде, правда, не был,

но знаю – говорят бойцы:

там дети плачут, просят хлеба,

а хлеба нет… А мы отцы…

И я, как волка, караулю

фашиста – сутками в снегу,

и от моей свирепой пули

пощады не было врагу.

Лежу порою – до костей

достигнет снег. Дрожу, устану…

Уйти? А вспомню про детей –

зубами скрипну – и останусь.

«Нет, – говорю, – позорный гад,

палач детей, я здесь, я слышу.

На, получай еще заряд

за ленинградских ребятишек».

…Наташа, береги Катюшу,

но не жалей меня, жена.

Не обижай тревогой душу,

в которой ненависть одна.

Нельзя дышать, нельзя, жена,

когда дитя за хлебом плачет…

Да ты не бойся за меня.

А как я жить могу – иначе?»


3

О да – иначе не могли

ни те бойцы, ни те шоферы,

когда грузовики вели

по озеру в голодный город.

Холодный ровный свет луны,

снега сияют исступленно,

и со стеклянной вышины

врагу отчетливо видны

внизу идущие колонны.

И воет, воет небосвод,

и свищет воздух, и скрежещет,

под бомбами ломаясь, лед,

и озеро в воронки плещет.

Но вражеской бомбежки хуже,

еще мучительней и злей –

сорокаградусная стужа,

владычащая на земле.

Казалось – солнце не взойдет.

Навеки ночь в застывших звездах,

навеки лунный снег, и лед,

и голубой свистящий воздух.

Казалось, что конец земли…

Но сквозь остывшую планету

на Ленинград машины шли:

он жив еще. Он рядом где-то.

На Ленинград, на Ленинград!

Там на два дня осталось хлеба,

там матери под темным небом

толпой у булочной стоят,

и дрогнут, и молчат, и ждут,

прислушиваются тревожно:

«К заре, сказали, привезут…»

«Гражданочки, держаться можно…»

И было так: на всем ходу

машина задняя осела.

Шофер вскочил, шофер на льду.

«Ну, так и есть – мотор заело.

Ремонт на пять минут, пустяк.

Поломка эта – не угроза,

да рук не разогнуть никак:

их на руле свело морозом.

Чуть разогнешь – опять сведет.

Стоять? А хлеб? Других дождаться?

А хлеб – две тонны? Он спасет

шестнадцать тысяч ленинградцев».

И вот – в бензине руки он

смочил, поджег их от мотора,

и быстро двинулся ремонт

в пылающих руках шофера.

Вперед! Как ноют волдыри,

примерзли к варежкам ладони.

Но он доставит хлеб, пригонит

к хлебопекарне до зари.

Шестнадцать тысяч матерей

пайки получат на заре –

сто двадцать пять блокадных грамм

с огнем и кровью пополам.

…О, мы познали в декабре –

не зря «священным даром» назван

обычный хлеб, и тяжкий грех –

хотя бы крошку бросить наземь:

таким людским страданьем он,

такой большой любовью братской

для нас отныне освящен,

наш хлеб насущный, ленинградский.


4

Дорогой жизни шел к нам хлеб,

дорогой дружбы многих к многим.

Еще не знают на земле

страшней и радостней дороги.

И я навек тобой горда,

сестра моя, москвичка Маша,

за твой февральский путь сюда,

в блокаду к нам, дорогой нашей.

Золотоглаза и строга,

как прутик, тоненькая станом,

в огромных русских сапогах,

в чужом тулупчике, с наганом, –

и ты рвалась сквозь смерть и лед,

как все, тревогой одержима, –

моя отчизна, мой народ,

великодушный и любимый.

И ты вела машину к нам,

подарков полную до края.

Ты знала – я теперь одна,

мой муж погиб, я голодаю.

Но то же, то же, что со мной,

со всеми сделала блокада.

И для тебя слились в одно

и я, и горе Ленинграда.

И, ночью плача за меня,

ты забирала на рассветах

в освобожденных деревнях

посылки, письма и приветы.

Записывала: «Не забыть:

деревня Хохрино. Петровы.

Зайти на Мойку, сто один,

к родным. Сказать, что все здоровы,

что Митю долго мучил фриц,

но мальчик жив, хоть очень слабый…»

О страшном плене до зари

тебе рассказывали бабы

и лук сбирали по дворам,

в холодных, разоренных хатах:

«На, питерцам свезешь, сестра.

Проси прощенья – чем богаты…»

И ты рвалась – вперед, вперед,

как луч, с неодолимой силой.

Моя отчизна, мой народ,

родная кровь моя, – спасибо!


5

О, сквозь кольцо пробитый путь,

единственный просвет в отчизну!

Но враг хотел кольцо замкнуть

совсем. Отнять дорогу к жизни.

Был Тихвин взят. Рыча и злясь,

фашисты лезут к Волховстрою.

Всё туже смертная петля

на горле города-героя.

Нет! Не дадим петлю стянуть!

Дорогу к городу – не троньте!

И бьются за последний путь

солдаты Северного фронта.

Войскам приказ – идти в атаку.

Заданье получает взвод,

где командир Семен Потапов.

Он говорит: «Бойцы, вперед!

Сейчас рубеж займем. За ним

враги. Они хотят прорваться.

Смелей, бойцы! Не предадим

железный подвиг ленинградцев!»

Огонь. Ползут. «Вставай!»

Рванулись.

«За мною!» – крикнул командир

и вдруг упал с немецкой пулей,

с проклятой пулею в груди.

Бойцы – к нему. Но промедленье

в атаке – проигрыш, конец.

И командир в самозабвенье

кричит: «Не подходить ко мне!

За Ленинград – вперед!»

Неистов

его приказ. И верен взвод.

И, прыгая через него,

летит вперед и мнет фашистов.

Штыки вонзает на бегу

в черно-зеленые мундиры…

…А он остался на снегу,

как сотни красных командиров,

как сотни тех, кто вел и звал,

к себе не ведая пощады,

своею смертью смерть попрал,

витавшую над Ленинградом.

А он лежал в крови густой,

ничком, с простертыми руками,

как будто прикрывал собой

под ним распластанное знамя.

И что же – верно: кровь свою

он, точно стяг, легко и гордо

пронес в решающем бою

за жизнь твою, любимый город.

За дочку, за жену, за мать,

в ком эта жизнь горит и бьется,

кто будет ждать его – так ждать,

как ждут того, кто не вернется.


6

Вот так, исполнены любви,

из-за кольца, из тьмы разлуки

друзья твердили нам: «Живи!»,

друзья протягивали руки.

Оледеневшие, в огне,

в крови, пронизанные светом,

они вручили вам и мне

единой жизни эстафету.

Безмерно счастие мое.

Спокойно говорю в ответ им:

«Друзья, мы приняли ее,

мы держим вашу эстафету.

Мы с ней прошли сквозь дни зимы.

В давящей мгле ее страданий

всей силой сердца жили мы,

всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни

мы ели клей, потом ремни;

но, съев похлебку из ремней,

вставал к станку упрямый мастер,

чтобы точить орудий части,

необходимые войне.

Но он точил, пока рука

могла производить движенья,

а если падал – у станка,

как падает солдат в сраженье.

Но люди слушали стихи,

как никогда, – с глубокой верой,

в квартирах черных, как пещеры,

у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой,

перед коптилкой, в стуже адской,

гравировал гравер седой

особый орден – ленинградский.

Колючей проволокой он,

как будто бы венцом терновым,

кругом – по краю – обведен,

блокады символом суровым.

В кольце, плечом к плечу, втроем –

ребенок, женщина, мужчина

под бомбами, как под дождем,

стоят, глаза к зениту вскинув.

И надпись сердцу дорога –

она гласит не о награде,

она спокойна и строга:

«Я жил зимою в Ленинграде».

Гравер не получал заказ.

Он просто верил – это надо.

Для тех, кто борется, для нас,

кто должен выдержать блокаду.

Так дрались мы за рубежи

твои, возлюбленная Жизнь!

И я, как вы, – упряма, зла –

за них сражалась, как умела.

Душа, крепясь, превозмогла

предательскую немощь тела.

И я утрату понесла.

К ней не притронусь даже словом –

такая боль… И я смогла,

как вы, подняться к жизни снова.

Затем, чтоб вновь и вновь сражаться

за жизнь.

Носитель смерти, враг –

опять над каждым ленинградцем

заносит кованый кулак.

Но, не волнуясь, не боясь,

гляжу в глаза грядущим схваткам:

ведь ты со мной, страна моя,

и я недаром – ленинградка.

Под эстафетой вечной жизни,

тобой врученною, отчизна,

иду с тобой путем единым,

во имя мира твоего,

во имя будущего сына

и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой

ее, заветную мою,

сложила я нетерпеливо

сейчас, в блокаде и в бою.

Не за нее ль идет война?

Не за нее ли ленинградцам

еще бороться, и мужаться,

и мстить без меры?..

Вот она:

«Здравствуй, крестник

красных командиров,

милый вестник,

вестник мира.

Сны тебе спокойные приснятся –

битвы стихли

на земле ночной.

Люди

неба больше не боятся,

неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфира

молодые облака плывут.

Над могилой красных командиров

мудрые терновники цветут.

Ты проснешься

на земле цветущей,

вставшей не для боя – для труда.

Ты услышишь

ласточек поющих:

ласточки вернулись в города.

Гнезда вьют они – и не боятся!

Вьют в стене пробитой, под окном:

крепче будет

гнездышко держаться,

люди больше не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость,

точно к миру прикоснулась вновь.

Здравствуй, сын мой,

жизнь моя,

награда,

здравствуй, победившая любовь!»

Вот эта песнь. Она проста,

она – надежда и мечта.

Но даже и мечту враги

хотят отнять и обесчестить.

Так пусть гремит сегодня гимн

одной неутолимой мести!

Пусть только ненависть сейчас,

как жажда, жжет уста народа,

чтоб возвратить желанный час

любви, покоя и свободы!


Ленинград

Июнь – июль 1942

Ленинградский дневник (сборник)

Подняться наверх