Читать книгу В Советском Союзе не было аддерола (сборник) - Ольга Брейнингер - Страница 3
В Советском Союзе не было аддерола
Часть 1
Советский Союз, которого уже никогда не будет, и города́, о которых все забыли
Глава вторая, в которой я вспоминаю, как праздновали свадьбы у нас в Берлине, и рассказываю о клубной юности молодой вертихвостки – что может привести в ужас любого, кто не вырос в пост-СССР
ОглавлениеДвадцать один год назад я узнала, что такое дом: смотреть на дорогу, ведущую из аэропорта в город через степь. Через зеленую и живую в конце июня, через покрытую толстой шубой снега в феврале; через сухую и выжженную в августе; через едва подсвеченную фарами, мчащуюся за окном шершавой серой полосой, – на дорогу, которой возвращаются, которой сама буду возвращаться год за годом, чтобы видеть, как я стремительно меняюсь, а дом все сильнее и сильнее застывает, как засахарившийся мед, как вода событий, превращающаяся в лед памяти, чтобы с каждым разом все резче и страшнее отрезвлять и заставлять видеть, чем ты становишься – и чем ты все больше и больше отличаешься от мира, где родился и вырос. В конце пути я буду много раз возвращаться, открывать кованую калитку родительского дома, подниматься по терракотовым ступенькам туда, где жизнь по-прежнему тихая и теперь пустая. И снова уходить.
Я впервые увидела, как выглядит дорога домой, в тот день, когда в Берлине праздновали свадьбу тети Эльвиры и дяди Феликса. Мне тогда только исполнилось шесть, осенью я должна была пойти в школу, и родители решили свозить меня в Москву – посмотреть Кремль, Красную площадь и мавзолей Ленина. Вернуться мы должны были утренним рейсом прямо в субботу – в первый день свадьбы и в последние выходные летних каникул.
Самолет задерживали; час, второй, третий августовской жары в душных залах ожидания – и к тому моменту, когда мы наконец погрузили чемоданы в багажник такси, наши родственники уже несколько часов как праздновали счастливый союз Феликса и Эльвиры.
В те годы достаточно было сказать водителю такси:
– В Берлин, на свадьбу, – и тот без вопросов заводил двигатель.
В Берлине я бывала не так часто – мы жили в городе, – поэтому с нетерпением ждала встречи со всеми своими бесконечными троюродными братьями и сестрами, которых было так много, что мы не знали друг друга по именам. Первым делом, приезжая к ним, я снимала обувь, потому что все вокруг ходили босиком, и дядя Валера подхватывал меня на руки, подбрасывал в воздух и одобрительно кивал: «Выросла, выросла, очень даже подросла!»
– Мама, а как дядя таксист понял, куда именно нам нужно ехать? – шепотом спросила я. Мама сказала мне то же, что и я вам: все таксисты знают, где находится Берлин.
– Мы просто поедем в Берлин, а там по всем улицам, пока не найдем свадьбу.
– А как мы найдем свадьбу?
– Увидишь.
В двадцатые годы двадцатого века, когда еще не было ни самой Караганды, ни даже самого смутного представления о том, что скоро здесь развернется «третья кочегарка СССР», на месте будущего немецкого поселка Берлин стали лепиться друг к другу землянки, саманные бараки и построенные наскоро сарайчики, быстро покрывавшиеся угольной пылью – настолько въедливой, что бороться с ней не было смысла, – и махнув рукой, и тогдашние, и будущие жители позволили пыли забиваться в углы под крышами, в ниши подоконников и даже между ресницами – оттого стены домов всегда стояли черными, а наших мужчин-шахтеров можно было узнать по антрацитовой подводке вокруг глаз.
В непонятном мне далеком августе сорок первого за один-единственный день перестала существовать Республика немцев Поволжья. Будто ее никогда и не было. Суровые и страшные в моих детских снах вереницы теплушек несли депортированных немцев (а если немцев, спрашивала я сонно, то, значит, это наших родственников? Это кого? Бабушек и дедушек?) без запасов воды, пищи и без теплой одежды в Сибирь и Среднюю Азию. Около полумиллиона таких моих бабушек и дедушек прибыли в Казахстан. Большая часть из них осела у нас в степях: здесь нужно было поднимать целину и добывать уголь, хотя правильнее было бы сказать, бороться за него. Тогда шла война и не хватало инструментов, не хватало оборудования – и поэтому мои бабушки и дедушки брали в руки голые кирки и лопаты и долбили промерзлую землю, пока не отказывали руки или не вскрывались угольные пласты; а потом грузили уголь на маленькие ручные тачки и так вывозили добычу.
После войны трудармейцам разрешили, хоть и без права выезда, селиться в Караганде. Так на месте одного из шахтерских лагерей вырос немецкий поселок Берлин, в котором выросла моя мама и где до сих пор жила почти вся ее родня. Но хотя и отец, и бабушка тоже успели поработать в шахтах, мне сложно было тогда представить, что все эти зажиточные, побеленные, ухоженные дома, пузатые, как баба на чайнике, принадлежат тем людям, о которых они рассказывали. Мой детский страх из папиных рассказов – что в шахте никогда нельзя встать в полный рост, и пока тянутся минуты и часы, готов поклясться, что все бы отдал за то, чтобы потянуться, выпрямить спину, ну хотя бы просто встать на ноги. Чтобы отвлечься, размяться, шахтеры ложились на спину прямо в штольне и вытягивали руки, но это не обманывало; к концу дня начинало мерещиться, что спина настолько задеревенела и закостенела, что выходи не выходи из шахты, уже все равно не выпрямиться. В те годы, приходя после работы, папа подолгу делал зарядку и каждый вечер подтягивался на турнике, но все равно не помогало; назавтра было то же самое.
Когда мы свернули на улицу Розы Люксембург, я поняла, о чем говорила мама. Вся улица была битком набита людьми, и воздух гудел, как пчелиный улей. Нас сразу заметили и бросились встречать, шумная толпа накатилась волною, кто-то уже забирал чемоданы, чья-то рука тащила к столу, усаживая на места, которые сразу же освободили, подвинувшись, какая-то наша тетя и двоюродная бабушка; невеста, моя тетя Эльвира, уже плыла к нам в своем нежно-голубом платье, ведя за собой дядю Феликса. Уже к нам придвигали блюда с салатами со всего стола, а тетя Нелли медленно, осторожно несла на подносе три суповые тарелки. Как на всех наших праздниках, это был куриный «суп-лапша», мы его так называли, совместив на немецкий манер два существительных в одно.
Как я ждала тети-Неллиного подноса! Сам суп я и в рот не брала, но мне очень хотелось посмотреть на лапшу. Мама рассказывала мне, что когда свадьба была у них с папой и они тогда тоже еще жили в Берлине, вся наша внушительная женская армия из дочерей, сестер, теток и бабушек вместе с мамой полтора дня без перерыва катали тесто и резали его на лапшу, бурно ссорясь, если лапша не выходила тонкая-претонкая.
– И ты сама перед свадьбой тоже резала лапшу все полтора дня? Правда? – спросила я.
Мама рассмеялась.
– Немножко меньше. За час до начала ушла с кухни готовиться. А твоя прабабушка Катя, если ты ее капельку помнишь, и бабушка, и тетя Нелли, и Эльвира остались и продолжали еще катать тесто для второго дня свадьбы. Если бы мы вчера были в Караганде, я бы тоже весь день сидела у Эльвиры на кухне.
Я зачерпнула ложку супа и поморщилась – ну и запах. Бабушка говорила, что я балованная, но есть заставляла меньше всех. Прямо на поверхности бульона расходились тонкие колечки. Я пошлепала, зацепила пару колечек и вернула ложку в тарелку. Но тетя Эльвира, наверное, гордится своей лапшой.
– Мам, она прямо как мои волосы, такая тоненькая.
Мама кого-то слушала и, вежливо кивая, в ответ только стрельнула в мою сторону глазами и погладила по руке. Я разглядела в толпе фату тети Эльвиры. У Эльвиры был прямой нос, темные волосы, которые двадцать лет спустя красиво посеребрит седина, и уже чуть заметная поступь главной кухонной матроны, что через те же двадцать лет, осуждающе покачивая головой, будет объяснять мне, почему это плохо, что я до сих пор не замужем. Но это все будет потом, позже – enfant terrible[5] в своей большой семье мне предстояло стать уже после того, как мы уедем в Германию; после того, когда я сбегу с нашей чужой исторической родины в Англию; и (здесь не совсем уверена), возможно, до того, как я окончательно сошла с рельсов и без предупреждения рванула в Америку; а про тот вояж по Югославии даже говорить неприлично, впрочем, как и про меня саму. Но тогда я еще была маленькой девочкой в очках, а Эльвира – цветущей крупной женщиной, на которую заглядывалось пол-Берлина и у которой точно, иначе она не она, была самая веселая свадьба.
Свадьбы в Берлине вообще праздновали лихо, на всю катушку, как любила говорить прабабушка Катя. Она выросла еще на Волге, в автономии, и была по складу своему истинной немкой, строгой, хозяйственной, степенной, рассудительной, какой, мне кажется, никакая женщина сегодня уже не сможет стать. Все-таки сегодня мы стали совершенно другими, отличными от женщин той породы. Я совсем мало помню прабабушку, но мама говорит, что она очень, очень любила свадьбы, – а гулянья на Волге в те времена, когда она сама выходила замуж за дедушку Мишу, и у нас, в Берлине, отличались мало. Поэтому даже сейчас ее легко представить – как она сидит на почетном месте во главе стола, наблюдает с довольной улыбкой за всей этой свадебной неразберихой и комментирует на малопонятном немецком. Как и все в автономии, прабабушка говорила на архаичном поволжском диалекте. А еще она меняла местами звуки «ш» и «ж»: моего дядю Сашу называла «Сажжа», а к дяде Жене обращалась «Шшеня». Эти «Сажжа» и «Шшеня» до сих пор у нас в ходу – переехали, вслед за самими Сашей и Женей, в Германию.
Из того немногого, что я то ли помню, то ли знаю о прабабушке, есть еще черно-белая фотография на эмали в овальной рамке, которая висит на кладбище. Я рассматривала ее подолгу, пытаясь понять, как так происходит, что была эта красивая женщина, а теперь она где-то здесь, в земле, которая нас разделяет. Потом мама сметала с могил всех наших листья и пыль, а мне давала пшено, чтобы я разбросала его по всему участку.
– Это хорошо, если будут прилетать птицы, – говорила она, и я аккуратно разбрасывала крупу, продолжая искоса наблюдать за портретами. За их долгую память выпили не чокаясь, а Эльвира с Феликсом еще и не целуя друг друга на «горько», и все минуту помолчали. Когда гул разговоров возобновился, я стала потихоньку пробираться к выходу. Присматривать за родителями особенно было некогда, так что я оставила их веселиться с другими взрослыми, а сама пошла знакомиться с очередными опоздавшими гостями, которые появились на пороге. Их дети, наверное, приходились мне какими-нибудь троюродными или четвероюродными, но взрослые обычно отмахивались от таких вопросов, отвечая, что мы «седьмая вода на киселе». Нас было так много, что, не считая двоюродных вроде меня и Кати, все вместе мы виделись от силы раза два в году, на Рождество и Пасху. Ну а чтобы играть вместе, можно уж и познакомиться по новому кругу, чего там.
У нас с Катей на уме была та самая машинка для резки лапши, про которую мне рассказала мама, а я, в свою очередь, пересказала Кате, она – старшей сестре Юле, Юля – троюродному брату Максиму, Максим – двоюродному Андрею, Андрей, кажется, Володе, про которого я не знала, кто он, а тот передал еще дальше. Мы пытались определить, как она должна выглядеть и можно ли ею убиться. В конце концов я попыталась найти маму, чтобы спросить, но искать уже не было сил – так хотелось спать. «Спросим завтра, как только проснемся», – сонно договаривались мы с Катей, устраиваясь спать на лавках на кухне. Нам уже приготовили там целую гору одеял и подушек, и оставалось только разгрести себе норку, устроиться поудобнее и закрыть глаза.
Знаменитую лапшерезку я все-таки увидела на следующее утро первая, потому что проснулась раньше всех. Тетя Эльвира, ее мама, обе сестры и наша бабушка резали лапшу, суетясь и аккуратно обходя нас каждый раз, когда им нужно было пройти мимо лавки. Я выбралась из-под одеял, поздоровалась со всеми и встала рядом с рабочим столом, разглядывая машинку. Спроси меня сейчас, я сказала бы, что она была похожа на старенький струйный принтер и что я чувствовала себя unimpressed[6]. Но в те времена, конечно, я не знала, как выглядит принтер, и даже не представляла, что года через два у нас в квартире появится третий «Пентиум», занимающий половину папиного стола. Впрочем, даже тогда чувство легкого разочарования хваленой лапшерезкой все равно проскользнуло.
– Солнышко мое, ты уже проснулась, что ли, так рано? – спросила бабушка Ома.
На самом деле бабушка у нас никакая не Ома, а Ирма. «Ома» – это «бабушка» по-немецки. Говорят, что «бабушка Ома» пошло от Кати, когда она еще только-только начинала говорить и путала русские и немецкие слова. Катя, конечно, такого не помнит. Но это смешное имя бабушке понравилось и так и прижилось у нас.
– Да, – сказала я сонно, – вот смотрю машинку.
– Ну, тогда давай завтракать, я буду чай пить, а для тебя пирожки – как раз только напекли.
Вымыв руки с мылом, бабушка долго и крепко вытирала их полотенцем. Такой у нее характер: она всегда все делает основательно, приговаривая: «С чувством, с толком, с расстановкой». Потом она сняла с буфета деревянное блюдо с пирожками, выложенными в три ряда.
– Вот эти, с краю, – с мясом, эти – с капустой, а в центре – с картошкой, – сказала она. Поставила передо мной тарелку, чай, сахарницу и сама села рядом. Как у нас с ней было заведено, я ела пирожок с ножом и вилкой, предварительно нарезав его на кубики.
– А где мама с папой? – спросила я, ковыряя вилкой кубики, вылавливая и аккуратно отделяя лук. Бабушка заметила, усмехнулась и пробормотала в одно слово, как она это часто делала:
– Ах, дурнадевчушка, дурнадевчушка… Ну чем тебе этот лук не угодил?
– Бабушка, – спросила я, – ну с тобой-то ведь можно? А где мама с папой? Уехали без меня?
– Они очень поздно, в шесть часов поехали. Я сказала, чтобы тебя не будили, все равно вернутся сегодня. На всех лавок не хватило у нас.
– Так ведь почти двести человек! – крикнула тетя Нина из-за двери. Она разбирала продукты в сенцах.
– Сегодня еще все Майеры приедут с Кирзавода, и Шандоры, они вчера у кого-то на юбилее гуляли, обещались сегодня пораньше, – объяснила бабушка. – А-а, вот и они, Наташа, Юра, добрый, добрый день, майне либе! Ну что, я тогда буду всю эту дворовую команду будить… Киндер, подъем! Пора вставать! Надо помочь папе во дворе, подъем-подъем!
Когда мы, доедая на ходу свой завтрак, высыпали во двор, дедушки сидели вокруг одного из столов, разговаривали и ели, а Феликс с дядьками раздвигали скамейки, на которых ночью спали гости, и ставили их снова буквой «П». Пока мы перенесли на кухню всю грязную посуду, прошло, наверное, часа два, не меньше, и мы порядком утомились и с Юлей и Дениской снова закутались в успевшие набрать прохладу одеяла на кухне.
– Ой, свадьбы такие долгие, – пробормотала Юля, зевая, – а хорошо бы, чтобы они вообще всегда были и не заканчивались, тогда можно не ходить в школу.
Мы с Дениской оба насупились, потому что еще не ходили в школу и очень завидовали. А потом я вспомнила, что я уже тоже почти школьница, и обрадовалась.
– А я тоже пойду в школу, я тоже пойду в школу! Только не знаю, когда еще.
– Ну как – когда, – засмеялась Юля. – Завтра и пойдешь, и я тоже, будем вместе.
Как-то это было все ново и волнительно. Солнце уже опускалось, и снова собирались гости, вчерашние и новые, и самое главное – мама с папой тоже уже вернулись. Я пробралась к ним, и папа посадил меня к себе на колени. Потом все стали хлопать, тетя Эльвира с дядей Феликсом опять поцеловались, а потом Эльвира сказала, что время пить чай.
Бабушка как раз накрывала сладкий стол с ривелькухами и аккуратно, по одному предмету, выставляла в середину стола свой любимый югославский сервиз. Мы пили из него чай только по самым большим праздникам – и то как-то раз умудрились отколоть кусочек от краешка чашки, и теперь бабушка все время расстраивалась, когда чашка попадалась ей в руки этой стороной. Сервиз ей удалось достать через свою начальницу на шахте Кирова; на самом деле она, конечно, хотела чешский набор, но оказалось, что есть только югославские, и всего две штуки. Начальница взяла себе один, и бабушка тоже решила, что лучше не такой, как она хотела, чем вовсе никакого.
Мама надела новое зеленое платье, которое они позавчера купили в Москве, в магазине с глупым названием «Ядран». Родители так долго там ходили, что я совсем извертелась от скуки, потому что книжки у меня с собой не было. Чтобы подразнить магазин, я стала произносить его название задом наперед, без перерывов и быстро-быстро, потому что так звучало еще глупее. Зато теперь мама была в этом платье с баской и короткими рукавами такая красивая, что я даже покрутила головой по сторонам, чтобы проверить и убедиться, что все заметили, как вдруг появилась Катя и дернула меня за рукав.
– Там ряженые! Давай быстрее!
Ряженые готовились к выходу в спальне бабушки Мины. Пока они красили лица женской косметикой, мы допытывались, какой будет сюрприз и будет ли поддельная (подставная, поправила бабушка Мина) невеста. В прошлом году на свадьбе у Нелли дядя Феликс изображал невесту, а ее жених, Артем, размахивал руками и делал вид, что сердится, кажется, под конец даже на самом деле немного рассердился.
– Будет, будет? – продолжали расспрашивать мы, пытаясь делать вид, что помогаем им готовиться, и перекладывая парики и краски из одной коробки в другую.
– Да будет, будет! – не выдержал самый главный. – Унбедингт! А то как же? Давайте, девчонки, давайте, – пропустил он нас в коридор перед собой. – Пора начинать наше колдовство! Ага, повеселимся, да? – подмигнул он мне.
Я пожала плечами на ходу.
– Я же еще не видела! Посмотрим!
– Ух ты какая, Фома неверующая, – растерялся он.
– Ну а как я заранее узнаю?
Поздно ночью мы снова засыпаем, прикорнув прямо во дворе и не добравшись даже до своего царства из одеял на лавке. Тут тоже постелено, и музыка совсем не мешает, поэтому я опускаю голову на подушки и начинаю ждать момента, когда засну, потому что сколько ни пытаюсь, не могу его поймать. А потом из середины теплого, мягкого сна меня поднимают на руки, и я чувствую, как колется папина щека, и слышу, что перестала играть музыка, а вокруг слышатся тихие, будто жужжащие, голоса.
* * *
Что ты будешь делать – постперестроечный, постсоветский Казахстан. Через десять лет я – вертихвостка с живым умом, высокомерно выговаривающая не более положенной меры тривиальные мысли, окруженная восхищенными мальчишками шестнадцати-семнадцати лет; и спасает меня только то, что природа наградила хорошими мозгами, а родители много чему успели научить, пока я еще была маленькой и должна была думать, что правила есть; пока я еще не знала, что их нужно нарушать, чтобы стать самой собой; и пока моя семья не махнула на меня рукой, оставив попытки понять и проследить, что же я такое.
Но тогда – тогда я носила самые высокие каблуки в школе, хотя и не самую короткую юбку, – что-то, наверное, в этом было, особенно когда я небрежно повела плечом, увидев в столовой Денисова. Денисов «держал» нашу школу, и вся его мафия, подчиняясь приказу, зачарованно расступалась, пропуская меня в очереди за чаем к тете Нине.
Точно так же меня обошли стороной проблемы с вымогательством денег, внезапным распахиванием дверей в женской раздевалке перед физкультурой, подножками на льду на глазах у всей школы и прочими элементами демонстрации власти этих парней в лакированных туфлях, брюках в полоску, черных рубашках и с одинаковыми прическами: отросшая неопрятная челка, волосы покороче острижены по бокам и отпущены подлиннее на затылке. С точки зрения феминистской теории это, конечно, было совершенно недопустимо – ведь я, пусть даже неосознанно, эксплуатировала стереотип об уязвимости своего гендера и разменивала его на тридцать сребреников покровительства и ухаживаний альфа-мальчика. (Да, Беркли, я имела в виду другое слово. Простая вежливость.) Но тогда я настолько же мало знала о феминизме, насколько много знаю сейчас и была так же равнодушна к дискурсу, как и сейчас. Мое детство и юность прошли в традиционном патриархальном обществе, перед глазами сплошь были примеры женщин и мужчин, которые, хотя и могли делать одинаковые вещи (и по большей части делали, начиная с самого семнадцатого), отдавали, при очень однородном составе ключевых позиций, разную степень приоритета отдельным аспектам жизненной деятельности. Иначе говоря, при совпадении всех составляющих элементов мировоззрения в целом, мужчины и женщины выстраивали их ценностную иерархию по-разному. И пожалуйста, не нужно мне сейчас про давление отсталого консервативного дискурса и закостеневшую парадигму, которую нужно разломать и уничтожить к черту. Об этом мы с вами поговорим позже, в главе про Чечню. А в шестнадцать лет в моей жизни все складывалось так, что лучше не бывает. Денисову нравилась отведенная ему роль, я была довольна своей, а все вокруг – отведенной им и выбранной ими.
Сейчас, пытаясь представить свою школьную юность и людей, которые меня окружали, я вспоминаю только хриплые звонки и ряды старых парт, коридоры, закованные в зеленый линолеум, кудрявые волосы учительницы по химии, в которых каждый год появлялось все больше и больше седых прядей; тайные очереди за травкой, которую привозили по вторникам и пятницам; смутный гул столовой и ряд вечно окружающих нас с Денисовым (хотя – просто Денисова) преданных лиц – а я лениво листаю Мураками (считалось признаком независимого ума) и изредка смущенно улыбаюсь, не зная, что делать. За три года наших нежных не-отношений Денисов много раз приглашал меня на свидание, и каждый раз я отказывалась, сводя общение к совместным переменам в столовой; а все вокруг, так и не понимая, что между нами происходит, безмолвно приняли не-отношения за отношения и не задавали вопросов.
Правда была в том, что я до смерти боялась хоть на минуту оказаться с ним наедине и мне вовсе не хотелось ни держать его за руку, ни ходить в кино, ни разговаривать вечерами по телефону, закрывшись от родителей в своей комнате. А когда мы спустя годы нашли друг друга в фейсбуке, оказалось, что нас даже на приветственное сообщение не хватит.
В остальном школа заключалась в том, что днем я училась на пятерки, без исключений, «это не достижение, а норма», тянула руку на уроке алгебры, чтобы сбросить груз вызубренных на перемене формул, и честно, без прогулов, ходила на уроки начальной военной подготовки, учась маршировать в строю, надевать противогаз и перебинтовывать пулевое ранение.
Две ночи в неделю я крутила пластинки в клубе «Фабрика» – и родители разрешали, хотя слухи о том, что я работаю в ночном заведении, дошли даже до математички, и родителей вызвали в школу. Они были рады: впервые за шестнадцать лет я хоть что-то натворила. Мама просто светилась, а папа довольно улыбался и щурился.
В шестнадцать лет я курила кальян в компании подруг или очередных поклонников, чье внимание я совсем не ценила – оно по большей части меня пугало, но я не оставляла надежды однажды влюбиться. И хотя дважды в неделю я не ночевала дома, у меня никогда в жизни не было свидания за пределами школы, я никогда не целовалась и недоумевала, где же в этой жизни все то, о чем писали Джейн Остин или Шарлотта Бронте. Мне никогда еще не случалось увидеть кого-то и забыть обо всем на свете, и было страшно, что это неправильно.
Каждое утро мама привозила меня в школу, и в восемь ноль-ноль я пела вместе со всеми гимн Казахстана. В четырнадцать ровно меня забирал папа, я обедала пиццей прямо в машине, по дороге к репетиторам. По понедельникам и четвергам я занималась английским, по вторникам и пятницам – французским, в среду и субботу ездила на математику; четыре раза в неделю мама забирала меня от репетитора, и мы ехали на тренировку по теннису. Пятница и суббота были клубными днями: в десять вечера папа останавливал машину прямо около первой ступеньки лестницы «Фабрики» и звонил охраннику Асланбеку. Асланбек выходил на улицу, встречал меня и заводил внутрь, и только после того, как за моей спиной закрывалась железная дверь, папа отъезжал от клуба. И каждый раз в три часа утра меня возвращал домой один и тот же водитель такси, папин бывший одноклассник.
То были первые годы, когда и до Караганды добрались волны пошлого лубочного гламура, и дурная мода быстро разошлась, превратившись в ширпотреб, вульгарный и приторный, как пережженный сахар. Девочки при ходьбе вызывающе покачивали бедрами в мини-юбках, подражая то ли Джей Ло, то ли Бейонсе, а парни сплошь разгуливали, заткнув большие пальцы за ремни с огромными пряжками. Сравнивать доходившую до нас издалека моду нам, культурно нищим постсоветским детям, было не с чем, и мы не особенно задавались вопросом о том, существуют ли другие развлечения и занятия. В районной библиотеке для детей и юношества, пустовавшей дни напролет, можно было иногда увидеть людей в возрасте, в лучшем случае выбиравших книги своим детям или внукам. Мы-то даже представить не могли, что можно записаться и регулярно ходить в библиотеку, а наши родители, как мне кажется сейчас, были настолько растеряны и испуганы тем, что случилось с историей вообще, что сами не знали, не понимали, что хорошо, что неплохо, а что не очень. В клубах в это время напропалую крутили R’n’B, и пятнадцатилетние подростки получали возможность беспрепятственно вступать в мир, где было две дороги: или верить в такую жизнь или обслуживать ее.
Я занималась вторым под руководством DJ Alysh – Алыша Батырова. Когда я впервые пришла к нему, мы оба решили, каждый про себя, что я безнадежна. «Так, ну, короче, нажимаешь тут, тут и тут, вот здесь крутятся пластинки, тебе надо, чтобы ритм совпадал, слышишь, биты, короче, и подкручиваешь вперед или назад», – объяснил он мне, а потом сунул в руки кейс с пластинками:
– Давай!
Стыдясь признаться в том, что ничего не поняла, я решила пробовать наугад. Иногда у меня получалось, особенно когда Алыш стоял рядом; но чаще всего дело заканчивалось дикой перебитовкой, и когда Алыш выводил звук в зал, «лошади» – несовпадение битов в треках, которые ты сводишь, – вызывали у него все большую и большую усмешку в глазах. К четвертому занятию у меня началась паника: я не решалась признаться, что с самого первого занятия не понимаю, что нужно делать; заниматься диджеингом мне расхотелось совершенно, потому что снова приходить и еще раз подвергать себя позору было невыносимо.
Выносимо это или невыносимо, за пять минут до репетиции я снова стояла на сцене. Алыш уже даже не старался скрыть свои скуку и обреченность, и я была благодарна ему за то, что мне не приходится гадать, недоволен ли он мною и насколько сильно. Мы встали за микшер, и все было как обычно – лишь с тем исключением, что где-то в середине репетиции я вдруг поняла, что именно он только что сделал.
– Извини, а можно еще раз? – невпопад спросила я Алыша.
– В смысле? – переспросил он.
Я нажала на кнопку «стоп».
– Давай заново.
Алыш пожал плечами и снова свел два трека. Я нажала «стоп» еще раз, встала к микшеру и повторила.
– Слушай, работает, да? Давай, сестренка, давай жару!
Я переключила один трек, другой, снова свела, снова переключила и снова свела. Идеально. Еще через раз была легкая неточность – я прислушалась, чуть подкрутила пластинку и посмотрела на Алыша.
Он чуть наклонил голову набок, впервые рассматривая меня с интересом.
– Любопытно. А давай вот это, – и поменял пластинки.
Чуть лучше, чуть хуже, поняв механизм, я раз за разом справлялась с разными треками, которые он для меня подбирал.
– Надо же, то не получалось, а то здравствуйте, – сказал Алыш. – В чем дело-то было?
Я тряхнула головой.
– Да так.
Через три недели я отыграла свой первый сет и сквозь полудрему на уроке алгебры вспоминала свою дебютную ночь в качестве диджея. Друзья Алыша подходили ко мне, пожимали руку и поздравляли, а он сам подарил мне бейсболку и, похлопав по плечу, сказал:
– Хорошо зажгла, горжусь тобой как брат, короче.
Неизвестно, что бы из меня вышло в результате, если бы вдруг не грянул гром: после долгих месяцев совещаний за закрытыми дверями родители объявили…
Нет, начинать надо с другого. Месяцем ранее я внезапно обнаружила, что люди бывают разных национальностей. И оказывается, это важно, очевидно, очень важно. В наш класс перевели девочку из Москвы, которая странно разговаривала: она называла чье-то имя и сразу – национальность.
– Мой друг Руслан, чеченец… – говорила она. Или: – Та девушка, Катя, она еврейка… – Или: – Ну, у них такая, знаешь, обычная русская семья.
Оглядевшись по сторонам, я поняла, что действительно все так и есть. Есть, оказывается, такая незначительная фишка, которая вроде как делала всех разными. Были казахи и были корейцы. Русские и украинцы. Евреи, немцы, греки, чеченцы и армяне. Оказывается, из-за нее все и выглядели по-разному и поэтому же носили разные имена. Но на этом отличия, кажется, и заканчивались. Мы все ходили в одни и те же школы, готовили дома одни и те же блюда, так же ездили в Москву, мечтали о Европе и говорили на одном языке. Это и есть та самая «дружба народов», о которой пишут в учебниках, догадалась я, и впервые в жизни задумалась о том, что кто-то ведь должен был ее придумать и построить. Сейчас бы я сказала: я поняла, какая пропасть разделяет идею, реальность и ее осознание. История города ответила на часть моих вопросов, но некоторые вещи я так и не смогла понять: например, почему у нас дружба народов была, а у Кати из Москвы ее не было. И сама Катя не понимала, о чем я спрашиваю.
Мне так никогда и не довелось до конца разобраться в этом вопросе, потому что однажды, когда я пришла домой, аккуратно повесила на плечики пальто, свернула шарф кольцом на полке и выровняла носочки сапог по кромке линолеума, на меня обрушился конец света. Германия.
Вначале я даже не поняла, о чем идет речь. Я подумала, что мы едем в гости к бабушке, и удивилась, что родители забирают меня из школы прямо посреди четверти ради того, чтобы поехать в гости. Это было не похоже на нашу семью, целиком и полностью состоящую из overachievers[7] – чего никто из нас тогда, конечно, не знал.
– Но только надо подумать, что делать с английским и русским, математику можно отложить, там уже была контрольная, но еще диджеинг, я поговорю с Алышем…
Родители переглянулись. И тогда, прокрутив в голове то, как именно они сказали «едем в Германию», и то, что они не произнесли слова «возвращаемся», я поняла. Мы делаем как Шандоры и Реддеры. Мы переезжаем в ФРГ.
Сказать, что я не обрадовалась переезду туда, откуда в последние годы приезжали в чемоданах родственников куклы Барби, четырехэтажные пеналы, патрончики губной помады со вкусом кока-колы, заколки для волос и прочая бесполезная всячина, я не могла. Когда я подросла, тетя стала присылать мне какую-то совсем другую, не как у меня, одежду, которую, хоть она мне и не нравилась, я рассматривала с любопытством, пытаясь представить, как выглядят и как живут девушки, которые носят эти футболки, брюки и юбки там, за границей; что у них в голове, что им интересно, что они чувствуют, и отличаются ли от меня. Нам по-прежнему присылали в посылках шоколад, который, честно сказать, уже никто не ел, но мы, казахстанские родственники, не знали, как объяснить нашим немцам, что здесь все изменилось и шоколад нам больше не нужен – да и, в принципе, ничего не нужно, только письма, звонки и, если когда-нибудь смогут и захотят, – чтобы приезжали. Иногда между плитками шоколада попадались какие-то диски, другая музыка, другие фильмы, которые я не всегда понимала, – и потому что немецкий, который был в ходу у нас дома, был одряхлевшей, окаменевшей версией немецкого языка восемнадцатого века, на котором в фильмах, конечно, не говорили, и потому что и фильмы мне ни о чем не говорили.
Конечно, все это было отчасти и волнительно, да что там – круто! классно! За два месяца до отъезда со мной уже стали заранее прощаться, и в школе специально для меня провели дискотеку, которую я организовала сама от и до, и впервые играла не в «Фабрике», – и хотя это, конечно, было немножко глупо, это было одновременно и очень приятно. Что-то приятное хотели оставить мне на память все. От Денисова, который, узнав о моем отъезде, принес в школу и подарил мне запечатанный в черную с серебряным тиснением оберточную бумагу флакон духов от Clinique, бывших в тот год популярными в школе, – они назывались «Счастье», – и сказал, что это знак и прощание, потому что без меня он больше никогда не будет счастлив и, он уверен, я без него тоже. До той самой учительницы химии, которая произнесла прощальную речь при всем классе и подарила мне палехскую шкатулку.
За два месяца я свыклась с мыслью о переезде, и когда действительно пришло время уезжать, прощалась я, как мне казалось, легко и беззаботно.
Я была уверена, что в Германии прерванная самолетом линия просто продолжится – так же будет школа, будут друзья, ведь у меня всегда были друзья; мы с папой и мамой все равно вместе, в новом городе есть теннисный клуб, а мои сверстники в Германии по большей части свободно говорят по-английски – о чем вообще речь? Единственное, чего я, похоже, лишалась, – это диджеинг; на мои вопросы о клубах в Нойберге Эльвира отвечала, что вообще-то в Германии всё не как у нас и я вряд ли смогу ходить по дискотекам. У нас тут на это ограничения по возрасту, так что, как в Караганде, тебя никуда не пустят и, если хочешь знать мое мнение, правильно сделают. Ее тон меня обидел.
«Ничего подобного», – сказала я и сразу поняла, что это несдержанно и неумно. Очень стыдно – с родной тетей! Мама нахмурилась и всплеснула одной рукой, а я знала, что если именно одной, а не двумя, то это значит: прекрати вести себя неприлично! До сих пор я слышала, как мама говорит это, тихо и быстро, один-единственный раз в жизни. Я свернула разговор, поблагодарила Эльвиру и ушла в свою комнату, не поднимая глаз. Я была неправа, и мы обе – и мама, и я – знали, что я это понимаю. За ужином мы с родителями посоветовались и решили, что специально звонить Эльвире в Германию и просить прощения не стоит, потому что это только привлечет к ситуации лишнее внимание и обострит ее. Думаю, сказала мама, что по тому, что ты замолчала, а потом взяла трубку я и была эта неловкая пауза, Эльвира догадалась, что ты поняла свою ошибку. А раз поняла – значит, больше не повторишь ее.
Принимать на себя ответственность за детское поведение и взрослое решение мне понравилось. Невежливо отвечать тете было неприятно, и мысль, что в следующий раз я буду умнее и не поведу себя недостойно, подбадривала, ведь это именно то, о чем говорил папа, когда объяснял про внутреннюю силу и про закалку характера. Но уже тогда у меня стал проявляться несдержанный характер, который я впоследствии стала считать лучшим, что во мне есть, – острый, резкий, упрямый, не поддающийся хорошему родительскому воспитанию. Когда-то телефонное, а теперь ежеминутное высокомерие немецких родственников я невзлюбила, и всякий раз, когда Эльвира бралась объяснять мне что-нибудь, у меня закипала кровь, и иногда я, бывало, бросалась возражать и защищаться – но останавливалась (когда вовремя, когда не совсем), понимая, что бы сейчас сказал мне отец и как расстроилась бы мама. Эльвира – моя тетя, не говоря уже о том, что она старше меня. И я молчала, застывая неподвижно, уставившись в стену стеклянными глазами. За пределами же семейного круга я в таких случаях занимала оборонительную позицию, не атакуя первой, но и не пропуская того, что, мне казалось, переходит допустимые границы, – и это то ли очень портило меня, то ли, наоборот, закаляло сталь, готовя будущего знаменосца глобализации, я так никогда и не разобралась. Наверное, и вопрос был не из самых важных.
Но это все было позже, а тогда мы стали собирать документы, потом собирать чемоданы, потом собираться с мыслями – и под градом звонков, совещаний с нашими в Германии и тревог о том, что теперь будет, я стала примиряться с мыслью, что некоторые части моей жизни придется оставить в Казахстане. Поверить в это шаг за шагом оказалось проще, чем я рисовала в своем воображении. Диджеинг и клубная культура, как оказалось, совсем не были частью моего сердца, только моей жизни, – а жизнь подлежала изменениям, трансформациям, переломам и всему, что с ней сделают. Так я поняла это тогда.
В честь отъезда Алыш устроил для меня гудбай-пати: опен эйр в Парке шахтеров. Директор парка, мама девушки брата одного из друзей Алыша, разрешила нам в пятницу вечером устроить на одной из площадок в глубине парка, тех, что не выходили на центральную аллею, «свою тусовку». Ребята прикрутили к рампе пару фонарей, привезли колонки и усилитель и организовали алкоголь и автобус. Место хранили в тайне до последнего, и только за два часа до начала всем пришло эсэмэс – приглашение в старый детский театр в заброшенной части парка, который не использовался уже много лет.
Я хорошо знала это место: в детстве мы с родителями приходили сюда после походов в кукольный театр. Воскресенье у нас всегда было днем культпоходов. Мы сами, друзья родителей, а также, в разных конфигурациях, берлинские дяди и тети, у которых были дети моего возраста, – все собирались вместе и шли в зоопарк, кино, кукольный театр, до которого тут рукой подать, или на аттракционы и есть мороженое в парке. Мы тогда много времени проводили все вместе, и немногочисленные видеозаписи, которые папа делал, если удавалось на день-два выпросить на работе камеру, пестреют лицами, которые я помню только по этим фильмам.
Одним из наших любимых развлечений были «концерты», которые мы устраивали для взрослых после таких походов. В ход шли выученные в детском саду или школе стишки, песенки, танцевальные импровизации, гимнастические номера, а также сольные и массовые выступления неидентифицируемых жанров. Нашим с Катей коронным номером был казахский национальный танец, изображающий плетение кос, – мы складывали ладони ковшиком и ходили под музыку по кругу, выворачивая кисти. Все это есть в папиных «фильмах» на старых видеокассетах; как-то во время ремонта мы с мамой наткнулись на «семейный видеоархив» в так и не распечатанных после переезда в Германию коробках – и смотрели не отрываясь, ощущая, возможно, отчетливо как никогда, что мы поменяли не только страну, но и мир, в котором жили, – хотя, наверное, это произошло со всеми. Это чувство странным образом и сблизило, и отдалило нас, пока мы неловко складывали кассеты обратно в ящик. Жаль, что со временем пленки почти стерлись и теперь их даже не оцифруешь – приходится жить в том мире по памяти. Сцена, на которой мы плели косы не в такт, провалилась, и не будь тут давно не крашенного кирпичного павильончика, изображавшего юрту, я бы и не вспомнила детские места. Эту часть парка совсем забросили, и желтые, красные и синие скамейки в амфитеатре все были переломаны, дорожки между ними заросли травой. В павильоне мы когда-то переодевались между номерами и прятали от зрителей сверхсекретный реквизит – но сейчас я даже не рискнула к нему подойти. Земля под ногами дрожала от низких битов, и на другом конце площадки DJ SUPERMARIO, Миша, который ходил к тому же репетитору по английскому, что и я, то и дело приглушал музыку, чтобы послушать крики толпы.
«Феерия», – подумала я. Может, это была самая крутая пати, на которой я вообще бывала в жизни. Хотя бы потому, что все пришли сюда ради меня и забыли об этом достаточно быстро, чтобы не портить тусовочное настроение. Хорошо было забыть, что со мной здесь прощаются, и под лихорадочным мельканием стробоскопов и лазеров ощущения и настроение были просто космические. Прошло минут тридцать с тех пор, как я сбежала с танцпола, но в плотной толпе никто не мог этого заметить. Школьные друзья в левом дальнем углу площадки вполне могли думать, что я пошла переброситься парой фраз с клубными ребятами справа от них. Братья и сестры держались немного особняком, отвыкнув – или не привыкнув – в нашем тесном берлинском гетто к тому, что не все обязательно знакомы со всеми. За вспышками слепящего света на танцполе мои гости не могли разглядеть ничего, и хотя я была в каких-нибудь пятнадцати-двадцати метрах от всех, плотная темнота неосвещенных углов надежно защищала мое одиночество. Моя теннисная команда позабыла обо всем на свете, и о завтрашней плановой тренировке, выскользнув на пару часов из обычного жесткого графика. А у меня уже не было завтрашней тренировки, у меня была моя большая прощальная вечеринка.
Если долго-долго смотреть на звезду, начинает казаться, что она движется. А если отвести взгляд – все точки на небе снова застывают. Я лежала на земле, подложив под голову куртку, и смотрела, смотрела, смотрела – как сначала кажется, что всё в движении, а потом – что движения нет. Как под гипнотическим взглядом звезды начинают ходить по кругу – а стоит отвести взгляд, и понимаешь, что этого не было. А потом меня нашел Алыш.
– Эй, че не танцуем? – спросил он, присаживаясь на землю рядом со мной. – Твоя же вечеринка!
– Вообще моя, – выставила я руку, изображая хватающее движение из клипа к песне какого-то популярного рэпера, которую крутили на всех каналах, радиостанциях и магнитолах маршруток, выкручивали на полную громкость в одиноких машинах, фланирующих по вечерам на улице Ленина, и страстно любили во всех без исключения ларьках с шаурмой, что только можно было найти в Караганде.
– Не грустно тебе уезжать? Или, наоборот, хочешь в Германию? Там, наверное, круто. Движняк постоянный, полно клубов, и вообще все по-другому.
– Не знаю, Алыш, мне и тут было неплохо. У них все по-другому, у нас все по-другому – какая разница…
– Да ну, брось, Караганда, – он развел руками, – пошли лучше, зажжешь напоследок, ща я сгоню этого электронщика попсового с вертушек!
Через четыре дня, во вторник, пришла пора менять место, время и жизнь, и я обнаружила, что за два месяца непрерывных прощаний так нарепетировалась, что не смогла отличить генеральный прогон от самого спектакля. Как будто я уже вышла из этого мира, став одновременно и родным, и чужим элементом, и поэтому все потеряло значение и остроту. В понедельник вечером в дверь неожиданно позвонил Денисов – «поговорить напоследок» и попрощаться со мной. Концепт был для меня новым, но от удивления я не стала разбираться в мотивировке этого действия и предполагаемой в нем конфигурации актеров и просто спустилась к калитке. Говорить было совершенно не о чем. Саша – так звали Денисова – был в настоящем и немного в том прошлом, где мы каждый день сидели рядом в столовой. Я жила будущим, которого пока даже не представляла. Минут через десять все остатки общего прошлого были исчерпаны, и продолжительная пауза подсказала, что пришла пора прощаться. Он как-то неловко поцеловал меня, впервые за все наши не-отношения, – хотя я долго отказывалась признавать, что это был поцелуй, и вносить это событие в свой тайный, как и у всех подруг, дневник. По моему мнению, Денисов просто обнял меня и прикоснулся своими губами к моим, что полностью исчерпывало суть произошедшего.
Несмотря на мамины возражения, я взяла с собой в Германию серьезную коллекцию музыки – после новостей о переезде Алыш посоветовал мне перейти с винила на CD, и я срочно занялась составлением своей подборки. Диски были легче и меньше, на них можно было увезти больше звука, и даже пару готовых сетов – на какой-нибудь фантастический, непредвиденный случай, если Эльвира ошибается и я смогу попасть в клуб, если она опять ошибается и мне предложат поиграть, позовут куда-нибудь, а я, например, буду не готова или стану нервничать, что потеряла легкость и надо снова набивать руку, не так сразу, – что-нибудь в этом роде. Но когда я в Германии впервые вытащила диски из чемодана – уже после концлагеря, после хайма, после всех унизительных расспросов и приговоров, – я поняла, что специальный чемоданчик с дисками смехотворен в новой жалкой жизни. Не только потому, что для музыки не было ни времени, ни возможности. А потому что, вырванные из привычного контекста, все эти диски и сам образ жизни, который был в них запечатлен, стали абсурдными за пределами мира, где я собирала эту коллекцию, тщательно подгоняя первый трек с диска «А» к первому треку с диска «B», второй ко второму, чтобы легче было сводить, и так далее. Теперь все это можно было отнести вниз, в подвал, с грудой таких же бывших важных вещей. Наступил конец моей клубной жизни, а вместе с ней исчез и тот мир, где время шло, но ничего никогда не менялось. Так эта часть прошлого исчезла из моего настоящего, как будто ее отломали, раз и навсегда.
5
enfant terrible – непослушное дитя, источник проблем
6
unimpressed – не в восторге
7
overachievers – слишком упорно работающий, амбициозный человек