Читать книгу Ищу квартиру на Арбате - Ольга Фарбер - Страница 4
Глава II
Бедные девочки
ОглавлениеЛицо обжигало палящим солнцем, было так жарко, как может быть только знойным августом в какой-нибудь пустыне. Аня изо всех сил пыталась представить себе пустыню: степенно проплывающие караваны верблюдов, ребристые, как поверхность стиральной доски, барханы песка и белесое от жары небо. Щеки ее горели, пылали, невыносимо зудели от жары. Не останавливаясь, она принялась на ходу растирать их залепленными снегом колючими варежками, как учила мама. Если горят, еще ничего; хуже, когда уже не чувствуешь – значит, отморозила.
Под единственным уличным фонарем на ее пути кружились мириады снежинок. Мести начало еще ночью, и к утру расчищенных с вечера тропинок было не разглядеть. Она шла наугад, иногда проваливалась в сугробы по колено, и тогда снег набивался в ее высокие валенки. «Жарко, как же мне жарко», – повторяла она про себя, пытаясь мысленно обмануть тело, которое отчаянно мерзло даже в двух рейтузах и повязанном поверх стеганого ватника шерстяном платке.
Каждый день к девяти часам утра Аня ходила учиться играть на фортепиано, и ни одна вьюга в мире не могла сбить ее с привычного пути. Тем более сейчас, в конце декабря, в разгар подготовки к новогоднему концерту, который даст первый военный набор их училища перед тружениками тыла.
Пензенское музыкальное училище, куда Аня хотела поступать, в 1941 году закрыли, но в город приехала в эвакуацию ЦМШ – Центральная музыкальная школа Московской консерватории. В годы войны в Пензе работали заслуженные деятели искусств, профессора Теодор Давидович Гутман и Яков Израилевич Зак. Поистине лучших пианистов страны приютила в Великую Отечественную войну Пенза. В эвакуированной школе обучались будущие народные и заслуженные артисты – скрипач Леонид Коган, пианистка Вера Горностаева. Но тогда Аня этого еще не знала.
Приехавшие из Москвы ученики и учителя обживались на новом месте. Учеников расселили в здании Художественного училища, в огромных неотапливаемых залах с высокими потолками и окнами. Две комнаты-залы для девочек, две – для мальчиков младших и старших классов. Педагоги с семьями жили отдельно. Профессорам дали «теплые» комнаты, другим преподавателям – жилье попроще. На пятьдесят учеников Пензенского музучилища выделили пять роялей, за которые шла жесткая конкурентная борьба.
После занятий Аня не сразу уходила домой. Она оставалась в коридоре и с благоговением вглядывалась в лица спешивших по своим делам детей и взрослых. Когда же все расходились по классам и за закрытыми дверями раздавалась музыка, она вся превращалась в слух, застывала стрункой и сидела так возле двери до конца уроков.
– Ну, здравствуй, Филиппок! – весело кивнул ей однажды черноглазый подтянутый моложавый человек, которого она часто видела в коридорах училища.
Аня вздрогнула и, наверное, убежала бы от страха, если бы знала, что это сам Гутман – ученик и ассистент великого Нейгауза, лауреат множества конкурсов, один из самых известных пианистов страны, чью игру она часто слышала до войны по Всесоюзному радио. В ноябре 1942-го Теодору Гутману исполнилось 37 лет, совсем недавно он стал профессором Московской консерватории и с началом войны был эвакуирован с учениками школы в Пензу. Вместе с Гутманом приехали жена и сын.
К счастью, фотографий Гутмана она не видела, а потому, собрав волю в кулак, пролепетала темноволосому красавцу:
– Здравствуйте!
– Я тебя постоянно возле своего класса вижу. Ты, наверное, хочешь научиться играть на фортепиано?
– А я умею, – тихо сказала Аня. – Но не так хорошо, как ваши ученики.
– Проходи, – Гутман распахнул перед ней дверь. – Покажи свое мастерство.
Аня боязливо вошла в класс, села на краешек стула перед фортепиано. В Аниной семье играла мама – только для домашних. Она-то и учила их с сестрой Леной играть на пианино.
Гутман встал напротив, у окна, и скрестил руки на груди.
– Бетховен… – срывающимся голосом объявила Аня.
– Как тебя зовут, барышня? – перебил ее Гутман.
– Аня.
– А по батюшке?
– Анна Ионовна.
– Начинайте, Анна Ионовна, – махнул рукой Гутман.
До лета 1944 года Аня ходила заниматься в класс Теодора Гутмана, как он шутил, «вольноиграющей». Принять ее официально без конкурса и строгого отбора комиссии, который прошли ученики, Гутман не мог, но все же удаленность от Москвы позволяла делать послабления.
Как рассказали Ане ребята, педагоги школы, оказавшись без бдящего ока начальствующих профессоров вроде строгого Гольденвейзера, который не разрешал превышать программу, осмелели и предоставили ученикам некоторую свободу в выборе произведений. Каждый старался выбрать то, что потруднее, и это очень развивало технику игры. Занимались по принципу кто кого переиграет.
Аня подружилась с девочками из младших классов школы, которые жили в училище под присмотром педагога Фаины Григорьевны Кантор.
В годы войны Пенза стала городом эвакогоспиталей. Поезда с ранеными солдатами приходили почти каждый день, и учеников музыкальной школы отправляли на помощь.
Как и Москва, Пенза расположена на холмах, а железнодорожный вокзал внизу, у подножия самого высокого. Жилые дома, госпитали – километра три от вокзала в гору. Когда прибывал поезд, девочки бежали под гору на вокзал. Аня, самая маленькая, не увиливала, не отставала. Санитары клали раненых на брезентовые носилки, четыре девочки подхватывали их за палки по краям и несли в гору. Особенно тяжело было, если солдат весь в гипсе.
Помогали ученики музыкальной школы и в самих госпиталях. Струнники и духовики регулярно давали концерты.
С 1 сентября 1944 года в городе возобновило работу Пензенское музыкальное училище, куда Аню по рекомендации Гутмана приняли без экзаменов.
Зимой, особенно по утрам, в училище было очень холодно. В большом классе с огромными окнами стояло фортепиано, за которым чаще всего уже сидел Беня. Он приходил на учебу еще раньше Ани.
Вот и сейчас Беня сидел на своем месте, будто и не уходил вечером.
– Привет, Беня! – привычно бросила Аня худому пареньку с черными вьющимися волосами и круглыми очками на крупном носу.
Беня покраснел от радости при виде Ани, но она этого не заметила: с мороза все приходили с пылающими щеками, шумно топали, отряхивались от снега…
– Доброе утро! – громыхнул ровно в девять часов утра властный голос учителя Надежды Александровны. – Молодцы, не опаздываете. Приступаем!
Готовя ребят к новогоднему концерту, она не давала им спуску. Нарочно выбрала одно из самых сложных произведений, которое по замыслу должно было стать заключительным в выступлении.
Финал Пятой симфонии Бетховена Аня и Беня играли в четыре руки. Беня же не Лист, чтобы сыграть это произведение соло, в одиночку.
Аня расстегнула ватник, сняла варежки, оставив на руках серые заштопанные перчатки. Сквозь рейтузы она чувствовала ледяную поверхность железного табурета.
С каждым аккордом музыка лилась все стремительнее. Холодный зал наполнился теплом и светом. Аня сбросила перчатки.
Близился заключительный аккорд, от которого у Ани всегда перехватывало дыхание и на глаза наворачивались слезы чистого, не сравнимого ни с чем в жизни восторга. Недаром наполеоновские гренадеры, оказавшись в Венской опере, при финальных звуках симфонии вскочили с мест и отдали честь. Аня победоносно взмахнула руками и тут же вскрикнула от неожиданности. На белых клавишах с ее стороны расползались красные кляксы.
Аня вскочила. Беня растерянно переводил взгляд с окровавленных клавиш на Аню, не понимая, что произошло, как она поранилась.
– Боже мой, что это? – Надежда Александровна взяла Анину руку и повернула ладонью вверх.
Подушечки пальцев потрескались от мороза, из них сочилась алая кровь.
– Идите к медсестре, пусть она обработает перекисью. А вы, голубушка, будьте любезны, руки берегите! Это ваша профессия, а не просто так… руки!
На следующий день перед уроком Надежда Александровна попросила ее:
– Пожалуйста, играйте в перчатках, когда на улице такой мороз!
– Но ведь в перчатках звук не тот… – возразила Аня.
– Вы только представьте себе, – грустно сказала Надежда Александровна, – впервые Пятая симфония прозвучала тоже в декабре. Это было двадцать второго декабря одна тысяча восемьсот восьмого года в Вене. В австрийском «Театр ан дер Вин» было очень холодно. Публика сидела в шубах. Музыканты повздорили с Бетховеном. Мало того что они отказались играть в его присутствии, они играли так погано, что «Хоральную фантазию» им пришлось начинать сначала. Публика не приняла симфонию. – Надежда Александровна сделала паузу, потом продолжила: – Если бы вы, мои дорогие, оказались в том времени, зал рукоплескал бы вам. Играйте без перчаток, Анюта. Это ваша жертва искусству. Где-то там, на небесах, в вечности, все слышат всех…
Концерт, к которому они так тщательно готовились, завершился овацией. Счастливой Ане казалось, что им рукоплещет вся Пенза. Пальцы у нее больше не кровоточили – Беня раздобыл ей барсучий жир, которым она смазывала трещинки.
Через пять месяцев закончилась война, а через два года в почтовом ящике родители Ани нашли письмо с московским штемпелем, адресованное их дочери. В нем Теодор Гутман приглашал Аню в знаменитую Гнесинку. Хотя далось ему это нелегко, профессор сдержал слово, данное любимой ученице при отъезде из Пензы.
После возвращения из эвакуации двери Московской консерватории по неведомой причине оказались для Гутмана закрытыми. Возможно, дело было в его учителе Генрихе Нейгаузе, бывшем директоре консерватории, арестованном в 1941 году за отказ от эвакуации и проведшем восемь с половиной месяцев во внутренней тюрьме на Лубянке. Так или иначе, случившееся стало для Гутмана неожиданным и серьезным ударом. К счастью, вскоре Теодор Гутман получил предложение преподавать в музыкально-педагогическом институте имени Гнесиных, для которого как раз строилось в Москве новое здание.
Еще полвека будет учить пианистов Теодор Гутман, войдет в золотой состав педагогов Гнесинки и откроет стране немало блистательных имен, а одной из первых его учениц на новом месте работы станет Филиппок, Аня, Анна Ионовна – одна из самых любимых и талантливых.
Но все это будет потом, а пока, летом 1947 года, Аня стояла на перроне Пензенского железнодорожного вокзала в узеньком светлом плаще поверх накрахмаленной блузки и новой полосатой юбки. Удовольствие от парадного вида портило одно неудобство: документы и деньги мама зашила ей в трусы, «чтобы не украли». Самодельный карман давил и, как казалось Ане, топорщился. И бог знает, чему улыбались прохожие: ее молодости и свежести, с трудом купленным родителями обновкам или тем ценностям, что они скрывали.
Дерматиновый чемодан с обитыми блестящей сталью уголками стоял рядом, в нем уместились и одежда, и белье, и сковородка с кипятильником. А еще мама завернула в холщовую тряпку и положила в резиновые сапоги два ломтя сала. Наверное, поэтому возле чемодана ошивалась огромная кудлатая дворняга со слезящимися глазами. Дворняга ожидала приплода, на что указывало ее отвисшее брюхо, и Аня с удовольствием отдала бы ей яства, таившиеся в бездонном нутре чемодана, если бы не мама, стоявшая рядом.
Мама нервничала. Папа погладил Аню по черным блестящим волосам, заплетенным в тугую длинную косу.
Аня огляделась по сторонам.
– Где же Леночка?
– Да, где она? – с тревогой спросила у отца мама. – Неужели так надулась, что не придет проститься с сестрой?!
– Вон она! – крикнула Аня и со всех ног бросилась к сестре, которая стояла к ним спиной и смотрела на дорогу, ведущую к платформе. – Леночка! Как же я буду скучать по тебе! Пиши мне. Пиши каждый день!
– Да. Хорошо. Иди уже, а то поезд без тебя уедет.
Аня кивнула, но все же топталась на месте. Она чувствовала себя виноватой перед сестрой за все: и за то, что именно ей написал Гутман, и за то, что она хоть на год младше, но зато гораздо выносливее слабой здоровьем, да еще и перенесшей недавно брюшной тиф Леночки. Последнее и стало решающим на семейном совете. Мать с отцом могли выучить в столице только одну дочку, и именно Аню казалось не так страшно отпускать в большой мир. Только поди объясни это Леночке: умом-то она все поняла, а вот сердцем… Ведь она тоже мечтала стать музыкантом, и стала бы, и, может быть, более талантливым, чем Аня.
Поезд дал гудок. Аня порывисто и неуклюже обняла сестру, чмокнула в щеку и побежала к вагону.
– Береги себя, – задыхаясь от слез, говорила ей мама, а отец обнял так, будто уезжала Аня на фронт, а не в прекрасную, исполняющую все мечты столицу нашей Родины.
Время в пути пролетело в волнениях. Поезд вез ее не просто в Москву, а в новую жизнь – широкую, бурную, стремительную, как полноводная река. Перестук колес слагался в песню, и Аня придумывала ей затейливое музыкальное оформление. Она была уверена, что оно понравилось бы Гутману, который любил импровизации.
На Казанском вокзале Аню должен был встречать старшекурсник, с которым договорилась Надежда Александровна. «Как же я узнаю его?» – волновалась Аня.
Наконец, поезд остановился. Она с трудом вытащила чемодан из-под полки и поволокла по узкому проходу. Чемодан тут же застрял.
Аня вышла из вагона последней. Она тяжело дышала, щеки раскраснелись, темные пряди волос прилипли к потному лбу. Как бы встречающий не испугался ее чемодана! Она растерянно вглядывалась в молодых людей на перроне, но все они не проявляли к ней никакого интереса. Может быть, он опоздал, перепутал вагон или просто забыл написать Надежде Александровне, что не сможет встретить Аню и помочь ей донести чемодан до общежития для поступающих.
Она хотела открыть сумочку и достать письмо Гутмана с адресом общежития, но с ужасом вспомнила, что письмо, как и паспорт, мама зашила в тот самый карман, из которого на людях ничего вытащить нельзя.
Аня постояла еще немного и, когда народ на перроне поредел, решительно взялась за ручку чемодана. Неожиданно мужская рука перехватила ее ношу.
– Прости, автобус подвел! – сказал знакомый голос.
Аня не поверила своим глазам и даже не сразу поняла, что перед ней стоит Беня, так сильно изменился он за те два года, что они не виделись. Он схватил ее за руку и сказал:
– Как я рад! Пойдем скорее.
– Скорее не получится, – показала она глазами на чемодан.
– Ого-го, ты приехала не одна, а с господином Чемоданом, – пошутил Беня и тут же серьезно добавил: – А я ждал тебя. Знал, что ты непременно приедешь. По-другому просто и быть не могло.
Москва распахнула Ане свои объятия и оказалась добра к ней. Она блестяще сдала экзамены и, как и Беня, стала студенткой. Он перешел на третий курс Консерватории, она поступила в Гнесинку. Музыка теперь окружала Аню повсюду: на занятиях у Гутмана и в разговорах с Беней, в каплях осеннего дождя и шелесте листвы на московских бульварах, по которым они с Беней гуляли до темноты. Даже, казалось бы, случайные встречи и события были наполнены музыкой.
В Москве у Бени жила тетка – и не где-нибудь, а в одном из «артистических» домов Брюсова переулка. Зимой Беня сделал Ане предложение, и тетка выделила молодой семье комнату, а потом и вовсе вышла замуж за вдовца-генерала и уехала жить в Крым. Через два года у Ани и Бени родилась дочь, которую они назвали Надеждой в честь учившей их в Пензе и соединившей в Москве Надежды Александровны.
Замужество и рождение малышки не изменили главного в Аниной жизни – любви к Теодору Гутману, которую она пронесла через всю жизнь и о которой знал единственный человек на земле. Сама Анна Ионовна.
* * *
«Надежда Грувер», – наконец-то нашел на одной из афиш Александр Суворов. Единственное знакомое имя, остальные слова складывались для него в неразрешимую задачу с бесконечными неизвестными, решить которую казалось не под силу даже ему, кандидату физико-математических наук. Как истинный физик, он был чужд лирики, к которой относил и музыку.
Александр Борисович смотрел на мир уверенно, действовал целеустремленно и никогда не останавливался на достигнутом. Уже в пятнадцать лет он экстерном окончил школу в Витебске и, сдав вступительные на отлично, поступил в Физтех. Поначалу друзей в институте у него не было, да и откуда им было взяться, если веселым студенческим развлечениям он предпочитал чтение математических трудов. Однако со временем, когда научный потенциал молодого ученого стал очевиден окружающим, круг общения Александра заметно расширился. Физики, для которых он занимался матобеспечением, стремились публиковать работы в соавторстве с Александром. Многие ученые восхищались его оригинальными работами и считали за честь поработать с ним.
Высокий, статный Суворов с легкостью покорял труднодостижимые научные высоты, а сам и вовсе являлся высотой недостижимой – для юных студенток и степенных научных сотрудниц, напрасно вившихся вокруг обаятельного математика. За обаянием и улыбкой Александра скрывался железный характер, полностью соответствовавший его фамилии. «Суворов у нас суров», – любил шутить заведующий кафедрой, на которой работал Александр и которую ему прочили возглавить в будущем.
Наука была смыслом его жизни, а он для науки – движущей силой, и все, что не вписывалось в рамки главного интереса, ему мешало. Конечно, любопытные кумушки с кафедры давно разведали и не единожды обсудили за чаем, что иногда видели Суворова с некой ухоженной, модной дамой, чуть ли не идущими под ручку.
«Небось замужняя, а ему, сухарю, для здоровья надо», – постановили кумушки, не знавшие о том, что это всего лишь двоюродная сестра Суворова, с которой у того и правда были дружеские родственные отношения. Сестра и правда была замужем, счастливо и весьма удачно – за дипломатическим работником. Изредка Суворов составлял сестре компанию на концертах классической музыки и вежливо дремал в кресле под убаюкивающие мелодии, сожалея о такой пустой и бессмысленной трате времени.
Теперь же, изучая афиши, Александр был несказанно рад этим принесенным в дар искусству жертвам. Благодаря им он хотя бы знал, где искать в огромной Москве не оставившую ему номера телефона Надежду Грувер.
Несколько дней назад Суворов ходил в МГУ на лекцию видного математика из ГДР. Приезд зарубежного гостя вызвал ажиотаж, и желающих посетить лекцию оказалось столько, что не все вместились в актовый зал, в связи с чем решено было провести еще одну лекцию на следующий день.
Из зала Александр вышел крайне раздраженным. Он не мог понять, почему слушатели пребывали в таком восторге и почему никто не видел или не хотел видеть, что теория зарубежного гостя серьезно хромает как минимум по нескольким основным пунктам. Суворов пытался что-то доказать, но его никто не хотел слушать, а потом и вовсе пригрозили выгнать, если он не перестанет перебивать лектора.
«Я им покажу!» – сердито думал Суворов. На выходе он видел восторженные лица и слышал исключительно положительные отзывы о лекции, что выводило его из себя еще больше. Продираясь сквозь толпу на лестницу, он заметил хрупкую девушку, которая выглядела еще более сердитой, чем он, если это было возможно.
Александр изменил своему правилу не заводить первым разговоры с незнакомыми учеными дамами и решительно направился к ней.
– Я вижу, вам тоже не понравилась лекция! Какое счастье, я думал, тут вообще никто ничего не понимает! Не знаю, почему этого человека называют ученым будущего, он не предложил ничего нового, его утверждения противоречат друг другу, а так называемые «новаторские» методы исследования – это же чушь! Я так рад, что вы это тоже поняли! Я Александр, а как вас зовут?
Девушка какое-то время молча на него смотрела, потом сухо ответила:
– Надя.
– Надя, над чем вы сейчас работаете? Уверен, мы вдвоем точно разнесем теорию этого псевдоученого в пух и прах! – Глаза Александра горели в предвкушении интересной беседы.
Надя снова ответила не сразу. Казалось, она пыталась сдержаться, чтобы не сорваться: на щеках ее выступил румянец, светло-голубые глаза заблестели. Потом она не выдержала и выпалила:
– Завтра в ЦУМе будут сапоги с утра, а вам тут подавай вторую лекцию!
Александр опешил и в изумлении уставился на нее, пытаясь сопоставить и найти логическую связь между лекцией по математике и какими-то сапогами. В том, что девушка не шутит, сомнений у него не возникло, ведь в глазах ее стояли настоящие слезы, как у обиженного взрослыми ребенка.
– Что смотрите? Я вам что, музейный экспонат или интеграл какой-нибудь? – резко сказала Надя и раздраженно смахнула слезу со щеки.
– Простите, я не понял, что произошло? Я чем-то вас обидел? – пробормотал Суворов.
Надя сделала глубокий вздох и ответила:
– Простите, я не должна была на вас срываться. Все как с ума сошли с этой лекцией, подавай вам вторую завтра! Я переводчик в делегации вашего немца, хотя вообще пианист. Подруга заболела и просила меня подменить, я немецкий ничуть не хуже знаю. Но мы на один день договаривались! А теперь из-за вашей глупой математики мне зимой в валенках ходить?
Глаза Надежды снова заблестели, губы задрожали, она развернулась и побежала в сторону дамской уборной.
Когда Надя вышла, Александр стоял на прежнем месте.
Надя рассмеялась. На щеках у нее появились очаровательные ямочки, и Суворов окончательно смутился.
– Черт с ними, с сапогами… Извините, просто очень расстроилась.
– Ничего страшного, – пробормотал Александр.
– Надежда Грувер, – протянула она ему руку. – У меня через несколько дней концерт, приходите.
Растерявшийся Суворов впервые в жизни не уточнил условия задачи: где, во сколько и, собственно, что за концерт собирается дать пианистка Грувер, видимо, считающая одну свою фамилию уже достаточным опознавательным знаком.
На следующее утро он проснулся, думая не о работе. Такое тоже случилось с ним впервые, по крайней мере, в сознательной жизни. Он никак не мог забыть эти ямочки на щеках и небесно-голубые глаза. И вот теперь стоял в очереди за билетом на ее концерт. Надежда Грувер действительно оказалась довольно известной в Москве пианисткой.
На концерт Александр пришел с букетом белых роз в руках и чеком в кармане. Чеком в фирменный магазин «Березка», который ему выделила двоюродная сестра. В эпоху всеобщего дефицита этот чек означал то, что презиравший дотоле романтику и мещанство математик Суворов отправился на концерт не только с розами, но и с сапогами.
* * *
Скорая свадьба никак не повлияла на работу Суворова, разве что при мысли о жене физик мгновенно становился лириком. Он все так же с головой уходил в науку, но теперь с нежностью думал о том, как придет домой, где его ждет Надя, или сам ждал ее после концертов. Иногда он думал о том, что если чего и не хватало в их семейной идиллии, так это хоть немного рациональной физики: столь эмоциональной и экзальтированной подчас казалась Надежда, но ведь на то она и артистка, чтобы жить чувствами.
Через год родилась Катя – вылитая папина дочка: те же карие глаза, пышные, чуть вьющиеся русые локоны. Ради этой маленькой девочки Александр готов был свернуть горы и достать Луну с неба, даже если это противоречило законам математики. Лишь бы она была счастлива!
«Мои девочки», – говорил Суворов о жене, дочке и даже немного о теще Анне Ионовне, с которой ему тоже несказанно повезло, хотя бы потому, что он, хоть убей, не понимал, что смешного можно найти в анекдотах, которые начинались со слов: «Приехала теща в гости».
До рождения Кати молодая семья жила у Анны Ионовны, души в зяте не чаявшей. Своей целеустремленностью он напоминал ей рано ушедшего из жизни супруга: Беня тоже жил своим призванием и буквально до последнего дня преподавал в Консерватории, ученики приходили и на дом, последнее занятие он дал за три часа до обширного инсульта.
Надежда в музыкальной карьере пошла по стопам отца и матери, но еще не достигла тех высот, что покоряются с годами, хотя и унаследовала родительские таланты, так счастливо в ней соединившиеся. Яблоко упало под яблоней, да не под одной, а под двумя сразу, и природа тут не то что не отдохнула, а напротив, умножила отмеренные человеку щедроты. Ее ждало блестящее будущее, в чем не сомневался никто, включая всегда строгую и объективную даже к близким Анну Ионовну.
С рождением дочери Надежда немного утратила девичью хрупкость, но расцвела подлинной женской красотой, заставлявшей поклонников видеть в ней уже не девочку, но гранд-даму и обращаться к ней по имени-отчеству. Правда, отчество у нее неожиданно для близких изменилось. Однажды Надежда Бенционовна объявила матери и мужу, что теперь она Надежда Борисовна, а кто старое помянет… Зная ее крутой нрав, лишних вопросов ей не задавали, и так было понятно, что на афише новое отчество будет смотреться лучше, а при решении вопроса о заграничных гастролях – убедительнее. Надежда находилась на самом взлете карьеры, и каким будет ее пик, сложно было представить даже в самых смелых мечтах.
«Одна Надежда отобрала надежду у многих», – шутил теперь старенький завкафедрой, а институтские кумушки все так же пили чай и обсуждали теперь блистательную пару, которой к тому же по протекции руководства дали отдельную квартиру не где-нибудь, а на Арбате – с учетом будущей, совсем скорой, докторской диссертации Александра Суворова.
Квартира сразу понравилась молодым, и так же сразу не понравилась Анне Ионовне.
«Что-то здесь не так», – твердила она сама себе и не находила ответа на вопрос, чего ей здесь не хватает. Просторная кухня, большая гостиная с эркером, правильной формы три комнаты: кабинет, спальная для родителей и детская для Катюши. Живи и радуйся, но это «что-то» как будто ходило за ней по пятам и шкодливо пряталось по углам, как только она оглядывалась.
– Сашенька, а других вариантов не предлагали? – робко, не узнавая саму себя, спросила Анна Ионовна у зятя.
– Какие другие варианты, мама?! – набросилась на нее Надежда. – Блочный дом в спальном районе? Мама, ты с ума сошла, это же Арбат – лучшее, на что можно рассчитывать. В центре была еще одна квартира – на Тверской, совсем рядом с Кремлем, но там метраж маленький – нам не подходит. Уже Катя подрастает, ей отдельная комната нужна.
– Правильно, а если еще второй… – сказал Александр и приобнял жену за талию.
– Не фантазируй, – грациозно выскользнула Надежда из объятий мужа. – Конечно, в первую очередь я – мать, но все же еще пианист, а не героиня. Хотя… возможно, в будущем.
В будущем – словно взрывной волной ударило Анну Ионовну. Так беспросветно на душе у нее не было никогда, даже в самые тяжкие военные годы. Будущее – ключевое слово: его-то, будущего, она и не чувствовала в этой квартире.
Почему-то ей вспомнилась история из довоенного пензенского детства. Был у них в городе один «плохой» дом – бывший польский костел. Родители рассказывали ей, что строили его на средства верующих, а внутри храма находился склеп, в котором хоронили священников. После революции добротное здание не стали взрывать и устроили в нем Клуб строителей. Позже, уже в пятидесятых годах, когда Аня с Беней приезжали в Пензу в гости, костел превратили в Дом учителя. Они даже давали там совместный концерт для ребятишек, обучавшихся в кружках.
Однако ни детские кружки, ни народный театр, ни вечера отдыха не могли стереть из памяти горожан страшную историю, которую Анна Ионовна знала с детства.
Одни поговаривали, что после Гражданской войны пензенские чекисты исследовали подземелье храма. Якобы в подвал спустился целый вооруженный отряд, и наружу бойцы вышли в полном составе, но все поседевшие. Что увидели сотрудники НКВД, неизвестно, но на следующий день вход в подвал, где находился склеп, был спешно замурован. Другие утверждали, что в лихие годы в подвале Дома учителя были расстреляны и закопаны несколько контрреволюционеров. Считалось, что это место проклято, и по ночам там были слышны вздохи, плач и скрип ступенек под чьими-то тяжелыми шагами. Оттого не задерживались там сторожа.
Наверное, это была просто мнительность, но тогда, во время выступления, у Анны Ионовны ни с того ни с сего закружилась голова, к горлу подступила тошнота и в глазах потемнело. Она вспомнила, как мать хватала их с Леночкой за руки и переводила на другую сторону улицы, когда они оказывались вблизи костела.
– А в чем плохой дом виноват? – как-то спросила Леночка.
– Дома ни в чем не виноваты, – ответила ей мать. – Виноваты зависть и злоба, которые поселяются в душах людей и отравляют, пропитывают собой все вокруг.
Сейчас Анне Ионовне захотелось так же взять за руки своих девочек – Надю и Катю – и увести из арбатского дома, хотя она точно знала, что дома и правда ни в чем не виноваты.
* * *
Кате новая квартира понравилась сразу: она гоняла на детском велосипеде по длинному коридору, благо под ними на втором этаже, как выяснилось, жила глуховатая старушка, искренне удивлявшаяся извинениям новых соседей.
В Катином распоряжении оказалась собственная комната, выходившая окнами в уютный зеленый дворик. Она распланировала и обустроила ее с обстоятельностью, свойственной серьезным пятилетним девочкам: кукольное семейство со всем скарбом, отряд плюшевых медведей, книжки, грампластинки расположились на своих местах так удобно, что даже взрослые дались диву. И расстановкой мебели в своей комнате и во всей квартире командовала маленькая Катя.
– Да у моей дочери глаз и хватка, как у прораба, – смеялся отец. – Вот поживем тут лет десять и ремонт ей доверим.
В доме стали часто бывать гости. Александр и Надежда были красивой, яркой парой, а собственная квартира на Арбате дала им возможность устраивать, как сказали бы раньше, приемы. Руководила ими, конечно, блистательная хозяйка дома, хотя Александру Борисовичу и маленькой Кате отводилась на них главная роль. Папа и папина дочка неизменно были единой душой компании. «Суровый Суворов» дома менялся до неузнаваемости, и «его девочки» крутили им, как хотели.
Несколько раз в год к ним приезжали пензенские родственники: сестра бабушки Елена Ионовна с внучкой Мариночкой. Маму Мариночки маленькая Катя никогда не видела, но запомнила с горечью оброненное однажды Еленой Ионовной слово «беспутная» и, чутьем уловив, что оно плохое, про себя решила, что ее оставляют дома в Пензе за плохое поведение.
Обычно Елена Ионовна и Мариночка останавливались у бабушки в Брюсовом переулке, но с появлением у Суворовых собственной жилплощади Марину иногда стали оставлять у них. Особенно об этом просила Катя, которая хвостиком вилась за Мариной и не хотела расставаться с ней даже на ночь. Марина была старше, училась в школе и снисходительно глядела на Катины куклы, но все же еще оставалась ребенком: посидев с важным видом на диване в гостиной, она вскоре забывала о том, что собиралась выглядеть взрослой, и охотно поддерживала все Катины затеи. У обеих не было ни сестер, ни братьев, и они единогласно, не сговариваясь, считали себя сестрами, чему все родные были только рады.
Подрастая, Катя часто вспоминала то счастливое время и мысленно обходила с ревизией все, даже самые потаенные уголки памяти, пытаясь найти, нащупать, осознать, когда же все сломалось, почему исчез отец, что она сделала не так. Уже взрослая Катя усердно трясла калейдоскоп своей детской памяти, но та была капризна и избирательна. Отрывочные картинки жизни в арбатской квартире складывались в разнообразные узоры, но не давали ответа. Пазл не складывался.
Иногда казалось, что-то припоминается, проглядывает сквозь туман времени… Увы, это всегда были только догадки, не настоящие воспоминания, а лишь тени. За этими тенями Катя слышала, вернее, угадывала звук бьющегося стекла. Он сопровождал почти все ее воспоминания, когда она подбиралась к ним слишком близко. Так раз за разом разбивались ее надежды докопаться до истины.
Катя запомнила этот огромный дом, где было много комнат. Ей пять лет. Она идет по длинному темному коридору.
Заходит в одну комнату и видит крошечного скрюченного ребенка, изнемогающего от наркотической «ломки». Его маленькие пальцы тянутся к Кате, лицо сморщенное, он похож на древнего старика или хоббита.
Ребенок ангельским голосом начинает петь «Как на тоненький ледок / Выпал беленький снежок».
Он кружится по комнате, нелепо переставляя скрюченные ножки. Его рваная маечка задирается, обнажая спину, похожую на старую стиральную доску из…
Катя выбегает и оказывается в другой комнате, где плачут от голода двое детей – девочка и мальчик, они лежат на черном от грязи полу с болезненными язвами на телах. Катя, не в силах видеть это, бежит по коридору дальше.
Она ищет папу, его нигде нет. В их доме много людей. Чужих людей! Все ходят туда-сюда, толкаются. Посередине комнаты стоит их стол, Катя узнает его. На нем много еды. Катя улавливает запах ненавистных ей шпрот. Она закрывает нос руками и бежит в туалет. Ее тошнит. Она боится этого. Наконец-то она дошла до ванны, где прополоскала рот и умылась.
«Но где же папа?» – Она бесконечно задает себе этот вопрос. Кто-то обнимает ее сзади, она узнает родной и любимый запах. Это папа, он не бросил ее. Он не умер. Какое счастье!
– Папа-папа, – прошептала она. – Прошу тебя, не уходи.
Катя с трудом открыла глаза. Ее лихорадило. «Нет, так продолжаться не может. Я больше не выдержу».
По рекомендации друзей Катя записалась на прием к молодому психологу Михаилу Лабковскому. «У него – большое будущее!» – вспомнила Катя, робко постучав в дверь кабинета.
– Можно войти? – Она тихонько приоткрыла дверь.
– Нужно! – весело ответил ей приветливый человек с внимательным, спокойным взглядом.
Катя стеснительно замерла на пороге. Она ожидала увидеть будущее светило в белом халате и очках в толстой роговой оправе. Как должен выглядеть настоящий психолог, она не знала, но почему-то представляла его себе именно таким, и уж никак не привлекательным, подтянутым мужчиной в облегающей черной футболке и стильных джинсах.
– Что вас привело ко мне? – спросил он вместо дежурного вопроса о самочувствии. – Присаживайтесь!
Катя села в удобное кресло и сложила руки на коленях.
– У меня все хорошо, – начала она заготовленную речь. – Хорошее образование, любимая работа…
– Скажите, Катя… Можно я буду вас так называть? Почему в солнечный день вы пришли ко мне в темном платье с глухим воротом?
– Мне кажется, оно мне идет.
– Несомненно, но что-то вас гложет. Я же вижу. Цвет и фасон платья – это тоже сигнал, который вы неосознанно посылаете миру. Вы же пришли за помощью.
Говорил он мягко, убедительно, но без улыбки, и все же Кате казалось, что внутренне он улыбается: понимающе и немного грустно.
Словно прорвав плотину, полились слова. Уже не сдерживая себя, Катя расплакалась, как маленькая девочка.
Судорожно всхлипывая и смахивая набегающие слезы, она рассказала ему, что может часами бродить по Арбату, что боится, когда бьется стекло, и ненавидит бордовые розы. От Лабковского она впервые услышала термин «панические атаки», которыми он объяснил сердцебиение, испарину и беспричинный ужас, испытываемые ею при звуке бьющегося стекла.
– Я не знаю, где мой отец, что с ним, почему он оставил нас с мамой, и не помню, где я жила до расставания родителей. Ищу этот дом. Ищу квартиру на Арбате и не могу найти.
– У вас есть родные?
– Конечно, бабушка и мама.
– Бабушка вам ближе, чем мама?
– Да! Откуда вы знаете?
– Вы сами только что это сказали. Может быть, вам спросить у них?
Катя изумленно посмотрела на психолога. Разумеется, это было самое простое решение, но оно даже не приходило ей в голову. Она не ответила – не знала, как объяснить ему, а главное, самой себе, что мать давно стала для нее чужим человеком. Когда? Это воспоминание тоже терялось в глубинах памяти. Когда-то очень давно, в детстве.
– Я уверен, вы найдете разгадку, – убежденно сказал Лабковский. – Слушайте свою интуицию, она приведет вас к ней. Доверяйте своим чувствам, ощущениям. Бывает достаточно одного элемента – звука, жеста, изображения, чтобы активировать нашу память и понять прошлое.
Потом Катя не раз посещала Лабковского. Она жалела, что не может привести к нему мать, которая с возмущением и наотрез отказалась от услуг «психиатра».
Разговоры с психологом очень помогали Кате, после них она как бы примерилась со своим детством. В памяти всплывали картинки, разговоры и чаще всего разговор с бабушкой.
– Бабуль, почему я здесь? Где мама? Папа?
– Не волнуйся, все хорошо. Ты немножко приболела, и мама привезла тебя ко мне.
– Когда я поеду домой?
– Катенька, погости уж у бабушки, пожалуйста! Я вот тебе сырники приготовила.
– А когда мама придет?
– Она в санаторий поехала. На пару недель, а если понравится, так и на месяц.
– Значит, папа придет!
– Пока ты болела, папа уехал.
– Куда?
– В командировку.
– А когда он вернется?
– Не знаю…
Та маленькая Катя легла в постель, отвернулась к стене и с головой накрылась одеялом.
– А как же сырники?
– Не хочу сырников! И вообще есть не буду, пока меня не заберут домой.
– Значит, умрешь с голоду?
– Так долго не заберут? – Катя рывком снова села на кровати.
– Долго. Ты теперь живешь со мной, и точка! – неожиданно резко сказала Анна Ионовна и поспешно прикрыла дверь в комнату, словно испугавшись саму себя: так с внучкой она еще не разговаривала.
К вечеру они с бабушкой помирились и сидели на диване, тесно прижавшись друг к другу, укрытые пледом. Перелистывали тяжелый альбом со старыми фотографиями. Катя гладила его бархатную обложку, похожую на бока плюшевых медведей, которые тоже почему-то переехали в Брюсов переулок вместе с ней, как будто и они заболели.
– А почему на фотографиях все коричневые?
– Раньше такие делали. Ах, как быстро жизнь прошла…
– Что ты, бабуль, ты у меня самая молодая. Меня даже подруга Лилька спросила: «Это твоя мама?» Не поверила, что бабушка. А потом говорит: «Красивая! На артистку похожа».
Анна Ионовна рассмеялась, обняла Катю и поцеловала в макушку.
– А это где?
– Это могила дедушки.
– Почему же на ней не по-русски написано?
– Это еврейское кладбище – в Малаховке, под Москвой. Мы же с тобой, маленькой, туда ездили. Забыла? Ах, как играл твой дедушка… Ой, заболталась совсем, я же бульон варю!
Когда Анна Ионовна вернулась в комнату, вытирая на ходу руки о передник, Катя все еще рассматривала фотографии.
– А здесь тебе сколько лет?
– Лет пять, наверное.
– Это в пансионате в Славянске?
– Точно, там.
– Расскажи, как ты пела, очень прошу. Пожалуйста!
– Да уж в который раз…
– Ну, бабуль!
– Хорошо… Вечером мы с мамой, как и все отдыхающие, пошли в летний театр. Там выступал ансамбль песни и пляски. И вот они завели марш Буденного: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» – запела Анна Ионовна чистым красивым голосом.
– Ну а дальше?
– Я залезла на стул и запела вместе с ними, маршировала еще, как они. Не села, пока не допела до конца.
– И тебя никто не заругал?
– Наоборот, мне аплодировали, а потом в столовой, когда встречали меня, говорили: «Вот она, наша артистка!»
– Вот еще дедушка, – сказала Катя и вдруг замерла, пораженная неожиданно пришедшей в голову мыслью.
– Что ты, Катюша? Что случилось?
– Почему у тебя только фотографии дедушки Бени, а где дедушка Борис?
– Какой Борис? – опешила Анна Ионовна.
– Но ведь мама – Надежда Борисовна. Значит, ее папу звали Борисом! Где он?
– Катенька, – обняла ее Анна Ионовна и тяжело вздохнула. – У твоей мамы один отец – музыкант Бенцион Грувер. Она изменила отчество.
– Зачем?
– Когда вырастешь, сама все поймешь…
Катя продолжала листать альбом.
– А вот ты с Мариночкой и бабушкой Леной…
– Да, надо бы не забыть позвонить в Пензу, спросить, как они там поживают.
– А Марина к нам еще приедет?
– Конечно, почему ты спрашиваешь?
– Просто я уже соскучилась, а она что-то не пишет давно.
– Да взрослая уже девица, Марина-то. Наверное, учится, ей в школе совсем не до того. Буду звонить, привет от тебя передам.
– Ой, смотри, это же прошлый Новый год!
– Пойдем лучше чай пить, я варенье твое любимое…
– Я хочу посмотреть эту фотографию. Там папа! А где еще папины фотографии? Почему здесь пустые места? Я помню, здесь папа с мамой были, их свадьба. Куда ты их дела?
– Не волнуйся ты так сильно, ради бога! Это мама перед отъездом их забрала.
– Чтобы смотреть, когда соскучится?
– Катюша, давай не будем вмешиваться в мамины дела… Мы с тобой ей сейчас не советчики.
– Бабуль, дай мне, пожалуйста, эту фотографию с папой. Я ее спрячу. Мама не найдет.
Анна Ионовна протянула внучке фотографию, на которой счастливая Надежда смеялась, слегка закинув назад голову, Александр влюбленно смотрел на нее, Катя сидела за столом, а бабушка в длинном платье – за пианино.
* * *
Резкая пульсирующая боль разбудила Надежду среди ночи, вернула из мрачного, бездумного небытия, в которое она проваливалась, как только врачи оставляли ее в покое и появлялась возможность опустить голову на подушку и отвернуться к стене. Источником боли была забинтованная кисть левой руки, которую она, как спеленатого ребенка, заботливо укладывала перед сном на подушку. Как только обезболивание проходило, рука вновь наполнялась ноющей болью и жаром. Но этот жар был пустяком по сравнению с огненной бурей, которая прошла по Надиной душе и выжгла ее дотла. Казалось, уже и болеть-то нечему, но глубоко внутри все что-то ныло, саднило.
Самое неприятное она старалась «заспать», но никак не получалось. Ее мучили сомнения в своей правоте, и она пыталась сосредоточиться не на жгучей боли от того, что муж изменил ей, не на открывшейся ее взгляду сцене, а на главном…
Вот она, не в силах заплакать, закричать, вымолвить хоть слово, по-рыбьи беззвучно заглатывает ртом воздух. Вот хватает со стола стакан и что есть силы сжимает его в левой руке.
«Стоп! Почему стакан, зачем стакан? Больше нечего было, он один стоял», – оправдывала себя Надежда.
Стакан с хрустом лопается, острые осколки впиваются в ладонь, но ей не больно. Совсем не больно, только алая кровь заливает белую скатерть на столе в гостиной, расползается кляксой, превращается в бурое пятно. Она с удивлением смотрит на разрастающееся пятно, на свое отражение в зеркале и видит ужас, который плещется в глазах мужа, так же по-рыбьи разевающего рот. Кажется, они не сказали друг другу ни слова. Ну а что тут скажешь? «Ни-че-го», – шептала она сухими горячими губами – ночью у нее поднималась температура. За этим «ничего» – тоже каким-то скрипучим, напоминающим опасный, тихий треск лопающегося стекла, – как и за самим порезом, ничего не стояло: за ним не было будущего, одна выжженная пустыня в бесслезной душе.
На седьмой день в больнице Надежду вызвал к себе в кабинет заведующий отделением.
– Боюсь, мы ничего не сможем сделать, – сказал он, разглядывая на свет рентгеновский снимок.
– Что с моей рукой? – отстраненно спросила она, глядя на рваные серые облака на белесом небе за окном.
За тридцать лет работы в этой больнице заведующий видел разных пациентов: борющихся и сломленных, до последнего верящих в выздоровление и потерявших всякую надежду. Бывало, вера творила чудеса и позволяла врачам достичь большего, чем они могли ожидать.
Лежачие уходили на костылях – и это уже было победой, обезображенные в авариях находили в себе силы смотреть на себя в зеркало, а потом снова и снова возвращались под нож хирурга уже для пластических, косметических операций. И даже самые безнадежные в молчаливой мольбе заглядывали ему в глаза… Жить хотелось всем. Впервые он видел такое равнодушие. Возможно, напускное, внушенное, но оттого еще более безнадежное, глухое, непробиваемое, как стена.
Он даже подсылал к Надежде нянечку и пару общительных медсестер, которые разговорили бы и мертвого. Может быть, ей надо было выговориться. Иногда проще сделать это с незнакомым человеком, который ничего для тебя не значит и скоро исчезнет из твоей жизни.
Однако не такова была Надежда Борисовна, чтобы изливать душу первому встречному. Она отказывалась не только разговаривать. Она ничего не ела – только пила воду. Изо дня в день завтрак, обед и ужин нетронутыми отвозились на каталке обратно на кухню.
– Глубокая резаная травма сухожилий сгибателей кисти. С тыльной стороны ладони находятся сухожилия – разгибатели, а с внутренней – сгибатели. – Обрадованный хоть какому-то интересу пациентки, заведующий демонстративно развернул свою ладонь и помахал ею в воздухе. – Сухожилия дают возможность сжимать руку в кулак. С их помощью человек способен взять какой-либо предмет. При любом механизме травмы, в частности при открытых повреждениях, нарушается анатомическая целость всех тканей, попавших в травмированную зону. При этом кожа, жировая клетчатка, фиброзно-связочный аппарат, сосуды, нервы после анатомического перерыва не смещаются, а отрезки сухожилий-сгибателей смещаются за счет сокращения мышцы-сгибателя и уходят от раны, в результате чего образуется диастаз.
Надежда посмотрела в глаза заведующему и прервала его:
– Мне не интересны медицинские термины. Я правильно поняла вас: я больше никогда не смогу пользоваться левой рукой?
– К сожалению, порез слишком глубокий. Повреждены четыре зоны из пяти. Мы будем стараться сделать все от нас зависящее. Мне сказали, что вы пианистка…
– Это не имеет значения, – перебила она.
– Ну, как же…
Надежда подняла здоровую правую руку и жестом остановила заведующего, приготовившегося к долгой убеждающей речи.
– Доктор, я не маленькая и отлично осознаю свою ситуацию. Сейчас меня интересует только обезболивание. Рука сильно болит, особенно по ночам.
– Не беспокойтесь, мы выпишем вам хорошие обезболивающие препараты.
В больнице Надежда провела десять дней, а потом действительно отправилась в санаторий. К Анне Ионовне и Кате вернулась через месяц. Она сильно похудела. Лицо осунулось, под глазами легли темные круги. Некогда блестящие волосы потускнели. И она по-прежнему ничего не ела, кроме крошечных кусочков шоколада.
О прошлой жизни напоминал лишь длинный бугристый шрам через всю левую ладонь, а так – будто и не было Суворова, концертов, квартиры на Арбате. Хотя нет, еще осталась шумная, веселая Катя, так похожая на отца. Избавиться от Кати Надежда, конечно, не могла, но ей все время хотелось отгородиться от дочери, уменьшить, а лучше и вовсе выключить звук, чтобы не слышать суворовских ноток в голосе. Как и в больнице, главная ее мечта сосредоточилась на одном: чтобы от нее все отстали, ни о чем не спрашивали, никуда не звали. Если бы внешний мир перестал существовать, она вздохнула бы с облегчением.
Иногда в квартире звонил телефон. Все реже и реже: прежних коллег, поклонников, знакомцев Надежда умело отшила в первый же месяц после своего возвращения. По негласно установленному правилу трубку брали Анна Ионовна или Надежда. Никто не запрещал этого Кате, но по тревожной паузе, которая грозовой тучей зависала в воздухе после первых телефонных трелей, по тому, с какой опаской и неохотой мать и бабушка подходили к аппарату, стараясь не опередить друг друга, она понимала, что брать трубку ей не стоит. Лучше сделать вид, что телефона не существует.
Когда Катя пошла в школу, ей стали звонить подруги – узнать про уроки, обсудить свое, девичье. Установленных правил это тем не менее не изменило: трубку поднимала бабушка.
– Бабуля у тебя как секретарь, – шутили Катины одноклассницы. – А ты – директор. Никогда к телефону не подходишь, пока бабушка не доложит, кто звонит.
Катя только виновато улыбалась в ответ. Как объяснить девочкам то, что само собой разумеется: она не подходит к телефону, потому что не подходит никогда, и точка.
В ней не было детской склонности подслушивать разговоры взрослых, тем более что мать даже с бабушкой разговаривала редко, поэтому Катя не знала причин установившейся в ее семье телефономании. Будь она чуть любопытнее, ответы на многие вопросы нашлись бы сами собой.
Однажды зазвонил телефон. Трубку взяла и тут же положила Надежда.
– Надечка, кто звонил? – крикнула из кухни Анна Ионовна.
– Этот!
– Неужели?
– Да! Все никак не успокоится. Только и твердит: «Хочу с Катей встретиться. Хочу увидеть свою дочь».
– Может, разрешишь, Надечка? Его уж и так жизнь наказала…
– Только через мой труп! Я же предупреждала, – закричала Надежда на мать. – Ты хочешь, чтобы я в окно вышла? Смерти моей добиваешься?
– Что ты!.. Прости меня, бога ради! Прости!
Со временем Анна Ионовна научилась воспринимать эти приступы гнева как раскаты грома или как повышенное давление: если никуда от них не деться, принимай такими, как есть, и терпи.
Порой приходили письма и даже телеграммы, которые Надежда, не читая, рвала и выбрасывала в помойное ведро. Еще в больнице, подолгу изучая белую стену, она вынесла окончательный вердикт виновнику крушения ее карьеры и жизни. Пересмотру этот вердикт не подлежал.
Иногда Надежда привычно садилась за пианино и наигрывала что-нибудь правой рукой, но заканчивались эти попытки одинаково: хлопнув крышкой, она качалась на табурете из стороны в сторону и тихо подвывала.
«Какая несправедливость! – думала Анна Ионовна. – Столько композиторов писали произведения для левой руки: Шмидт, Корнгольд, Вольфсон… И этот замечательный концерт Равеля… А сколько переложений для игры левой рукой…»
– Доченька, вспомни Витгенштейна! Давал же он концерты единственной левой рукой. Ты можешь играть правой…
– Может, мне еще руку подвязать для большего сходства? Нет уж, чем так… лучше вообще не играть.
– Он с одной рукой стал доктором музыки в Америке! И, между прочим, исполнял сочинения, сопоставимые по сложности…
– Мама, Витгенштейн был инвалидом, вернувшимся одноруким с Первой мировой войны! Я не хочу, чтобы меня жалели… И судачили: она-то откуда вернулась? Известно откуда – с семейного скандала!
Однажды Надежда попросила Анну Ионовну:
– Мама, избавься, пожалуйста, от пианино.
– Но как же?.. Я не понимаю, что ты говоришь!
– Прошу тебя, я не могу видеть его. Каждую ночь, когда я прохожу мимо, в этой черной панели отражается лунный свет. Ты не видишь, как это страшно, мама. Это же не пианино, это мой гроб!
Анна Ионовна заплакала, но через минуту взяла себя в руки и сказала:
– Доченька, милая, ну что ты! Не придумывай. Ты еще ребенком на нем играла… Какой гроб? Ты же у меня совсем молодая. Двадцать семь лет! Я еще замуж тебя выдам.
– Хватит, замужем я уже была.
– Ну, погоди, а Катя, Катюшка наша. Тебе ее еще на ноги ставить. Еще с внуками нянчиться. Не волнуйся, давай я тебе валерьяночки накапаю. Двадцать капель или тридцать?..
Пианино, на котором играл еще Беня, Анна Ионовна все же отстояла. Она накрыла его белым чехлом, и, хоть теперь оно напоминало в темноте притаившееся в углу огромное привидение, на что постоянно жаловалась бабушке Катя, Надежда оставила ни в чем не повинную семейную реликвию в покое.
Через полгода Надежда устроилась в соседнюю школу учителем в группу продленного дня, а потом неожиданно начала ходить на курсы по изучению иврита.
По выходным она часто гуляла в одиночестве и в одну из своих прогулок завернула на один из семи московских холмов – Ивановскую горку. Бесцельно покружила по переулкам Кулишек, Хитровки, вышла на Архипова. Внимание ее привлекло монументальное здание на высоком фундаменте. Белые колонны у парадного входа делали его похожим на музей или провинциальный театр. Надежда поняла, что очутилась рядом с синагогой.
Потом она пришла к ней еще раз, и еще. Узнала, что в Москве их осталось всего две: деревянная в Марьиной роще и эта – Большая Хоральная на Архипова. Была еще в Черкизове, но ее закрыли.
В семидесятые и восьмидесятые годы Большая Синагога на Ивановской горке стала местом встречи так называемых отказников, которых власть не отпускала в Израиль, а также слушателей полуподпольной иешивы «Кол-Яаков», изучавших Талмуд.