Читать книгу Ладога - Ольга Григорьева - Страница 5
Часть первая
На берегах Мутной
Славен
ОглавлениеБегун меня беспокоил. Видать, ему от родимого печища вдалеке хуже всех приходилось. Иначе не принялся бы он небылицы разные выдумывать и выдумками этими себя пугать. Вепря какого-то призрачного узрел… Чужака увидел спасителем… Хорошо, что я остальным об его байках не поведал, не то засмеяли бы певуна. А ему и без насмешек нелегко путь давался. Вот и на привале у костра вечернего он первым не сдержался, не вынес молчаливой тоски – застонал-заплакал, надрывая и без того мающуюся душу. И откуда только слова он такие берет, от которых слезы на глаза наворачиваются? Без его песни нелегко было, а после нее вовсе невмоготу стало. Захотелось бросить все, вернуться домой да жить-поживать, как прежде – спокойно, размеренно, печалей и тревог не ведая.
Однако не к лицу сыну Старейшины Приболотного, точно глуздырю сопливому, слезы лить…
Я утаил в себе тоску-печаль, запрокинул голову к небу, стал на звезды глядеть. Они всегда успокаивали, утешали. Посмотришь на них, и словно людей перед собой увидишь. Вон та яркая звезда с поволокой красной, что ниже всех сияет, – девка гордая да своенравная. С такой не всякий совладает, а кто сумеет свет ее блистательный укротить, получит в награду подругу верную, которая ни в горе, ни в битве смертной не оставит… Тот голубой огонек, над деревьями мерцающий, – старик мудрый и печальный, рьяно берегущий сияние, богами данное… А та, цветом с солнышком схожая, – покорная да умная жена. С нею любое дело спорится и ладится… Много звезд на небе – у каждой свой свет, своя судьба…
Хитрец сказывал, будто видел он древние загадочные руны, из дальних стран случаем к нам попавшие. И была там картинка начертана. А на ней все звезды, будто шары, круглыми нарисованы, а еще написано, что похожи они на Землю-Матушку… Глупо, но интересно… Хитрец хоть и не признавался в том никогда, а похоже, тем рунам верил. Да я с ним и не спорил, точно знал – летят к звездам частицы малые того огня, который в каждой душе человеческой горит… И матери моей малая толика тоже где-то там… Взирает на меня с высоты небесной и радуется. Она мне судьбы великой жаждала, вот и исполнилось ее желание – ждет меня Ладога, а там – слава да величие…
Загляделся я на свет небесный и еле расслышал всхлипы, что с Хитрецова места доносились. Странные всхлипы. Горестные, жалкие. Мучило что-то старика, терзало…
Я подошел к нему, вгляделся в лицо. Глаза были закрыты, да и дышал ровно… Видать, так за день умаялся, что даже во сне бескрайние, убегающие в лесную темень дороги зрил.
Я обошел вокруг костра, подкинул сухих веток.
Блики от огневых всполохов пали на лицо Бегуна. Он крутнулся на другой бок, пробурчал что-то невнятное, недовольное. Зато братья как спали тихо, так и не шевельнулись. Тоже умаялись…
У огня приятно было греться. Похрустывал он, покрякивал, казалось – сидит рядом добрый друг, понимает мысли невысказанные. Каково-то Чужаку в темноте ночевать? Чего заупрямился, со всеми не пошел? Одно слово – нежить…
Я вгляделся в темноту леса, силясь рассмотреть очертания одинокой фигуры.
Снизу, от подножия Болотняка, медленно наползал туман, тянулся к огню сизыми лапами, хватал пламя и, обжегшись, испуганно отпрыгивал назад, в темноту. Походил он на неразумного зверька, впервые из материнского логова вылезшего. От его однообразной игры тянуло в сон. Прелый травяной запах дурманил голову, в белесой туманной завесе мерещились чудные очертания старинного капища, украшенного ярким, немигающим шатром из звезд. Неслись издали приглушенные удары кузнечного молота:
– Бум, бум – дзинь… Бум, бум – дзинь… Бум-м-м, бум-м, бум-м-м…
Звезды опускались все ниже, заглядывали понимающе в глаза. В радужном мерцании плавали, переливались родные, с детства знакомые лица, просили:
«Не покидай нас… Вернись…» Рвали сердце на части. Если б мог объяснить им все, успокоить! Если бы была жива мама! Она поняла бы без слов… Провела бы ласково по голове невесомой рукой, уняла боль тихим шепотом: «Сыночек, сыночек, сердечко мое… Не плачь, моя ладушка… Все пройдет… Все…»
– Мама, матушка! Ты ли это?
– Я, мое солнышко… Я…
Ах, какие теплые, ласковые у нее ладони! Гладят мой лоб, унимают дурную боль… Я и забыл, как были нежны ее руки, как добры… Разве смогу сказать ей, что умерла она давно? Испугается ведь, исчезнет…
– Добрая моя… Хорошая… Не пропадай…
Ровные собольи брови взметнулись дугами, родные глаза распахнулись удивленно:
– Куда же я, сыночек, от тебя?
Как пожаловаться ей, как рассказать, что не хватало мне ее неприметной заботы да тихого участия? Как поведать о смерти страшной, что унесла-оторвала от меня ее доброту? Как огорчить ее, отпугнуть, вернуть обратно в молчаливый мир мертвых? Нет, не вынесу я во второй раз такой утраты, не смогу отвергнуть эти теплые руки да ласковые глаза!
– Как хорошо с тобой, матушка.
Оказалось, вовсе не трудно правду молвить… И почему не говорил этих слов живой, почему лишь на мертвую выплеснул их горячим потоком?
Поздно… Не отогреют они закоченевшее в земле тело, не вернут из ирия родную душу… Да и не нужны ей теперь ни слова нежные, ни признания бестолковые…
– Я люблю тебя, мама.
– Я тоже люблю тебя, сынок. Бледненький ты что-то… Поспи, отдохни немного, притомился, верно, с долгой дороги…
– Я, мама, в Ладогу, в дружину иду. Да со мной еще четверо. Князь нас призвал. А Хитрец сам пошел, по своей воле…
– Четверо… Славно… Будет кому о тебе позаботиться. Я-то уж тебе не подмога – держит меня лихорадка Грудница, гнетет, к земле давит… Верно, не встать уж мне более…
Тяжелел ее голос, наливался смертной мукой… И сама она задрожала, задышала тяжко. Пальцы в предсмертной дрожи скрючились, оцарапали кору с тонких, уложенных у костра веток.
– Нет!
Не я крикнул – боль моя… Острыми шипами вонзилась в душу, словно кошка когтями. Рвалось сердце, дрожало на тонкой ниточке, едва от смерти отделяющей. Еще немного, и лопнет ниточка, хлынет кровь через рот, прольется в землицу. Да разве в том дело? Пусть я в мир иной уйду, лишь бы мать жила – во второй раз не покидала землю, где греет ласковыми лучами ясное солнышко, тренькают птицы беззаботные, гуляет на воле человечья душа!
– Не умирай!
Захлебываясь слезами, вытряс судорожно барахлишко из котомки, зашарил по земле руками, пытаясь отыскать заветный пузырек с варевом, Сновидицей данный. Попался под пальцы круглый бок, охолодил руку…
– Вот, мама, возьми, выпей. Это зелье из новых, от любой хвори лечит.
Дрожали материнские руки… Как бы не выронила драгоценную жидкость, не пролила понапрасну…
Не пролила, выпила покорно едкое варево, неторопливо опустилась на примятую траву.
– И правда, полегчало. Спасибо, родной.
Прикрылись длинные ресницы, оставили на бледных щеках глубокие, темные тени. Скользнула по моим волосам усталая рука и упала, обмякла бессильно. На тонкой шее, у самого уха, забилась, задергалась голубая жилка, побежала теплой кровью к крутой груди. Не бывает у мертвых крови… Жива мама! Жива!
– Что творишь, сын? Отпусти ее, дай покой.
Кто сказал это, кто сладкому сну помешать осмелился?
Голова отяжелела, не поворачивалась. Взгляд не желал покидать ту, которой уже много лет не видел и увидеть не чаял…
А все же глянул я на говорящего. Суровые серые глаза пронзили, будто ударили… Отец?! Как очутился здесь?! Чего у меня просит?
– Откуда ты, отец?
Красная праздничная рубаха заполыхала, угрожающе надвигаясь. Отец, словно не услышал моего вопроса, закричал зло:
– Очнись! Она мертва! Неправда! Неужто сам он не видит?
– Посмотри на нее, отец! Взгляни на щеки румяные, прикоснись к коже бархатной! Жизнь в ней, радость в ней! Погляди!
– Замолчи, сын. Не тревожь ее, не мучай… Отпусти…
Сладка была ложь, могущественна, а все-таки отцовская правда сильнее оказалась. Не должен был я ее лечить, не смел мешать умереть ей, как много лет назад не мешал, когда был еще мальчишкой несмышленым, – да как только? Маленький мальчик смерти не ведал, а муж, из него выросший, знал – «навсегда унесет Морена самую дорогую душу, навеки вычеркнет из жизни моей. Ни раскаяние, ни слезы, ни молчание, что любых рыданий страшней, – ничто ей не преграда.
– Не могу! – Боль прорвалась наружу солеными каплями, потянула за собой сердце, безжалостно вытягивая его из груди, и вдруг резко ударила по пальцам. Мать закружилась, ускользая, отец расплылся ярким красным пятном, в ноздри ударил острый запах паленого человеческого мяса.
Боги! Что со мной было? Неужели дурной сон? Но почему тогда не прошла боль в ладони?
Я поднес руку к глазам. На тыльной стороне кисти багровым пятном вздулся ожог. Нужно впредь поосторожнее быть… Хотя далеко сонному до осторожного. Вон охотники и те об опасностях забыли, раскинулись во сне, задышали легкими облачками пара.
Я заставил себя успокоиться, но спать уже не хотелось. От нечего делать пособирал вокруг сухих веток, одну бросил в мерцающий огонь. Он плеснул радостно огненными ладонями, принялся за свежую пищу. Яркие блики запрыгали по лицам спящих, искажая спокойные черты. Перекосили и окрасили синевой сморщенное лицо Хитреца, забагрянили закатными лучами добродушную рожу Медведя, покрыли мелким бисером пота хитрую физиономию Лиса. Странно тени расплясались – глянешь на спящих и не сразу признаешь в них родичей, с малолетства знаемых! Неладное было здесь что-то… И блики вовсе ни при чем…
– Вставайте! – негромко кликнул я. Братьев-охотников легкая заячья поступь могла пробудить, а от голоса моего не проснулись, продолжали лежать с закрытыми глазами и нелепыми масками вместо лиц.
– Лис, Бегун! Опасность!
Ни шороха в ответ, ни звука… Словно умерли… Только Болотняк отозвался на мой крик отдаленным эхом, будто насмехаясь над одиночеством и слабостью людской. Да что же с ними?!
Сильным рывком я приподнял с земли тощее тело Хитреца, затряс его, сдавил в объятиях. Голова с седенькой бороденкой замоталась безвольно из стороны в сторону.
– Хитре-е-ец!!!
Зашумел чужой лес, загудел мороком туман… Захрипели люди в насланном сне. Один я остался… Совсем один…
Отчаяние пробралось в самое нутро, свернулось там удушающим жгутом, отбирая дыхание, а с ним вместе и жизнь…
– Помогите! Кто-нибудь, помогите!
Некому здесь помочь, нет средства против снов убивающих…
– Отойди.
Человек? Откуда? Нет рядом никого! Наваждение…
– Отойди.
– Да кто же здесь?!
– Я.
Не сразу обернуться догадался, еле отшатнулся от плюющейся огненными брызгами головни.
Чужак? Чем он-то помочь может? Зачем палкой горящей передо мной машет? Может, умом тронулся?
– Отойди, – повторил он.
Что с голосом его? И хотел не послушать его, да слушал…
Я сделал шаг в сторону, затем другой… Чужак приподнял головню, будто кидать ее собрался, и ткнул полыхающим концом в раскрытую ладонь Хитреца. Шарахнулся я – его перехватить, да не успел. Потек по лесу запах мяса паленого, разнесся вой нечеловеческий… Хитрец заметался по траве, оберегая, притиснул к груди обожженную руку. В глазах – исполох, а щеки уже налились румянцем, утратили синеву мертвенную…
Серой безликой тенью Чужак скользнул к Бегуну. Взметнулись, рассыпаясь, огненные искры. Бегун взвизгнул поросенком и стих, испуганно помаргивая детскими голубыми глазами.
– Боль да огонь – нет от этих снов спасения иного. – Чужак отбросил в сторону головню, стряхнул с ладоней темную пыль.
Он?! Он спас?! Быть такого не может! Однако коли своим глазам не верить – кому верить тогда?
Чужак вытянул из костра распалившуюся палку, кинул мне чуть не на колени, спросил насмешливо:
– Что же стоишь? Иль не ты сын Старейшины?
В другое время возмутился бы я наглости ведьминого сына, а нынче и в голову не пришло… Не его казнить и винить следовало – меня, нерадивого да неповоротливого.
Ухватил ветку, им брошенную, в исполохе стал ею братьев по бокам охаживать. Казалось, не тела бью – сон смертный, их сморивший…
Очнулся лишь от протестующих воплей Медведя.
Что, дурак, делаю? Кого бью нещадно огнем? Совсем спятил…
Лис не орал, лишь поскуливал едва слышно, косился на меня сузившимися от боли глазами.
– Живые, – всхлипнул я, роняя в костер ненужную уже ветку. – Живые…
Что еще молвить мог, чем радость выразить? Разве слезами, что сами по щекам текли, не держались в истомившейся, истерзанной страхом душе…