Читать книгу Анютка. Повесть - Ольга Хмелёва - Страница 3

Глава вторая

Оглавление

Весело начался следующий день для села Высокого и его окрестностей. Народ поднялся, по своей неизменной привычке, вместе с солнцем; но, вместо серо-синей будничной одежды, деревенские улицы скоро запестрели красными сарафанами, желтыми платками и белыми рубахами баб и синими поддевками и кумачовыми косоворотками мужиков. По всем проселкам потянулись к погосту веселые вереницы прихожан. Каждый спешил и Богу помолиться, и на ярмарке что-нибудь купить, и на людей посмотреть, и себя показать. Ребятишки веселой шумной гурьбой гнались за родителями, успевая на ходу и подраться, и помириться, и забежать в сторону, в лес или на пожню захватить несколько ягод спелой земляники.

В роду богатых помещиков Барсовых имя св. Ольги пользовалось особенным почетом. Еще прапрадед теперешнего владельца Высокого построил верстах в четырех от своего села, на красивой горе, мирно глядевшейся в озеро, обширный храм во имя св. равноапостольной княгини Ольги, и в каждом поколении Барсовых одна из девочек непременно носила это же имя. Вследствие этого, день 11-го июля стал днем веселья и радости для всей округи.

Во времена крепостные, в день храмового праздника владельцы угощали у себя в селе всех своих крестьян, не жалея ни вина, ни пива, ни медов, ни жирных щей, ни жареного мяса, ни пирогов, и оказывая при этом и иные, более серьезные милости.

С уничтожением крепостного права, когда помещики значительно пообеднели, обычай этот вывелся, но ярмарка при погосте сохранилась, а все окрестные жители продолжали считать день 11-го июля одним из самых веселых праздников в году. К нему готовились заранее: хозяйки откармливали овец или свиней, шили обновы, варили пиво; мужики копили деньги, чтобы купить кое-что да погулять на ярмарке, и даже ребятишки норовили собрать ягод, грибов, наловить раков или снетков, чтобы продать их и заготовить несколько медяков на медовые пряники, оловянные и медные колечки, серьги и крестики.

В самом селе, как у служащих и рабочих, так и у самих господ собиралось в этот день много гостей, и все оно еще дня за два оживлялось веселой праздничной суматохой.

Повара немилосердно стучали ножами; поварята, как угорелые, носились то в ледник, то в погреб, то к ключнице, то к птичнице; лакеи и горничные в доме приготовляли спальни для гостей, прачки хлопотали с бельем; ключница и дворецкий сбивались с ног, за всем присматривая, выдавая, отмыкая и запирая; кучера на конюшнях приводили в порядок лошадей, сбруи, экипажи и седла, из которых многие бывали в употреблении только в этот день в году.

Ровно в половине десятого вышла из своей уборной одетая в легкое белое платье Ольга Николаевна Барсова. Муж и дети с гувернером и гувернанткой ожидали ее в просторной и прохладной гостиной, особенно роскошно украшенной ради этого дня самыми редкими цветами. Григория Александровича очень тешило, что жену его случайно звали тоже Ольгой, и он готов был праздновать этот день еще роскошнее, чем это делывали его предки. Он с восхищением взглянул на ее все еще легкую и стройную фигуру и прекрасное лицо, горячо обнял ее, поздравил и отступил, давая место детям. Те подходили сначала чинно, точно конфузясь, говорили иностранные стихи, раскланивались, а потом просто бросались горячо, искренне и даже шумно целовать и обнимать свою красавицу мать, не выключая даже и тринадцатилетнего Леонида. Француз, М-r Десаль, и гувернантка, Фрейлейн Бундель, пробовали было восстановить приличествующую случаю торжественность, но, по правде сказать, толку из этого всего было мало, потому что и сами родители были как-то особенно шумно веселы.

– Уж вы их сегодня извините! – вступилась за детей Ольга Николаевна, с ласковой просьбой обращаясь к воспитателям.

– Ну, Олюшка, пойдем скорее в столовую, – сказал жене Григорий Александрович, – там тебя ждут. Напьемся чаю, да и в церковь. Ты ведь знаешь, какой любезник наш отец Семен – без нас обедни не начнет, а людям ярмарку открыть хочется.

– Ах, и правда, Гриша! Я, как на беду, сегодня проспала. Пойдемте, дети.

В столовой действительно было уже несколько человек гостей. Они приехали или очень издалека, или из города, и ночевали в Высоком.

Первой подошла к хозяевам маленькая, худенькая женщина в чрезвычайно скромном сером шерстяном платье с пелериной12 и в белом чепчике.

– Всего вам хорошего, дорогая моя! – проговорила она просто и чрезвычайно задушевно, обнимая Ольгу Николаевну и целуя ее в плечо. – С именинницами вас, Григорий Александрович, – отнеслась она и к хозяину, кланяясь ему с заметным почтением, в котором, тем не менее, было полнейшее сознание собственного достоинства.

– Благодарю, благодарю, добрый, старый друг! – наперерыв отвечали хозяева, горячо пожимая ее руки.

– Здравствуйте, Маргарита Ивановна! Маргарита Ивановна, здравствуйте! – приветливо залепетали дети.

Маленькая женщина прежде всех обняла именинницу Олю и подарила ей очень изящный рабочий несессер13, потом дружески перецеловалась и со всеми мальчиками. Когда девочка открыла футляр, в нем оказались, кроме швейных принадлежностей, поистине художественно вышитые воротничок и манжеты.

– Это вы маме потом передайте, – вскользь шепнула ей Маргарита Ивановна и неспешно направилась к своему стулу у чайного стола.

В числе других гостей подошел к хозяйке и приехавший накануне доктор.

– Ну, что наша больная? Видели вы ее сегодня, Александр Иванович? – спросила у него Ольга Николаевна, садясь на свое место.

– Видел-с и утешительного не могу про нее ничего сказать даже в подарок имениннице, – отрезал доктор. – Прибавлю даже, что чем она скорее отправится, тем лучше, потому что живется ей теперь очень тяжело.

– Ах, какое несчастье! – горестно вскричала Ольга Николаевна. – Тяжело расставаться с землей, когда оставляешь на ней маленьких детей! – глаза ее с тревожной нежностью скользнули по нарядным и цветущим фигуркам ее собственной семьи.

– Да что это за варвар и мужик-то этот, должно быть! Присоединить к этакому делу женщину и девочку! Ах, эти мужики – просто ужас! – вскричала одна уже пожилая и на вид сварливая помещица.

– Не осуждайте его так беспощадно, Софья Николаевна, – возразил Григорий Александрович. – Этот человек, напротив, поразил меня удивительным чувством справедливости и сердечности. Но у него шесть человек детей, и иначе выбиться из нищеты ему было невозможно. Не все то варварство и злоба, что с виду таким кажется.

– Ах, кстати! А что эта девочка, Александр Иванович? Арсений говорил мне, что вчера она была чрезвычайно сильно потрясена, – проговорила Ольга Николаевна, спеша загладить довольно резкий ответ мужа.

– Я этого не знал. Но, вероятно, это потрясение у нее прошло, потому что я ее видел, и она была совершенно спокойна, – ответил доктор. – Она, видимо, очень любит мать, не отходит от ее постели и ухаживает за нею удивительно внимательно, ловко и сознательно, очевидно, потрясение прошло, и она вполне владеет собою.

– Еще бы! – протяжно подхватила Софья Николаевна. – Что им делается! Она с медведями выросла, так чего ей бояться? А вот ваши-то ангелочки, верно, всю ночь не спали.

– О, нет! Мои дети здоровые! – возразила Ольга Николаевна, с любовью и гордостью взглядывая на детей. – Сначала они действительно перепугались, но потом все прошло.

– А я бы все-таки на вашем месте велела прогнать этого мужика и со всем его зверьем, как можно подальше и от села, и от погоста14! – посоветовала Софья Николаевна.

– Как же это можно! – горячо вмешалась Маргарита Ивановна. – Человек этим семью свою кормит, народ эту забаву исстари любит…

– У вас, Маргарита Ивановна, детей нет, и никогда не было, значит, вы не можете понимать чувства матери, – язвительно проговорила Софья Николаевна.

Маргарита Ивановна была действительно старая девушка, и недалекая и злая соседка воображала, что обидит ее намеком на это обстоятельство, которое некоторые недальновидные люди считают почему-то не то смешным, не то жалким15.

– Но зато Маргарита Ивановна, очевидно, превосходно понимает чувства отца, – насмешливо вмешался доктор. – Она только что заступилась перед вами, Софья Николаевна, за человека, который с нестерпимой скорбью в сердце все-таки хочет заработать кусок хлеба детям. Кроме того, я как врач посоветовал бы и каждой матери не оставлять детей под впечатлением страха перед каким-нибудь предметом, в сущности, вовсе не страшным. Дети испугались медведей в минуту действительной опасности, так пусть теперь опять посмотрят на них спокойно. Ведь года через три Леонид с нами на медведей ходить начнет, а из остальных сыновей Григорья Александровича двоим придется в солдатах побывать. Да и вообще, трус человек куда годится?

– Ну, так Оленька… она девочка… – стояла на своем Софья Николаевна, уже видимо взбешенная всеми возражениями и, в особенности, тоном доктора.

– О! И девочкам и дамам полезно иметь побольше самообладания! – возразил Александр Иванович, почтительно кланяясь. – А к этому нужно привыкать, кажется, с детства, потому что в зрелом возрасте оно дается, как видно, довольно трудно.

– Однако, господа, нам в церковь пора! – поднялся со своего места Григорий Александрович, заметя, с каким искренним испугом смотрела его жена на багровые пятна, выступившие на лице окончательно взбешенной Вихревой.

Эта женщина вообще славилась своей злостью и сварливостью, благодаря которым делала неприятности во всяком доме, который награждала своим посещением. Ее все не любили; некоторые, люди слабые или очень мягкие, боялись ее, а умный, добродушный и прямой доктор ставил себе в удовольствие не пропускать ей даром ни одной из ее злых выходок. Она это знала, и каждая из встреч их всегда оканчивалась более или менее крупной перебранкой.

– Ах, да! Правда! Поедем, господа! – обрадовалась находчивости мужа Ольга Николаевна. – Дети, одевайтесь! Я велю принести вашу шляпу к себе в уборную, Софья Николаевна. Пойдемте ко мне.

– Молодец доктор! Как я рад, что он отбрил эту жабу! – вскричал Леонид, с восторгом целуя почему-то, вместо доктора, Маргариту Ивановну.

Остальные дети бросились тоже к ней. Им показалось, что Софья Николаевна ее обидела, и хотелось смягчить обиду своими ласками.

– Ну, Лёлюшка, – возразила та мягко, ласково, но твердо, – нехорошо мальчику ваших лет старшим прозвания давать. У каждого человека есть свои недостатки, и у нас с вами… и разве нам понравилось бы, если бы нам прозвища давали? Оленька, несите-ка сюда вашу шляпу и накидку, я вам помогу одеться.

Невдалеке от усадьбы Высокого, сверкая на солнце и сбруей, и лаком, и пестротою роскошных нарядов седоков, потянулась к погосту вереница господских экипажей. Лошади дружно неслись по мягкой проселочной дороге, освежаемой влагой окрестных лесов. Проходившие крестьяне приветливо кланялись соседям помещикам, прибавляя шагу, чтобы поспеть к началу обедни.

Как только стоявший на колокольне пономарь завидел спускавшиеся с соседней горы господские экипажи, он взмахнул рукой, и чуткий летний воздух дрогнул от звучного и мощного удара большого колокола. То храм Господень приветствовал потомков своего строителя.

Вся церковная ограда была, как живым пестрым венком, охвачена толпою, медленно прохаживавшей между возами и лавочками со всяким товаром. Торговать до конца службы было еще нельзя, но народ пользовался этим временем, чтобы присмотреться к товару, прицениться и сообразить и свои собственные средства. Мужики медленно и деловито ворочали в руках хомуты, шлеи, колеса, топоры; бабы крикливо обсуждали достоинства и цены горшков, кадок, ситцу, платков, серпов, прялок, берд, гребней, монист, замков и прочего необходимого в их быту скарба. Ребятишки жадными глазенками поглядывали на целые вороха желтых, белых и красных пряников. В одном месте двое цыган держали нескольких лошадей, в другом русский скотопромышленник устанавливал несколько голов дойных коров. И все это двигалось, говорило, шутило, острило, хохотало и перебранивалось. Словом, всюду стояла веселая, праздничная и деловая кипень. Но когда раздался удар церковного колокола, народ сразу приутих и потеснился, давая дорогу подъехавшим экипажам. Знакомые крестьяне приветливо, но чинно и серьезно раскланивались с господами, затем хлынули за ними в церковную ограду и церковь. Началась обедня.

Между тем, в почти опустелом и затихшем селе, в небольшом, но чистеньком и уютном домике старой господской няни Алефтины, возле скамейки, на которой в полузабытьи лежала мать, тихо сидела Анютка. Все взрослые ушли к обедне, но девочку не занимала ни торжественность службы, ни многолюдство, ни веселье ярмарочной толкотни. Она была бледна по-вчерашнему, по-вчерашнему по временам вздрагивала, но, тем не менее, чутко прислушивалась к каждому вздоху матери. Время тянулось мучительно долго. Солнце и сегодня пекло до истомы. В отворенное окно избы лишь изредка забегала струйка освежающего ветерка. Почти мертвенная тишина прерывалась только бестолковым реянием и жужжанием мух, да и изредка где-то на селе выкрикивал петух, или принималась клохтать Бог весть чем испуганная курица. Прошло больше часа, а Анютка все сидела на скамейке неподвижно, как статуя, не замечая ни этих звуков, ни этой тишины.

Вдруг, когда в церкви зазвонили к «Достойно»16, и мощный звук колокола, донесшись и до села, ворвался и в тихую избушку, больная открыла глаза.

– Анют, это ты здесь? – спросила она слабо.

– Я, мамонька, – ответила девочка, вставая и наклоняясь к ней.

– А это что звонят? Значит, сегодня уже праздник?

– Да, праздник.

– Ну, слава Богу! А батька где?

– В лесу с Ванюхой и медведями.

– Ну, вот и хорошо. Значит, работать будут. И ты?

– Да, мамонька.

– Вчера повторила? Хорошо?

– Повторила, батька хвалил.

– Умница ты у меня! Золотая девочка! – похвалила мать, пытаясь через силу погладить руку дочери. – Вот что, Анюта, я ведь не сегодня-завтра беспременно помру, а сироток-то малых своих мне жалко! Наша Афимья хоть добрый человек, а все ж не мать родная… Ну, так побожись ты мне, что как бы тебе ни жилось, ты родной семьи не забудешь. Коли даже отец тебя в другую деревню замуж за богатого или за бедного выдаст, а ты все-таки о братьях да о сестрах помышлять будешь. Ну, когда вырастут, тогда их дело… а пока малы…

– Ей Богу, ей Богу буду, мамонька! – твердила девочка, дрожа всем телом.

– И работай всегда много – в этом вся жизнь и вся сила наша… – продолжала мать, заметно изнемогая. – Вот и сегодня… здесь хорошо…

– Буду, буду!

– Поцелуй меня, дочка.

Анютка, затаив дыхание, бережно прикоснулась губами к обезображенному лицу матери, и вдруг от этого прикосновенья у нее точно потеплело, отошло на сердце, и возвратилась способность плакать. Она рыдала долго, долго, почти с наслаждением ощущая, как облегчается ее со вчерашнего дня точно скованная грудь.

– Полно, не плачь, Бог милостив! – проговорила больная. – Дай мне лучше пить, да закрой спину. Холодно, а дышать нечем.

Анютка встала с колен, сделала все, что ей было сказано, и опять села на скамейку.

Больная снова забылась, и в избе опять воцарилась тишина, от которой у девочки опять замерло сердце, да так и осталось. Слезы снова точно иссякли, а грудь заныла.

Наконец, часу во втором село начало оживляться. Послышался стук экипажей, звуки человеческих голосов, но Анютка все сидела неподвижно в той же позе.

Пришла из церкви и старушка Алефтина, и, почти вслед за нею, явился и доктор.

Анютка почему-то боялась господ, вскочила и вышла в сени.

– До вечера не проживет! – мимоходом говорил в сенях Алефтине доктор, вовсе не заметивший стоявшей в темном углу девочки.

– Ах, горе-то какое! – вскричала старушка. – В этакий-то день! Ведь и священника-то сегодня, пожалуй, не дозовешься. Вы хоть барину-то скажите… Авось он как-нибудь. Причастить ведь надо…

– Хорошо, Григорий Александрович распорядится, – ответил доктор и ушел.

– Что ж ты тут стоишь? – сказала девочке заметившая ее старушка Алефтина. – Иди в избу, я тебя кофеем напою да пирога дам.

– Нет, спасибо, бабушка, я есть не хочу, я к батьке пойду, – ответила Анютка, поклонилась и стрелой понеслась по селу.

Кое-кто окликал ее, собираясь сердобольно расспросить о матери, но она не отзывалась и не останавливалась.

Часу в третьем на окраину погоста пришли медвежники и начали свое представленье. Медведь, который накануне заломал бабу, и девочка-коза, которая не сегодня-завтра должна была осиротеть, имели для народа особенное обаяние. Тут было и любопытство, и жалость, и не малая доля и страха, и приятного сознания своей безопасности. Толпы зрителей сменялись толпами, и в чашку Михаила Ивановича то и знай летели гроши, копейки, огурцы, яйца, даже пряники.

Анютка пела, острила, колотила в барабан, дразнила медведя весь день, почти не переставая, с какой-то лихорадочной оживленностью. Есть она ничего не ела, но часто пила то квас, то воду, и, чем холоднее было питье, тем оно ей больше нравилось. А мысль о матери, о предстоящей вечной разлуке, о ее страданиях ни на минуту не выходила у ней из головы. Ей так и виделся уголок леса, упавшая на землю женщина с окровавленным лицом и страшный разъяренный медведь над нею. Хотелось рыдать, кричать, но… нужно было делать свое дело!

Наконец, в пятом часу из села прискакал гонец и сказал Митричу, чтоб он шел на господский двор, потому что как господа пообедают, то выйдут на балкон пить кофе и смотреть медведей.

Анютка сбросила с себя свою козу, вскинула ее на плечо, как солдат ружье, и пошла следом за отцом и братом. За ними потянулась и праздная толпа.

Когда они пришли в село, господа с гостями уже сидели на пространном балконе, обнесенном легкой балюстрадой. Завидя их, Анютка, точно спеша спрятаться, тотчас же надела свою «козу» и принялась выбивать дробь на барабане. Медвежники сняли шапки, медведи поднялись на задние лапы, и кланялись.

– Здорово, братцы! Начинайте! – тотчас же приказал им Григорий Александрович.

Он стоял рядом с доктором и вместе с ним наблюдал за лицами жены и детей.

Ольге Николаевне вспомнилось, что вчера эти самые звери чуть не лишили ее мужа и всех детей и погубили мать другого семейства. Ее охватили ужас и отвращение, но она знала цель мужа и доктора относительно детей, овладела собою и смотрела почти равнодушно. На лицах детей сказывалось одно любопытство.

Началось представление. Анютка чувствовала, что у ней все больше и больше разбаливается голова, все крепче и нестерпимее сжимается грудь, но все-таки продолжала свою живую, разудалую роль с особенным увлечением.

«Насмешить их больше, бар-то – больше дадут. Снесу деньги мамке показать – она обрадуется! – думала она. – Мама моя, милая, желанная!»

В глазах у ней проносились по временам какие-то красно-огненные круги, в голове мелькало что-то несуразное, точно она не понимала или мгновенно забывала, что говорит, но она все-таки пела, плясала, смеялась, барабанила.

– Какая противная девчонка! – вдруг вскричал Леонид со свойственною ему горячностью. – У нее мать умирает, а ей и горя мало! Скачет, как обезьяна, и скалит зубы. Такую просто повесить не жалко!

– Лёлюшка! – укоризненно оглянулась на него сидевшая впереди Маргарита Ивановна. – Разве можно судить человека только по его внешности, да одному его поступку? Разве вы ее душу видели? Вот если бы услышал даже эти ваши слова кто-нибудь, кто вас не знает, да имел бы вашу привычку судить о людях сгоряча, ведь он принял бы вас за мальчика злого, а разве вы злы?

– Может быть, и не зол, но ломаться из-за грошей, когда мать умирает – гадко. А с тем, что гадко, я нежничать не намерен! – пылко возразил мальчик.

– Конечно, ты сказал глупость, Лёля, – вмешался Володя. – Повесить! Разве людей вешают? Это ведь не кошки.

– Эти медвежники кормят своими представлениями целую семью маленьких детей. Я слышала, как папа это гостям рассказывал, – заметила Оля. – Эта девочка у них старшая.

– Ну, так что ж? И пусть скачет, да не во время смерти матери! – упорствовал Леонид.

– Кабы ты был царь, так, верно, приказал бы, чтобы в твоем царстве каждый день ярмарки были, чтобы все ничего не делали, сидели друг у друга в гостях, смотрели на медведей и давали медвежникам деньги! – насмешливо проговорил Володя. – Разве у нас каждый день столько гостей? Вон Челкановы за сто верст приехали и, верно, дадут медвежнику хоть пятьдесят копеек. А в будни за этим полтинником ему надо сто верст к ним идти. Ha-ко, сходи сам, попробуй! А сегодня дадут ему у нас и все гости, и слуги и даже мужики.

В эту минуту Анютка, дразнившая и дурачившая медведя своим утиным носом и быстрыми, ловкими, неожиданными движениями, вдруг сбросила с себя свою козу и одним неестественно сильным прыжком очутилась перед самым балконом. Глаза у ней были широко раскрыты, лицо горело, грудь неровно вздымалась, все маленькое тщедушное тельце трепетало.

– Мамку-то медведь заломал! – вскричала она с ужасом. – Бедная моя мамонька, сердечная, желанная!.. Да где ж это она? – продолжала девочка, тревожно оглядываясь. – Где? Где?.. А! Это баре ее спрятали!… Хотят попу отдать, чтоб он ее в яму закопал! О-ох! Горе мое горькое! Мамонька моя родимая! На кого ты меня, сиротку, оставила?! Тех же медведей без тебя водить? А я боюсь их, мамонька! Ой, ой, ой, как боюсь! Приди ко мне, мамонька! Приласкай свою доченьку, прижми к себе ее головушку! Болит, ой, как болит эта головушка!.. Да! Где ж мамка-то?.. Баре ее взяли! Господа бояре, благодетели, заставьте за себя век Бога молить, отдайте мне мамку мою! На что она вам? Она хворая!.. А я без нее ни есть, ни пить, ни света Божьего видеть не хочу! Да и не я одна, и батька с Ванюхой кручинятся!.. А дома-то! Катька, да Васька, да Машка! Голодные, да холодные!.. Бегают да валяются, как волчата, никому не нужные! Нет теперь у них матушки, некому ни помыть, ни поласкать, ни понежить! Господа бояре, пожалейте сиротинушек, отдайте нам мамку нашу!..

Она опустилась на колени, припала к земле головой и жалобно зарыдала.

– Нет! – поднялась она снова с видом непреоборимой решимости на своем худощавом детском личике. – Плакать нельзя, некогда! Мамка работать велит!.. Надо бояр смешить!.. Они сегодня добрые: праздник у них, они батьке денег дадут!.. А дома-то сироточки Катька, да Васька, да Машка плачут! Они есть хотят!.. Сейчас, сейчас я бояр насмешу!.. Где ж медведи?.. Ух!!! Страшно!!! Мамку заломали и меня заломают! Боюсь я!.. Боюсь! Ах, господа бояре, пожалейте, не посылайте меня к медведям! Посмейтесь промеж себя сами… ведь вы счастливые! Чего вами самим не смеяться?.. Вот мы и несчастные, а бывало с мамкой, как ей полегчает, тоже смеемся! Ну, и вы посмейтесь, а меня пустите к мамке! Она больная… помрет скоро!.. – продолжала девочка с непередаваемой жалобностью в выражении лица и в голосе. – Пустите, пустите, господа-бояре! – рыдала она, закрывая лицо руками и как-то мучительно покачиваясь. – Я медведей боюсь!.. Я к мамке хочу!..

Она снова припала к земле и затихла.

В первую минуту, когда Анютка, сбросив козу, прыгнула к подножию высокого балкона, никто ничего не понял. Многим пришло в голову, что это только продолжение представления, даже Митрич и Ванюха подумали, что шустрая девчонка придумала какое-нибудь новое «колено», чтобы распотешить господ. Но, по мере того, как девочка говорила своим неестественно-звонким, точно надтреснутым голосом и то вспыхивала неестественной энергией, то разражалась безутешными рыданиями, всех охватило нестерпимо гнетущее оцепенение. Каждый сидел, не шевелясь, неподвижно вперя глаза в несчастного ребенка, и даже забывая перевести дыхание в мучительно сжатой груди.

Первым опомнился доктор.

– Позвольте, господа! Это что-то не то! – бормотал он, довольно невежливо проталкиваясь сквозь толпу гостей.

Он быстро сбежал с балкона и опустился на колена возле Анютки, которая продолжала лежать неподвижно и точно заснула.

Это движение заставило очнуться и всех остальных. Женщины плакали. Мужчины были бледны, да и у многих из них стояли на глазах слезы.

– Что нужда-то на свете делает! – дрогнувшим голосом проговорил один седой, как лунь, но видный и мощный старик, богач, служивший в уезде предводителем дворянства. – И странное дело, пока вот так на нее наткнешься, ведь и в голову не придут все ее ужасы.

Между тем доктор повернул Анютку навзничь, осмотрел ее и снова подошел к балкону.

– Она серьёзно больна, – сказал он рыдавшей Ольге Николаевне. – Нервная система не вынесла усилий воли над горем. Это был бред; у нее нервная горячка! Куда прикажете положить ее? В одну избу с матерью нельзя: они погубят одна другую.

– Александр Иванович, – проговорила, свешиваясь через перила балкона, Маргарита Ивановна, она была бледна, но не плакала, – можно велеть снести ее ко мне? Это не повредит ей? Ведь тут всего полторы версты.

Доктор вопросительно глянул на хозяйку.

– Зачем же? – отозвалась та. – Я положу ее у себя в доме.

– Ольга Николаевна, будьте благоразумны, – ласково-почтительно, но твердо возразила старая девушка. – Подумайте, ведь хорошо ухаживать за такой опасной больной у вас некому. Прислуга ваша не сумеет, да и не захочет, самим вам об этом нечего и думать. Да и для детей нехорошо, если она тут останется; ведь нервный бред – зрелище тяжелое, а с них этих двух потрясений и так довольно.

– Я совершенно согласен с Маргаритой Ивановной, Оля, – вмешался Григорий Александрович, – и очень благодарен ей за ее предложение. Так для всех будет лучше.

– Да, но подумать, что мы для своей тупоумной забавы терзали больного ребенка!.. Ведь это ужасно! – вскричала Ольга Николаевна, снова заливаясь слезами.

– Полно, Оля, не мы тут виной! – нежно лаская свою красавицу-жену, возразил муж. – Сделала все это бедность, нужда да непосильная решимость этой семьи выбиться из нищебродства и опять сесть на оседлый, хлебопашественный труд.

– Да! «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет»! Только как бы извести ее, проклятую, с ее непосильным трудом и фальшивым весельем! – задумчиво говорил доктор. – Пойдемте, Маргарита Ивановна – распорядиться надо.

– Ну, что, Лёля, понял ты теперь, в чем дело? – плача, спросила Оля у брата, который продолжал стоять возле нее бледный, с напряженно нахмуренными бровями.

– Понял! – ответил он почти злобно, сбежал с балкона и твердыми шагами подошел к Митричу.

Несчастный медвежник, как услышал слово «горячка», отчаянно заломил руки, да так и остался. Неестественно широко раскрытые глаза его неподвижно уставились на маленькое распростертое по земле тельце дочери. Ему хотелось броситься к ней, схватить, обнять ее, воскресить ее своими ласками, но ужасный медведь, сделавшийся точно проклятием его жизни, не мог оставаться один среди встревоженной толпы! Несчастный отец остался на месте, как окаменелый.

Утомленные звери сидели рядом, вывеся языки, тяжело дыша и апатично поглядывая на окружающую их толпу.

– Лёля! Так близко к медведям! – опасливо крикнула ему сестра.

– Оставь! – ответил юноша раздражительно, взял у Митрича шапку, вернулся к балкону и стал обходить гостей.

Он видел, что медвежник убит горем и забыл даже цель всех мук, которые вынес.

Чуткая и чистая юная совесть породила в нем потребность хоть чем-нибудь искупить свой злой отзыв об Анютке, и он пошел собирать деньги, которые она заработала.

Не пожалели гости кошельков своих, глядя на побледневшее лицо молодого сборщика, и убогая шапка медвежника скоро была почти полна серебром, медью и бумажками. Леонид не остановился и на этом. Сойдя с балкона, он обошел и всю толпу крестьян, своих и приезжих слуг, мещан и торгашей, приехавших на ярмарку, потом, вместо того, чтобы отдать шапку Митричу, исчез на время в доме и, только уж вернувшись оттуда, подал ее медвежнику и проговорил:

– Теперь ступай, брат, отсюда с Богом. Отведи медведей в лес, а потом снеси и покажи это жене. Она будет рада. А об девочке ей не говори, скажи, что она с нами играть осталась.

Митрич молча поклонился и, не пряча денег, с шапкой в руках, как автомат, побрел со двора.

Леонид пробежал в сад, сел на первую попавшуюся скамейку, облокотился на стол, обхватил голову обеими руками и задумался.

В таком положении застала его и следившая за ним Оля. Она беспредельно любила своего пылкого, но всегда и во всем благородного брата всем своим кротким сердцем и делила с ним все его радости, горести и замыслы.

– Тебе стыдно, Лёля? Тебя совесть мучит? – тихо спросила она, поглаживая его курчавую голову.

– Стыдно! – ответил он, не глядя на нее. – Так стыдно, что я всю жизнь себе этого не прощу! Ну, да уж я знаю, что я сделаю! Проклятая нужда! Теперь оставь меня, Оля, я хочу подумать.

Девочка покорно ушла, с глубокой жалостью к брату в душе. Она знала, что ни сердиться, ни стыдиться, ни горевать, ни радоваться он вполовину не умеет.

Все последующие развлечения роскошного именинного торжества прошли как-то сухо, точно по принуждению. И иллюминация на озере, и костры на островах, и катанье в увешанных разноцветными фонарями лодках, и танцы, и песни, и даже роскошный ужин – всё точно сразу потеряло свой смысл и свою прелесть перед суровым лицом нужды, горя, болезни и смерти.

Часов в двенадцать ночи Григорью Александровичу доложили, что его желает видеть старый медвежник.

– Что тебе, братец? – спросил барин, выходя к нему в лакейскую.

Митрич стоял перед ним бледный, совершенно убитый горем, но с какой-то суровой решимостью на лице.

– Хозяйка моя скончалась, дочка без памяти лежит, – проговорил он.

– Горько, горько, брат, – сочувственно отозвался барин, – да что делать, все мы под Богом ходим! А о похоронах ты не хлопочи: я сам об этом позабочусь.

– Я не за тем к вашей милости пришел! – всполохнулся Митрич. – Я и так вами много доволен, а обещали вы вчера моих медведей убить…

– Да ведь ты не хотел, я их и не трону, не беспокойся.

– Нет, барин, я теперь их убить порешил. Опостылели…

– Так что ж? Ружье тебе, что ли, дать?

– Только не мне, ваша милость… У меня рука не поднимется… Оно зверье хоть и поганое, а все ж меня столько годов хлебом кормило…

– Ну, так отведи их да продай кому-нибудь.

– Часу я смотреть на них не смогу, барин! Говорю, опостылели. Сделайте Божескую милость, застрелите их вы…

Григорий Александрович на мгновение призадумался.

– Нет, брат Митрич. Медведей на свободе я бивал не раз, даже с ножом да с рогатиной на них хаживал, а бить зверя прикованного и мне не по душе. А есть у меня тут такой мастер, Алексей-кучер. Он неразборчив и твое дело даже с удовольствием сделает. Я сейчас пошлю за ним.

– Благодарю покорно, – поклонился Митрич и вышел.

Часа через два где-то в лесу раздались два выстрела. Но ни Митрича, ни Ванюхи там не было. Митрич сидел в горенке Алефтины и при свете лампадок и восковых свеч сумрачно смотрел в страдальческое лицо своей умершей жены, а Ванюха спал где-то в сарае.

В господском доме тоже все затихло.

На другое утро, за чаем, Григорий Александрович сказал жене, что пойдет пешком в лес на реку посмотреть, как там строят лесопильную и мукомольную мельницу.

Леонид пошел с ним. Он плохо спал ночь, был бледен и нервен.

С полверсты за селом им повстречались Митрич и Ванюха. Они несли медвежьи шкуры. Поравнявшись с барином, Митрич остановился и опустил роскошную шкуру на землю.

– А я было к вашей милости шел, – проговорил он нерешительно.

– Здравствуй, брат. Что скажешь?

– Хотел просить, возьмите эти шкуры себе, барин. Мне за них ничего не надо, а слыхал я, что бояре их себе под ноги подстилают.

– На добром слове спасибо, брат, – ответил Григорий Александрович, – но шкур я от тебя не возьму, и это по двум причинам. В дом к себе их взять нельзя, потому что они очень напоминали бы моей жене беды, которые наделали твои медведи; да и ты человек бедный и семейный, значит делать дорогие подарки тебе не по плечу. Лучше продай их, тебе каждый с удовольствием даст за них рублей тридцать, а на это можно корову или лошадь купить.

Во время этого разговора с ними поравнялась небольшая прочная тележка, окрашенная синей краской с красными цировками. До излишества сытый и рослый вороной конь так и блестел на солнце своей маслянистой шерстью, звонко погромыхивая бубенчиками и бляхами тяжелой русской сбруи. В самой тележке, возле бледненького тщедушного мальчика сидел плечистый рыжий толстяк в синем картузе и синей же наглухо застегнутой сибирке17.

Увидя господ, он натянул вожжи, передал их мальчику и слез на дорогу.

– Григорию Александровичу-с наше всенижайшее! – проговорил он, развязно подходя, приподнимая картуз и нагло осклабляясь. – Это что же? Шкурки торговать изволите?

– Здравствуйте, Платон Иванович, – ответил Барсов, не подавая руки и не прикасаясь к шляпе. – Нет, не торгую, а напротив, отказываюсь и советую продать кому-нибудь другому.

– То-то я слышу-с, что вы ему тридцать рублев сулить изволите, из чужого, значит, кармана, – подхватил Платон с прежней наглостью. – Так ведь это цена-с господская, у господ денег много, а по-нашему, по-простецки, цена этим шкуркам – две синеньких18. Слышь ты, православный, бери деньги, да и проваливай, мне с барином поговорить нужно. Я этими шкурами сани себе обобью.

– Ну, нет, господин купец, барина я их даром просил взять, а тебе этих шкур за такую цену не получить! – сумрачно ответил Митрич.

– А для ча не получить? Да кто ж тебе за них больше-то даст? Да куда ты с ними денешься? Шутка ли, этакую тягость в нынешнюю жару на себе таскать? Недалеко, братец, ты с ними уйдешь! Да и шкуры-то сырые, они на солнце перепортятся. А две синеньких – цена самая подходящая.

Платон говорил быстро, размахивая руками и, видимо, стараясь и напугать и сбить бедного мужика с толку.

Леонид знал, что это – кулак, который опутал все окрестное население своими сетями и безжалостно, как паук, вытягивает из него все жизненные соки. Слушая его, мальчик думал о том, сколько различных мук, которые со вчерашнего дня оформились для него в страшном слове «нужда», рассевает по окрестности этот гадкий паук своей деятельностью. В сердце его начинали заговаривать злоба и отвращение.

– А что, Платон Николаевич, – вмешался Леонид, – если бы кто-нибудь, с отчаяния, стал продавать крест с могилы своей матери, то вы и тогда стали бы торговаться, чтобы дать как можно меньше?

Платон как-то дрянно захихикал, тряся своей рыжей бородой и обнажая мелкие гнилые зубы.

– Вишь ты, кровь дворянская, кипучая! – вскричал он. – Ведь какое слово-то подобрал язвительное! Мала пташка, а ноготок уж востер! Ну, да ладно, Леонид Григорьевич, посмотрим, что дальше будет. Мы-то вот, мужики простецкие да сиволапые, торговлей да торгами не гнушаемся, зато и живем во славу Божию, да и в сторонку кое-что откладываем. Ладно, дескать, деньги-то мало ли на что годятся, может, придется и на горячих господ-бояр вожжи купить попрочнее. Так ведь? Бывает оно на свете, Григорий Александрович? – закончил рыжий и вдруг с невыразимой наглостью хлопнул Барсова по плечу.

Леонид вспыхнул и взмахнул тростью, чтобы ударить Платона по ненавистной руке, одно прикосновение который считал для своего отца величайшим оскорблением.

Но Барсов схватил его за плечо и оттолкнул в сторону. Леонид с удивлением взглянул на него и увидел на его побледневшем благородном лице столько нестерпимой муки душевной, что замер на месте.

– Вы, Платон Иванович, забываетесь! – глухо и с усилием выговорил Барсов.

– Нет-с! Ведь я-с ничего-с! – захихикал рыжий. – Я только так-с, к слову!.. Бывает ведь-с с господами, что сидят на рогожке, а бьют с ковра. А Леонид Григорьевич господин молодой, и знать им это даже пользительно! Ну, ты, православный, – продолжал он, обращаясь к Митричу, – ступай-ка вон к тому поселку, что за погостом виднеется, под красной-то крышей мой дом. Обожди меня, там, на свободе, сторгуемся. А я к вам, Григорий Александрович об дельце поговорить ехал. Так как прикажете-с?

– Говорите. Я иду на мельницу, дорогой и переговорим, – сумрачно ответил все еще бледный Барсов. – Леонид, вернись домой, мой милый, и скажи маме, что она будет очень любезна, если придет со всеми детьми и с завтраком ко мне на мельницу. Там хорошо в лесу, прохладно.

– Да-с, истинно очень прекрасно! – подхватил Платон. – Да вот в моей тележёнке с моим сынишкой доехать до села не желаете ли?

– Нет, благодарю вас, я пешком дойду, – презрительно ответил Леонид и догнал уже двинувшихся к селу медвежников.

12

Накидка поверх платья.

13

Специальный контейнер (сумка, борсетка, кошелек, шкатулка, футляр и пр.) для мелких предметов.

14

Кладбище.

15

Речь идет об уничижительном понятии «старая дева».

16

Молитва, завершающая богослужение.

17

Народная рубаха с вышивкой.

18

Две пятирублевых депозитки.

Анютка. Повесть

Подняться наверх