Читать книгу Николас де Мело, или Тайна синих изумрудов - Ольга Оленич - Страница 2
Глава первая
ОглавлениеБысть год 1605 от рождества Христова. На одном из подворий Соловецкого кремля, поросшем мягкой муравой, два монаха в потрепанных рясах рубили дрова. Стояло короткое северное лето, грозившее обернуться внезапным снегом. Хотя Соловецкий архипелаг и был богоспасенным местом, где по неизъяснимой милости небес густо произрастали огромные грибы, среди которых никогда не случалось ядовитых, и множество ягод, однако холодная поморская пустыня, окружавшая чудный оазис, недаром заслужила славу опасной и жестокой хозяйки своих владений.
Посему монахи усердно трудились, зная, что братия зимой вспомнит их старания добрым словом. Время от времени они давали себе короткие передышки, разгибая спины и обмениваясь мыслями о монастырских делах.
Реки мне, брат, и севодни ли ты имеешь сокрушение на здоровье? – вопросил один из них, высокий, худой старец с поклепанным оспой, слегка дураковатым лицом.
Имею, брат мой, имею, – ответил второй, объемистый низкорослый юноша, наделенный цветущим румянцем и яркими синими глазами.
А ты, брат Ипатий, – стал советовать старец, – выдь поутру на Святое озеро да собери траву бронец, растет она кустиками, что гороховина, да отвари, да и попей горяченьку.
Ох, кабы ж оно помогло, брат Нестор! Да только чую, не то тут, не то… – отвечал полнотелый юноша. Чуть пригнувшись, он продолжил полушепотом, – не простая это болезнь, Несторе… Сдается вот, порчу на меня наводят!.. Встану утром, помолюсь, ан нет – не помогает! В утробе моей как бы сжатие происходит, а в мозгу яко тать беглый сидит и главу мою огнем жгет.
Юноша, взглянул через плечо, направо, где располагалась поодаль от них казенная часть, в которой тайно от народа содержался разного рода преступивший законы веры и отечества люд, осужденный по велению как светских, так и церковных властей на заключение в темницу – еретики, скопцы, попы-расстриги, пьяницы, вольнодумцы. Старец же, покряхтывая, поднял груду нарубленных дров и отнес их в деревянную клеть, прилепившуюся к стене узилища. Вернувшись обратно, он также бросил косой взгляд на зарешеченное окно одной из келий, которое венчал уступчатый карниз. Там только что виднелось и сразу же исчезло изможденное лицо какого-то узника.
– Верно тебе говорю, синец он, то есть демон блудный, и никто иной,– сердито прошипел в адрес исчезнувшего Ипатий и с размаху вогнал топор в длинное березовое бревно. – Намедни, егда солнце нача всходити, глянул я на него, и показа мне Господь черна пса лежаща…
Битый оспой Нестор, только что поднявший свой топор, еще раз с опаской покосился на окно, выпустил из рук держално на примятую траву, мелко перекрестился и, отошед, уселся на коряво сбитую лавчонку, стоявшую под разлапистым ильмом, одиноко росшим посреди двора. Ипатий же продолжал стоять неподвижно, с горестно опущенной головой. По круглой щеке его ползла крупная слеза.
Известь меня надумал, инородец проклятый, – Ипатий погрозил кулаком в сторону келий. – Как токмо зыркнет он на меня хоть раз, так у меня в голове вороны зачинають граяти, а сердце каменно делается. Мудр человек и гривенки за мою душу не даст…
– Не крушись, Ипатка! – крикнул, зябко поеживаясь, сморщенный Нестор, – Инородца-то сожечь повелел батюшка царь Борис самоличным высочайшим указом. Я сие давеча от игумена-коменданта слышал, – он покосился на решетку и ехидно улыбнулся. – Может, наши дровишки ему на костер и пойдут. А пушкарь Артем Косой, что вчерась в дозоре стоял, сказывал, что на Секирной горе уже и яму под срубной костер выкопали. Там будут жечь. Отыдут тогда от тебя твои горести…
Тот, кого называли синцом и инородцем, вновь был у решетки. Вцепившись в ржавые прутья побелевшими пальцами, он почти ел сплетников оголодалыми, нездешними глазами.
– А рожа-то – ну чисто ярого воску. Заносчив, однако, – усмехнулся вдруг Ипатий, и синие глаза его заблистали. – Змий же Диавол аки аир болотный ся мнит, аще чермность – убийство его, – процитировал он святое писание.
Нестор поднялся с лавчонки.
– Примемси, брат, за дело, а то, гляди, не пожалует нас отец настоятель, – сказал он. – Сотвори ему Господь покаяние и отведи от нас зла творящих… – послал он в адрес иноземца крестное знамение. И, бормоча молитвы под нос, монахи резво взялись за свою повседневную работу.
Человек же, о котором шла речь, отпустил прутья решетки, сполз по каменной стене сводчатой келии, уселся на пол и уткнул смуглое, исхудалое лицо в ладони, поставив локти на колени. По плечам его рассыпались длинные, взбитые дикими клочьями черные волосы.
Значит, все-таки сожгут… Неужели не лгала ему изумрудная идолица, индейская богиня Фура? Нет, не могла она сказать правды. Она врагиня ему, совратительница окаянная… Наваждение все сие есть, все эти знамения и видения, а он будет жить долго, вопреки всем напастям! Не из таких передряг выходил невредимым…
Человек то с силой закусывал тыльную сторону ладони, то массировал виски и напряженно размышлял. Блуждающий взгляд его натолкнулся на висящую в углу икону, писанную золотом по добытому из червца, травяной моли, багрянцу, или, как называют его иконописцы, по баканной земле. Икона изображала отца Савватия, основателя Соловецкого монастыря. Лик его был благообразен и мудр, чело увенчивал нимб, а твердая рука посылала знамение распростертому вокруг него Северному морю. Вспомнив, что инок учредил сие заведение, опершись на слова некоей неграмотной поморской бабы, глаголившей об избиении ея некими двумя страшными юношами с помощью прутий, дабы не блудила она по святым местам, иноземец с отвращением сплюнул. Затем он пробормотал несколько непристойных проклятий в адрес богоспасенного старца, перемежая при этом крепкие русские ругательства с витиеватыми испанскими, поднялся с пола, пересек узкую келию и улегся на деревянную кровать, покрытую домотканной пестрядиной. Из такого положения ему виден был другой угол, в котором светилась от луча, упавшего из окна, икона Божьей Матери. Чужеземец попытался молиться, покрывая себя двоеперстием, однако помимо его воли всплывали из глубин памяти звуки старинной языческой легенды. Сначала он прерывисто шептал их по-испански, затем вскочил и, широкими шагами расхаживая туда-сюда, принялся декламировать вслух, перейдя на кечуанское наречие, от начала веков никогда не слыханное здесь, в московитской глухомани.
– На землю, позднее названную испанцами Колумбией, но вначале бывшей матерью индейцев, к источнику, текшему с вершины вулкана Сангай, пришел бог Аре. О слава тебе, Пачакамак! Он создал женщину по имени Фура и мужа ее по имени Сиро. Он научил их разным ремеслам и дал им вечную молодость, о слава тебе, Пачакамак! Но при этом выдвинул им такое условие. Если совершит кто-либо из них измену, то мгновенно теряет эти дары, о слава тебе, Пачакамак! Супруги жили счастливо. Но однажды, когда Сиро был на охоте, с запада пришел человек по имени Зарби. Фура помогала ему искать цветок вечной молодости и однажды нечаянно отдалась пришельцу. Ласки его были опьяняющими и новыми для нее, о слава тебе, Пачакамак! Но наутро пришло отчаяние. Вернулся с охоты Сиро, увидел на лице Фуры следы измены и, убив Зарби, прыгнул с обрыва в воды горной реки, о слава тебе, Пачакамак! Фура, рыдая, бросилась вслед за ним. Крики и стенания Фуры превратились в мотыльков, а слезы ее – в изумруды… О слава тебе, Пачакамак!
Человек остановился, заложил руки за спину, еще раз задумчиво пробормотал: "О слава тебе, Пачакамак!". Затем быстро подошел к окованной железом двери и стал тарабанить в нее кулаками, вопя звенящим от гнева голосом:
– Откройте! Откройте ради Святой Троицы! Выпустите меня!
После долгого-долгого молчания послышались шаги, затем скрип замка, и, наконец, в дверь просунулось хмурое лицо одного из дружинников-черноризцев:
– Ну? Чего тебе, сын диаволов?
Стучавший в дубовую дверь своей полутемной келий мученик был, как уже ясно из повествования, испанцем. Родился он в 1559 году в захолустном городке Кавилхао, расположенном на юге Португалии, бывшей тогда провинцией Испании. Блистал он при дворе во времена своей юности, как дворянин очаровательный и знатный. Увы, особого успеха не достиг, поскольку, кошель его был пуст, а имение разорено. Но, хотя, совершенно неимущий, кабальеро сей, как и многие испанцы того времени, был безмерно горд и невероятно тщеславен. Конечно, мечтал он о возвышении и богатстве. Однако, как и где взять деньги? Много, много денег? Он был так беден, что и слуг-то почти не имел. Всю работу по дому выполняла рябая и горбатая колдунья, которую отец его случайно откупил у инквизиторов, а распорядителем по хозяйству выступал один каталонец с подозрительной репутацией по имени Франчо, случайно прибившийся к Николасу.
Оставался один путь. Наш зеленоглазый, черноволосый юноша подался в монахи. Выдержав время послушничества и вступив в орден доминиканцев, который пользовался особым расположением Папы Римского и в чьи руки фактически была передана вся Инквизиция, он, набравшись духу, на скрипучем, просмоленном галеоне под рокот ужасающих волн пересек океан. Проведя некоторое время в Мексике, осел в Перу. Миссия его заключалась в том, чтобы любой ценой обращать в веру Христову упрямых индейцев. Эта миссия была ему по вкусу, хотя он и не слишком усердствовал. Вместе с военными отрядами он бродил по вожделенному Эльдорадо, стране неиссякаемого золота, читал проповеди, добывал и копил ценности: немножко – для церкви и побольше – для себя.
Жизнь Николаса стала великолепной. Долгожданные сокровища полились в его сундуки сумасшедшим водопадом. Индейцы целыми племенами совершали самоубийства, бросаясь со скал в пропасти, поскольку таковым был один из постулатов их дикарской веры: самоубийство священно, самоубийство угодно богу, самоубийца попадает на небеса, а имя самоубийцы становится бессмертным. В ужасе от злодеяний безжалостных белолицых пришельцев, индейцы метались по горам, ища укрытия от креста, костра и меча, и, наконец, сдавались, склоняясь перед проповедями черных ряс, и молили их об утешении, не скупясь на подарки.
Проведя в погоне за богатством почти четыре года, Николас скопил немало и стал подумывать о карьере. Заполучить высокий церковный чин было делом непростым. Николас был по натуре скорее скептиком, чем идеалистом, и прекрасно понимал: не имея прочных родственных или деловых связей при дворе, многого не добиться, даже имея деньги. Да, деньги решают многое, порой даже почти все, но только в том случае, если сам их обладатель умеет эту силу правильно применить. А без толку растранжирить богатство на взяточников да на хапуг – дело нехитрое…
Можно было, конечно, пойти другим путем. Попытаться стать подвижником, защитником паствы или правдоискателем… Но, во-первых, здесь была опасность впасть в ересь, а, во-вторых, он как-то не чувствовал в себе склонности к аскетическим радениям. Что там греха таить – Николас любил жизнь и не намерен был себе ни в чем отказывать. Знавал он некоторых аскетов, которые так истово умерщвляли плоть, что хоть сегодня вознеси их на небо. Например, брат Иллирии, бывший козопас из Уэски, так тот прямо упивался вшами, которые по нему ползали. Николас однажды сильно раздражился тем, что не имел возможности отодвинуться подальше от Иллирия во время литургии, где звучала одна из лучших проповедей их красноречивого наставника, аббата Сансевино, и должен был всю дорогу нюхать смрад прелой рясы будущего святого. Посему спросил его после того, как они вышли из храма, не думает ли почтенный брат, что количество дней пребывания в раю увеличивается соответственно количеству укусов ниспосланных на него Богом насекомых? Обиженный Иллирии осыпал его градом упреков и чуть ли не обвинил в кощунстве. Другой его знакомый, брат Авланий, использовал иное, но столь же странное средство, дабы свидетельствовать перед миром о своем благородном намерении угодить Отцу Небесному. Он обставлял себя массой блюд с самыми соблазнительными кушаньями и напитками, долго нюхал их, глубоко вдыхая запахи при помощи широких ноздрей крестьянского носа, а затем приказывал слугам выбрасывать все это в свальную кучу, где вечно рылись подзаборные собаки. Сам же принимал только скудную и скверно приготовленную пищу. Николас и тут не утерпел и, будучи как-то в веселом расположении духа, осведомился, не есть ли нюхание свиного жаркого и сладких альмерийских вин скрытым способом ублажения плоти и не заблуждается ли благословенный Авланий насчет приобретенного к себе внимания Божьего? Брат Авланий смиренно промолчал, но с тех пор стал усиленно отбивать у Николаса паству.
Нет, не улыбалось Николасу умерщвление плоти. Он ощущал в своем естестве нечто эпикурейское, почти эллинское, от чего никак не мог отделаться. Этот порок мешал ему возлюбить Бога так, как то предписывал Блаженный Августин, – достигнув высшей христианской добродетели, то есть презрения к себе. Вообще, ко многим богословским догматам у него было сложное отношение. Он никак, скажем, не мог признать также августинский постулат бездомности Града Божьего, попросту потому, что бескорыстно, по-детски, любил Испанию и простодушно считал ее лучшей страной мира. Да, и кстати говоря, ни одну идею, ни одно мнение не стоит принимать целиком, до конца, полагал он. Всегда надобно оставить место для сомнений, так как сомнения – пикантная интеллектуальная роскошь, столь же необходимая для ума, как чесночный соус для копченой свиной колбасы. Но лучше, конечно, не рассуждать об этом вслух, чтобы не впадать в бесплодные и неприятные распри с невеждами, снующими вокруг, и норовящими урвать для себя толику милости Божьей и донести на ближнего своего, как на ересиарха и отступника. Лучше действовать во имя собственного блага и успеха своего призвания на этой земле. Призванием же своим Николас де Мело, естественно, считал церковную власть. Но, чтобы достичь ее, необходимо было получить во владение аббатство или возглавить епископат. К каким же способам для этого необходимо прибегнуть? После долгих размышлений Николас решил, что следует добиться приема у самого Папы Римского и подарить ему что-нибудь бесценное, уникальное, чему не существует в этом мире никакого подобия, и таким образом отличиться.
Уже давно доносились до Николаса слухи о тайном капище, где индейцы хранят удивительное сокровище, обладающее, как говорят, магической силой, – огромный яйцеобразный изумруд весом не менее трехсот карат. Они почитают его как богиню Фуру, богиню-самоубийцу, и раз в год, в день весеннего равноденствия, десять лучших юношей и девушек племени, облаченных в золотые одежды, бросаются в ее честь со скал в горную реку. Камень этот, по преданию, принес в своей краснозубой пасти пернатый змей, вынырнувший со дна горного озера. Он положил его у ног случившегося в этом месте израненного врагами воина племени муисков, велел ему построить храм, где хранилась бы Фура, и улетел на небеса. Поручение было выполнено, и храм возведен. Но только вот где он? Этого никто не знает.
Взвесив все "за" и "против", Николас решил разыскать языческую идолицу.
Пристроив ранее добытое имущество в надежном месте, он отправился на поиски, внимательно выслушивая исповеди новообращенных дикарей и ловя каждый слух. Не забывал он и о том, чтобы присматриваться, не пошлет ли ему Господь какого знака или знамения и тем самым покажет, одобряет ли его намерение. Хотя, конечно, больше всего он полагался на собственный здравый смысл и свою сообразительность.
Тогда он был так молод, и все казалось простым и достижимым!
Но, как всегда, что-нибудь да станет поперек дороги великим начинаниям, особенно, когда человек еще юн и не насытился страстями.
Это случилось тогда, когда он сумел окрестить население целой деревни, прилепившейся у подножия какого-то очередного скалистого хребта с косноязычным местным названием. Суровые воины в сверкающих шлемах криками и оружием согнали ее жителей к реке, и Николас вначале прочитал им проповедь на отборнейшей латыни, которую те, конечно, совершенно не понимали. Впрочем, этого от них и не требовалось. Затем он велел им окунуться в холодноватую, на его вкус, для купания воду, и готово – они навеки стали вассалами испанской короны. Звонким голосом цитируя свой любимый стих из Книги Бытия – "Я есть Господь твой, что вывел тебя…" – Николас приметил с краю перепуганной толпы девчушку, одетую в голубое, затканное ослепительными узорами платье, украшенное синей бахромой. Совершив службу и махнув рукой солдатам в знак того, что новообращенных можно отпустить, он пальцем указал на девчушку и надменным голосом произнес на кечуа, государственном языке инков, который к тому времени успел неплохо освоить: "Пойдем со мной, дочь моя". Та, покорно опустив голову, последовала за падре. В походном шатре своем, расцвеченном флагами и вымпелами, Николас особо не церемонился. Он швырнул робкую индеанку на вытертый в дорогах ковер и, преодолев недолгое сопротивление, лишил ее девственности. Затем он поднял ее и вывел из шатра со словами: "Иди, дочь моя, и кайся, ибо ты совершила великий грех – ввела в искушение скромного слугу Божьего". А вернувшись в шатер, приступил к трапезе.
Юный монах не терзался угрызениями совести. Нравы тогдашних миссионеров были весьма далекими от идеала. Однажды даже Папа Римский вынужден был издать буллу, в которой запрещал своим служителям иметь больше одной наложницы. «Поскольку, – говорилось в ней, – некоторые священники позволяют себе нарушать обет безбрачия и выказывают себя более распутными, чем нечестивые магометане, заводя до двадцати, а то и тридцати совращенных ими спутниц».
Наш благородный дворянин как раз откушал маисовой каши и приступил к поджаренным бананам, запивая их великолепным аликанте, недавно доставленным из Испании, когда услышал пение, напоминавшее птичий щебет. Он прислушался к словам, произносимым на кечуанском наречии:
О, как велик твой полк!
Он едет из синих ночей.
Я сотку тебе тонкий шелк
из пуха летучих мышей.
О, как безжалостен ты,
пришедший от края земли!
Цветком моей красоты
ты жажду свою утолил.
О, как могучий кондор,
ты когти в сердце вогнал.
И жизнь моя с этих пор
высохла, как астрагал!
Де Мело был удивлен. Нет, он был удивлен не только тем, что девушка не ушла, хотя и это было неожиданностью.
За годы странствий он достаточно изучил местные нравы. Наложив на себя руки, они угождали своим богам – то ли невидимому Виракоче, то ли серебряному Пачакамаку. Это священное деяние, в принципе, немало облегчало помешавшимся от алчности испанцам задачу покорения новых владений. Святая мать наша церковь рассылала множество инструкций с требованиями усилить пропаганду против сатанинского обряда, но, увы… Бороться с этим предубеждением даже для Николаса с его незаурядным ораторским даром часто оказывалось бесполезным. Что скажешь сыну, увидевшему свою мать висящей на дереве с обугленным телом и выколотыми глазами? Как остановишь на краю пропасти отца, только что, с безумно вытаращенными глазами, собиравшего на месте своей хижины пепел его сожженных детей?
Поэтому юный монах со временем перестал обременять себя излишним радением в этом направлении. Он не стал бы препятствовать и жертве своей мимолетной похоти, если бы она вознамерилась исполнить свой религиозный долг в ее понимании. Не он, так что-нибудь иное могло послужить причиной такому шагу. Все равно дикари не внемлют разумным доводам, как ни старайся.
Поэтому то, что девушка не пошла и не бросилась со скалы, было несколько удивительно, хотя, конечно, слава Богу, что его совесть не будет отягчена бессмысленной гибелью столь юного и милого существа. Но гораздо более странным было другое. То, как она пела… В ее голосе звучал вызов. Вызов настойчивый и манящий. Затем песня кончилась, и послышались заунывные звуки индейской панфлейты, которой здесь пользовались и на празднествах, и в будни туземные артисты.
Он долго вслушивался в меланхолические модуляции тоскующего голоса, затем поставил недопитый бокал на стол и вышел из шатра.
Она сидела неподалеку, под раскидистым деревом американской сливы, усеянной крупными сизыми ягодами, и вертела в руках багровый цветок, называемый индейцами "кеа". Рядом с ней, на примятой траве, лежала костяная семитрубная свирель, оправленная в грубые завитки медной чеканки. Длинные черные волосы текли по ее стану до самых бедер, прикрывая разорванный ворот платья. Она дерзко взглянула на Николаса. Его удивил этот взгляд, редкий для женщин Тауантинсуйю, где закон пресекает даже самые робкие проявления женской свободы. Девицы здесь выходили замуж только по выбору старших, жены безропотно подчинялись воле мужей, а прелюбодеек закапывали живьем в землю.
– Поди сюда, – позвал Николас.
Кечуанка поднялась и без слов подошла к нему.
– Как тебя зовут?
– Суримана.
Монах некоторое время созерцал соблазненную им девушку, которую до сих пор не успел даже толком разглядеть. У нее была стройная фигурка, изящные, почти танцевальные движения и огромные, живые, хотя и мрачные глаза. Кожа туземки была темна, как лепесток граната.
Девушка шевельнулась и почему-то напомнила Николасу яркого водяного жучка, ловко скользящего по рябой поверхности лесного затона. Похоже, она была знатного происхождения, о чем говорила богатая ткань измятого платья и множество золотых браслетов варварского вида, обрамляющих тонкие запястья.
– Откуда ты, Суринья? – спросил он мягко, перековеркав на испанский лад уродливое для его уха имя.
Из Куско, – индеанка опустилась на жесткую траву, поджав под себя ноги и принявшись угрюмо терзать свой кеа.
Из Куско? – Николас задумался. Куско был инкской столицей Перу, в отличие от Лимы, официальной столицы, построенной испанцами. Если она из столичной знати, то наверняка мнит о себе очень много, и один лишь Бог ведает, что у нее может быть на уме. Если взять ее кухаркой, не отравит ли? А, может, за нее можно будет получить и выкуп? Николас еще раз оценивающе глянул на девушку.
Как же ты оказалась здесь?
Бежала.
Бежала?
Да, бежала! Бежала от ваших солдат! – закричала вдруг девушка. Лицо ее исказилось гримасой гнева и обиды, готовой пролиться ливнем слез. Она вскочила, отшвырнув прочь измятые лепестки разорванного цветка.
Но я должна была вернуться! Теперь я уже не вернусь.
Почему же?
Слезы Суриманы так и не пролились, а лицо ее стало отчужденным и замкнутым. Она опять присела на землю, скорчившись в комочек и обхватив себя за плечи руками, как будто ее вдруг прохватил озноб. Глаза ее устремились куда-то за горизонт, и она не ответила на вопрос.
– Хорошо, – Николас помедлил. – Зайди в мой шатер. Я нанимаю тебя служанкой.
Маленькая индеанка не двигалась, продолжая упрямо молчать.
Ты слышала? – Николас начал терять терпение.
Суримана – не служанка. Суримана – посвященная Солнцу, – произнесла она глухо, речитативом, смотря все так же мимо него вдаль. – Была. Теперь я никто. Теперь меня не поведут не вершину горы и не нанесут удар в сердце священным обсидиановым ножом. Теперь я не стану богиней. Теперь моих братьев не наречет жрецами Великий Инка, и не получит мой отец повышение по службе. Не будет он править провинциями, и не опустят взгляд нахальные рабы, как должно, когда мимо них буду идти я, Суримана, потерявшая чистоту. Зачем ты сделал это, испанец?
В принципе, Николас не был жесток. Не был он и слишком зол. Он был человеком своего времени, только и всего. Он принадлежал к той волне цивилизованных конкистадоров, которые насилие пытались сочетать с гуманностью. Не раз он сокрушался в душе, когда во время боя ему приходилось, держа в одной руке крест, другой вонзать острие рапиры в полуобнаженные тела дикарей, вопящих свои непонятные кличи. Мело опоздал родиться к тем порядкам, когда монархи сманивали в Новый свет всех, кто был осужден на позорную казнь, отсечение рук или ног, удушение веревками. Теперь разрешение на отправку в Индии могло быть получено только теми, на ком не было позора или подозрений относительно чистоты веры, как и иных пороков. Избежать таких подозрений – о, это было великое искусство! Он применял свой талант дипломата с наивысшим мастерством и ловкостью, тщательно скрывая от окружающих свои не вполне соответствующие общепринятым мнениям взгляды на жизнь и уклоняясь от любой досужей попытки заглянуть к нему в душу. Даже на исповедях он чрезвычайно толково лгал своим наставникам, не имея ни намерения, ни желания открывать кому бы то ни было свою слабость к тому, что считалось крамолой, и к недозволенным любовным пристрастиям. Но одно дело – заботиться о своей репутации во имя полезных целей и ради самосохранения… А здесь – здесь он впрямую столкнулся с чем-то, что действительно не укладывалось в его представление о жизненной мудрости… Если бы эта индеаночка сокрушалась только по поводу своего целомудрия… Ну, Господь с ней, можно было бы одарить ее чем-нибудь… Утешить… Он был, конечно, не очень прав. Жаль ее, славная малышка. Нежная… Так нет же. Она оскорблена тем, что у нее отняли священную, по ее мнению, смерть. Смерть! Смерть ей заменяла Богоматерь Христову!..