Читать книгу Ель с золотой вершиной - Ольга Ракитянская - Страница 4

Мирские родители

Оглавление

Огромный котел посреди поляны источал ароматный пар. Седобородый дед в неподпоясанной белой рубахе, в холщовых портах, осторожно раздвинул молодые елочки, прошлепал босиком по мягкому мху и траве (не помять бы первые ландыши!), склонился над котлом, принюхался. И весело заорал в ельник:

– Мать! Ты глянь, чего нам внуки-то приготовили! Чем уважили! Это ж хвасоля! С грудинкой жареной! Да с этим, как его… красное… баре-то в Питере жрут которое…

– Вот разорался старый, – добродушно поварчивая, поправляя белый платок, из ельника вышла старушка в просторном холщовом платье – так же, как дед, без пояса и босиком. – Хвасоли он не едал. Гляди-ко – пташку малую как напугал!

Она кивнула на молодую рябинку, едва зацветшую, в ветвях которой прыгал зяблик. От дедова крика зяблик было притих, но тут снова встрепенулся и пустил громкую трель. Потом перелетел на соседнюю елочку и снова защебетал – будто хотел окружить всю поляну кольцом из песен.

– А красное то – томатом зовется, иначе яблоком полюбовным… Не наша еда – ну, да молодым виднее теперь, чем стариков-то кормить.

– Во, – поднял дед указательный палец, – яблоко полюбовное! Любят нас, значит. Помнят. Уважают.

Он ловко выдернул из-за пазухи деревянную ложку на веревочке и собирался было запустить ее в варево – но кинул взгляд под корни большой сосны. И снова весело заорал:

– Ты глянь, и кувшин приготовили! А в кувшине-то… – он запустил палец в дымящийся сосуд, облизал, – в кувшине-то вино заморское! Да горячее! Да с травками душистыми! Ух, разуважили внуки старого деда! Давненько такого от них не видали, давне-енько…

Дед обеими руками схватил кувшин и хотел было порядочно из него отхлебнуть – да его одернула старушка.

– Ты бы, отец, людей подождал, – сказала она, устраиваясь поудобнее на огромном стволе поваленной ели. – Люди-то подходить начнут – скажут, мол, чего это дед Степан с бабкой Марьей поперед всех уж и ложки запускают, и из кувшина хлещут? Нехорошо так-то. Не для нас одних, чай, внуки старались.

Она снова поправила платок и, оглянувшись по сторонам, понизила голос:

– Да и баба Мерява, чай, в гости заглянет. Поперед Мерявы-то не годится… Старше ее никого ведь нет.

Дед кашлянул, посерьезнел. Кивнул согласно и чинно опустился на еловый ствол рядом с бабкой, сложив на коленях морщинистые руки.

Поляна дышала маем. Утреннее солнце будто медом обливало сосновую кору, покачивались бутоны ландышей, зяблик все лил свою журчащую песенку то с рябины, то с ели. Где-то вдали куковала кукушка, а из-под трухлявого ствола березы выглядывал гриб-строчок – бурый, складчатый.

– Хорошо-то как, Марья, – вздохнул дед. – В такое утро жить бы да жить… Али внуков в гости ждать.

Старушка грустно покивала головой, тоже вздохнула, зачем-то снова поправила платок.

Из ельника не торопясь выходили люди – старики и старухи, в таких же белых, грубого холста, неподпоясанных платьях и рубахах. Они чинно кланялись в пояс Степану и Марье, приветствовали друг друга, усаживались рядом вокруг котла. Завязывались понемногу степенные беседы.

– Как деревня-то ваша? Стоит?

– Стоит покудова. Да внуки все в гости не едут.

– И у нас не едут. Давеча свиньи лесные амбар подрыли – дак некому и починить.

– А молодые-то есть у вас?

– Куда там. Не осталось давно никого – ни молодых, ни детишек. Кто в город подался, кто в села большие. И то – молодые, им бы пожить.

– Вот и у нас такожде…

Время от времени кто-то из стариков бросал выжидающий взгляд на котел и кувшин – но к трапезе никто не приступал. Все ждали чего-то.

Наконец, из глубины ельника послышался негромкий звон – и старики встрепенулись, разом обернувшись в ту сторону. Звон приближался, глуховатый, металлический, совсем непохожий на голос птицы и зверя – и все же будто рождавшийся из жирной торфяной земли, из болот и ельника, из первых майских колокольцев. Ветви раздвинулись – и на поляну вышла невысокая женщина.

Она была немолода – но и старой назвать ее было трудно. Пожалуй, у нее вовсе не было возраста. Лицо ее было словно вырезано из корявого соснового ствола деревенским резчиком – или, быть может, охотником? Широко посаженные светлые глаза смотрели строго, но приветливо.

Одета женщина была совсем не так, как прочие. Длинная белая рубаха, спускавшаяся до колен, была у нее подвязана красным поясом, расшита красными нитками. Ноги обмотаны белой холстиной – толстые, крепкие, будто стволы деревьев. На ногах – кожаные постолы, на голове – белый широкий плат. Концы его спускались на спину, будто крылья.

И подвески – множество подвесок украшало ее наряд. Височные кольца в несколько рядов спускались к плечам, длинные цепочки перевивали плат, тяжелые подвески с лосиными головами, утиными и лягушачьими лапками покачивались на груди, крученые браслеты-змеи стягивали рукава рубахи. Все это звучало, звенело, вливалось в майскую песню леса.

Женщина вышла на середину поляны, поклонилась в пояс старикам. Те все как один поднялись, поклонились в ответ.

– Привет тебе, баба Мерява.

– Привет и вам, мирские матери. Привет вам, отцы мирские.

Она подошла к стволу ели – старики подались чуть в стороны, давая ей место посередине. Степан и Марья оказались у Мерявы по правую руку.

– Ты смотри, чем нас внуки-то распотешили! – кивнул дед Степан на горячий котел. – Хвасоля, да с мясом, да вина заморского кувшин! Вспомнили, а?

Мерява кивнула, не торопясь сняла с пояса металлическую ложку на цепочке – ручка ее украшена была литой головой лосихи.

– Ну, миряне, – крякнул дед Степан, – начнем, благословясь?

– Начнем, меряне, – кивнула Мерява и первая запустила ложку в душистое варево.

За ней потянулись и старики. Ели степенно, молча, не перебивая друг друга – только вздыхали да щурились от удовольствия. Горячая фасоль с грудинкой и впрямь была хороша. Не пожалели внуки и соли, и перцу, и душистых травок. По кругу пошел кувшин, глаза стариков заблестели, повеселели.

Дед Степан отхлебнул в очередной раз, передал кувшин соседу справа – деду Кузьме с дальнего хутора – вытер усы тыльной стороной ладони.

И тут заметил напротив, в осинках и елочках, серую тень.

Тень жалась стыдливо, пряталась за деревца, переминалась с ноги на ногу. И жадно, тоскливо глазела на стариков, на кувшин и котел. Глаз дед Степан не видел, но взгляд этот даже издалека обжигал его холодом смертным и бесприютностью.

Дед тихонько подтолкнул локтем жену, одними глазами показал ей на осинки. Та чуть слышно охнула и зашептала что-то на ухо бабе Меряве. Мерява посмотрела и кивнула – только подвески звякнули в такт.

– Эй, мил человек! – с облегчением заорал дед Степан в сторону тени. – Выдь к честному народу, покажись, каков ты есть! Да не боись, не съедим – сами накормим! Да напоим еще, мы сёдни как баре! Выдь, говорю, сюда!

Тень, немного поколебавшись, нерешительно выступила из осинок на свет. Это был совсем молодой светловолосый парень – лет, наверное, двадцати, а то и младше. Страшно худой, с глубоко запавшими глазами, одетый в когда-то добротную, а теперь изгвазданную торфом, изодранную солдатскую шинель, в которой местами еще угадывался серый мышиный цвет. Парень переминался босыми ногами по шишкам и старой хвое, обнимал себя руками и дрожал крупной дрожью – то ли от холода, то ли от страха.

– Ну, чего жмесси – к котлу вали! Али солдата учить надо? – прикрикнул Степан.

А Мерява поманила парня рукой в змеиных браслетах.

Тот вздрогнул, как от удара, когда его назвали солдатом. Но подошел покорно, как зачарованный, опустился на мох у ног Мерявы.

– Вот, так-то лучше, – одобрил Степан. – Ложка-то есть у тебя?

Парень, будто во сне, медленно вытащил из-за пазухи обгрызенную алюминиевую ложку. Тоскливый взгляд его не отрывался от котла, где булькала фасоль с грудинкой.

– А есть, так и лопай. Чего глядеть-то. Тут, паря, нынче на всех хватит!

Парень оглянулся нерешительно на Меряву – та кивнула, не размыкая губ. Звякнули подвески. Тихо вздохнула бабка Марья.

Парень, еще не веря, все так же медленно запустил ложку в котел – и вдруг начал есть быстро и жадно, почти не жуя, давясь и кашляя. А потом плечи его затряслись. Он ел и беззвучно плакал, и слезы капали в варево.

Старики смотрели, вздыхали. Парню никто не мешал. Все отложили ложки, даже кувшин перестал ходить по кругу.

– Эх, паря, – крякнул дед Степан. – Родные-то тебя, видать, совсем не кормят. Позабыли, а?

– У меня… нет никого, – промычал парень чуть слышно. – Мама… умерла. Давно, до войны еще. А я… А я…

– Жениться не успел, понятно, – кивнул дед Степан. – А там и забрили. А там в плен сразу угодил, да в болота наши, да на торхву эту, землю-то горючую добывать…

При этих словах парень сжался, втянул голову в плечи. Выронил ложку, замер.

– Да не боись, – вздохнул дед Степан. – А то мы не знаем, кто ты такой есть. С ямы ты немецкой, за леском которая. Как нагнали вас, пленных, землю-то болотную копать, так в той землице вы и осталися… Эх, жизнь ваша солдатская. Забреют – не спросят, куда пошлют – не скажут, а помрете – так и не вспомнит никто.

Парень медленно поднял голову, оглядел нерешительно сидящих вокруг стариков. Но те, как один, смотрели сочувственно. Вздыхали. Одна старушка утерла концом платка набежавшую слезинку.

– Все мы знаем, – кивнул Степан. – Как не знать – сами, чай, в этой землице сколько уж лет лежим. Мы вот с Марьей – так почитай три века. И прочие все – кто век, кто два. А Мерява-то наша – так страшно сказать, лет тыщу, а то и поболе. С самых, значит, исконных веков, от старых родителей.

Он подтолкнул парня коленкой в спину.

– Ты лопай давай, не жмись. Думаешь, поди – вот они меня кормят, а я, может, внуков их на войне стрелил… Хотя куда тебе, небось и стрелить-то не успел, как взяли. Молоко-то на губах не обсохло… А все одно – и тебя забывать не годится. Забудешь так-то всё, что было – а там, глядишь, и наши внуки сами погонят кого, али их погонят, в чужие земли народ убивать. Так и будут люди друг дружку колошматить да в чужой землице бросать. Всегда оно так, когда забывают.

– Внуки-то нынче и нас позабыли, – тяжко вздохнул дед Кузьма.

– По весне не кличут, не кормят!

– Не греют!

– Деревни позаброшенные стоят!

– Тропинки лесом позарастали!

– А твой-то хутор, Кузьма, развалился совсем, уже и следов не осталось!

Горькие голоса стариков разносились эхом по майскому лесу. Издалека им отвечала кукушка.

– Эх, меряне, – вздохнула Мерява. – А мне-то было каково, когда вы и язык свой забывать начали? И рощи дубовые позабросили, ельником они позарастали? И на озере Святом, да Белом, да Черном, только сети на рыбу ставили?

Старики пригорюнились. А Мерява махнула рукой в змеиных браслетах, взъерошила парню светлые грязные волосы, перепачканные торфом.

– Ешь со всеми, не бойся. Наша земля всех принимает. Всем покой дает и заново рождает. Вся земля из болот родилась…

Снова пошел по кругу кувшин, и зяблик запорхал с елки на рябину, с рябины на березу, на осинку – закружил свое кольцо из песен.

В ельнике послышался скрип и дребезжание – будто ехала там несмазанная телега, а сзади нее болталось пустое ведро. Да только откуда в непролазном ельнике взяться телеге?

Старики удивленно оглянулись. Даже парень в шинели оторвался от котла.

А на поляну, жмурясь от яркого утреннего солнца, вышел худой человек в темно-зеленой куртке и резиновых сапогах. Был он немолод, с интеллигентной седоватой бородкой, в которой пробивалась седина. Одной рукой пришедший волок за собой ржавый искореженный велосипед, другой – все поправлял на носу разбитые очки с погнутой дужкой.

Он смущенно оглядел поляну, кашлянул.

– Добрый день. Простите, я… кажется, не вовремя?

– Куда как вовремя! – радостно заорал дед Степан – так, что даже зяблик шарахнулся в сторону. – Как раз к котлу подоспел, ко всему честному обчеству! А я-то все гадаю – чьи это косточки в Блудовом овраге третий год лежат, с лисапедом вместе? Глянь-ко, и лисапед с собой притащил! Зачем он тебе, мил человек? Проку-то от него уж никакого!

– Хм, – вновь пришедший растерянно оглянулся на ржавый велосипед, будто и сам впервые его увидел. – Я, знаете, как-то… Привык… Как же без велосипеда?

– Да бросай ты ржу эту, кому говорят! Садись чин по чину за угощение! Голодный небось, а?

Этот гость не заставил себя долго упрашивать. Аккуратно положив велосипед на землю, под елочки, он подошел к свободному месту, смахнул с елового ствола что-то невидимое, уселся. Достал из кармана складную туристическую ложку.

– Спасибо, вы очень добры. Признаться, я действительно… Хм… Разрешите представиться: профессор Меркулов. Преподаю математику. То есть преподавал… Хм… Поехал, знаете ли, осенью за грибами…

– Это на лисапеде-то? – удивленно-насмешливо присвистнул дед Степан. – По нашим-то лесам да буеракам?

– Я, знаете, как-то… Привык… – все тем же растерянным тоном ответил профессор, оглядываясь на велосипед.

– Эх, городские, ничему-то вас жизнь не учит, – махнул рукой дед Степан. – Да и смертушка тоже. Что ж тебя все три года не кормил-то никто? Вишь, исхудал. И не искали даже – не припомню я, чтобы про лисапедчика кто в лесу говорил да по оврагам лазил. Али у тебя, как у него вот, – он кивнул в сторону парня, – никого и родных-то нет? Не на чужой ведь земле, на своей…

– Родные-то есть, – вздохнул профессор. – Жена, сыновья. Уже взрослые. Только, знаете… – он замялся. – Я ведь виделся с ними… После того, как… Вы, наверное, понимаете…

– Чего ж тут не понять, – кивнул дед Степан, а вслед за ним и все старики согласно закивали головами. – После смертушки-то душа сорок дён по родным местам летает, все видит, всем знаки подает. Так что с семьей-то твоей? Неужто ты им знак какой подать не мог – где, значит, искать то тебя?

– Понимаете, – профессор потупился, – когда я пришел… То есть прилетел… Одним словом… Они обсуждали только, как теперь делить квартиру и дачу, – последние слова он произнес совсем тихим, каким-то убитым шепотом. – Как поскорее получить свидетельство о смерти. Чтобы без лишних проволочек. Как… Одним словом, я не решился напомнить им о себе…

– Ясное дело, – кашлянул в кулак дед Кузьма. – Вот так и на соседнем хуторе мужик один в лесу заплутал. Плутал, плутал, потом к людям вышел, они ему до хутора добраться помогли. А там уже брательники его да сыновья наследство делят. Сидят, водку жрут, о нем и не вспоминают. Такая родня – хуже врагов. С врагами-то хоть понятно, кто они есть и когда им в морду кулаком отвесить, чтоб не лезли. А эти тебя под шумок и сожрут без соли.

Профессор сгорбился, ковырял осторожно ложкой в котле. Кто-то из стариков протянул ему кувшин, и гость жадно из него отхлебнул.

– Что ж ты, мил человек, – вздохнул дед Степан, – делать теперь собираешься? Нешто так и останешься в овраге лежать? Мы-то все по домам. Хоть и забыли нас теперь внуки, а все ж честь по чести в домовине похоронили, у деревни родной. А тебе-то, бездомному – тоскливо небось, бесприютно? Чего тебе тут выжидать?

– А что, есть другие варианты? – удивленно вскинул профессор глаза, пытаясь рассмотреть лицо Степана сквозь разбитые очки – шутит или нет?

– А это ты вот ее спроси, – Степан кивнул на Меряву. – Бабу Меряву-то нашу. Она из нас одна этакими делами ведает.

Звякнули подвески – Мерява, подавшись вперед, всматривалась в профессора.

– Не дожил ты, – сказала она задумчиво. – И когда жил – не жил. Многое у тебя было – да тебя самого и не было. Тебе бы снова родиться. Жизнь свою непрожитую вывести в мир, как при твореньи задумано.

– То есть… как? – поперхнулся профессор. – Заново?

Мерява кивнула.

– Много в мире таких семей, кто хочет детей, зовет их – а они не приходят. Один род их ведает, почему. Таким людям ты радость можешь дать, род их продолжить, в старости обогреть. И сам в их роду начать все сначала. Дожить недожитое и приумножить.

Профессор сглотнул, посмотрел почему-то на свои руки – так, будто видел их впервые.

– Вы знаете, в юности я мечтал… Но я… Каким же образом… То есть каков метод… Тьфу, какую чепуху я несу…

– А это уж моя забота, – улыбнулась Мерява. – На то я Мерява – Мирская Мать. Так давно в здешнюю землю легла, что и сама землей стала. И язык мой, и имя мое забылись, и стала я просто Мерявой – всем здешним людям матерью. Кто ко мне с добром придет и матерью назовет – тот заново в мир прийти сможет, жизнь свою начать сызнова. Лучше прежнего.

– Но как же… – профессор растерянно оглядел стариков. – Если так можно – почему же вы все не вернулись в мир?

– Некогда нам по миру-то разгуливать, – ворчливо отозвался дед Кузьма. – У нас дело есть: внуков ждать, деревни свои да хутора хранить. А ну как вернутся?

– Вот молодые-то наши все с погоста разбежались, – вздохнула бабка Марья. – И детишки тоже. Всем Мерява новые семьи нашла. Да и то – они свое не дожили. А мы старики – у нас век на миру долгий был. Можем теперь и в земельке родной полежать, отдохнуть, внукам новые силы скопить.

– Ну как вернутся они – а нас и нету? – заволновалась одна из старушек. – Кто ж их тогда от беды оборонит, кто совет подаст? Нет, нам в мир покудова недосуг!

– Вот вернутся, сызнова в землю родную корнями врастут – тогда можно и нам погулять!

– А я б и сейчас погулял, – усмехнулся дед Степан. – Да от старухи своей уходить не хочу. А то что ж это – я сызнова в мир приду, парнем стану, потом мужиком, а она все в земле лежать будет? Мне тогда что – бобылем оставаться? Или бабу другую искать? Нет уж, пусть моя Марья тоже того… Красной девкой родится. Чтоб как раньше… На покосе да под кустиком…

Он подмигнул жене, и та, покраснев, захихикала, как молодая.

– Ну хорошо, допустим, вы старики. А как же он? – профессор повернулся к парню в шинели.

Тот опустил голову, сцепил на коленях руки.

– Стыдно ему, – ответил за парня дед Степан. – Оно и правильно, что стыдно. Хоть, может, и не своей волей – а все ж таки пришел чужую землю отымать. С теми был, кто беды тут много наделал. Да только, паря, одним стыдом твоим сыт не будешь. Умел дурное творить – умей и вину свою искупать. Работать, то бишь.

– Да, так вину искупить можно, – кивнула задумчиво Мерява. – Раз был ты с теми, кто людей убивал – приди теперь к этим людям, здешний род продолжи. Был с теми, кто разрушал – так теперь сам на этой земле поживи, потрудись для нее, пóтом своим напои и в нее же вернись, когда новый срок придет. Только уже не как чужак – как один из родителей. Не в стылую яму – в почтенную домовину. Тогда все былое очистится и новое народится.

Парень молчал. Только плечи его вздрагивали.

– Стыдно тебе, страшно тебе, понимаю, – звякнули подвески Мерявы. – Да я не тороплю. Времени у тебя много. Надумаешь если – ко мне приходи. Как ландыши зацветут – на этот ли год, на другой ли – так и приходи. Как найти меня – знаешь теперь.

Кукушка в чаще прокуковала три раза – и вдруг замолкла, будто осеклась.

Дед Степан кашлянул в кулак.

– А не пора ли нам, миряне, того… домой собираться? Котел-то пуст уже. И в кувшине ни капли, – он перевернул кувшин и хорошенько потряс. – Да и солнышко высоко – сейчас внуки проснутся, надо поляну им освободить.

Он кивнул в сторону – там между еловых стволов стояла бурая палатка-двускатка. Под навесом палатки лежало два больших рюкзака и две пары сапог-болотников, а на коньке ее весело прыгала синичка.

– Правда твоя, – кивнула Мерява. – Погостевали – пора и честь знать.

Она поднялась, вслед за ней встали и старики, и профессор с парнем в шинели. Мерява поклонилась в пояс спящей палатке:

– Спасибо вам, детушки, за хлеб, за соль, за угощение! Вы нас вспомнили – и мы вас не забудем. В лесу обороним, тропу укажем, через топь проведем. Грибов-ягод вам летом пошлем. А теперь прощевайте – у вас свой дом, у нас свой!

Старики по одному, по двое исчезали в ельнике. Одними из первых ушли Степан с Марьей – за ручку, как молодые. Профессор схватился было за ржавый велосипед – но Мерява махнула ему рукавом в змеиных браслетах, и он, не оглядываясь, похромал за ней вслед.

Последним на поляне остался парень в шинели. Он постоял, нерешительно озираясь – то в ту сторону, откуда пришел, то в ту, куда ушли Мерява и профессор.

И, наконец, направился за ними.

…Солнце стояло уже высоко, когда взвизгнула тихонько молния палатки, и из входа высунулась растрепанная голова молодой женщины.

– Ох, и разоспались мы! – весело сказала она. – Сейчас, наверное, часов одиннадцать!

– А что ты хочешь, – сонно отозвался ей из палатки мужской голос. – В четыре утра на учеты птичек вставать… Хорошо, хоть сегодня отоспались!

Женщина выползла из палатки, выпрямилась, совершенно нагая, потянулась всем телом, подставив лицо солнцу. Шагнула в сторону ельника, нагнулась у корней большой сосны…

– Ой, а фасоли-то нет!

– Какой фасоли?

– Ну, помнишь, я вчера за ужином ложку фасоли с грудинкой под сосну отложила. И глинтвейна немного плеснула.

– А, ты говорила, что это для предков…

– Ага. И для тех, кого все забыли. Здесь же много деревень заброшенных. А теперь фасоли нет.

– Наверное, ежики ночью съели. Или лисички.

– Наверное, ежики, да.

Женщина подняла голову, прислушалась. Неутомимый зяблик все так же облетал поляну по кругу, пуская звонкие трели. Кукушка куковала на березе.

Где-то вдали, в глубине темного ельника, раздавался чуть слышный звон.

Ель с золотой вершиной

Подняться наверх