Читать книгу Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р. - Ольга Романова - Страница 7

Мой первый обыск

Оглавление

Конечно, моя бабушка стала моими университетами. Школа и институт – ну что про них скажешь? Всё как у всех. А вот жёсткие Люберцы и жёсткая, на самом деле, жизнь бабушки – это да, это настоящие уроки.

Бабушка была добытчиком. Детдомовская, выучилась на зубного врача до войны, вышла замуж, бежала из горящего Смоленска беременной и с годовалым ребёнком на руках, пока там, в Смоленске, догорали архивы и её документы. Муж – мой дедушка Гаврила, железнодорожный инженер – погиб в первый год войны, под Ленинградом, но военкомат посчитал его пропавшим без вести, а потому как бы второго сорта.

Бабушку с двумя младенцами приютила некая Агафья, пустила в свою избу в Семхозе, в пятидесяти километрах от Москвы. Святой, судя по всему, был человек – Агафья Ефимовна Кузнецова. Из раскулаченных. Работы она не боялась, но круга общения у неё, похоже, особенно не было: местные побаивались связываться с заклеймённой тёткой почти буржуазного происхождения. Агафья хлопотала по дому и огороду и занималась с детьми, то есть дала бабушке возможность работать. Они вместе – совершенно вроде чужие друг другу люди, заброшенные в Семхоз вихрями русской истории – пытались выжить. Я выросла на рассказах об Агафье Ефимовне, человеке простом, честном и бесконечно заботливом, мы часто ездили ухаживать за её могилой – она умерла незадолго до моего рождения.

Кажется, её могила была первой в моей жизни, и это было моё первое кладбище. Обычно летнее или весеннее (на Пасху всегда ездили, так почему-то считалось правильным, хотя какая разница?), маленькое, деревенское, с серым дощатым забором, который всегда томно пах пылью и по которому ползали мелкие улиточки. В детстве многое успеваешь заметить: и какой рисунок на лепестках деревенских цветов, и какие у них семена, похожие на барашкины рожки, и чем раскрашены крылья мотылька, и вот этого рыжего ты называешь Павлом, как соседа – интересного парня, он старше на год и на сикилявок ноль внимания, – а этот бледный мотылёк пусть будет Андреем, он старше года на три, но неинтересный, однако надо ж как-то мотылька назвать.

Бабушка Агафья была похоронена совсем рядом с жёлтой деревенской церковью, мне нравилась её могила с завитушечным металлическим крестом, на который замысловатым образом проволочкой прикрепили милую овальную эмаль с торжественным портретом Агафьи. На нём она нестарая, сосредоточенная, и я почему-то всегда была уверена, что она знала, для чего старался фотограф, – вот чтобы на могилке приличный был портрет. Мне тоже хотелось иметь такую овальную эмальку с моим портретом: на таких штуках люди всегда выглядят по-особенному, но я как-то понимала, что такого хотеть нельзя, нехорошо.

Бабушка, моя мама, мой папа и мой дядя, мамин брат, красили оградку в голубой цвет, сажали цветочки и вспоминали бабушку Агафью – и по дороге туда, и по дороге обратно, и на кладбище. Мне нравились эти рассказы, потому что они повторялись раз за разом, из года в год, как это любят дети – чтобы наизусть заученную книжку прочитали ещё раз, и канонически, без отсебятины, пожалуйста. Бабушка прекрасно осознавала, чем мы все обязаны этой женщине. Моя мама и мой дядя, кажется, воспринимали Агафью так, как дети воспринимают собственную бабушку, хотя она была ненамного старше их матери. А для меня Агафья была существом глубоко залегендированным и в этом смысле мало отличалась от Красной Шапочки, Снегурки или Василисы Премудрой. Скорее, я относилась к бабушке Агафье как к дедушке Ленину – вот его портрет, все любят дедушку Ленина и он лежит на Красной площади, а ещё он добрый, сажает детей на колени и щекочет бородой щёки. Впрочем, борода выглядела довольно противно, но в таких случаях бабушка Агафья, как гласила легенда, говорила, что с лица воду не пить. Впрочем, от этой загадочной фразы тоже подташнивало.

Серьёзная разница между бабушкой Агафьей и дедушкой Лениным вскрылась существенно позже. Но сейчас не об этом, а об обысках и нелегальной работе, что всегда роднило мою семью с Ильичём.

Только-только наладили Агафья Ефимовна и Клавдия Петровна хозяйство после войны, как началось дело врачей. Бабушка, чернявая-кудрявая-весёлая-одинокая, со сгоревшими в зоне оккупации документами, недавно устроившаяся на работу в кожно-венерологический диспансер в Москве, явно входила в группу риска и понимала это. И она сделала ход конём: уволилась из КВД и пошла в исправительно-трудовой лагерь, врачом, разумно рассудив, что из лагеря в лагерь не сошлют.

Это был разумный ход. Зарплата больше, работа ближе к дому: зеки тогда строили бетонку вокруг Москвы, сейчас она, кажется, называется Третьим кольцом. Клавдия Петровна проработала в лагере лет пять и вспоминала это время с удовольствием. Мне кажется, что и заключённые относились к ней хорошо: во всяком случае, некоторых из них я явно встречала потом в её квартире, она вставляла им зубы. И по тому, как они отличались от других бабушкиных пациентов, и по тому, что бабушка не любила их мне представлять (хотя представляла, конечно, но как-то по особенному, не говоря лишних слов), я понимала, что это люди «оттуда», и это серьёзные люди.

Политических в лагере не было и быть не могло – слишком близко к Москве, – там сидели обычные уголовники. Бабушка говорила, что за все годы работы в лагере она не услышала ни одного матерного слова или разговора на фене. Когда она рассказывала о своей работе в лагере, казалось, что она описывает будни пансиона для престарелых выпускниц института благородных девиц.

Но были у бабушки и другие пациенты. Вот с ними она меня никогда не знакомила, и правильно делала. Я была уже довольно взрослой и могла бы сообразить то, чего она не хотела, чтобы я сообразила. Бабушка вставляла зубы ОБХСС. Отделу по борьбе с хищениями социалистической собственности.

Никакой социалистической собственностью бабушка никак не распоряжалась и доступа к таковой не имела, но она была надомником. В пятиметровой кухне её кооперативной – естественно, кооперативной: кто бы ей дал бесплатную социалистическую квартиру, а стоять в квартирной очереди сорок лет у бабушки не было времени, – так вот, в кухне кооперативной хрущёвки был оборудован полноценный стоматологический кабинет, который завораживал меня своим блеском и премудростью.

Основой композиции был стул, в смысле стоматологическое кресло. В дни, свободные от приёма страждущих, кресло стояло в кладовке, накрытое кипенно-белым и жёстко накрахмаленным чехлом. Это было самое настоящее кресло с подлокотниками, подголовниками и какими-то держалками, и бабушка относилась к нему как к живому существу. Не знаю, где она его взяла – купить такую штуку было невозможно, – но уверена, что это была специальная войсковая операция по добыванию списанного из поликлиники стоматологического кресла в более чем приличном состоянии. Перед креслом, когда оно стояло на посту на кухне, располагался специальный столик, который в мирное время задвигался под подоконник. Столик тоже был настоящий, белый, на колёсиках, с несколькими стеклянными поверхностями, на которых лежали эмалированные лотки с инструментами: к ним мне было запрещено прикасаться, да не особо-то и хотелось. Не хотелось по двум причинам: там же на столике стояла специальная эмалированная плевательница, которую я периодически видела наполненной кровавой ватой и слюной, а вторая причина – иногда бабушка поручала мне скручивать ватные тампоны при помощи какого-то хитрого зубоковырятельного инструмента, и мне это занятие не нравилось; к тому же искусство сворачивания тампонов не давалось моим умелым рукам. В общем, этот столик был для меня местом страданий, и явно не только для меня.

Но если доброе кресло было основой стоматологической кухонной композиции, а столик – сосредоточением зла, то центром и движущей силой зубной вселенной была бормашина. Я относилась к ней с большой опаской. В принципе она была похожа на космическую ракету своим блеском и сложностью механизма. Бормашина не была самостоятельной, она жила в белом шкафу, прикрученная к дверце, а из шкафа её выдвигал хитрый механизм. А ещё у неё была ножная педаль, что делала принципы её функционирования неподвластными уму. Я ведь уже говорила, что она сатанински блестела? Ну да. Хотя при этом ворчала довольно по-домашнему, без поликлинического надрыва.

Я любила наблюдать за превращением бабушкиной обычной вроде бы хрущёвской кухни с крохотной плитой и раковиной в блистательный, белоснежный стоматологический кабинет. Превращение это занимало от силы пять минут, но всегда ставило меня в тупик. Вот тут же, вот же только что на плите медленно пузырилось варенье из чёрной смородины, пенилась густая пенка и мне разрешали её снимать в блюдце, она застывала как океанская волна в смешном голливудском фильме про заморозки на почвах, «Послезавтра». При этом оставаясь пушистой, душистой, пористой – но недолго, терпения у меня хватало не так чтобы больше, чем на пять минут.

Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р.

Подняться наверх