Читать книгу Другая химия - Ольга Толстова - Страница 3

Поэт

Оглавление

Ночь билась в окно, задавала ритм – сердце ему вторило.

Ещё бы. Послезавтра – послезавтра всё окончательно обретёт смысл. Наконец-то.

Моя история будет завершена.

Все остальные уже сложились, оформились, уже существовали в моей голове от и до, от первой буквы до последнего вздоха, и я знал: как только найду силы, как только «чужой» вдохнёт полностью, я сяду и запишу их.

Я обкатывал фразы в голове, шевелил их и ласкал, как течение камни. А они ждали – момента, чтобы стать частью мира, чтобы с дыханием «чужого» – и моим! наконец-то и моим тоже! – выйти на свет из древней пещеры.

Не хватало только одной. Всего одного шага нам недоставало.

Ночь сегодня казалась мне живой, ждущей. Я не хотел обманывать её ожиданий, но мне нужно было хоть немного поспать.

Не вставая с кровати, я пошарил рукой в тумбочке: таблетки, в которых я давненько перестал нуждаться, сегодня снова сослужат мне хорошую службу. Я положил маленький кругляш на язык, чуя уже мяту и солод… и у меня вдруг закружилась голова. Поплыли перед глазами окно и тумбочка, и стены, и тёмная рама на стене, и дверь, и в ушах поднимался шум прибоя, вечного прибоя, бессмертного прибоя моря, из которого мы выходим и в которое возвращаемся, моря времени, моря…

Я поднялся.

…звон в ушах – это стонут корни деревьев…

Комната продолжала вращаться.

…это шумят ветви и поют дриады…

Что-то лопнуло в голове – разорвались уже придуманные истории. Я наблюдал кружение их лохмотьев.

…это ты, человек, выбираешь себе другую судьбу…

Я ухватился за спинку кровати: правая нога обмякла, я не чувствовал её вовсе. Всплыли в голове слова, мерзкие слова, пугающие слова. «Инсульт».

«Кровоизлияние».

«Паралич».

…это… выпусти меня!..

Я дёрнулся: это всего лишь «чужой». Это всего лишь он, подумал я.

Но сам себе не поверил.

Я упал: левая нога стала такой же ватной, как и правая.

«Чужой» вопил: он боялся смерти ещё больше меня. Я был его домом, а он – моим оккупантом.

Инопланетной формой жизни, захватившей, поработившей и изнасиловавшей Землю.


Я лежу на полу, холодном, как скандинавские ледники, как сердца «растений», как…

Моя щека подёргивается. Возможно, изо рта течёт струнка слюны.

Я должен встать.

Какая-то из рук – я перестал их различать – тянется вперёд.

«Чужой» пытается спастись в том, что знает лучше всего: он поглощает слова.

И я вижу и слышу то, что скрывается за ними.

«…в Средние века алхимики, ищущие путь к Богу, часто находили что-то ещё. Совершали странные открытия…»

Образы ещё вспыхивают, будто прощаются со мной. С ужасом я осознаю: они исчезнут. Все они исчезнут. Я забуду всё, что мне было известно.

«…ни ты, ни я не осознаём, что же означают написанные слова, мы даже не должны понимать, что это слова…»

Всё созданное мною канет в реку забвения. Я забываю их, мои истории. Я остаюсь ни с чем.

«…ко мне – и к нему, приближается страх; это как будто ещё одно существо в комнате, не материальное, но каким-то образом вещественное…»

Почему это случилось? Что привело к этому?

И что мне теперь делать?

«…кровью и грязью окрасились белоснежные стены домов, а берег был устлан телами тех, кто не помня себя стремился погибнуть в волнах…»

Ночь… смеётся, плачет, танцует, вертится, обещает, прощается… я не могу подобрать слов.

«…завораживающие стихи-иероглифы Тайтона…»

Я растерял их – слова. Что мне теперь делать с этим? Кто я без них?

«…дышали вместе, считали шаги и махи руками, измеряли объём перекачанной крови, усилия в мышцах и количество выделяемого тепла…»

Мне тяжело слышать и видеть, тьма наступает на горло «чужому», а уж он тянет меня за собой.

Цепляется и тянет.

«…две женщины, два отражения друг друга, неразделимые, не разрывающие объятий, проходящие сквозь время и пространство…»

Я теряю их. Их всех.

«Чужой» плачет от боли: его дети мертвы.

«…второй сползал по стене, с кровью выплёвывая какое-то имя…»

Я теряю себя…

Спаси меня, Первый…


Я проснулся. Мельтешение слов стихло.

Что это было? Что-то страшное. Что-то давящее.

Что-то, чего не было очень давно или вообще никогда.

Я лежал посреди комнаты на животе, цепляясь правой рукой за ножку стола. Пытался ночью добраться до бумаги и карандаша, чтобы записать то, что придумал.

Ну конечно.

Адов приступ. Маленькому инопланетному подселенцу в моей голове всё неймётся. Изводит меня почём зря.

Стоило мне вспомнить о нём, как к горлу снова подступили слова. Я повернулся на спину, посмотрел налево: на часах – полдень. Провалялся на полу ночь и всё утро.

Я встал на четвереньки, затряс головой, кое-как поднялся на ноги: ниже колен они ныли, будто их выкрутило недавно судорогой. Возможно, что так и было.

Покачиваясь, подошёл к столу, подхватил телефон и увидел, что сейчас не просто полдень, а полдень среды. А я почему-то точно помнил, что ложился спать вечером понедельника. Такое уже бывало, хоть и редко: «чужой» входил в раж и писал, писал, писал… Ну и на что же я потратил вторник?

Я порылся на столе. Какие-то жалкие записи, пара строчек ни о чём. Кажется, «чужой» опять взбунтовался? Я коснулся его сознания, но он не желал со мной разговаривать.

Я начал читать: «В мою дверь трижды постучали. Я открыл: на пороге ждала душа восьмого корабля…»

В мою дверь постучали. Не трижды. Бумага дёрнулась под рукой, я услышал отчётливое шипение испуганной кошки. Только галлюцинаций мне не хватало вдобавок к провалу в памяти.

За дверью стоял полицейский. Я впустил его в дом.

Он уточнил моё имя, оглядел мою помятую физиономию и очень вежливо сообщил, что ему нужно побеседовать со мной о важном деле. Полный уважения к моим особенностям, он осторожно пытался объяснить, что же случилось; но в голове у меня ещё звучало гулкое эхо – то ли приступа, то ли головной боли, и я не всегда понимал, что он мне говорит.

В итоге оказалось, что дело не во мне, а в каком-то человеке, скатившемся ночью с понедельника на вторник по каменной лестнице Высокого парка, с одной из тех, что ведут к памятнику Последнему герою. Несчастный сломал шею. По некоторым обмолвкам я решил: полиция почти уверена, что это несчастный случай.

Инспектор был будто пышный каравай; его фигура, мягкие манеры, тихий голос наверняка усыпляли внимание подозреваемых и лгущих свидетелей. Кажется, я больше разглядывал его, чем думал над своими ответами.

– Вы знали господина Третьякова? – спросил он. Я всё ещё держал беднягу в коридоре и только сейчас сообразил это: инспектор протянул мне фотографию покойного, и чтобы разглядеть её, я машинально подвинулся к свету, в комнату.

– Прошу… проходите сюда, – спохватился я, отступая в сторону. Он тут же зашёл в гостиную, остановился посередине. Я заметил, как разом, цепким взглядом он обхватил всю комнату, и мне стало интересно, какой он её видит. Предметы в ней – мой любимый, продавленный диван с выцветшей грубой обивкой, большой обеденный стол, совершенно новый, потому что никто сюда не приходит, книжные полки, закрывающие левую стену целиком, репродукция одного из «Волшебных окон» Бомбы – означают ли в его глазах они то же, что и в моих? Вряд ли.

И я снова поймал себя: я думаю о чём угодно, кроме дела, по которому понадобился полиции. И уставился на фотографию, честно силясь вспомнить, видел ли я раньше этого человека.

– Нет, – ответил я спустя минуту, – не помню его… ни лица, ни имени.

Инспектор раскрыл папку, достал и протянул мне лист с номерами и датами. Фото, наверное, появилось оттуда же, но я понял, что не помню, как это произошло. Творилось со мной что-то совсем странное.

– Стандартная процедура, – меж тем говорил инспектор. – Запросили распечатку звонков за месяц. Здесь нет ничего особенного, рутинная жизнь пожилого человека на пенсии, есть лишь одно отклонение.

Он ткнул ручкой в выделенный фрагмент:

– Две недели назад вы общались с ним. Вели достаточно длительные беседы, два-три раза в день, на протяжении трёх дней. Это ведь ваш номер?

Я смотрел на лист долго, потом ответил:

– Да, номер мой. Но я не помню, чтобы говорил с ним.

Инспектор кивнул, будто этого и ждал. Его взгляд сфокусировался вдруг на моём левом ухе. Я почувствовал, что оно неумолимо начинает краснеть, наливаться жаром. Тяжёлый взгляд оказался у моего собеседника.

Я понял, что пришла пора врать.

– Из-за моих… особенностей, – осторожно и неохотно начал я, – я иногда… иногда забываю… разные вещи. Бывают провалы. Иногда – исчезают часы из памяти, а иногда – люди или события. По мелочи, но…

Он снова кивнул:

– Это многое объясняет. Третьяков был в прошлом специалистом по «растениям».

Я мысленно вздохнул с облегчением: это действительное многое объясняет для полиции. У меня была самая невинная причина связываться с погибшим. Единственный плюс моей природы: на неё можно свалить любые странности. Не думал, что однажды мне это в самом деле понадобится.

– Иронично, что вы забыли того, кто, очевидно, должен был вам помочь, – тяжело произнёс инспектор, и было видно, что ироничным он это не считает. – На вашем месте я бы поискал кого-то ещё.

Он произнёс последние слова машинально, и вдруг смутился: испугался, что я посчитаю это оскорблением. Подам на него жалобу: мол, сотрудник полиции такой-то проявился нетерпимость к «растениям», позволил себе намёки, тра-ля-ля, лишите его, пожалуйста, заслуженной пенсии.

Он пытливо вглядывался в моё лицо, пытаясь угадать, нужно ли ему извиняться. А я с сочувствием думал о том, как же его запугали. Как их – полицейских, врачей, чиновников, должно быть, трясли, как пытали их на собраниях и семинарах, научая общению с «растениями». Я вовсе не стар, но ещё помню времена, когда люди не боялись при мне открывать рот.

Я слишком сильно задумался, скользнул мыслями в прошлое, и вдруг меня пробил холодный пот, а потом задрожали руки. Если бы я умел курить, то закурил бы сейчас, как в фильмах, пуская дым вниз и не сводя взгляда с дрожащей в пальцах сигареты. Я машинально поднял ладонь: она заметно тряслась, а я уставился на неё, силясь понять, что же происходит.

Инспектор наблюдал за мной молча. В его глазах мелькнула растерянность.

Дрожь отступила так же быстро, как и началась. Моё тело успокоилось, но зато отчего-то меня стал мучить вопрос:

– Думаете, смерть Третьякова могла быть связана с его работой? – спросил я.

– Почему вы подумали об этом? – резко произнёс инспектор.

Я пожал плечами:

– Просто пришло в голову.

– Я очень надеюсь, что нет, – его лицо сделалось печальным. Он совершенно не желал, чтобы тихое расследование несчастного случая обернулось делом о нетерпимости.

– Спасибо за встречу, господин Перелётов, – сказал он, и его голос вдруг стал суше, чем ветер пустыни. – Не уезжайте пока из города, пожалуйста. Мы уведомим вас об окончании расследования.


Рассказ не клеился, бумага злилась на меня и резала пальцы. Со стихами было ещё хуже, потому что «стихи – это магические формулы их мира – мира людей, в котором нам приходится жить. Наши предки пришли сюда не просто так, но причины их поступков скрыты от нас, мы существуем в чужом мире, но не имеем даже великой цели, чтобы оправдать свои мучения».

Это были слова «чужого», не мои. Читая их, я понимал, кем он воображает себя. Он был бы смешон в своём самодовольстве, если бы не мучил меня так сильно.

Мои собственные стихи не идут ни в какое сравнение с его. Я только учусь, «чужой» же умел это всегда. Но с прозой у меня выходит получше.

«Красивые слова, которые мы можем складывать с такой лёгкостью, когда-то не имели значения для жителей этого мира. Неужели великая тайная цель и заключается в том, чтобы обучить их дышать тем, что мы выдыхаем, будто мы – растения?»

Я скомкал очередной лист. Последние дни не мог думать ни о чём, кроме того мёртвого доктора-«ботаника». Я и боялся, что полиция узнает что-то обо мне, и хотел этого, потому что всё ещё не мог ничего вспомнить о Третьякове.

Я так легко солгал инспектору, что сам испугался: а если они как-то пронюхают, что за исключением того пропавшего вторника я никогда и ничего не забывал по-настоящему? У меня не бывало долговременных провалов в памяти, спустя час-два после приступа воспоминания возвращались, как смутные образы того, что случилось не со мной, но всё же случилось. Полицейские решат, что я скрываю что-то, или поймут, что я схожу с ума и отправят меня в какой-нибудь «санаторий».

Ведь я был уверен: я точно не знал того человека, я точно не звонил ему.

Я должен был понять, что это всё означает.

Но сколько ни рылся в памяти, сколько ни ломал голову – до физической боли, всё было без толку.

Только «чужой», пользуясь моей растерянностью, выныривал наружу и водил нашей общей рукой:

«Первый, почему я продолжаю держать твоё дыхание, пропускать сквозь себя бесконечное количество слов, и чувств, и поступков? Забывать, вспоминать, падать в пустоту на секунду, на десять, на шестьдесят. Маленькая смерть, обновление и опять – строка за строкой, и шипит на меня бумага, и режет пальцы, и я слышу, как в глубине меня длится твой бесконечный выдох, и стремится столь же бесконечная мелодия образов, нот, слов, жестов.

Кто мы? Нас нарекут потомками дриад и сумасшедшими гениями. Нас запрут в домах с решётками и мягкими стенами. В нас будут кидать камни, наши матери отрекутся от нас, нас возвысят, на нас будут молиться. Нас назовут настоящими людьми и выродками. И всё это будет неправдой. Мы – это твой бесконечный выдох, твоё безумное дыхание.

Но как только я запру бумагу с этими словами в ящике стола, я снова стану нервным молодым человеком без выдающихся способностей. И в толпе меня опознают только врач, фанатик и коллега.

Поэтому я ничего не знаю».

Меня тошнило от его пафоса.

Когда это становилось нестерпимым, я вскакивал, отталкивая старое кресло так, что оно стонало и скрипело, выбирался из-за стола, обязательно натыкаясь на острый угол, и бросался от одной стены кабинета к другой. Там всего-то и было, что пять шагов. Пять шагов в полумраке – я ни разу за эти дни не дотронулся до штор; пять скрипучих шагов по видавшему лучшие дни паркету; пять шагов дрожания света настольной лампы в глазах… потом я застывал у стены, прижавшись к ней щекой, отслеживая уходящие за пределы поля зрения мелкие трещинки в бледно-синей краске.

…Спустя неделю мне позвонили из полиции и сообщили, что «расследование убедительно доказало факт наличия несчастного случая». И дело закрыто, и я волен идти на все четыре стороны, и никому ничем не обязан.

И мне должно было стать намного легче: они ничего не поняли про меня.

Но стало только хуже.

Потому что загадка никуда не делась, и ни пропавший вторник, ни таинственная моя, несуществующая связь с Третьяковым так и не всплыли.

И «чужой» уже конструировал из этой истории новые стихи, а я понял, что не смогу просто оставить её позади.


– Редкий случай в моей практике, – детектив сидел прямо, почти не касаясь высокой выпуклой спинки стула. На коленях мой собеседник держал блокнот, страницы которого были заложены карандашом. Этот человек напоминал мне персонажей старых фильмов, и сам, наверное, был их ровесником, но тот, кто рекомендовал Филиппа Здрановского, сказал: «Он никогда не терпел неудач». И эти слова тоже казались пришедшими оттуда – из мира чёрно-белых кадров и честных парней в шляпах и плащах. Шляпу Здрановский не носил, плаща в середине июня тоже не надевал, зато у него были уже упомянутый блокнот и благородный чёрный зонт-трость.

Меня Здрановский подкупил манерой держаться с «этим «растением», то есть со мной. Единственное, что мы хорошо чувствуем, это отношение людей: преклонение, презрение, фанатизм, зависть, сочувствие, злобу, интерес, жалость – на любой вкус. Здрановский выбрал безразличие, одинаково удалённое от слепой ксенофобии и жгучей ксенофилии. Он отнёсся ко мне, как к человеку. Я ценю это в окружающих, это даёт мне возможность не проверять, нет ли на мне мишени.

– Впрочем… не редкий, а единичный, – уточнил детектив. – Не было ещё такого, чтобы клиент предлагал расследовать, гм, самого себя.

Я кивнул.

– Сойдёмся в цене, и, думаю, я узнаю, какая связь между Третьяковым и вами.

Сойдёмся, по счастью, сейчас в деньгах я не испытываю недостатка; на всякий случай я ещё раз повторил:

– Помните про особые обстоятельства – этот пропавший вторник. Если я что-то сделал…

– Я помню. И помню, что если вы правы, и эти обстоятельства имеют место быть, то я должен передать всю найденную информацию в полицию. Не боитесь?

– Боюсь, – честно ответил я.


«Я боюсь каждый день.

Боюсь не выйти из приступа. Однажды уподобиться парадоксальному бегуну и никогда не догнать медленно отступающую границу сознания. Боюсь не вырваться из пустоты.

Боюсь потерять нить. Ту струю воздуха, вдоль которой двигаюсь от приступа к катарсису, путеводную нить слов, усмиряющих шипящую бумагу, чужое дыхание, облекаемое в звуки.

Боюсь выдохнуть до конца. Выдохнуть и навечно остаться в странном, изменённом состоянии, в мире духов, где каждая вещь имеет опасный характер.

Боюсь не пережить катарсис. Войти в пятно света и затеряться в нём, разложиться на фотоны, слиться с бесконечным озарением, не вернуться в себя.

Но больше всего я боюсь, что на дорогах судьбы, ослепнув от очередного приступа, я свернул не туда, потерялся, и с тех пор блуждаю в одиночестве, не в силах найти своё племя.

Ведь одно дело не иметь на что-то ни шанса, а другое – потерять возможность ненароком, походя, просто свернув не в ту сторону. И навсегда, навсегда выбрать неверный путь.»

Слова не складывались. Я не мог вдохнуть своё собственное безумие, не мог сосредоточиться на словах. А значит, следующий приступ будет ужасен: мне не удастся «разбавить» его силу, используя её по чуть-чуть в спокойное время. Я чувствовал страх «чужого», его безумный, безумный страх, и мне тоже было страшно.

Вот уже несколько дней я ждал результатов от моего старомодного детектива. Я постоянно думал о том, какими они могут оказаться.

И, кажется, я что-то вспоминал; это было так, будто я смотрел на экран, а тот мёртвый человек стоял в зоне, куда не мог повернуться объектив видеокамеры. Я знал, что там кто-то есть, но даже заметить его мне не удавалось.

Кроме того, я думал о мифах. Это была третья вещь, что беспокоила меня в последнее время.

Ещё недавно я почти не вспоминал о мифах, о сказках, о суевериях, сопровождавших меня бо́льшую часть жизни. Я привык к ним почти сразу, в детстве, когда стало ясно, что я не такой, как другие. Привык много быстрее, чем к тому, что в моих пальцах живёт особая сила, что этой силе всё равно, когда воплощаться, что она всегда берёт своё и что теперь я дышу по-другому. Дышу только потому, что силе нужно тело, чтобы нести в нём чужое дыхание. Вот к такому привыкают не сразу, а мифы.… Сейчас я думал: сколько правды может быть в этих сказках?

И не мог понять, почему? Почему всё время мои мысли возвращаются к Первому, древнему богу «растений», легендарному прародителю? Осколки слов о нём стучались в преграду в моей голове, а «чужой» с другой её стороны жадно тянулся к ним, тянулся, тянулся… сводя меня с ума.

…Как спокойно я жил, оказывается, пока не умер этот человек, Третьяков. Как только я додумал эту мысль, позвонил Здрановский.

– Надо встретиться, – сказал он. – Такое – не по телефону.


Не хочу.

Рябь пробежала по миру; дыхание замерло, через бесконечную пустоту я опять провалился в приступ. Руки зажили своей, отдельной от меня жизнью, пальцы дрожали от нетерпения и избытка нервной энергии, лёгкие покрылись изнутри пылью и отмерли за ненадобностью: я задышал кончиками пальцев.

Только не встречаться с ним.

Бумага шипела, ждала, металл механического карандаша раскалился, я видел, какого жуткого цвета он стал, как скукоживалась вокруг него полировка стола, видел, что ещё немного и вспыхнет огонь.

Я с усилием вынырнул из предчувствия приступа: это просто часть меня сопротивлялась правде, не хотела знать, что скажет старомодный детектив. Неужели его слова могли бы что-то со мной сделать, изменить меня? И наука, и мифы говорят о том, что это невозможно.

Но почему же меня охватил… мандраж? Точно, то самое слово. Я чувствовал, что справиться с ним мне сейчас не под силу, и лишь я отвлекусь, как опять соскользну в болезненную реальность приступа, в галлюцинации о шипящей бумаге и раскалённом карандаше.

Я закурил и сел рядом с окном, ожидая приезда Здрановского.

Когда корни вырывают из земли, и они лишаются питания и тепла.

Когда наступает вечная ночь, и листья лишаются света.

Когда приходит бессмертная зима, и ветви промерзают насквозь.

Что тогда происходит с деревьями? Что тогда происходит с нами?

Мы пытаемся выжить, становимся чем-то новым, адаптируемся. Но, в конце концов, когда мир начинает побеждать наши короткие маленькие жизни, мы понимаем, что стоило делать совсем другое.

У меня болела голова, болели пальцы, болели глаза, но я не давал приступу начаться, сопротивляясь накатывающему, как прибой, ощущению нереальности мира. Я мало чего знаю, но в тот момент я знал точно, что нужно ждать моего частного детектива в ясном сознании.

Я курил сигареты одну за другой, не чувствуя дыма.

Здрановский добирался ко мне уже четвёртый час. Откуда он едет, в конце концов?

Слова просились на волю.

Не лучше ли сжечь всё сразу и наблюдать, как языки пламенеющей жизни лижут небо?

Этот огонь отогреет ветви. Этот огонь заменит солнце для листьев. Зола от прогоревшего топлива послужит удобрением для корней.

Не лучше ли включить свою жизнь в вечный круговорот, так, чтобы осталось что-то важное от тебя? Расходуя мир по капле, просеешь важное сквозь пальцы. А нужно, чтобы оно задержалось на их кончиках.

Где мой детектив? Мне уже совсем худо, совсем…

Я никогда раньше не удерживал приступ так долго… Я повторил это мысленно, медленно: никогда раньше не удерживал приступ так долго… И тут же вспомнил, что не курю и что в моём доме нет и никогда не было сигарет.


Позже Здрановский рассказал мне: он выехал с другого конца города, долго пробивался через пробки и когда всё-таки добрался до моего дома, нашёл меня без чувств. Это не походило на обычный приступ: во время приступов никто из нас не теряет сознание в привычном смысле слова, оно просто «делает шаг назад», давай волю странному «дыханию», запертому внутри нас. У меня же случился настоящий обморок.

Здрановский говорил, что увидел меня лежащим на полу, рядом с приоткрытой входной дверью, в таком положении, как будто я подполз к ней, извиваясь при этом от боли. Левая моя рука была прижата к боку, правая вытянулась в сторону двери, ноги были согнуты в коленях и подтянуты к животу, а туловище изогнулось под странным углом. Здрановский испугался, что всё это – результат судорог, может быть, предсмертных.

Вытащив меня из квартиры и погрузив в автомобиль, он помчался в ближайшую клинику. Так что очнулся я уже на больничной кровати, чувствуя оглушающую слабость и жуткую жажду. Рядом сидел Здрановский, покорно ожидая, когда проблемный клиент придёт в себя. Однако я открыл глаза на минутку, как мне кажется, а потом снова провалился в сон. Думаю, на месте детектива, я бы уже десять раз пожалел, что связался с таким беспокойным делом.

Спустя два дня, когда я снова обрёл способность вести внятные беседы, мы с ним прогуливались в маленьком больничном парке – на три аллеи и десять скамеек. Отгороженный от соседей высоким каменным забором, парк был тихим и казался кусочком пригорода. Мы сели на одну из нагретых солнцем деревянных скамеек, и Здрановский рассказал мне о том, что же он выяснил.

Полицейское расследование закончилось быстро: врагов у покойного не нашлось, эксперты, в свою очередь, не обнаружили признаков насилия и пришли к выводу, что Третьяков, скорей всего, оступился. Пожилой человек, первый час ночи, не слишком-то хорошо освещённая лестница – чего ещё ждать?

Здрановский был с этим согласен. В любом случае, его больше интересовала жизнь доктора, чем обстоятельства смерти. Благодаря тому, что следствие закончилось очень быстро, полиция не успела добраться до бумаг Третьякова – они так её и не заинтересовали.

А Здрановского – напротив. Он посетил наследницу покойного – воспитанницу из «растений», о которой доктор заботился многие годы.

– И видят боги, – заметил мой детектив, – ей это нужно. Редко когда встретишь такое застенчивое, закрытое, неприспособленное к жизни существо. Вокруг неё как будто воздух сгущается от страха, настолько тяжкое её с людьми разговаривать, – он с сочувствием покачал головой.

Доктор Третьяков много лет проработал в приюте для детей-«растений», потом вышел на пенсию, жил тихо и мирно, никаких научных исследований больше не вёл, по крайней мере, о них не было известно. Да и документов в его доме оказалось с гулькин нос, что бумажных, что в памяти старенького ноутбука.

– Бедная девочка разрешила мне ознакомиться со всем в кабинете Третьякова, даже не спросив, зачем, – сказал Здрановский. – А потом, когда я нашёл кое-что важное, просто отдала мне это. Всё, что её интересовало: когда же я уйду, а она сможет вздохнуть спокойно?

Он вновь покачал головой:

– Никогда раньше доказательства не доставались мне с такой лёгкостью. Удивительное дело вы мне поручили.

Здрановский посмотрел на меня: от взгляда тёмно-серых, уставших глаз у меня вдруг мурашки побежали по спине. Он что-то прочёл в тех бумагах и теперь ждал, ждал, что я сам признаюсь, расскажу ему то, что должен был.

Да вот только я по-прежнему не знал, что именно должен рассказать.

– Вы в самом деле не знаете этого человека? – спросил Здрановский, не сводя с меня взгляда, словно душу желал прочесть.

– Нет, – ответил я. А в горле пересохло, будто я врал.

Он выждал мгновение – и поверил мне. Вздохнул:

– Вам нужно прочесть то, что прочёл я. Ничего более странного мне ещё видеть не доводилось.

Другая химия

Подняться наверх