Читать книгу Рубайат в классическом переводе Германа Плисецкого - Омар Хайям - Страница 2

Бином Хайама

Оглавление

Не знаю, как вы, – а я, собираясь на необитаемый остров, непременно прихватил бы с собою Омара Хайама. Это практично: на весах любой таможни 66 четверостиший стрелку не потревожат, – и вот вам сопутствует лучший в мире собутыльник.

Положим, воображаемый. Но ведь и на выпивку рассчитывать не приходится, это во-первых. А во-вторых – для чего же и алкоголь, если не для той единственной минуты – и скоротечной! – когда очнувшаяся душа взмахнет рукой и скажет необыкновенным (не исключено, что настоящим своим) голосом, звонким от одиночества, что-нибудь такое:

Виночерпий, бездонный кувшин приготовь!

Пусть без устали хлещет из горлышка кровь.

Эта влага мне стала единственным другом,

Ибо все изменили – и друг, и любовь.


Собственно говоря, человек для того и пьет вот уже сколько тысячелетий, чтобы иногда почувствовать себя Омаром Хайамом. То есть дать Здравому Смыслу шанс поговорить начистоту с Начальником Бытия. Дескать, так и так: допустим, жалоб нет, питанием и прогулками доволен, книги тоже попадаются интересные, – допустим, а все-таки: зачем я тут? и на фига мне соблюдать эти ваши правила распорядка и ходить на общие, и наблюдать мерзкие повадки блатных, и трепетать перед вертухаями, если мне светит неизбежная вышка, причем неизвестно за что?

Да, я всего лишь особь, организм, тварь, а мироздание величаво и прекрасно, и я в нем ничего не значу и знаю это, и только этим, с позволения сказать, знанием и отличаюсь от какой-нибудь сосны или, там, пальмы. У вас, наверное, какие-нибудь замечательные замыслы и цели. Мне догадываться о них не положено. Ни жалости, ни снисхождения тоже не ждать. Я – говорящая пылинка, которая очень скоро замолчит навсегда. Что ж, превосходно. Я не нужен – значит, ничего не должен.

Нежным женским лицом и зеленой травой

Буду я наслаждаться, покуда живой.

Пил вино, пью вино и, наверное, буду

Пить вино до минуты своей роковой!


Меняю ваше мироздание на дозу этилового спирта, в данных исторических условиях – на тыквенную бутыль красной финиковой бормотухи. Потому что в мироздании нет свободы, а в бормотухе она есть. Ненастоящая? Конечно: тут всё ненастоящее, реальна только смерть.

Да пребудет вино неразлучно с тобой!

Пей с любою подругой из чаши любой

Виноградную кровь, ибо в черную глину

Превращает людей небосвод голубой.


А я у меня один. И у вас другого меня не будет. И с моей точки зрения – с точки зрения пальмы или пылинки, зачем-то наделенной здравым смыслом, – это жестоко и неумно. И обидно. Фантазия пусть подслащивает эту обиду литературой, философией, религией. А Здравый Смысл предпочитает асимметричный ответ, а именно – финиковую.

В жизни трезвым я не был, и к Богу на суд

В Судный день меня пьяного принесут!

До зари я лобзаю любезную чашу,

Обнимаю за шею любезный сосуд.


Вообще-то никто не видел Хайама пьяным. Он, может быть, и не прикасался к спиртному, и все свои застолья сочинил – как Бунин приключения в темных аллеях. Кстати, Хайам тоже толкует о приключениях, но как бы на уровне теоретических рекомендаций:

С той, чей стан – кипарис, а уста – словно лал,

В сад любви удались и наполни бокал,

Пока рок неминуемый, волк ненасытный,

Эту плоть, как рубашку, с тебя не сорвал!


Тотчас виден геометр, мастер уравнений: задери девушке рубашку, пока с тебя не сорвали тело. И астроном, автор календаря – лучшего, говорят, в мире (а впрочем, ненужного): тут секунда в космической цене.

Брось молиться, неси нам вина, богомол,

Разобьем свою добрую славу об пол.

Всё равно ты судьбу за подол не ухватишь —

Ухвати хоть красавицу за подол!


И видно также, что не красавицы у него на уме. Живи он столетием раньше да попади ко двору Владимира Красна Солнышка, была бы сейчас Российская Федерация крупнейшим мусульманским государством. Ведь только и не понравился в исламе нашему равноапостольному – безусловный запрет на вино. Так он и отрезал в 986 году исламским богословам: ваша религия для нас неприемлема, поскольку веселие Руси – алкоголизм. Омар Хайам полюбился бы великому князю. Вдвоем они сочинили бы, пожалуй, славную веру, и она завоевала бы весь мир.

Не у тех, кто во прах государства поверг, —

Лишь у пьяных душа устремляется вверх!

Надо пить: в понедельник, во вторник, в субботу,

В воскресение, в пятницу, в среду, в четверг.


Но Хайам служил султану – и непонятно, как и почему жил довольно долго и умер своей смертью. Какие бы ни были математические заслуги, критиковать в самиздате самое передовое, официальное и притом единственно верное учение – за это ни в одиннадцатом веке, ни в двенадцатом по головке не гладили. Остается предположить, что империя сельджукидов была отчасти правовое государство: не пойман – не автор; тексты ходят по рукам, мало ли кому припишет их неизвестный составитель рукописного сборника… И, наверное, Хайам был гениальный конспиратор. Ни единого автографа не оставил. И прижизненных сборников тоже не нашлось ни одного.

Не горюй, что забудется имя твое.

Пусть тебя утешает хмельное питье.

До того, как суставы твои распадутся —

Утешайся с любимой, лаская ее.


Это жутко осложнило жизнь филологам: в дошедших до нас диванах (или как они там, эти сборники, зовутся), – под именем Хайама живут чуть ли не полторы тысячи рубаи (название жанра; во множественном числе – рубайат). Стихи подражателей, стихи пародистов, любые стихи о выпивке – всё у потомков сходило за Хайама. Это как если через триста-четыреста лет всё, что написано по-русски четырехстопным ямбом, будет считаться наследием Пушкина. Возможно, персидских читателей такое положение устраивало, – но в 1859 году один британец издал поэму «Рубайат Омара Хайама» – издал на свои деньги, анонимно, – а звали его мистер Эдвард Фитцджеральд, – и этот вольный перевод сделался, говорят, самым популярным поэтическим произведением, когда-либо написанным на английском языке.

Жизнь с крючка сорвалась и бесследно прошла,

Словно пьяная ночь, беспросветно прошла.

Жизнь, мгновенье которой равно мирозданью,

Как меж пальцев песок, незаметно прошла!


С этих пор человечество взялось за Хайама всерьез, и к нашим дням осталось только 66, как уже сказано, четверостиший, насчет которых никто не сомневается. Еще штук четыреста – очень возможно, что написаны действительно Омаром Хайамом, родившимся около 1048 года в Нишапуре, там же умершим и похороненным около 1123 года. Остальную тысячу рубаи – Бог знает, кто сочинил. В самом лучшем русском издании – Омар Хайам. Рубаи. «Библиотека поэта», Большая серия, Л., 1986 – тысяча триста тридцать три четверостишия.

Мы уйдем без следа – ни имен, ни примет.

Этот мир простоит еще тысячи лет.

Нас и раньше тут не было – после не будет.

Ни ущерба, ни пользы от этого нет.


А в золотые свои годы так называемая советская власть издавала Хайама понемножку. Он и ей умудрился насолить:

Чем за общее счастье без толку страдать —

Лучше счастье кому-нибудь близкому дать.

Лучше друга к себе привязать добротою,

Чем от пут человечество освобождать.


Ах, какое это было чтение в эпоху Застоя! Тут еще необходимо сказать про Германа Плисецкого. Дело в том, что Хайама у нас переводили разные замечательные мастера – ярче других И. Тхоржевский, точней – О. Румер, душевней – Г. Семенов, – но Плисецкий дал ему вечную жизнь в русском языке. Он передал в рубаи Хайама презрение и отчаяние советского интеллигента, как бы начертив маршрут Исфахан – Петушки, далее – Нигде.

Не осталось мужей, коих мог уважать.

Лишь вино продолжает меня ублажать.

Не отдергивай руку от ручки кувшинной,

Если в старости некому руку пожать.


Тысячи лет как не бывало. Старик Палаточник, или Палаткин (так переводится имя Хайам), оказался одним из нас. Как если бы он бежал из Советского Союза и совершил вынужденную посадку в средневековой Персии. Он открыл бином Ньютона задолго до Ньютона – и раньше, чем следовало.

Когда повсюду еще воспевались героические походы рыжих муравьев на муравьев черных (если половец не сдается – его уничтожают, а сдается – обращают в рабство; пусть это самое «Слово о полку» – подделка, но ведь правдоподобная), Хайам уже осознал, что суетиться не стоит – мироздание подобно империи: управляется законом неблагоприятных для человека случайностей. Необозримый концлагерь, где единственный неоспоримый факт – смертный приговор, а принадлежит лично нам лишь неопределенное время отсрочки; хорошо на это время пристроиться придурком в КВЧ[1] (например – звездочетом к султану), – но достоин зависти, а также вправе считать себя живым, счастливым и свободным – только тот, кто выпил с утра. Он и сам играл в такое жалкое блаженство, но больше для виду – назло Начальнику, если он есть. А про себя строил всю жизнь уравнение судьбы, в котором человек – хоть и переменная величина, и притом бесконечно малая, но все-таки не равная нулю, – потому что если не на что надеяться, то нечего бояться.

Нет ни рая, ни ада, о сердце мое!

Нет из мрака возврата, о сердце мое!

И не надо надеяться, о мое сердце!

И бояться не надо, о сердце мое!


Вот эти четыре строчки на необитаемом острове пригодятся. Не хотелось бы их позабыть.


Самуил Лурье

1

КВЧ – культурно-воспитательная часть в зоне.

Рубайат в классическом переводе Германа Плисецкого

Подняться наверх