Читать книгу Война за нашими окнами - Павел Гушинец - Страница 6
Зерно со вкусом войны
Майя (6 лет)
ОглавлениеМайя Михайловна Маскалькова (г. Копыль – г. Глуск Бобруйской области, Беларусь)
Мы жили в городе Глуске, тогда это была Бобруйская область, сейчас Могилёвская. Отец, мать, трое детей. Я – старшая, мне уже шесть лет, двум братьям – два года и шесть месяцев. Жили в самом центре, школа через дорогу.
В первый же день, как война началась, в той школе открыли пункт призыва. Отец обнял нас по очереди, перешёл дорогу – и больше мы его никогда не видели. И не слышали, что с ним случилось. Погиб в начале войны, почти в первом бою.
Мать осталась одна с тремя малолетними детьми. Немцы всё ближе, слухи страшные ходят, наша армия отступает. Мать испугалась, «клунки» на плечи, Вовку за руку, Лёню на руки подхватила, да я в юбку вцепилась. И пошли, куда глаза глядят, на восток. Подальше от немцев, от страха этого. Тогда ещё верили, что наши быстро немцев остановят. День, два – и покатятся назад, выгонят врага с родной земли. Поэтому мы не одни бежали. Все дороги были забиты телегами, грузовиками. Люди шли огромными толпами. Кто-то тележки катил, кто-то чемоданы в руках нёс. И все – на восток, на восток… А немцы сзади, и вокруг, и над нами. Самолёты ревут, где-то грохочет.
Мы ещё поначалу непуганые были. Ну, летит самолёт, и летит. Но вот один пролетел, второй. А третий развернулся – и из пулемётов по толпе. А толпа плотная, дети, женщины. Крики, раненые, кровь… Бросились врассыпную, ещё и потоптали упавших. А самолёт на второй круг заходит, стреляет по убегающим, гоняется за людьми. Что думал тот нечеловек, что в тот момент в том самолёте сидел? Думал ли что-то вообще?
Часа не прошло – ещё несколько летят. Мы сразу бежать, а они прошли над дорогой и давай бомбить. Опять раненые, опять крики, земля в разные стороны. Толпа большая, не все успели убежать. Лошади на дыбы встали, бьются в оглоблях, телеги опрокидывают, и от этого ещё большая неразбериха.
Самолёты пролетели – мы опять к дороге. А что делать, идти-то надо от тех нелюдей, что по мирной толпе из пулемётов да бомбами. Что ж они тогда за нашими спинами делают? Оставляют ли кого в живых? Пошли дальше. Всё по сторонам смотрели. Как увидим издалека, что самолёт летит, сразу бежать от дороги. Пешим хорошо: отбежим, попадаем в кустах-канавах друг на друга, нас среди деревьев и не видно. А вот тем, кто на телегах ехал, выбирать пришлось. Кто-то коня выпряг, телегу с барахлом бросил и пешком пошёл. Жизнь дороже.
Несколько дней так шли. У матери еда кончилась, мы с Вовкой плачем, устали, страшно нам. Добрели до какой-то деревни, присели у колодца. Вышла женщина, привела нас в свой дом, накормила, да и с собой дала.
Я мало что с этой дороги помню. Помню, ноги очень болели и жарко было. И спрашивала у мамы, далеко ли ещё, а она молчала. Сейчас жалею, что позже не расспросила её про эту дорогу. А сейчас поздно: мама умерла, рассказать некому.
Помню, сидим мы где-то в лесу на большой поляне, а рядом с матерью стоит высокий мужчина в черной шапке и сапогах. Он варит что-то на костре в ведре. Наливает нам с братом по очереди в жестяную миску. Миска жжёт руки, обжигает губы, язык, но мы пьём это ароматное варево, потому что очень кушать хочется.
Пришла женщина с ближайшего хутора. Забрала нас. Привел домой, усадила за стол. Достала из подпола холодное топлёное молоко, масло в «гладыше» (стеклянная банка). Кормила нас, переночевать разрешила. Сколько лет прошло, а я помню запах этого топлёного молока. И как Вовка масло ел прямо руками, без хлеба. Давился, но ел. А хуторянка смотрела на него и ничего не говорила, хотя он чавкал и руки о штаны вытирал.
Как же я благодарна всем этим людям. Я не знаю их имён, не помню названий деревень. Но они были свои, родные. Не давали нам пропасть.
Ещё помню, остановились у какого-то старика. Он маме сказал:
– Дети твои совсем слабые, еды у вас нет. Не дойдут, не выживут. И мне дать нечего. Ты сходи за околицу, там войска наши, когда отступали, зерно сожгли. Ты набери остатки в мешочек, хоть что-то будет.
Мать так и сделала. Собрала эти зернышки с угольками и землёй вперемешку. Они кое-как просеяли, отсыпали в мешочек. Мать жевала эти зерна, заворачивала в тряпицу и давала нам на ходу сосать эту соску. Так и шли.
В лесу наткнулись на партизан. Я сейчас думаю, что это ещё не совсем партизаны были. Какая-то часть красноармейская, что из окружения выбраться не смогла и решила в лесах остаться. Они потом стали партизанским отрядом. На поляне – целый табор. Семьи беженцев, красноармейцы с оружием. Шум, тесно. Спали вповалку прямо на земле, ели, что придётся. О том, чтоб помыться где-то, даже не думали.
Военные соберутся тихонько, сходят на разведку. Потом сидят, молчат. А нам и спрашивать страшно. Понятно, что всё плохо.
До осени с ними жили, кое-как перебивались.
А осенью нас командир отряда собрал и говорит:
– Вот что, бабоньки. Зима на носу. Жить негде, есть нечего. Ещё и вы на мою шею. Что я с вами в морозы делать буду? Короче, у кого родственники в деревнях есть или дома целы, идите-ка вы домой. Иначе не переживём мы зиму с этим детским садом.
Что нам оставалось делать? Пошли мы с мамой обратно в Глуск. А вокруг уже немцы. Кругом мотоциклисты, машины ревут, колонны по дорогам пылят. Мама красивая была, немцы гоготали ей вслед, свистели. Мама каждый раз от страха замирала, стискивала мою руку. Но уберёг нас Бог, дошли.
Дом, в котором мы жили, раньше местному помещику принадлежал. Целых пять комнат, высокие потолки. Чудо какое-то, что немцы его не заняли. Их много было в Глуске, хозяйничали, выкидывали хозяев на улицу, выселяли в курятники и сараи, сами занимали дома. Наш дом им почему-то не приглянулся.
Жили мы, как мыши под веником. Лишний раз на улицу выйти боялись, по комнатам на цыпочках ходили.
Как-то утром стучит к нам в окно полицай, говорит, чтоб завтра в полдень все были в центре, на площади. Кто не придёт – того накажут.
Пришлось идти. Даже младшего брата взяли, не оставишь же его одного в доме. На площади уже полно народа. Немцы стоят цепью, теснят нас от самого центра в переулки. Прямо на земле стоит трибуна, на трибуне – офицер. Мы стоим, тесно, душно, того и гляди затопчут. Офицер посмотрел на нас с презрением и начал речь. Говорил по-немецки, но рядом полицай стоял, переводил. Что-то там про освобождение нас от коммунистов, о том, чтоб не помогали партизанам. Долго говорил, неторопливо. Мы стоим, пошевелиться боимся, потому что прямо в лица смотрят дула карабинов. И немцы смотрят поверх голов равнодушными пустыми взглядами.
Офицер договорил, махнул рукой, и на площадь стали выводить евреев. В Глуске их до войн много жило. И соседи наши были евреями, и учителя в школе. Выводили маленькими группами, ставили к стене и на наших глазах расстреливали. Потом следующих подводили. После четвёртого-пятого залпа новым уже становиться негде было. Их толкали, они спотыкались, падали на тела. Мы смотрим. В толпе тишина. Кто-то из баб сзади всхлипывает – и всё. Евреи тоже молчат. Немцы как машины: вывели, поставили, выстрелили.
Один парень молодой испугался, закричал, бросился в сторону. Там берёза стояла, так он начал по стволу вверх карабкаться. Обезумел от страха. Солдат подошёл снизу, прицелился, выстрелил и парень мешком свалился вниз. Его оттащили в общую кучу тел.
Когда стреляли – мама нас к себе лицами прижимала, чтоб не смотрели. Но мы всё равно смотрели. И запоминали.
В Копыле жил мамин отец наш дед Быстрицкий Иван Матвеевич. В начале войны немцы разорили в Копыле колхозную конюшню, но коней забирать не стали. Раздали по семьям – одна лошадь на два двора с условием, что если понадобится, мужики с конями и возами должны быть по первому требованию. И дед договорился с соседом, они запрягли этого коня в воз и приехали за нами.
Пожитков у нас набралось негусто. Несколько узлов с тряпками, какие-то тарелки, чугунки. Мать даже дом запирать не стала. Зачем? Если кому-то будет нужно – дверь сломают.
Ехали через Бобруйск и Старые Дороги. Постоянно останавливали, проверяли документы. Несколько раз полицаи копались в тряпках на возу, искали оружие, листовки. Такое помню. Едем мимо разбитого магазина в Бобруйске, а в окне стоит кукла. У меня никогда такой не было. Красивая. Я кричу:
– Мама, мама! Там кукла, давай заберём!
А мать меня к себе прижимает и не отпускает. А мне так жалко этой куклы, прямо до слёз. Дети странное запоминают, о странном жалеют. Вот я эту куклу навсегда запомнила. Во сне она мне снилась.
Ещё помню, как переезжали реку, и воз застрял в грязи. Дед нас поднял на руки и вынес на берег. Потом узлы перетаскал. Привязал верёвку к берёзе и вытащил воз вместе с лошадью.
Приехали в Копыль, стали жить у деда. Мать с дедом работали в поле, приходили поздно уставшие. Мы целый день дома одни. Я за братьями присматривала, командовала.
Сосед, с которым дед делил коня, был человек неплохой. У него сын подрастал Митька. Ему лет пятнадцать на начало войны стукнуло. Когда оккупировали, Митьку забрали в полицаи. Сейчас можно много рассуждать, мол, почему в лес не убежал к партизанам, почему полицаем стал? А его не спрашивали. Забрали как-то днём, сунули в руки винтовку – служи! Не нам его теперь судить. Тогда многих так забирали. И выбор у тебя – либо твоя жизнь, либо служба на врага.
Один из этих полицаев спас нас однажды. Вместе с мамой у деда жила её сестра, тётя Варвара. Помню, мы сидим, завтракаем, как вдруг полицай в окно стучит. Говорит шепотом: «Бегите быстрее, немцы сегодня начнут молодёжь собирать, чтобы в Германию угонять. Тётя Варя у них в списках».
Мы побросали ложки, забегали. Что делать? Дед тётку за шиворот – и в гумно. А там снопов немолотых – до потолка. Устроил ей среди снопов нору, туда бросили еды, воды во фляге, тряпок каких-то.
– Сиди, – сказал, – и чтоб не звука.
Полицаи на следующий день рано утром явились. Подняли нас с постелей, шарят по хате, Варю ищут. Кричат на деда, на маму. Братья ревут. Я стою босиком на холодном полу – мне страшно. Полицаи пошумели, покричали и пошли других забирать.
Тётя Варя целый месяц в норе среди снопов сидела. Мама ночью выйдет тихонько, еды ей отнесёт. А полицаи ещё несколько раз Варю искали. И среди ночи приходили. Вынесут двери, ворвутся в хату, шарят под кроватями и в шкафу. Детей трясли, допрашивали: «Где тётка?!»
Мать им кричала, что тётя Варя заболела и уехала в Слуцк в больницу. Не верили, но Варю так и не нашли. В тот месяц из Копыля сотнями молодёжь увозили. Многие больше никогда не вернулись.
Потихоньку привыкли к немцам. Человек ко всему привыкает. Мы, дети, бегали везде, всё нам было интересно. Помню, на площади виселицы стояли. Туда постоянно вешали партизан и тех, кто им помогал. Бежишь по своим делам, а на ветру тело качается. И табличка на груди: «Он помогал партизанам». Руки у мертвеца связаны, босые ноги по дощатому настилу скребут. Лицо страшное. Отвернёшься и бежишь мимо.
Партизаны немцев сильно доставали. То поезд под откос пустят, то застрелят кого из солдат. У стены райисполкома немцев хоронили. Даже помню одного офицера в форме и с наградой. Он какой-то заслуженный у них был, потому что салют устроили. В небо из винтовок стреляли. Потом по хатам долго ходили, всех обыскивали.
Про коня нашего ещё расскажу. Дед с соседом так уговорились: неделю – конь у деда, неделю – у соседа. Как-то в середине недели сосед приходит и коня ведёт.
– Ты, – говорит. – Иван, забери пока лошадку.
– Чего ты? – удивился дед. – Не моя же очередь.
– Да мне отъехать надо, – говорит сосед, а сам глаза прячет.
Дед неладное заподозрил, но промолчал. Коня забрал. А утром немцы пришли: «Собирайся, – говорят, – чтоб сейчас же с конём и возом был у комендатуры». Делать нечего. Дед помянул соседа недобрым словом, но запряг.
У комендатуры уже десяток таких, как он. Немцы грузят на возы оружие, сами садятся. Полицаи тут же. У деда на возу офицер с пулемётом примостился. По разговорам слышно, что едут в деревню Прусы. Понятно зачем. Мальчишки вокруг крутятся. Как узнали, куда едут, побежали предупредить. Только далеко до Прусов. Пока добегут, пока крик поднимут…
Тронулись. Дед первым едет, нарочно коня придерживает, тот еле плетётся. Немец заметил, начал ругаться, в спину кулаком бить. Пришлось подстегнуть коня. Доехали почти до Тимковичей, и тут Бог вмешался: что-то из упряжи у деда порвалось. Остановились. Немецкий офицер тут же в крик! А дед руками разводит, мол, не виноват я, оно само порвалось. Кинулись чинить. Возились, возились, а время-то идёт. Весь обоз стоит, ждёт. Дед опять нарочно всё медленно делает.
Короче, пока доехали – вся деревня пустая. Печи теплые, по улицам вещи валяются, кое-где ещё каша на столах. А в домах – ни души.
Офицер опять орать. Деда – к стенке. Пистолет достал, в лицо тычет, сейчас застрелит. Дед уже молится про себя, к смерти готовится. Сейчас застрелит!
Поорал немец, кулаками побил, но стрелять не стал. Уселись на возы – обратно поехали.
Дед в тот вечер домой вернулся, сел на завалинке, обмяк, ноги словно тряпичные стали. Сидел, курил без конца. Всю махорку свою скурил. И руки у него тряслись.
Как загремел за горизонтом фронт, как пошли слухи, что Копыль скоро освободят, мы пожитки собрали и всем городом в лес ушли, скотину, что осталась, с собой потащили. Боялись, что немцы озлобятся и сожгут всех или расстреляют. Лучше в лесу пересидеть. По ночам дед в город пробирался, узнавал, что да как. Пришли советские войска – мы обратно домой… Весь город в ямах, в воронках от взрывов. Дед понял, что бомбить будут, выкопал в огороде землянку. Мы туда все прятались, когда самолёты налетали. Набьёмся мы, соседи, ещё кто-то прибежит. Сидим, слушаем, как самолёты ревут и бомбы падают.
А однажды по улице большой колонной пошли наши танки. То-то радости было. Мы цветы прямо из горшков рвали, бросали им. А они нам в ответ сахар.
После этих танков война для нас кончилась. Не бомбили больше – фронт дальше откатился. Начали мирно жить. Вот только про отца так и не узнали до самых двухтысячных. Только недавно выяснили, что в первом бою пропал он без вести.