Читать книгу Американская дырка - Павел Крусанов - Страница 2

Глава первая
Другой
1

Оглавление

Меня зовут Евграф. А фамилия моя – Мальчик. Так уж не повезло – что делать… Имя комическое, и, поскольку речь дальше пойдёт о вещах серьёзных, постараюсь впредь упоминать его как можно реже. Тем более это нетрудно. И всё же… И всё же прошу запомнить: Евграф Мальчик. Герои не должны быть безымянными.

Теперь о деле.

Ещё в законах Ману сказано, что женщины падки на удовольствия, капризны по природе, лишены естественных привязанностей, не ведают священных правил и молитв, да и вообще они – сама лживость. Поэтому тот, кто убьёт женщину или корову, несёт одинаковое наказание. Не стоит удивляться, что ничему хорошему эти чертовки научить не могут. К тому же от них мы узнаём, что иногда храпим.

Словом, обольщаться на их счёт нет повода. Но последняя стрекоза, бронзовая лютка с прозрачными крыльями, та, что свела меня с Курёхиным спустя четырнадцать лет после его смерти, была не чета остальным. Такую, пусть она и провинилась, нельзя отшлёпать даже ромашкой.

Она была небольшой и изящной, как резная шахматная фигурка (кажется, это из Олеши), сам Микеланджело не нашёл бы, что отсечь у неё лишнего; волосы – цвета светлого янтаря, грудь маленькая и тугая, кожа немного смуглая и словно бы звенящая, а глаза… глаза серо-голубые, причём серого больше было в радужке левого, а голубого – в радужке правого. Странные глаза. Она утверждала, что и видит ими по-разному: левый видит всё как есть, а правый присматривает за полётом слов и звуков и различает их цвета. Приведись ей оглохнуть – не дай Бог! – она могла бы речь и музыку просто смотреть, как смотрят на цветистую, бьющуюся общим пульсом толкотню бабочек над лугом. Кроме того, спала она всегда на животе, получать удовольствие предпочитала сверху, отлично готовила луковый пирог, умела говорить комплименты, знала, когда это нужно делать, и своим умением/знанием пользовалась. А звали лютку Оля.

Да, чуть не забыл. Под левой ключицей она носила татуировку – пёструю змейку, маленькую, но такую яркую, что на неё садились пчёлы.

С детства Оля жила по разным людям: то с родителями, то у бабушки с дедушкой, то у другой бабушки в Белоруссии, то у тётки в Москве. У неё не было единого, цельного детства, их, детств, было много, причём одно вовсе не являлось фрагментом или продолжением другого – каждое она считала самоценным. Для того чтобы так случилось, она должна была научиться ни к чему не привыкать. И она научилась. Научилась быть не то чтобы равнодушной, но сдержанной. Отсюда навык принимать самостоятельные решения. Теперь ей было двадцать пять, и она была неотразима – красавица, умеющая скрывать свои мысли. Сказать по чести, мне бы очень хотелось стать самоценным куском её жизни. И не только потому, что мне нравилось жить с ней под одним одеялом. Как говорил манерный щёголь Энди Уорхол, красота совершенно не связана с сексом – красота связана с красотой, а секс связан с сексом. Не слишком оригинальная мысль, но в целом верная. Если только под красотой иметь в виду категорию соответствующего порядка, а то Уорхол, например, считал красотой расползшийся по миру, как колорадский жук, «Макдоналдс», куда порядочные люди заходят только отлить.

По молодости лет Оля не знала, кто такой Курёхин. То есть где-то в нижних слоях её памяти мерцало смутное представление о виртуозном питерском проказнике, но живьём его в те славные времена она не видела, а потому и признать в обратившемся к ней почтенном крекере давно похороненного героя никоим образом не могла. Так, напоминает кого-то – не то из области кинофабрикатов, не то из девичьих снов.

Другое дело – я. Школьником однажды я угодил на дикий концерт, полулегально громыхавший в одном из центральных ДК, и воочию видел (слышал тоже), как Гребенщиков грыз на сцене гитару и пилил ножовкой скрипку, Болучевский дул в свою дудку, анемичный Сева Гаккель возил смычком по виолончели, а за ними, фоном, кто-то ещё, кого я не запомнил, производил извержения и каскады всевозможных звуков (впоследствии люди, исполнявшие партии на импровизированных инструментах, получили солидное название «дребездофонисты»). Предводительствовал вдохновенными варварами Сергей Курёхин, который, сняв с рояля крышку, играл на голых струнах ксилофонными молоточками. Как только весь этот чудесный кавардак немножечко стихал, Драгомощенко тянулся к микрофону и начинал читать меланхоличные, тут же проходящие сознание навылет стихи, что-то вроде:

Как знать, в какие часы, в какие годы обретаешь себя,

остывая беспечно в веренице смутных вещей.


Так я впервые увидел Курёхина. Это было… в общем, в прошлом тысячелетии. В ту пору ещё не изобретена была даже «Поп-механика» и маэстро приходилось думать, как заработать на жизнь, поэтому он был вынужден то служить концертмейстером в студии пантомимы при ЛИСИ, то давить клавиши органа в костёле на Ковенском. А после того как он, явившись в телевизоре, растолковал нам с помощью наглядных средств, что Ленин – гриб, его узнала вся страна.

Тогда он уже завёл ключом своей фантазии пружинку беззаботной «Поп-механики», но вместе с тем продолжал (при всей неугомонности натуры начатых дел он не бросал) сниматься в кино, придумывать невероятные проекты и сочинять музыкальные треки для ленфильмовских лент. Он регулярно и непринуждённо устраивал затейливые мистификации – обаятельный бедокур, он, уподобляясь провидению, отчаянно провоцировал людей на поступки или хотя бы на подобия поступков, никому не позволяя прозябать в грехе уныния. В плане широты жеста и безумия порыва он мог позволить себе всё. Он был гением провокации.

Однажды на фестивале нонконформистского искусства в итальянском городе Бари, где покоятся мощи Николая Чудотворца, он пригласил выступить вместе с «Поп-механикой» в зале местного театра хор женского монастыря. Сперва Курёхин относительно невинно терзал рояль, который тем не менее вряд ли ожидал подобного глумления над своей королевской особой, и эксцентрично дирижировал монашками, а после нанятый загодя конюх вывел на сцену огромного жеребца. Жеребец впервые оказался в театре и оттого, должно быть, сильно возбудился. Девственницы в ужасе заверещали, и тут на сцену выскочил некрореалист Чернов и стал рвать зубами мёртвого осьминога. Публика была в восторге.

Потом на открытой сцене берлинского Темподрома он выступил с Дэвидом Моссом, который под аккомпанемент ревущей «Поп-механики» (десяток саксофонов, два ударника за двумя установками, несколько утыканных заклёпками хеви-металистов с гитарами наперевес etc) в стиле провокативного пения выл что-то на нескольких – попеременно – языках, а вокруг него под началом Африки кружились ряженые русские озорники-перфомансисты с букетами цветов и живыми визжащими поросятами в руках. Определённо Курёхин по-своему любил животных.

Затем Курёхин устроил грандиозный спектакль в «Октябрьском», который (спектакль) в режиме живого времени транслировали по ТВ на всю Россию. «Гляжу в озёра синие» – так называлось представление. На сцену, где бродило стадо гогочущих гусей, вывезли спелёнутую бинтами из серебряной фольги мумию и начали её неторопливо распелёнывать. В результате перед публикой с грушей микрофона в руке появился мурлыкающий Эдуард Хиль – на тот момент и вправду арт-покойник. Курёхин как бы давал ему вторую жизнь. Там много ещё было всяких безобразий, которым, без сомнения, удалось бы подыскать соответствующий ряд в сфере символического, если бы только сам Курёхин не заявил, что ничего, кроме позитивной шизофрении, в этом проекте не было и нет.

Позже, подыгрывая на думских выборах Александру Дугину, он совершил публичный жест и, как положено радикальному художнику, вступил в радикальную национал-большевистскую партию. Получив из рук польщённых отцов-основателей билет за номером 418, он закатил концерт-мистерию в чёрно-багрово-огненных тонах – на сцене раскачивались на качелях ведьмы, вальсировали центурионы, а на крестах заживо горели грешники.

Возможно, я путаю порядок событий – сути это не меняет.

Продолжать перечень его артистических подвигов и великолепных сумасбродств (были ещё истории с тринадцатью арфистками, военно-морским оркестром, Обществом духовного воспитания животных, постановкой «Колобка» в Балтийском Доме, после которой присутствовавший в театре Алексей Герман вздохнул печально: «Мне пора уходить из профессии», предложением Ростроповичу выступить в Кремлёвском дворце дуэтом, но только Ростропович должен играть на рояле, а он, Курёхин, на виолончели и проч.) бессмысленно и даже вредно – слова всё равно не могут выразить всю полноту невыразимой действительности, потому что сами же без умысла обкрадывают её, как фотография, которая, копируя мир, тут же лямзит у него третье измерение. К тому же и у самого Курёхина с объективной действительностью отношения были далеко не самые прозрачные. Словом, описывать его бесчинства бесполезно, поскольку они затмевают любое описание. (Когда я дал послушать Оле «Ибливого Опоссума», она сказала, что комната её стала зелёным аквариумом, по которому в подвижных, колыхающихся бликах света шныряли угри, мурены и каракатицы, а «Воробьиная оратория» попеременно оборачивалась то мусорной вьюгой из конфетных фантиков и тополиного пуха, то звездопадом, прошивающим лиловое ночное небо.)

В аморфном теле питерского моллюска, того существа, что сидит в лощёной ракушке СПб, чувствует, переживает, пудрит носик и делает это обиталище живым, Курёхин был особым и очень важным органом, отвечающим за качество и поражающую силу его (моллюска) чернильной бомбы (допустим, брюхоногие пускают такие бомбы), его завораживающего иллюзиона странностей. Чего он мог бы пожелать ещё? Залезть в рояль и там похрюкать? Так он уже и это делал. Он даже дирижировал ногами. Что дальше? Ничего. По крайней мере, на ниве арт-провокации. Здесь он достиг предела – как выпущенный из жерла снаряд, он вдребезги поразил цель. Но цветная кровь прирождённого мистификатора, проворно клокотавшая в его аорте, не давала ему покоя, более того – вопреки всякой позитивной шизофрении требовала в деле строительства личной истории известной логики. Чтобы, не повторяясь, сделать что-то сверх сделанного, надо было начать всё сызнова, надо было, положась на законы небесной баллистики, рассчитать новую траекторию полёта, чтобы невзначай не угодить в одну и ту же цель дважды, поскольку дважды поражённая цель, как дважды повторённая шутка, разом свидетельствует о недостатке вкуса, ограниченном арсенале возможностей и наличии пристрастий маниакального свойства. Кому приятно знать о себе такую дрянь?

Именно поэтому, должно быть, он заблаговременно придумал себе редкую сердечную болезнь и вскоре умер, ушёл в объятия загробной зги. О том, что он остался жить, не подозревала даже жена Настя. Бог ему судья.

Американская дырка

Подняться наверх