Читать книгу Флаги осени - Павел Крусанов - Страница 7
Мёртвый язык
Глава 6. Разговоры-2
Оглавление1
– Вот оно – жало в плоть. – Катенька показывала распухший палец. История такая: дача, утро, оса прилетела выпить каплю воды с тычка рукомойника, Катенька не заметила – стала умываться и была осой уязвлена.
– Валидол есть? – уважительно осмотрел палец Тарарам.
– Был где-то…
– Таблетку в воде помочи и приложи.
– Поможет разве?
– От пчелиного яда помогает. Дед в садоводстве под Гатчиной пять ульев держал, я с ним рои на крыжовнике и яблонях ловил, роевню в баню ставил… Бабушка меня вот так – мокрым валидолом – и лечила.
– Оса – другой зверь, – сказала Катенька, но валидол в буфете нашарила. – Про Егора расскажи. Что за история?
– Синдром Достоевского – чудесная реализация желаемого. Пушкинскую речь помнишь? Публика слушала и рыдала, а текст читаешь – чёрные буковки. Хорошие буковки, правильные. Их на ус мотать, а не трясуном от них трястись. А тут какой-то массовый гипноз прямо. Интересная история. Вот только за свои слова и за этот массовый гипноз потом припадком отвечаешь. Если в одном месте прибудет, в другом аккурат столько же убудет. Закон Ломоносова – Лавуазье о сохранении психического вещества в отдельно взятом человеческом космосе. Слышала, наверно.
– «Карамазовых» читаешь – так вовсе не только буковки.
– Книжки – другой компот. Но и на них от ставрогинского душа подзарядка идёт чумовая. С душем этим только рядом встанешь – и тут же в голове фреза на всю мощь врубается. Тогда весь мир со всеми его смыслами просекаешь и точишь из него, что захочешь. Главное, с фрезой в голове родиться. – Тарарам раскрыл ноутбук и вошёл в интернет с мобилки. – Барон, комедиант твой реальный, на этом сгорел. Играл по-честному, зал поплыл, как тётя Валя на вибраторе. Только Барон до финальной сцены дошёл, и тут – бац! – реализация желаемого.
– Ты что делать-то собрался? – Катенька возила мокрой таблеткой по уязвлённому пальцу. – Брось. Купаться пойдём.
– Погоди. Спам-рекламу запущу и всё. На службе обещал. «Незабудка» с конторой одной на договоре – та почтовыми рассылками заведует. Гарантирован обход всех существующих на сей момент спам-фильтров и постоянная корректировка базы адресов. Поверишь ли, сейчас спам – самая эффективная реклама. Бублимир и мусору нашёл местечко в личных видах.
– А Егор что? Он ведь и не пел никогда. То есть без фрезы был, получается…
– Егор не просто рядом постоял, он сквозь душ прошёл. Та же история, что с Пушкинской речью. Если сквозь душ пройти, можно, видно, и с абсолютного нуля стартануть с нечеловеческой силой. Главное – хотеть очень. На всю катушку. Только, видишь, керосину ненадолго хватает. Надо этот вопрос исследовать и подвергнуть глубокому анализу. Вдруг метод есть растянуть своё могу на… Ну хоть на пару недель, к примеру.
– Почему на пару недель?
– За это время знаешь что успеть можно?
– Сбросить три кило без фитнеса, диет и китайской гомеопатии?
– Это – да. А ещё – изобрести печной двигатель на щучьей тяге, овладеть мастерством использования Корана в мирных целях, выиграть приличных размеров войну и размазать бублимир соплёй по стенке. Проблема только в технике хотения. Чтобы не граблями под себя – хрустящие купюры, квадратные метры, красивые бабы, лошадиные силы, а горстями из себя – грандиозное дело, божественное мастерство, ангельское милосердие. Понимаешь?
– Понимаю. Особенно про баб. Ты лучше скажи, что делать. Мы же договорились: ты будешь придумывать, а я – бесподобно исполнять.
– Что делать? – Тарарам отправил файл с макетом рекламы («оформление летних беседок и веранд… ландшафтный дизайн… создание цветников и садов на крышах… метод контейнерного озеленения… наши специалисты никогда не позволят Вам пожалеть о том, что Вы обратились именно к нам») в контору по рассылке спама. Он не стыдился своей лепты в деле торговли иллюзиями: падающего – подтолкни. – Скажи, дружок, что будет, когда ты поплещешься в ду́ше Ставрогина?
– То есть?
– Ну, чего ты хочешь? Чего ты хочешь так, чтобы за это не жаль было отдать палец?
– Какой палец?
– На первый раз, допустим, не самый нужный. Хотя бы этот. – Тарарам взял Катенькин распухший и пахнущий мятой мизинец, поднёс ко рту и неожиданно/страшно клацнул зубами.
– Ай! – пискнула Катенька, отдёргивая руку. – Без пальца некрасиво будет. Я ничего настолько не хочу, чтобы мне потом некрасиво стало. Палец дал мне Бог. Пусть растёт, где посажен.
– Ладно, оставим палец. Но хотеть-то ты чего-то всё же хочешь?
– Купаться хочу.
– Не то.
– Черешни и эклер с заварным кремом.
– Не то.
– Лапку тридцать шестого размера, а то тридцать девятый – как-то не гламурно.
– Ну не то же.
– Тогда – какой-нибудь прикольный люксовый паркетник вроде «кайена», и пусть с неба ежемесячная рента капает, чтобы рассекать где хочешь по всем Европам и в ус не дуть.
– Дружок, но ведь это и называется – граблями под себя. А в детстве? В детстве ты чего-нибудь хотела?
– Хотела. В косички бантик сюзюрюлевого цвета. – Катенька обиделась. – Иди ты в жопу со своим хотением. Вот этого под душем и пожелаю. И пойдёшь тогда в жопу как миленький.
– Серьёзно сказала. Ну? Теперь поняла, что тебе делать?
– Что?
– Калоша ты, Катенька, а не Шумахер, и мать твоя – покрышка.
– Ты не прикалывайся. И маму не тронь. Ты прямо говори. Что делать?
Рома вышел из программы и захлопнул ноутбук.
– Запоминай: оттачивать, оттачивать и ещё раз оттачивать свой тупейший инструмент желания.
2
– Не надо толковать мои слова так вольно. – Егор меланхолично переключал на дистанционном пульте телевизионные каналы. – Если я говорю, что здесь немного жарко, я вовсе не имею в виду, что мы уже в аду. Ад, пожалуй, должен быть ещё ужаснее. Здесь тревога иногда оставляет нас, а в аду, как в дурном сне, тревога будет терзать нас постоянно.
– Как же тогда тебя понимать? – Настя поглядывала на Егора с опаской, будто того цапнул клещ, и она теперь старалась подметить в поведении любимого признаки энцефалита.
– Я не говорил, что пел. Когда я пою… когда я пытаюсь петь… этот процесс должен называться каким-то другим словом. Не знаю каким. Нехорошим. Дело в том, что у меня нет голоса. Или слуха. Или того и другого вместе. Совсем нет. Если то занятие, которое называется неизвестным мне нехорошим словом, оцифровать и попытаться уложить в ноты, на выходе всё равно получится писк замученной птички. Следовательно, Роме только показалось, что я пою. То есть он услышал не то, что неизвестно как называется, а мою внутреннюю песню, – Егор обозначил голосом соответствующее выделение, – которая на самом деле бывает чудо как хороша, и я это знаю.
– Но там ещё был охранник.
– Он тоже услышал внутреннюю песню. Будь там хоть полный зал – все бы её услышали.
– Оставь, – попросила Настя – на экране телевизора разводил руками предсказатель погоды. – А что с тобой потом стряслось? Ну, я про падучую эту… Что врач сказал?
– Ничего путного. Я уже через полчаса отпрыгнул. Меня всего прощупали, простукали, прослушали, давление измерили, кардиограмму сняли, рентгеном просветили. Всё в норме.
Некоторое время сидели молча.
– Катенька на дачу зовёт. Родители её только на выходные туда наведываются, а сегодня вторник. – Настя прижалась к плечу Егора. – Поехали, а? Там озеро, кувшинки, сосны. Там паук пьёт на паутине муху. Там ночью круглая луна с морями, полными бледной грусти… Что молчишь?
– Думаю.
– О чём?
– О веществе. Вот, скажем, дряни, пыли, мусора всякого не убавляется, и луна, как ты заметила, на месте. А материя жизни убывает. Что ты будешь делать! Вещество жизни испаряется, утекает куда-то. Кругом, куда ни плюнь, сплошная фантазия, призрачность – так что никто даже не утирается.
– И что?
– Понимаешь, без материи нет времени, как без времени нет истории. Время и история – это ведь такое специальное излучение, особое тепло, происходящее от трения событий друг о друга. А в нашем мире, где государит телевизор и прочие эфирные штучки, трутся друг о друга не события, а иллюзии. От этого трения на свет появляются Шреки, Ксюши Собчак и метросексуалы – такие, знаешь, ложные пидоры, – но не происходит тепла и истории. Иллюзии, призраки, наведённые образы – это же не вещество, не сущность. Вещество уходит из нашей жизни, и с его уходом останавливается история. То, что мы живём в эпоху ускоренного времени – тоже иллюзия. Ускоряется потребление грёз, а время затихает и тает. Когда оно остановится совсем, это будет означать, что остатки материального мира развоплотились окончательно. Тогда тела исчезнут вовсе, и голодные эфирные духи будут носиться в пустоте и неслышно скрежетать фантомными зубами. – После очередного нажатия кнопки на экране появился подиум с моделями, наряженными в высокую моду. – Тощие какие, измождённые… Об них же уколоться можно. – Не нравятся? Это же иллюзии. При трении материи об иллюзию не уколешься.
– Как сказать. Дурная материя нашего мира истирается об иллюзию в дырку.
– А если бы они были настоящие? Тоже бы не понравились?
– Нет. Женщина должна быть… ну, если не мягкая, то упругая.
– А я какая? – Настя ощутила в животе холодок, поняв, что ответ Егора на этот вопрос для неё важен.
– Ты правильная. У тебя есть небольшой, совсем малюсенький подкожный слой клетчатки. В самый раз. А у этих… как будто бабушки не было. Бабушка бы такой страх увидела, сразу бы пирожки в дело пустила.
– А ты что, не знаешь? – радостно спросила Настя.
– Что не знаю?
– Да не прикидывайся. Девушки в модельных агентствах сначала заполняют анкеты.
– Ну?
– А какой там первый вопрос?
– Какой?
– «Есть ли у вас бабушка?»
3
– Бублимир устанавливает свой закон, и его исполнение обязательно для всякой обитающей в бублимире твари. Поэтому, коль скоро мы готовы бунтовать, нам следует держаться вместе, проявлять заботу, своевременную ласку и не то что безрассудно, но с большим умом и тактом помогать друг другу. – Тарарам решительно притормозил у светофора, и машину заметно повело влево. – Надо колодки смотреть. Сносились, что ли, неравномерно… «Самурайка» с годами только крепче становится, но и ей, железяке бездушной, забота, уход и ласка требуются. Так вот. Неисполнение установленного закона строго карается. Мерзавцы, отказывающиеся потреблять иллюзии и стяжать эфемерные блага, квалифицируются стражами бублимира как дезертиры, перебежчики, предатели. – «Самурай» рванул с перекрёстка на жёлтый, точно Тузик за Барсиком. – А вот аутсайдер не опасен – он признаёт закон и прозябает в надежде однажды поймать за хвост удачу. Опасен тот, кто закон отвергает. Даже не отвергает, а надменно игнорирует, находя себе место не выше и не ниже закона, а вообще в ином пространстве. Словно в руинах эдемского сада, словно в другой вселенной – той, из которой к нам пролился душ Ставрогина.
– Ты куда-то спешишь? – Егор смотрел сквозь лобовое стекло в перспективу улицы Руставели.
– Нет.
– А чего гонишь?
– Вопрос некорректный. Всё равно что спросить женщину, почему она, когда красит глаза, обязательно открывает рот.
– Да, женщину об этом лучше не спрашивать, – подтвердила Настя с заднего сиденья, где с трудом разместилась, уперев колени в подбородок. – Особенно Катеньку. А то пошлёт.
– Стражи бублимира – это кто? – спросил Егор.
– Всякий, кто его закон признал. Такой негласный, молчаливый сговор. Все, кто приняли правила, – каждый червь, прогрызший себе ход в яблоке, каждый жук, подъедающий свой лист, – все видят в не исполняющем правила угрозу для корней своей яблони. В общем-то, совсем напрасно – определённо, эти корни нам не по зубам. Но при этом и ватные, безвкусные яблочки-листики здешнего сада нас не прельщают. Нам хочется пить нектар цветов другого вертограда.
– Какой высокий слог. – Настя поёрзала в своём тесном вместилище в тщетной попытке обустроиться. – А что – в здешнем саду нам никаких цветочков не осталось?
– Во-первых, в высоком слоге, как и вообще в поэзии, если мы будем говорить о поэзии, а не просто о словах, записанных в столбик, нет ничего дурного до тех пор, пока эта самая поэзия служит камертоном для образа мысли и образа чувства. Но если поэзия становится эталоном образа действия… Тогда – да, тогда – сливайте воду. Попробуй только человек устроить быт по образу высокой поэзии, выйдет форменная дрянь – пошлейшая пародия на жизнь за гробом. Взять хотя бы Тиё из Кага:
За ночь вьюнок обвился
Вкруг бадьи моего колодца…
У соседа воды возьму!
Блеск! Но только для ума и сердца. А что там вышло на деле? Поверьте мне, зубру, видавшему неприглядные виды и не щадившему устройство в левой стороне груди: пришла Тиё наутро после девичника к колодцу, а тут – вау! – вьюнок на бадье. Душа её, конечно, встрепенулась, просияла, поскольку при лёгком, воздушном похмелье особенно пронзительно заточен взгляд. И сложилось улётное хайку, отлившее в иероглифе звон струной натянутого чувства. После чего Тиё с улыбкой умиления и светлой грусти подтянула рукава затрапезного кимоно, сорвала вьюнок и зачерпнула воды для производства завтрака и орошения грядок. Думаете – нет? Тогда представьте-ка физиономию её соседа – вьюнок, небось, обвил бадью не на день, а месяца на два, на три – до самой их японской осени… А если бы вьюнок ступени крыльца обвил? Дверь дома? Что тогда? И жить – к соседу? А у него – жена и три горсти риса содержания, ему двух баб не прокормить. Такая же история и с Оницура:
Некуда воду из ванны
Выплеснуть мне теперь…
Всюду поют цикады!
Некуда выплеснуть? К соседу, дружок, к соседу! У него ни вьюнка на бадье нет, ни цикад в огороде. – Тарарам, не снимая левой руки с руля, достал из пачки сигарету, сунул в рот и ткнул кончик в уголёк прикуривателя. – Во-вторых, что касается цветочков здешнего сада, то до тех пор, пока в мире царят мудозвоны, все цветочки творения, все прозрения разума и изделия духа, будут тошнотворно навязываться нам, как колбаса по случаю рекламной распродажи. А они должны дароваться. Понимаете? Да-ро-вать-ся… Оглянитесь вокруг. Родители уже покупают послушание детей и видят в этом веяние времени и благую поступь прогресса. А дети рассуждают так: «Лузеры родители? Несчастная любовь? Измена друга? Чёрт с ними! Ещё тремя сентиментальными небылицами меньше». Да что там… Лето во всём своём великолепии пока ещё приходит к нам даром, а чуть рванёт вперёд наука, и привет – лето начнут нам продавать. За него начнут взимать деньги, как за въезд на платную дорогу. А на бесплатной дороге будет вечная зима. Бублимир решительно не доволен тем, что на человека до сих пор то и дело обрушивается бесплатно какое-нибудь эдемское наследство. Рано или поздно он с этим безобразием покончит. И к гадалке не ходи. Хотим ли мы киснуть в мире, где прожито эдемское наследство? Хотим ли мы выгрызать норы в стандартных, лакированных здешних яблочках и подъедать глянцевые здешние листочки? Существует ли в нас ясность жизненных целей, или всё в нас подчинено одной страсти – пожиранию, стяжанию, зуду в загребущих руках?
– Подозреваю, как раз у мудозвонов с ясностью жизненных целей всё в порядке. Она у них есть. Что касается нас… – Егор на миг задумался. – То речь, вероятно, должна идти о бескорыстии и, следовательно, чистоте этих самых целей. Не так ли? Что ж, про ясность наших бескорыстных устремлений легко составить объективную картину. Вот мы сейчас на дачу едем к Катеньке, а могли бы отправиться в чёрный зал музея Достоевского и обнажить заветное желание. Ну то есть те могли бы, кто ещё не обнажал.
– Мы непременно так и сделаем, – выезжая с Руставели на Токсовское шоссе, заверил Тарарам. – Только в пятницу, когда в музее на вахту ветеран заступит. Он, я знаю, глуховат. А то мало ли что…
Под тентом «самурая» повисло понимающее молчание.
– Мне кажется, теперь женская очередь, – отважно заявила Настя.
– Согласен, – согласился Тарарам. – Только, думаю, Катеньку сейчас под душ пускать не стоит.
– Как нижний ярус иерархии? – улыбнулся Егор.
– Примерно так.
– Тогда почему – «сейчас»?
– Это я смягчил из деликатности. Вероятно, совсем не стоит.
– Эй, что за фармазонский шахер-махер? – встрепенулась Настя. – Начинали как песню: нам следует держаться вместе, проявлять заботу, ласку, руку помощи тянуть… А на деле – сговор?
– Это и есть проявление заботы, – сказал Егор. – Упреждающей заботы. Чтобы мне впоследствии не пришлось кому-нибудь из вас тянуть руку помощи. Роме – как Катенькиному мужчине, а тебе – как её лучшей подруге.
– Что ты имеешь в виду?
– Свойственное барышням Катенькиного склада ревнивое отношение к близким. Обойдёмся без подробностей. И потом, мы же согласны. В пятницу – твоя очередь.
– А что про Катеньку говорили? Как, интересно, вы её под эту зелёноструйную волевоплощалку не пустите?
– Действительно, – задумался Егор. – Проблема.
– Если мы скажем, что ей не позволено, – рассудил Рома, – она бузу устроит и жизни нам не даст. Надо сделать всё наоборот – надо сказать, что именно у неё в пятницу в музее представление. Тогда она впадёт в мнительность, почует недоброе и спросит: «А почему не у Насти?» Мы скажем: «Так решили». Она скажет: «Будем заново решать». Тут ты, Настя, сперва упрёшься, потом поломаешься, а после, как на жертву, согласишься. Идёт?
– Так мы проманипулируем Катенькой, – меланхолично подытожил Егор.
– Детский сад, ей-богу… – фыркнула Настя. – Меня так в пять лет нянечка с морковным соком разводила. Только наоборот. Я его – не очень… Она поднос со стаканами на стол ставила и говорила: «Все берите, а Насте не положено». А сама отворачивалась и куда-то вроде по делу шла. Ну я, конечно, из вредности первой к стакану тянулась… Только соку всё равно на всех хватало. Ну а потом? – вернулась из детского сада Настя. – После меня? Потом ведь Катенька обязательно под душ захочет…
Егор и Тарарам молчали.
4
– Родителей почитаешь или только по нужде терпишь, как неизбежный крест?
– Терплю по большей части. А что, почитать надо?
– Надо, дружок, с этого общий долг начинается.
– Вот ты сказал, и я поняла, что ерунду спросила. Это ведь в студенческой курилке почитать родителей неудобно, а при тебе можно, ты не застебёшь. Предки у меня суперские. Я маленькая была, они мне варежки на батарее сушили, а на даче в полдник всегда молоко и тёплая булочка… Хочу на айкидо – пожалуйста, хочу на арфу – пожалуйста, жакет в арбузную полоску – да бога ради… Ничего для дочки не жалели. И никогда войны между нами не было, всё добром решали.
– А почему учиться за мзду пошла?
– В смысле за «мазду»?
– Не юли.
– Ну это же другое дело. Зачем мне их институты-университеты, если у меня никакой к этому делу тяги нет? Просто бзик у всех родителей – чтобы детки за каким-то бесом обязательно высокое образование получали.
– Выходит, учиться всё-таки пошла не из почтения к священной воле предков, а за корысть.
– Ну, знаешь… Я бы и без корысти пошла. Куда деваться? А «мазду» они сами предложили – типа приз. Между прочим, машина не новая была – пятилетка. Сальник в редукторе гидроусилителя подтекал. Мама всё равно себе другую брать хотела. И потом, сам же говоришь – мир поменялся. Не только дети поплохели, но и порог ответственности воли предков упал до плинтуса. Порой у них уже не воля даже, а сплошь капризы.
– Ладно, родителей оставим.
– Что сразу оставим-то? Говорю же – почитаю. Чего тебе ещё? Ты сам-то, эльф цветочный, зачем мою маму покрышкой назвал? Я твою родню дурным словом не прикладывала, а могла бы…
– Остынь, дружок. Ты на вопросы отвечай. Родину любишь?
– Ну ты спросил! Не помню уже, кто последний раз так спрашивал… Тема неприкольная.
– Брось. Ты же не в студенческой курилке.
– Так это ж родина – лицом к лицу не увидать! Бинокль перевернуть надо и посмотреть с удалением. Сейчас попробую. Сейчас… А что, любить обязательно?
– Общий долг.
– Люблю, конечно. Чего тут говорить.
– А зачем хотела ренту с неба и по всем Европам рассекать?
– Я же не насовсем. Так, оторваться немного, мир посмотреть. Ты-то посмотрел. А как наскучит – обратно. У меня насчёт их вялотекущей смерти иллюзий нет. В школе ещё Шпенглера с папиной полки брала. Не до конца, правда, прочитала… Страниц сорок всего. Словом, я так, на прогулку – вдохнуть музейной пыли, тлена истории и аромата увядания.
– А что тебе – родина?
– Серьёзно спрашиваешь? Честно говорить?
– Как умеешь.
– Морды эти казённые, людоедские ненавижу. Свору эту чиновную, лживую – неповоротливую до дела, шуструю до отката… Орду эту новую, московскую, все соки из собственной страны, точно из покорённой басурманщины, высосавшую, данью её обложившую на каждый вздох… Где у этой сволочи общий долг? Они и в родительский карман залезут, и местечко их прикупленное на кладбище под элитную застройку с подземной парковкой отдадут… Притом я ведь не анархистка какая-нибудь, кликуша-большевичка или хиппушка немытая – сама-то я за власть сильную, потому что мне в доме порядок нужен. Чтобы мусор по углам не копился. Но за такую власть, которая вражинам – неприступная крепость и беспощадный бич, а своему народу даже в распоследнем медвежьем углу – заступница и мама родная. Умная такая мама, которая не захребетников бездельных растит, а деток с совестью, смекалкой и делом в руках, которая их на ноги ставит и всегда им в нужде поможет, случись беда. А если власть во всех своих подлых личинах сама народ до нитки обирает, в амбары врага добро ссыпает, которого своим не хватает, краденые да попиленные бабки на оффшорные счета уводит… В такой власти закона нет и покорствовать ей нечего. Родина для меня – не государство и власть. Родина для меня – земля и великий замысел о ней, незримое покрывало, ангелами этой земли сотканное из счастливых снов, тихих шорохов и вздохов ветра. Вот так.
– Молодец! Хорошие слова. Вот сказала их, и вся шелуха пустой тщеты с тебя слетела. Не ожидал.
– А почему так, знаешь?
– Потому что, когда говорила, ты чувствовала и выверяла чувство. Потому что говорила от себя и без понтов.
– Правильно. Потому что всё это я в своё время через вот это место пропустила. Через сердечко своё бестолковое, через пламенный мотор. А больше туда ничего уже не входит. Вот такое у меня небольшое сердечко.
– И того, что вошло, довольно. Радуешь меня. А об остальном…
– Что опять не так?
– Теперь, когда идея служения – не господину, не вертлявому закону, а идея служения во имя самого служения – более не востребована, на торжище иллюзий бублимира имидж вороватого чиновника, чья подпись стоит столько, сколько следует по таксе, прирастает к чернильному начальничку в миг получения должности. Называется: статусная рента. И в платье справедливости и попечения о благе паствы и земли, теперь, когда замысел о власти рассакрализован, непременно наряжается любая власть, какой бы людоедской, лицемерной и корыстной она на деле ни была. Сакральная-то власть в соображениях о земной справедливости не нуждалась, поскольку была промышлением вышним, и в беспределе своём являла не безумие, а гнев Божий. Что касается родины… На образ родины, достойной жертвы и любви, в меркантильном бублимире спроса нет. И хорошо, что ты сама его себе сложила. И хорошо, что вышел он такой – не базарный лубок, а как бы внутренний мандат, дающий право воплощать тот самый замысел о парадизе на земле, который пока только ангелам и тем, кто видит сны земли, открыт.
– Хвалишь, что ли?
Наконец неторопливая дачная очередь перед кассой в магазине рассосалась.
– Хвалю. И вижу в тебе толк. – Расплатившись, Тарарам – ш-ш-ш-шик! – открыл банку пива и протянул Катеньке. Вторую открыл для себя. – За сон земли!
– Чтоб сказку сделать былью, – с готовностью откликнулась Катенька и весело добавила: – А тем, кто будет нам мешать, сделать больно.
5
– А Бог? – Егор вскинул руки, и вверх полетели брызги. – Где место для Бога? Или я чего-то не понимаю в твоей концепции общего долга?
– Бог будет с каждым и в каждом по своей Божьей воле – не нам это решать. – Стоя по грудь в озере, Тарарам щурился на ослепительно синее небо. – Концепция общего долга для нас – то же, что конфуцианский кодекс для жёлтых Поднебесной или, скажем, бусидо для тех, в честь кого окрестили мою японскую железку. Это собрание жизненных установлений, свод правил поведения в быту, перечень норм взаимоотношений человека с человеком и окружающим его простором, доставшимся ему от тех, кто заплатил за этот простор такой валютой, которая конвертируется даже в мире духов. Скажем, духов стихий и гениев мест. Помнишь, у Киплинга:
Коль кровь – цена владычеству,
То мы уплатили с лихвой!
Наши пращуры уплатили. Но поскольку поля, леса, горы, воды, небеса не человеком и не только для человека творились, то плата эта – лишь взнос за аренду. Как бы авансом. Однако после, рано или поздно, взносы придётся вносить регулярно. А если их не вносить, то духи стихий и гении мест бунтуют – тогда часть просторов мы просираем. – Рома опустил взгляд и положил перед собой руки на воду, как на жидкий стол. – Но вернёмся к общему долгу. Так вот, нормы эти, установления и правила нужно донести до всех, постепенно расширяя границы, в пределах которых они, эти нормы, становятся неписаным законом, потому что благодаря такому закону люди обретают путь к царству утраченной традиции. То есть общий долг как свод правил жизни – лишь инструмент для воплощения того идеального замысла об управлении землёй и людьми, воплотить который ни пращурам, ни отцам нашим покуда оказалось не по силам. Всё это вкупе – обретение закона и становление на путь – и есть общий долг. Беда в том, что у меня не хватает слов, чтобы рассказать… чтобы сформулировать всё столь же безупречно, как я это внутри себя уже вижу.
– Всем бы так слов не хватало…
– Если бы я нашёл правильные слова, я бы давно остановил состав, я бы взорвал эти дьявольские рельсы, по которым мир скользит в мерзкое небытие, прикрытое, как дымовой завесой, цветной, мерцающей, надушенной, облитой лаком, сочно лоснящейся телекартинкой.
– В конце каждого пути, за исключением пути на дрын, нам обещано благоденствие. Иначе хрен кого на этот путь наставишь. Неизбежное разочарование настигает в финале, но сейчас-то мы, как вещает дырка бублика, только выруливаем на столбовой хайвэй. Как с этой точки показать принципиальную ошибку направления?
– Легко. Если совсем прописями и наглядно, то вот так. – Тарарам хлопнул ладонями по воде, и та заколыхалась. – Москва сейчас пытается на руинах подрезанной подлым ножичком и обескровленной, но всё-таки уже отползшей от края пропасти страны… Нет, даже больше, чем отползшей – поднявшейся почти что снова в исполинский рост… Словом, не изменяя правилам уже пованивающего бублимира, Москва пытается внутри себя, в отдельно взятой столице взрастить заповедник грядущего счастья. Там подновили ландшафт, деньги подгребли со всех окраин на нужды нескольких подопытных миллионов, дали этим миллионам работу, пристойные зарплаты и возможность свои зарплаты потратить, как только заблагорассудится. И что? Многие ли узрели горизонты осмысленной жизни? Многие ли уравновесились и обрели душевный мир? Чёрта с два! Всё словно в прорву – мало, мало, мало… Ещё, ещё, ещё… Дают ещё. Но нет там эдемского сада, как не было – сплошной гниющий бублимир. Радости нет на лицах и смысла в делах. Ведь длинная воля хороша при наличии длинного смысла, а без него она так – пустое сумасбродство. И счастье там, в подопытной Москве, людей метит не чаще, чем в какой-нибудь приволжской и вовсе не тепличной Кинешме. Там светлых глаз, поди, даже побольше встретишь. Выходит, не в денежных потоках дело, не в зарплатах и способах их траты. Сам замысел грядущего не верен. Она тут вся – Москва. Она и есть венец беспутия – предательский маяк, зовущий всех плутающих на скалы.
– Да уж. Рядом с этим питомником даже красный проект – явление живого духа, хотя в нём и вовсе Богу не было места. То-то яйцеглавы забугорные уже в пятидесятых рванули из своего образцового свинарника духа кто в красные, кто в традиционалисты, кто в магометане. А нас вульгарно соблазняют будущим, которое у них случилось как бы уже сегодня или даже вчера и которое там, в Европе, им, то есть самым из них незашоренным, уже проело всю печёнку.
– Верно судишь, товарищ. Я на Европу поглядел – и сбоку, и снизу, и из самой серёдки. Нет там благодати. Одно лицемерие, отчуждение, равнодушие и самодовольство. Может, раньше и была – тысячу лет назад, – а теперь нет. Вышла вся. А ведь её, благодать-то, не то что ни съесть, ни выпить, ни поцеловать, её ведь и не купить нигде. Вот незадача. Она ведь тоже оттуда, из эдемского наследства, только даруется не всем подряд, как лето, а тем, на кого Бог пошлёт. Поэтому их там, в Европе, плющит и колбасит от того, что благодати нет. Потому что знают про неё, от верных людей слыхали, а им не дано. То ли дело у нас – остановишься у какого-нибудь заросшего пустыря в Адриаполе, где тлеет жизнь со скоростью земли, где за сплошным бетонным забором с металлическим лязгом, как цепной пёс, бьётся какой-нибудь механический заводик, посмотришь на родную срань, на людей нечёсаных и видишь в лицах… нет, не благодать, а словно бы предчувствие благодати, её близкий отблеск. Словом, тьфу на эту Европу. На родине надо быть и вытягивать её за шиворот из бублимирова болота. Зачем ей туда? Надо строить свой русский мир, который не часть другого, общего мира, а мир сам по себе, мир достаточный. Как шар внутри другого шара. Знаешь, есть такие китайские штуки, непонятно как сделанные…
– Вот вроде мы и выпили всего пустяк, – поделился соображением Егор, – граммов по двести, а говорим точно пьяные. Хорошо говорим. Как братья по вере в светлое будущее.
– Это нас водка догнала. Самое время для серьёзного разговора.
– А что касается Европы… Обратил внимание, как немцы испортились? Какую не свойственную своей нации жуликоватость демонстрируют? Одни недавно с частой сетью по нашим молодым учёным-спецам прошлись – патенты на кабальных и копеечных условиях скупали, как мелкие Соросы какие-нибудь, другие в ЖКХ наше сунулись, управляющую компанию затеяли и в год проворовались так, что у наших коммунальщиков только глаза на лоб… А Штольцы где?
– Я тебе вот что скажу. Только ты на меня не обижайся. Ты сам заметил, что толковые европейцы в пятидесятых от ужаса за голову схватились… Ну то есть не единицы, а словно бы целое поветрие, потому что единицы-то и раньше хватались. Так немцы, между прочим, ещё в тридцатых эту жуть, это фантомное небытие цивилизации прозрели. Вот тогда-то все честные немцы, все эти Штольцы, все эти энергичные рыцари прогресса, олицетворявшие маниакальный дух высоконравственного германского порядка, научно-технической организации жизни и щепетильного отношения ко всякому плёвому делу – вот тогда все они и записались в фашисты. То есть в национал-социалисты. Потому что это тоже был путь возможного спасения от ужаснувшего их видения – разложения мира в целом и деградирующего человека в частности, превращения их в гниющую слизь ещё при жизни. Потому что изменение мира в целом и человека в частности в сторону более целесообразной и разумной организации – это и есть кредо Штольцев. Вот только путь этот привёл в кровавую баню. И это закономерно – нельзя сделать человека, а тем более сверхчеловека, счастливым помимо его воли. Понятно, что теперь этих самых Штольцев днём с огнём не сыскать…
– А что же нам-то? И нам теперь в нацики? Мне такой закос что-то не очень…
– Зачем? У русских нервы на разрыв крепче. У нас другой путь. – С этими словами Тарарам развёл руки в стороны, оттолкнулся от дна и округлым дельфиньим нырком, без брызг, скользнул под воду.
6
– Вот так давайте, – осенённый, поднял палец Тарарам. – Пусть каждый скажет, что такое для него закон. Только без растекания по древу, коротко, в каменном стиле. Что отзывается у вас в соображалке при этом лязгающем звуке – «закон»?
– Закон – это сила. Потому что сила есть право. То есть сила и есть закон, – сказала Катенька.
– Закон – это любовь. Всё, что любовь, и всё, что во имя любви – то закон. И нет другого, – сказала Настя.
– Мирской закон – лишь то, что помогает обрести спасение. Всё остальное – суета, бездушные параграфы и разухабистое беззаконие, – сказал Егор.
Рома покачивался в гамаке, ловя ответы правым ухом.
– А ты? Сам теперь говори, – сказал Егор.
– Нет никакого закона, – грустно улыбнулся Тарарам. – И не должно быть. Есть общий долг. Закон только в нём, и только он – закон. А без общего долга нет и не будет у нас ни силы, ни любви, ни – чёрт побери – спасения.
Набрис
Набрис противен мне. Потому что всегда противно то, что губит твой труд, обманывает желания и обрушивает надежды.
На берегу реки пускает блесну рыбак. Шлепок. И чёрной молнией, быстрой тенью из коряжника выскальзывает щука. Бросок хищника – для рыбака нет зрелища, острей и сладостней пронзающего ему сердце. Стремительный рывок, вскипает рассечённая вода. Щука взяла блесну. Подсечка – и рыбак выбирает катушкой слабину. Щука рванулась, села на тройник. И начинается борьба. Рыбак, насквозь опьянённый страстью, то работает удилищем, то крутит катушку внатяг – он вываживает, изматывает добычу. Руки его от вожделения дрожат. А щука не хочет. Она не согласна уступать. Она увидела берег, рыбака и всё поняла. Она противится, рвётся с поводка, старается уйти в коряги и запутать леску. Большая, сильная рыба не терпит власти над собой. Но рыбак знает дело – он брал форель, и судака, и хариуса, и тайменя. Щука ему не соперник. Рыба сопротивляется, но она уже глотнула воздуха и помалу слабеет, воля к жизни постепенно оставляет её. Ещё немного, и она сдастся. Леска смотана, добыча уже на расстоянии удилища. Осталось подсачить… И вдруг под самым берегом щука изворачивается, сверкает жёлтым брюхом, свечой выпрыгивает над водой и сходит с тройника. Рыбак застыл, не может слова вымолвить, лицо его пятнает прихлынувшая от ярости и обиды кровь. А щука с разорванной губой уходит в омут.
Набрис – щука, сорвавшаяся с моего крючка. И то чувство, которое она, сорвавшись, вызывает.
Когда человек не хочет верить, что переоценивать ценности и отступаться от вчерашней правды – это хорошо и только так он сможет стать борцом за радостное обновление, носителем завтрашних мод, проводником передовых поветрий, другом целесообразности и разумного переустройства, я огорчаюсь. Мне неприятен такой упёртый хмырь. Раз ты сумел родиться, ты – моя добыча, жертва моих сетей. Опарыши соблазнов и живцы обольщений на моих крючках – твоя пожива.
Когда человек отворачивается от надежды пополам с толчёным стеклом, которую я насыпаю в его кормушку, мне делается скверно. Невежа! Такова твоя благодарность! Ты не узнаешь наслаждения и не растаешь от истомы. Да, мой корм распорет твои кишки, но без того что́ будет тебе о своей паршивой жизни вспомнить?
Когда человек отказывается быть зависимым от мнений окружающих и следом отказывается от собственного мнения, пленённый открывшейся ему единой истиной, я впадаю в ярость. Глупец! Твоя истина – леденец, петушок на палочке. Рассосёшь и с чем останешься? Всё, что у тебя есть – одежды мнений, и лишь они важны. Без них ты – голый.
Кто не стяжает богатства и славы, тот вызывает у меня изжогу. Тупица! Ты не испытал в жизни зависти, жара алчности и сладости обладания. Зачем же жил? Для чего заточил себя в келье аскезы, в лачуге скудости?
Кто отворачивается от искуса равенства и готов со смирением признать превосходство мудрого и сильного, тот будит во мне судорогу отвращения. Недоумок! Тебе милее быть булыжником в кладке здания, величие которого ты на себе несёшь, как горб, а не вольным червём в навозе мира и лёгкой перелётной мухой над его смердящей лужей. Во имя чего твоя жертва? Я всё равно разрушу единство кладки, сравняю с землёй храм твоего мужества, а руины заселю лебедой и мышами.
Кто долг ставит выше удовольствия, тот виновен в разлитии моей желчи. Болван! Ты служишь не во имя своего преуспеяния, а в угоду собственному упрямству. Ты со спокойным сердцем всякий раз, исполнив обязательства чести, остаёшься ни с чем. Что долг тебе, когда от него нет ни прибыли, ни потехи? Ты – посмешище для карасей, идущих на гулянку в мой весёлый невод.
Мир от начала был наполнен целыми вещами, которые вложил в него Творец, – теперь он завален осколками, как лавка горшечника, где порезвился лёгкий смерч. Это я, ветер перемен, истолок мир в пыль и кашу. Целого в нём почти не осталось, потому что целое не лезет в мою глотку. Другое дело – клочки, ошмётки, крошки, слизь. Осколки – улилям. Целое – набрис. Улилям – когда один человек, глядя на другого, видит не человека, а схему, устройство, скелет. Например – застрявшую в детстве личность, чьи запросы были удовлетворены раньше, чем оформились, и которую душевная боль не заставляет размышлять над собственным состоянием, потому что у застрявшей в детстве личности страданию не от чего отражаться, так что в результате она может вызвать сочувствие, но не способна пробудить симпатию. Тот, кто так видит – скользкий налим, прикормленный лягушками из моего садка. Его печень уже принадлежит мне. Набрис – когда человек смотрит на другого и сердце его замирает от любви. Такой не даёт мне пищи. Но рано или поздно все крепости падут пред силой моего голода.
Я – всюду. Я продуваю всё. Моё дыхание – во всём, везде. Почти во всём. Почти везде. Набрис – место, где меня пока нет.
Место, где меня нет – враг мне, потому что оно занято Другим. Тем, кто не принимает меня.
Враг мне тот, кто собирает, вместо того, чтобы расчленять.
Враг тот, кто обретает свой дар и хранит ему верность.
Враг тот, кто постоянен вопреки рассудку. Кто осмеливается не лгать, не судить и не смеяться, когда хохочет хор.
Враг тот, кто противится тому, чтобы его судьба зависела от тени, которую отбросил на него я.
Враг тот, чьи желания не принадлежат мне, и кто находит удовлетворение, хотя я всё сделал для того, чтобы никто не был удовлетворён. Жажда потребления соблазнов в моём мире не может быть утолена.
Но и там, где меня нет, я скоро обрету пристанище – ячеи в моих сетях всё мельче, приманка на крючках всё искусительнее, блёсны всё ярче и завлекательнее. Мир – мой. Он расплылся в тающий студень. Кто сотворит новый мир, где меня не будет?