Читать книгу Последняя из единорогов - Питер Бигл - Страница 2

Последняя из единорогов

Оглавление

Посвящается памяти доктора Олферта Даппера, который в 1673 году видел дикого единорога в Мэне, и Роберту Натану, заметившему одного-двух в Лос-Анджелесе.

I

Она жила в сиреневом лесу, одна. И была, хоть того и не знала, очень стара, окрас ее больше не напоминал беспечную морскую пену, а походил скорее на снег, падающий в лунной ночи. Но глаза еще оставались ясными, не усталыми, и двигалась она, точно тень по поверхности моря.

Какое-либо сходство с рогатой лошадью, а единорогов часто изображают такими, в ней отсутствовало – она была поменьше, с раздвоенными копытами и обладала той древнейшей, безудержной грацией, какой никогда не встретишь у лошадей, только олени носят в себе застенчивое, слабое подражание ей да насмешливо танцующие козы. Шея единорога была длинна и стройна (отчего голова казалась меньше ее настоящих размеров), а грива спадала почти до середины спины, мягкая, как пух одуванчика, и нежная, как перистые облака. А еще у нее были заостренные уши, тонкие ноги с опушкой из белых волос вкруг щи-колок и длинный рог над глазами, который сиял даже в наитемнейшую полночь, переливаясь собственным, таким, как у морских раковин, светом. Рогом она убивала драконов, исцеляла королей, чьи отравленные раны не желали затягиваться, и сбивала с деревьев каштаны для медвежат.

Единороги бессмертны. Они уединенно живут всегда в одном месте, такова их природа: обычно в лесу, где есть озеро достаточно чистое, чтобы единорог мог видеть в нем себя, – ибо они немного тщеславны и знают, что прекраснее их нет существ на свете, да и волшебнее тоже. Совокупляются они очень редко, и не существует мест чудотворнее того, где родился единорог. Когда она в последний раз видела другого единорога, с ним были юные девы, которые приходили искать ее и поныне; правда, в то время они говорили на другом языке, – впрочем, она ничего не ведала о месяцах, годах, столетиях и даже временах года. В ее лесу всегда стояла весна, потому что она жила здесь и бродила целыми днями среди огромных буков, и присматривала за животными, которые обитали в земле или под кустами – в гнездах и пещерах, на почве и верхушках деревьев. Поколение за поколением, равно и волки, и кролики, охотились и любились, и производили потомство, и умирали, а поскольку единорог ничего этого не умела, она не уставала наблюдать за ними.

В один из дней случилось так, что в лес заехали двое всадников с длинными луками, они охотились на оленя. Единорог шла за ними – так осторожно, что даже лошади их ее не учуяли. Вид людей наполнял ее старинной, медленной, странной смесью нежности и страха. Она никогда не позволяла людям, если могла, увидеть ее, но любила наблюдать за ними, скача рядом, и слушать их разговоры.

– Не нравится мне ощущение, которое рождает этот лес, – ворчал охотник постарше. – Твари, что живут в единорожьем лесу, со временем обзаводятся собственной малой магией, касающейся большей частью способности исчезать. Не найдем мы здесь добычи.

– Единороги давно сгинули, – сказал второй. – Если, конечно, когда-нибудь существовали. Лес как лес, ничем не хуже прочих.

– Тогда почему в нем не опадает листва и не ложится снег? Говорю тебе, один единорог еще остается в мире – веселенькая, сказал бы я, судьба выпала старику, – и пока он живет в этом лесу, не найдется охотника, который, возвращаясь отсюда домой, сможет приторочить к седлу хотя бы синицу. Поезди здесь, поезди, увидишь сам. Я их фокусы знаю, единорогов-то.

– Из книг, – ответил второй. – Только из книг, сказок да песен. За годы правления трех королей никто даже тени единорога не видел ни в нашей земле, ни в любой другой. Ты знаешь о единорогах не больше моего, ибо и я читал те же книги и слышал те же рассказы, но и ты ни одного не видал.

Первый охотник некоторое время молчал, второй тоскливо насвистывал что-то сам себе. Наконец первый сказал:

– Моя прабабка однажды видела единорога. Рассказывала мне об этом, когда я был маленьким.

– Да ну? И что, она поймала его, взнуздала золотой уздечкой?

– Нет. У нее такой не было. Да и не нужна для поимки единорога никакая золотая уздечка, это все сказки. Требуется только одно – чистое сердце.

– Да-да. – Молодой охотник хмыкнул. – Ну, может, хоть прокатилась на единороге верхом? Без седла, под деревьями, как нимфа начала времен?

– Моя прабабка боялась крупных животных, – ответил первый охотник. – И кататься на нем не стала, просто сидела совсем неподвижно, а единорог положил голову ей на колени и уснул. Прабабка даже не шелохнулась, пока он не проснулся.

– На что он походил? Плиний описывает единорога как животное лютое, тело у него лошадиное, голова оленья, ноги слоновьи, а хвост медвежий; с густым воющим голосом и единственным черным рогом в два локтя длиной. А китайцы…

– Прабабка сказала только, что от единорога приятно пахло. Запаха любого животного она не переносила, даже кошки или коровы, а уж о диких и говорить нечего. Но запах единорога ей понравился. Она как-то даже расплакалась, рассказывая о нем. Конечно, она была тогда совсем старой и плакала над всем, что напоминало ей о молодости.

– Давай повернем и поохотимся где-то еще, – резко сказал второй охотник.

Единорог, позволяя им развернуть лошадей, тихо отступила в заросли и снова вышла на тропу, лишь когда они изрядно отдалились. Мужчины в молчании доскакали до опушки, и там второй охотник негромко спросил:

– Как думаешь, почему они ушли? Если, конечно, существовали.

– Кто знает? Времена меняются. Назвал бы ты этот век пригодным для единорогов?

– Нет, но я сомневаюсь, что и до нас существовал человек, полагавший, будто его время пригодно для единорогов. Сейчас мне чудится, что я слышал какие-то россказни, – да только был тогда слишком сонным от вина либо думал о чем-то другом. Ну неважно. Если поспешим, света для охоты нам еще хватит. Поскакали!

Они вылетели из леса, пятками бия лошадей, чтобы те пошли галопом, и понеслись прочь. Однако, прежде чем они скрылись из глаз, первый охотник оглянулся через плечо и прокричал – так, точно видел в тенях единорога:

– Оставайся, где ты есть, бедная зверюга. Другого мира нет для тебя. Оставайся в своем лесу, следи, чтобы деревья твои зеленели, а друзья жили долго. И не думай о юных девах, они никогда не становятся чем-то большим глупых старух. Удачи тебе.

Единорог, постояв на закраине леса, произнесла вслух:

– Я – единственная из оставшихся.

То были первые слова, какие она вымолвила, пусть даже обращаясь к себе, за более чем сто лет.

«Не может быть», – думала она. Одиночество никогда не огорчало ее, как и то, что ей давно не доводилось видеть другого единорога, ибо она знала, что в мире есть существа подобные ей, а в большем единорог, чтобы чувствовать себя среди своих, и не нуждается.

– Я знала бы, если бы все остальные ушли. И ушла бы тоже. Ничего с ними случиться не может, как не может случиться со мной.

Собственный голос напугал ее, вызвал желание побегать. Она летела по темным тропам своего леса, стремительная и светозарная, минуя внезапные поляны, невыносимо сверкавшие травой или накрытые мягкими тенями, сознавая все вокруг, от трав, что касались ее лодыжек, до мгновенных, серебристых и синих проблесков насекомых в приподнимаемой ветром листве.

– О, я никогда не ушла бы отсюда, никогда не смогла бы, даже если б и вправду осталась единственным единорогом на свете. Я знаю, как жить здесь, знаю каждый запах и вкус, каждую жизнь. Что могла бы я снова искать в мире, кроме этого леса?

Но когда бег ее наконец прервался и она замерла, прислушиваясь к воронам и перебранке белок над ее головой, единорог погадала: «А вдруг они скачут все вместе в дальней дали отсюда? Что, если они прячутся и ожидают меня?»

И после этого первого мига сомнения единорог уже не знала покоя: с минуты, когда ей представилось, как она покидает свой лес, единорог больше не могла оставаться в каком-то одном месте, не испытывая желания попасть куда-то еще. Она обегала свое озеро рысью, то в одну, то в другую сторону, неспокойная и несчастная. Единорогам не дано совершать выбор. Она говорила нет, и да, и снова нет, день и ночь, и впервые почувствовала, как минуты ползут по ней, точно черви. «Я не уйду. Никто не видел единорогов какое-то время, но это не значит, что они исчезли, все до единого. Даже будь это правдой, я не ушла бы. Я живу здесь».

В конце же концов, она проснулась в разгар теплой ночи и сказала себе: «Да, но сейчас». Она спешила по лесу, стараясь ни на что не глядеть, не слышать запахов, не чувствовать земли под раздвоенными копытами. Животные, которые передвигаются во мраке, – совы, и лисы, и олени – поднимали, когда она пробегала мимо, головы, однако единорог на них не смотрела. «Мне нужно уйти быстро, – думала она, – и вернуться как можно скорее. Может быть, далеко идти не придется. Однако отыщу я других или нет, но вернусь очень скоро – как только смогу».

Уходившая от опушки дорога поблескивала, точно вода, и ступая по ней уже вдали от деревьев, единорог поняла, насколько дорога жестка и длинна. И едва не повернула назад, но лишь вдохнула всей грудью лесной воздух, еще плывший за ней, и продержала его во рту, точно цветок, так долго, как смогла.

Длинная дорога поспешала в никуда и конца не имела. Она пробегала через деревни и городки, по равнинам и горам, по каменным пустошам и вдруг сменявшим камень лугам, но никому из них не принадлежала и нигде не останавливалась отдохнуть. Дорога неслась вровень с единорогом, и тянула ее за ноги, точно отлив, сердясь на нее, никогда не давая ей замереть и прислушаться, как привыкла она, к воздуху. Глаза единорога были вечно полны пыли, грива стала жесткой, отяжелела от грязи.

Время всегда обходило ее в лесу, теперь же сама она проходила, совершая свой путь, сквозь время. Деревья сменяли окраску, встречные животные обрастали густыми шкурами и снова теряли их; тучи ползли или мчались перед меняющимися ветрами, и розовели или золотились от солнца, или становились серо-сизыми от гроз. Куда бы ни попадала единорог, она искала свой народ, но и следа его не находила, и во всех языках, какие слышала на пути, для него не осталось даже названия.

Одним ранним утром, собравшись сойти с дороги и поспать, она увидела мужчину, который мотыжил свой огород. Зная, что ей следует спрятаться, она, однако ж, стояла, наблюдая за его работой, пока мужчина не распрямился и не увидел ее. Он был тучен, щеки его с каждым шагом попрыгивали.

– О, – вымолвил он. – О, какая красавица.

И вытянул из штанов ремень, завязал на нем петлю и неуклюже потопал к единорогу, скорее порадовав ее, чем напугав. Мужчина знал, кто она, и знал свое назначение: мотыжить репу и гоняться за теми, кто источает свет и бегает быстрее него. При первом его наскоке единорог отступила – так легко, точно это ветер отнес ее в сторону.

– На меня охотились с колоколами и стягами, – сказала она. – Люди знали, изловить меня можно, лишь сделав охоту столь дивно красивой, что я подойду полюбоваться ею. И все равно не поймали ни разу.

– Видать, оскользнулся, – сказал мужчина. – Стой на месте, красоточка.

– Никогда я не понимала, – задумчиво произнесла единорог, пока мужчина поднимался с земли, – что вы мечтали сделать со мной, пленив.

Мужчина скакнул снова, и она ускользнула от него, словно дождь.

– Думаю, вы и сами того не знали, – сказала она.

– Ну, стой же, стой, не бойся.

Потное лицо его покрывали полоски грязи, дух он переводил с трудом.

– Хорошенькая, – пыхтел он. – Хорошенькая кобылка.

– Кобылка? – Единорог протрубила это слово так пронзительно, что мужчина замер и зажал ладонями уши. – Кобылка? – гневно спросила она. – Я – лошадь? Так вот за кого ты меня принимаешь? Вот кого тебе хочется видеть?

– Добрая лошадка, – отдувался мужчина. Он привалился к тыну, вытер лицо. – Я отчищу тебя скребницей, отмою, станешь самой красивой из здешних кобыл. – Он снова протянул к ней руку с ремнем и пообещал: – На ярмарку тебя отведу. Иди ко мне, лошадка.

– Лошадка, – сказала единорог. – Так ты ее норовишь изловить. Белую кобылу с полной репьев гривой.

Он подступил поближе, и единорог, подцепив рогом ремень, вырвала его из руки мужчины и зашвырнула через дорогу в поросль ромашек.

– Лошадка, говоришь? – всхрапнула она. – Вот тебе лошадка!

С мгновение он простоял совсем рядом с ней, серые глаза ее смотрели в его глаза, маленькие, усталые, изумленные. Затем она повернулась и понеслась по дороге, да так быстро, что увидевшие ее восклицали:

– Вот это лошадь! Вот это лошадь так лошадь!

А один старик негромко сказал жене:

– Это арабский скакун. Я плыл однажды на корабле с арабским скакуном.

С этого дня единорог избегала селений, даже по ночам, – если, конечно, отыскивала путь, позволявший их обойти. Но и при том несколько раз находились люди, что гнались за ней, – впрочем, всегда как за бродячей белой кобылой и никогда с весельем и почтительностью, кои приличествуют ловитве единорога. Они сжимали в руках веревки и сети, приманивали ее кусками сахара, называя кто Бесс, кто Нелли. Иногда она замедляла бег, позволяя их лошадям учуять ее, а после смотрела, как те отпрядывают, и кружат на месте, и уносят своих перепуганных седоков. Лошади всегда узнавали ее.

«Как это может быть? – удивлялась она. – Наверное, я могла бы понять, если бы люди забыли единорогов или переменились настолько, что возненавидели их и желают убить, увидев. Однако не узнавать их вовсе, смотреть на них и видеть кого-то еще – какими же тогда видят они друг друга? Какими видят деревья, дома, настоящих лошадей и собственных детей?»

А временами думала: «Если люди не узнают того, на что смотрят, так, может быть, единороги по-прежнему живут в мире, непризнаваемые и довольные этим?» Однако она понимала, без надежд и тщеславия, что люди изменились и мир изменился с ними лишь потому, что единороги ушли из него. И все-таки продолжала идти по жесткой дороге, хоть с каждым днем и жалела все сильней и сильней, что покинула свой лес.

И вот однажды под вечер прилетел, вихляясь на ветру, мотылек и легко опустился на острие ее рога. Был он весь бархатистый, темный и пыльный, с золотистыми пятнышками на крыльях, тонкий, как лепесток цветка. Пританцовывая, он отсалютовал ей завитыми усиками.

– Я – бродячий картежник[1]. Как поживаете?

Впервые за время ее странствия единорог рассмеялась.

– Что ты делаешь здесь в столь ветреный день, мотылек? – спросила она. – Ты же простудишься и умрешь много раньше положенного.

– Так смерть всегда хватает то, что людям позарез[2], – сообщил мотылек. – Дуй, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки![3] Я грею руки в жаре бытия[4] с великим всесторонним облегченьем.

Сидя на кончике рога, он тускло светился, как клочок полумглы.

– Знаешь ли ты, кто я, мотылек? – с надеждой спросила единорог.

И он ответил:

– Еще как. Ты рыбный торговец[5]. Ты мое все, мой солнечный свет, ты стара, и седа, и сонлива[6], ты рябая, чахоточная Мэри Джейн. – Мотылек помолчал, колыша крыльями на ветру, и тоном светской беседы добавил: – Имя твое – колокол златой, что в сердце у меня подвешен[7]. Чтобы назвать его только раз, я бы тело мое разбил на куски.

– Так назови, – взмолилась единорог. – Если ты знаешь мое имя, назови его.

– Румпельштильцхен, – радостно сообщил мотылек. – Что, съела? Нет, не получишь ты медали. – И он заплясал, мерцая, и спел: – Не пойти ли тебе домой, Билл Бейли, не пойти ли, куда прежде ходить не мог[8]. Засучи рукава, Винсоки[9], трудно звездочку поймать, если скатится за гору[10]. Глина спит, а кровь бродяжит[11]. И во всем приходе меня будут звать «Убей-бес»![12]

Глаза его ало поблескивали в отсветах рога.

Единорог вздохнула и побрела дальше и позабавленная, и разочарованная. Так тебе и надо, думала она. Глупо ждать от мотылька, что он признает тебя. Они только и знают, что стихи, да песни, да то, что услышали от кого-то. Побуждения у них самые добрые, но разумения никакого. Да и откуда ему взяться? Слишком быстро они умирают.

Мотылек, важно прогуливаясь по рогу, спел:

– Раз, два, три, хитрюга[13], – и вдруг закружился, голося: – Я не буду, Отчаянье, падаль, кормиться тобой[14], ты вот взгляни на этот одинокий путь[15]. Ах, проклят тот, кто любит, – подозревая, любит так же сильно[16]. Ты, кто греков всех милее[17], приходи сюда скорее с гневным воинством фантазий, коему лишь я владыка[18], и каковое поступит в продажу всего на три дня по даровым летним ценам. Люблю тебя, люблю, о ужас, ужас, ужас, сгинь, ведьма, сгинь, рассыпься[19], плохое же ты выбрала место, чтобы хромать[20], ох, ива, зеленая ива[21].

Голос его звенел в голове единорога, словно осыпь серебряных монет.

Мотылек сопровождал ее до конца этого гаснувшего дня, но когда солнце село и по небу поплыли розоватые рыбы, он спорхнул с рога и, повиснув перед ней в воздухе, воспитанно сообщил:

– Я должен сесть в поезд «А»[22].

И единорог увидела нежные черные прожилки в его пронизанных светом облаков бархатных крыльях.

– Прощай, – сказала она, – надеюсь, ты еще услышишь много новых песен.

То было лучшее прощание с мотыльком, какое она сумела придумать. Однако мотылек не покинул единорога, но закружил над ее головой, приобретя в синем вечернем воздухе вид менее удалой и менее нервный.

– Лети же, – попросила она. – Слишком холодно уже для прогулок.

Но мотылек все медлил, мурлыча что-то себе под нос.

– Македонийцами мы кличем их коней, – рассеянно поведал он, а затем отчетливо произнес: – Единорог. На старофранцузском unicorne. На латыни unicornis. Буквально однорогий: unus – один, cornu – рог. Баснословное животное, похожее на лошадь с одним рогом. О, я и кок, и капитан, и штурман брига «Нэнси»[23]. Тут кто-нибудь видел Келли?[24]

Он радостно затрепетал в воздухе, и первые светляки заморгали вокруг в удивлении и серьезных сомнениях.

Единорог же, услышав свое имя наконец-то произнесенным, была ошеломлена и обрадована до того, что даже упоминание о лошади пропустила мимо ушей.

– О, так ты узнал меня! – вскричала она, и упоенный выдох ее отбросил мотылька футов на двадцать. Когда же он кое-как возвратился назад, единорог взмолилась: – Мотылек, если ты и вправду понял, кто я, скажи, не видел ли ты таких, как я, скажи, куда мне идти, чтобы найти их. Куда они подевались?

– Бабочка, бабочка, где же мой папочка?[25] – пропел он в редеющем свете. – Кто сделался шутом, отмечен колпаком, а если ты дурак, заметно все и так[26]. Ах, если б я мог стать моложе и впиться в этот рот![27]

Мотылек снова опустился на кончик рога, и единорог увидела, что бедняга дрожит.

– Прошу тебя, – сказала она. – Мне нужно знать лишь одно – есть ли где-нибудь в мире другие единороги. Скажи, мотылек, что подобные мне существуют, и я поверю тебе и возвращусь в мой лес. Я так давно ушла оттуда, а ведь обещала вернуться поскорее.

– Мчи грядою лунных гор, – начал мотылек, – мчи долиной тьмы и хлада…[28] – Но вдруг остановился и продолжил совсем другим, странным голосом: – Нет-нет, слушай, не слушай меня, слушай. Ты сможешь отыскать своих, если тебе хватит отваги. Давным-давно они прошли всеми дорогами, и Красный Бык гнал их перед собой, затаптывая следы. Пусть ничто тебя не страшит, не ищи половинной надежды.

Крылья его коснулись шкуры единорога.

– Красный Бык? – спросила она. – Кто это – Красный Бык?

Мотылек снова запел:

– Иди за мной. Иди за мной. Иди за мной. – Но затем сильно потряс головой и продекламировал: – Крепость его как первородного тельца, и роги его, как роги буйвола; ими избодет он народ весь, какой есть, до пределов земли[29]. Слушай, слушай, слушай быстро.

– Я слушаю! – вскричала единорог. – Где мой народ, и кто такой Красный Бык?

Но мотылек подлетел, смеясь, к ее уху.

– Мне снился страшный сон – я крался по земле, – пропел он. – Все собаки разом – Трэй, Бланш и Милка[30] – лают на меня, змеюки маленькие, все шипят, и нищеброды в город входят[31]. А за ними раки на хромой собаке.

Еще мгновение он проплясал перед нею в сумерках, а потом отлетел, трепеща, в фиолетовые тени придорожья, припевая:

– Либо ты, либо я, мотылек! Рука в руке, рука в руке, рука в руке…

Последним, что увидела единорог, был его легкий полет меж стволами деревьев, впрочем, глаза могли и обмануть ее, ибо ночь уже наполнилась крыльями.

«По крайности, он узнал меня, – печально думала она. – Это что-нибудь да значит. – Но тут же ответила себе: – Нет, ничего это не значит, кроме того, что кто-то когда-то пел песню о единорогах или читал стихи. Да, но Красный Бык. Что он подразумевал? Еще одну песню, я полагаю».

Шла она медленно, и ночь смыкалась вокруг нее. Низко спустившееся небо было почти совершенно черным, лишь в одном его месте светилось желтоватое серебро – там луна ползла за плотными тучами. Единорог негромко напевала самой себе песню, давным-давно слышанную ею в лесу от юной девы:

Ты знай: поселюсь я в доме твоем

Не прежде, чем в туфельке – кот с воробьем,

А ты не придешь ко мне никогда —

Не прежде, чем выплюнет рыбу вода[32].


Слов она не понимала, но мелодия нагоняла на нее тоску по дому. Ей казалось теперь, что, едва выступив в путь, она слышала, как осень начинает потряхивать буки ее леса.

И наконец она улеглась в холодной траве и уснула. Нет на свете существ осторожнее единорогов, но когда они спят, то спят крепко. И все-таки, если бы ей не снился дом, она, уж верно, пробудилась бы от приближавшегося к ней в ночи перестука колес и позвякиванья колокольчиков, даром что колеса эти были обмотаны тряпьем, а колокольца укутаны в шерсть. Но единорог была слишком далеко оттуда, дальше, чем мог улететь звон колокольцев, и потому не проснулась.

Девять фургонов – каждый был обтянут черной тканью, каждого влекла тощая черная лошадь и каждый оголял решетчатые бока, когда ветер вздувал его черные завесы. Первым правила коренастая старуха, а на саване его красовались с двух сторон надписи большими буквами: ПОЛНОЧНЫЙ БАЛАГАН МАМЫ ФОРТУНЫ. И ниже, буквами помельче: Творения ночи при свете дня.

Когда первый фургон поравнялся с местом, где спала единорог, старуха резко натянула поводья, и черная лошадь ее встала. Встали и другие фургоны, ожидая в безмолвии, когда старуха с уродливой грацией спрыгнет на землю. Бесшумно подкравшись к единорогу, старуха долго вглядывалась в нее, а затем произнесла: «Так-так. Ну, будь благословенна сухая скорлупа моего сердца. Сдается, я вижу последнего из них». Голос ее оставлял в воздухе привкус меда и черного пороха.

– Если б он знал, – сказала старуха и обнажила в улыбке галечные зубы. – Но я, пожалуй что, ему не скажу.

Она оглянулась на черные фургоны и дважды щелкнула пальцами. Возницы второго и третьего соскочили с козел и приблизились к ней. Один, как и старуха, приземистый, темный и беспощадный. Другой был высок и худ, а на лице его выражалось исполненное решимости недоумение. Старый черный плащ, зеленые глаза.

– Что ты видишь? – спросила старуха у приземистого. – Кто это лежит здесь, а, Рух?

– Дохлая лошадь, – ответил он. – Хотя нет, не дохлая. Скорми ее мантикоре или дракону.

Он хмыкнул – точно спичкой чиркнул.

– Дурак, – сказала Мама Фортуна. И обратилась ко второму: – А ты, чародей, провидец и маг? Что открывают тебе твои колдовские глаза?

Она и Рух разразились трескливым хохотом, однако старуха, увидев, как высокий возница вглядывается в единорога, умолкла.

– Отвечай же, жонглер! – прорычала она, но высокий даже головы к ней не повернул.

Старуха повернула ее сама, сцапав его за подбородок клешневидной рукой. Встретившись с ее желтым взглядом, он опустил глаза.

– Лошадь, – пробормотал он. – Белую кобылу.

Мама Фортуна долго вглядывалась в него.

– И ты дурак, фокусник, – наконец прошипела она, – но худший, чем Рух, и куда более опасный. Он врет только из жадности, а ты врешь из страха. Или, может быть, из доброты?

Он не ответил, Мама Фортуна усмехнулась.

– Ладно, – сказала она. – Пусть будет белая кобыла. Она нужна мне для «Балагана». Девятая клетка пустует.

– Тут понадобится веревка, – сказал Рух.

Он повернулся к фургонам, однако старуха остановила его.

– Единственная веревка, способная ее удержать, – сказала она, – это та, которой древние боги связали волка Фенрира. И сделана она была из дыхания рыб, птичьей слюны, женской бороды, мяуканья кошек – и чего еще? Я-то помню – корней гор. Гномов, которые сплели бы ее, у нас нет, придется нам положиться на железную решетку. Я нашлю на нее сон, вот так.

Руки Мамы Фортуны стали вязать ночной воздух узлами, в горле ее зарокотали лишенные всякой приятности слова. Когда она закончила заклинание, вокруг единорога запахло молниями.

– Теперь в клетку ее, – сказала старуха мужчинам. – Она проспит до зари, сколько вокруг не шуми, – если, конечно, вы по привычной тупости вашей не коснетесь ее руками. Разберите девятую клетку и соберите вокруг нее, но остерегайтесь! Рука, которая хотя бы гриву ее заденет, вмиг обратится в ослиное копыто, и поделом.

Старуха снова насмешливо посмотрела на высокого, худого мужчину.

– Твои мелкие фокусы будут даваться тебе с еще большим трудом, чем сейчас, чародей, – просипела она. – За работу. Тьмы хватит не надолго.

Когда она удалилась настолько, что услышать их уже не могла, и снова вскользнула во тьму своего фургона – так, точно покидала ее лишь затем, чтобы пометить время, тот, кого звали Рух, сплюнул и удивленно спросил:

– Хотел бы я знать, что это так растревожило старую каракатицу. Ну притронемся мы к этой зверюге, ну и что?

И фокусник ответил ему голосом, почти неслышным:

– Прикосновение человечьей руки пробудило бы ее даже от сна, который мог наслать на нее дьявол. А Маме Фортуне до дьявола далеко.

– Ну да, ей охота, чтобы мы так и думали, – глумливо сказал темный. – Ослиное копыто! Ха!

Однако руки он глубоко запрятал в карманы.

– Какое тут заклятие можно нарушить? Это же старая белая кобыла.

Но фокусник уже шел к последнему из черных фургонов.

– Поспеши, – сказал он через плечо. – Скоро день.

На то, чтобы разобрать девятую клетку – прутья, пол, крышу – и собрать ее вокруг спящего единорога, у них ушел весь остаток ночи. Рух подергал дверь клетки, дабы убедиться, что заперта она надежно, уже когда серые деревья на востоке вскипели светом и единорог открыла глаза. Двое мужчин торопливо удалились от клетки, но рослый чародей, оглянувшись, увидел, что единорог встала на ноги и смотрит на железные прутья, и, опустив голову, мотает ею, точно старая белая лошадь.

II

Дневной свет как будто уменьшил девять черных фургонов «Полночного балагана», сделал их нимало не грозными, но хилыми и хрупкими, точно иссохшие листья. Драпировки исчезли, теперь фургоны украшались вырезанными из одеял печальными черными флагами и короткими черными лентами, которые трепыхались на ветру. Фургоны стояли посреди запустелого поля в странном порядке: пентакль из клеток окружал треугольник из них же, в центре которого грузно примостился фургон Мамы Фортуны. Только его клетка и оставалась занавешенной черной тканью. Самой Мамы Фортуны нигде видно не было.

Мужчина по имени Рух неторопливо вел толпу шагавших вразброд поселян от клетки к клетке, заунывно описывая сидевших в них зверей.

– Перед вами мантикора. Голова человека, тело льва, хвост скорпиона. Поймана в полночь; желая подсластить свое дыхание, кушает оборотней. Творения ночи при свете дня. А здесь у нас дракон. Время от времени изрыгает огонь – обычно на тех, кто тычет в него палкой, мальчик. Внутри у него пламенный ад, но шкура до того холодна, что можно обжечься. С грехом пополам говорит на семнадцати языках и страдает подагрой. Сатир. Дам прошу близко не подходить. Шалопут из шалопутов. Пойман при удивительных обстоятельствах, открыть которые я могу лишь джентльменам – после осмотра и за чисто символическую плату. Творения ночи.

Стоя у клетки единорога, одной из трех внутренних, высокий чародей наблюдал за обходившей пентакль процессией.

– Мне здесь быть не положено, – сказал он единорогу. – Старуха велела держаться подальше от тебя.

Он благодушно хмыкнул:

– Она насмехается надо мной со дня моего прихода сюда, и все же я действую ей на нервы.

Единорог его почти не слушала. Она кружила и кружила по своей тюрьме, тело ее сжималось от прикосновений железных прутьев. Ни одно создание человеческой ночи не любит холодного металла, и хоть единорог и сносила его присутствие, убийственный запах железа обращал ее кости в песок, а кровь в дождевую воду. Должно быть, на прутьях клетки также лежало некое заклятие, ибо они непрестанно и злобно перешептывались скрежещущими тарабарскими голосами. Тяжелый замок хихикал и поскуливал, как обезумевшая обезьянка.

– Скажи, что ты видишь, – попросил чародей, как самого его просила недавно Мама Фортуна. – Посмотри на твоих мифических соседей и скажи, что видишь.

Железный голос Руха продолжал лязгать в изнуренном послеполуденном воздухе.

– Привратник Преисподней. Три головы, и крепкая шкура вся сплошь из гадюк. В последний раз был замечен на поверхности земли во времена Геракла, который таскал его под мышкой. Но мы снова выманили эту тварь на свет обещаниями лучшей жизни. Цербер. Посмотрите на его шесть обманутых красных глаз. Возможно, вам еще придется в них заглянуть. А дальше у нас Змей Мидгарда. Сюда, пожалуйста.

Единорог взглянула сквозь прутья на сидевшее в клетке животное. Глаза ее неверяще расширились.

– Это всего лишь собака, – прошептала она. – Голодный несчастный пес с одной-единственной головой и облезлой шкурой. Как они могли принять его за Цербера? Они слепы?

– Приглядись еще раз, – попросил чародей.

– А сатир, – продолжала единорог. – Сатир – обезьяна, старая обезьяна с вывихнутой ногой. Дракон – крокодил, он скорее рыб изрыгать будет, чем пламя. А огромная мантикора – лев, вполне приличный лев, но и он ничем не страшнее прочих. Не понимаю.

– Он способен обвить весь мир, – прогудел Рух.

И чародей попросил снова:

– Приглядись еще раз.

И тогда – словно глаза ее свыклись с темнотой – единорог начала различать в каждой клетке вторых существ. Огромные, они нависали над пленниками «Полночного балагана», но были соединены с ними: буйные сны, выросшие из зернышка правды. Единорог увидела мантикору – голодноглазую, со слюнявой пастью, рычавшую, изгибавшую смертоносный хвост над спиной, пока ядовитый шип его не повис и не закачался над самым ее ухом, – но увидела и льва, крошечного и нелепого в сравнении с ней. И все же они были одним существом. Единорог изумленно притопнула.

То же и в прочих клетках. Призрачный дракон распахивал пасть и с шипением изрыгал безвредный огонь, заставляя зевак ахать и ежиться; обросший змеями сторожевой пес Ада выл, пророча своим обманщикам три разорения и три погибели, сатир хромал и плотоядно щерился сквозь прутья, подманивая юных дев обещаньями немыслимых наслаждений – вот прямо здесь, на глазах у почтеннейшей публики. Что до крокодила, обезьяны и печального пса, они понемногу выцветали рядом с изумительными фантомами, пока и сами не обратились всего-навсего в призраков – даже на разочарованный взгляд единорога.

– Странное колдовство, – тихо сказала она. – В нем больше многосмыслия, чем магии.

И чародей рассмеялся – от удовольствия и огромного облегчения.

– Хорошо сказано, воистину хорошо. Я знал, что ослепить тебя грошовыми заклинаниями старой поганке не удастся.

Тон его стал вдруг твердым и таинственным.

– Теперь она совершила третью ошибку, – сказал он, – то есть по крайней мере на две больше, чем может позволить себе усталая старая пройдоха вроде нее. Сроки близятся.

– Сроки близятся, – сообщил зрителям Рух, словно подслушавший чародея. – Сроки Рагнарока. В этот день, когда падут боги, Змей Мидгарда плюнет ураганной струей яда в самого великого Тора, и тот повалится на землю подобно отравленной мухе. Пока же Змей дожидается Судного дня и грезит о роли, которую сыграет. Может, оно так будет – сказать не возьмусь. Творения ночи при свете дня.

Всю ту клетку заполняла змея. Головы ее видно не было, хвоста тоже – лишь волна мутного мрака прокатывалась от одного края клетки к другому, не оставляя места ни для чего, кроме громового дыхания. Только единорог и видела свернувшегося в углу буку-боа, лелеявшего, быть может, мысли о собственном Судном дне, который он учинил бы в «Полночном балагане». Однако боа был крошечным и тусклым – призраком червя в тени Змея.

В толпе какой-то усомнившийся простак поднял руку, дабы привлечь внимание Руха.

– Ежели это такая здоровенная змеюка, что может, как ты говоришь, весь мир обвить, почему ж ты тут спокойно спишь в своем фургоне? И ежели она, потянувшись, сотрясает моря, что мешает ей уползти отсюда, нацепив весь ваш балаган заместо ожерелья на шею?

Послышалось одобрительное бормотание, однако кое-кто из бормотунов начал осторожненько пятиться от клетки.

– Я рад, что ты задал этот вопрос, друг мой, – презрительно произнес Рух. – Так уж получилось, что Змей Мидгарда существует в другом, вроде того, космосе, не в нашем, и в другом измерении. И потому нормально, что он невидим, а когда его вытаскивают в наш мир – что проделал однажды Тор, подцепивший его на рыболовный крючок, – он выглядит совершенно как молния, которая так же приходит к нам незнамо откуда, и там она может выглядеть совершенно иначе. И естественно, он мог бы осерчать, кабы узнал, что кусочек его подбрюшья каждодневно, а также по воскресеньям выставляется напоказ в «Полночном балагане» Мамы Фортуны. Но он того не ведает. Ему есть о чем подумать, о том, к примеру, что станет с его пупком, мы же тем временем пользуемся – как и все вы – его безмятежностью.

Последнее слово Рух раскатал и растянул, точно шмат теста, и слушатели его старательно засмеялись.

– Заклинания кажимости, – сказала единорог. – Создать что-либо ей не по силам.

– И изменить по-настоящему тоже, – добавил чародей. – Ее убогие умения ограничены сменой обличия. Да и такая безделица не давалась бы ей, если бы не стремление этих глупцов, этой деревенщины поверить в то, что никаких усилий не требует. Она и сметану в масло превратить не умеет, но может придать льву сходство с мантикорой – в глазах тех, кто хочет увидеть мантикору, – в глазах, которые приняли бы настоящую мантикору за льва, дракона – за ящерицу и Змея Мидгарда – за землетрясение. А единорога – за белую кобылу.

Единорог прервала медленное отчаянное кружение по клетке, впервые сообразив, что чародей понимает ее речи. Он улыбнулся, и лицо его стало юным – пугающе юным для мужчины столь зрелого, – не изборожденным временем, не посещенным горем или мудростью.

– Я-то тебя узнал, – сказал он.

Прутья клетки нечестиво зашептались. Рух уже вел толпу к внутреннему кругу. Единорог спросила у высокого мужчины:

– Кто ты?

– Прозываюсь Шмендрик Волхв, – ответил он. – Ты обо мне не слышала.

Единорог едва не сказала, что ей и трудновато было услышать о том или ином чародее, но что-то в звуках его голоса – печаль и отвага – удержало ее. А чародей продолжал:

– Я развлекаю зевак, когда они сходятся на представление. Мелкая магия, ловкость рук – превращаю флейты во флаги, а флаги в фанеру, сопровождая все обходительной болтовней и намеками, что мог бы, если бы захотел, творить чудеса более зловещие. Не ахти какая работа, но бывала у меня и похуже, а когда-нибудь найдется получше. Еще не вечер.

Однако звук его голоса внушил единорогу мысль, что плен ее будет вечным, и она опять начала расхаживать по клетке, чтобы не дать своему сердцу разорваться от страха замкнутого пространства. Рух между тем стоял у другой клетки, содержавшей всего лишь коричневого паучка, сплетавшего между ее прутьями скромненькую паутину.

– Арахна из Лидии, – сообщил он толпе. – Величайшая ткачиха на свете, с гарантией, – сама судьба ее служит тому доказательством. Она имела несчастье одолеть в состязаньи по ткачеству богиню Афину. Афина проигрывать не любила, и ныне Арахна – паучиха, создающая свои шедевры лишь для «Полночного балагана» Мамы Фортуны и по особой договоренности. Морозные узоры, плетение пламени и ни одного повтора. Арахна.

Паутина, натянутая на ткацкий стан железных прутьев, была совсем простой и почти бесцветной, лишь изредка, когда паучиха отстранялась от нее, чтобы поправить положение какой-нибудь нити, по ним пробегал радужный трепет. Однако она притягивала взгляды зрителей – и единорога тоже, – и взгляды сновали по ней вперед и назад и уходили все в бо́льшие глубины, пока им не открывались гигантские расщелины мира, черные изломы, которые безжалостно ширились, но не разлетались в куски, потому что паутина Арахны держала мир в целости. Единорог встряхнулась, избавляясь от этого морока, вздохнула и снова увидела обычную паутину. Совсем простую и почти бесцветную.

– Она не то, что другие, – сказала единорог.

– Не то, – нехотя согласился Шмендрик. – Но в этом нет заслуги Мамы Фортуны. Видишь ли, у паучихи есть вера. Она смотрит на эти кошачьи люльки и считает их собственной выдумкой. А для магии, которую творит Мама Фортуна, вера – это все. Да если сегодняшняя орава олухов отринет ее обманы, от всего ведовства Мамы Фортуны только и останется, что звук паучиного плача. Которого никто не услышит.

Единорог не хотела снова вглядываться в паутину. Она взглянула внутрь ближайшей к ней клетки и внезапно почувствовала, что дыхание ее обращается в холодное железо. Там на дубовом насесте сидела тварь с телом огромной бронзовой птицы и ликом старой карги, стиснутым и смертоносным, как когти, которыми она впивалась в дерево. У твари были косматые уши медведя, но по чешуйчатым плечам ее спадали, смешиваясь со сверкавшими клинками плюмажа, волосы цвета лунных лучей, густые и юные, обрамлявшие полное ненависти человечье лицо. Она посверкивала, но тот, кто смотрел на нее, видел свет, истекающий с неба. Встретившись глазами с единорогом, тварь издала звук, похожий и на хрип, и на хихиканье сразу.

Единорог негромко сказала:

– А вот эта настоящая. Гарпия Келайно.

Лицо Шмендрика побледнело до цвета овсяной каши.

– Старуха поймала ее ненароком, – зашептал он. – Спящей, как и тебя. Но то была злая удача, и обе они это знают. Умений Мамы Фортуны как раз хватает на то, чтобы удерживать чудище, однако простое присутствие его истончает чары старухи, протирает до дыр, и в скором времени ее могущества не достанет даже на то, чтобы поджарить яичницу. Не следовало ей совершать это, не следовало связываться с настоящей гарпией, с настоящим единорогом. Подлинность растопляет колдовство, так было всегда, но Мама Фортуна не может удержаться от попыток поставить на службу себе и ее. Однако на сей раз…

– Перед вами сестра радуги, хотите верьте, хотите нет, – проревел перепуганным зрителям Рух. – Имя ее означает «Мрачная», это ее крылья темнят перед грозой небо. Она и две ее славных сестрицы едва не уморили голодом царя Финея, крадя и загрязняя зловонием его еду, пока он еще и рта раскрыть не успевал. Но сыновья Северного Ветра поквитались с ними за это, не правда ли, моя душечка?

Гарпия не издала ни звука, а Рух ухмыльнулся, приобретя и сам сходство с клеткой.

– Дралась она яростнее, чем все прочие вместе взятые, – продолжал он. – Одолеть ее было труднее, чем ад связать одним волоском, однако могущества Мамы Фортуны хватило и на это. Творения ночи при свете дня. Конфетку хочешь, Полли?

Кто-то в толпе засмеялся. Когти гарпии стиснули ее насест так, что дерево закричало от боли.

– Ты должна получить свободу до того, как она вырвется на волю, – сказал чародей. – Нельзя, чтобы она застала тебя в клетке.

– Я не могу прикасаться к железу, – ответила единорог. – Мой рог открывает любые замки, но до этого мне не дотянуться.

Она дрожала от ужаса перед гарпией, однако голос ее оставался совершенно спокойным.

Шмендрик Волхв вытянулся вверх на несколько дюймов, чего единорог до сей минуты возможным ну никак не считала.

– Не страшись, – величественно начал он. – Ибо при всем моем таинственном обличьи сердце у меня предоброе.

Однако приближение Руха и его свиты заставило чародея прерваться и притихнуть почище чумазой ватаги, что хихикала, глядя на мантикору. И он ускользнул, тихо сказав напоследок:

– Не бойся, Шмендрик с тобой. И не предпринимай ничего, пока не получишь вестей от меня!

Голос его приплыл к единорогу столь призрачным и одиноким, что она не смогла бы сказать, и вправду ль услышала его, или он лишь скользнул по ее шкуре.

Становилось темно. Толпа стояла перед ее клеткой, вглядываясь в единорога со странной застенчивостью.

– Единорог, – коротко сообщил Рух и отступил в сторонку.

Она слышала, как бьются сердца, как набухают слезы, как затаивается дыхание, но никто не произнес ни слова. По печали, горечи утраты и ласковости, которые проступили в их лицах, она поняла, что люди узнали ее, и приняла их нужду в ней как знак преклонения. Единорог думала о прабабушке охотника и гадала, каково это – стареть и плакать?

– Любой другой балаган, – произнес наконец Рух, – этим бы и ограничился, потому как что же еще и показывать после настоящего единорога? Однако «Полночный балаган» Мамы Фортуны располагает еще одним темным таинством – демоном более пагубным, чем дракон, более монструозным, чем мантикора, более гнусным, чем гарпия, и, безусловно, более единосущным, чем единорог.

Он повел рукой в сторону последнего фургона, и черная завеса начала спадать, извиваясь, даром что никто ее не тянул.

– Воззритесь на нее! – возопил Рух. – Воззритесь на Последний и Скорый Конец! Воззритесь на Элли!

Сумрак в клетке был намного гуще вечернего, холод колыхался за прутьями, как живой. Что-то зашевелилось в нем, и единорог увидела Элли – дряхлую, костлявую, оборванную женщину: она скорчилась на полу клетки, покачиваясь, согреваясь у огня, которого там не было. Она казалась столь хрупкой, что тяжесть сумрака могла раздавить ее, столь беспомощной и одинокой, что всякий, увидев ее, мог машинально рвануться вперед, чтобы дать ей свободу. Но вместо того люди молча попятились – как будто Элли, крадучись, подбиралась к ним. Однако она даже не смотрела на них. Элли сидела в сумраке и скрипуче пела сама себе песенку, звучавшую так, точно пила впивалась в дерево, а оно готовилось повалиться.

Стебель, смятый в смертный час,

Вновь взойдет назло,

Что пропало – всё при нас,

Что прошло – прошло.


– Не похоже на то, не так ли? – спросил Рух. – Однако никакому герою не устоять перед ней, никакому богу ее не одолеть, никакой магии не отогнать – и не приманить, ибо она не пленница наша. И даже пока вы смотрите на нее, она ходит меж вами, прикасается и прибирает вас к рукам. Ибо Элли – это Старость.

Холод клетки добрался до единорога и каждое место, в котором он касался ее, увечилось и хилело. Она и сама ощущала, как вянет, слабеет, как при каждом выдохе красота покидает ее. Уродство висло на ее гриве, пригибало голову, отдирало хвост, истощало тело, пожирало шкуру и разрушало сознание воспоминаниями о том, какой она когда-то была. Где-то неподалеку негромко и алчно урчала гарпия, но единорог с радостью свернулась бы под ее бронзовым крылом, лишь бы укрыться от этого последнего демона. А песня Элли все вгрызалась ей в сердце.

Рыба гибнет на песке,

Режет плоть стекло,

Что дают – горит в руке,

Что прошло – прошло.


Представление завершилось. Зрители воровато расползались, но никто не шел в одиночку, лишь парами, тройками, небольшими компаниями; чужие друг другу люди держались за руки и часто оглядывались посмотреть, не крадется ль за ними Элли. Рух жалобно восклицал: «Да ужель джентльмены не жаждут услышать рассказ про сатира?! – И посылал им вслед фальшивый воющий хохот, подгонявший их вялое бегство. – Творения ночи при свете дня!» Они продрались сквозь вязкий воздух мимо клетки единорога и двинулись дальше, и хохот Руха гнал их домой, а Элли все пела.

«Иллюзия», – сказала себе единорог. – Это иллюзия». И как-то смогла поднять тяжелую голову, чтобы со страхом заглянуть в сумрак последней клетки, и увидела там не Старость, а саму Маму Фортуну, которая потянулась, ухмыльнулась и с уродливой грацией старухи слезла на землю. Единорог в тот же миг поняла, что вовсе не стала смертной и страховидной, но, впрочем, и прекрасной себя не почувствовала. «Возможно, и красота моя была иллюзией», – устало подумала она.

– Мне понравилось, – сказала Руху Мама Фортуна. – Всегда нравится. Полагаю, я рождена для сцены.

– Ты бы лучше посмотрела, как там проклятая гарпия, – сказал Рух. – Я чувствую, на этот раз она прорывается на свободу. Я словно был веревкой, державшей ее, однако она мои узлы развязала. – Он содрогнулся, понизил голос и хрипло попросил: – Избавься от нее. Прежде чем она размечет нас по небу, как кровавые облачка. Ей только это и снится. Я вижу ее сны.

– Успокойся, дурак! – Голос ведьмы стал свирепым от страха. – Если она удерет, я смогу обратить ее в ветер, в снег, в семь нот музыки. Но я предпочитаю удерживать ее. Ни у одной ведьмы мира нет пленной гарпии, да ни у одной и не будет. Я сохраню ее, даже если придется скармливать ей что ни день по куску твоей печени.

– Как мило, – сказал Рух. И отступил от Мамы Фортуны, и с вызовом спросил: – А что, если ей нужна только твоя печень? Как ты поступишь тогда?

– Да все равно буду кормить твоей, – ответила Мама Фортуна. – Она не заметит разницы. Гарпии умом не блещут.

В свете луны старуха одиноко скользила от клетки к клетке, погромыхивая замками, подстегивая заклинания – совсем как мать семейства, щупающая дыни на рынке. Когда она подошла к клетке гарпии, чудище издало звук, который пронзил воздух, точно копье, и расправило в страшном великолепии крылья. На миг единорогу показалось, что прутья клетки закорчились и потекли, как струи дождя, однако Мама Фортуна щелкнула сучковатыми пальцами, и прутья вновь ожелезились, а гарпия, поникнув на насесте, погрузилась в ожидание.

– Пока еще нет, – промолвила ведьма. – Все еще нет.

Они смотрели одна на другую одинаковыми глазами. Мама Фортуна сказала:

– Ты моя. Если убьешь меня, ты моя.

Гарпия не шелохнулась, но луну затянуло облаком.

– Пока еще нет, – повторила Мама Фортуна и обернулась к клетке единорога.

– Ну что, – спросила она густым ласковым голосом. – Я напугала тебя немного, не так ли?

И засмеялась – звук получился такой, точно змея стремглав проползла по грязи, – и подошла поближе.

– Что бы ни говорил твой друг чародей, – продолжала она, – кое-каким небогатым искусством я все еще владею. Заставить единорога поверить, что она стара и грязна, – это, сказала бы я, требует некоторого мастерства. И разве грошовое заклинание удержало бы Мрачную взаперти? Никто еще до меня…

Единорог ответила:

– Не бахвалься, старуха. Там смерть твоя сидит в клетке и слушает тебя.

– Да, – спокойно согласилась Мама Фортуна. – Но я, по крайней мере, знаю, где она сидит. Ты же бродила в поисках своей по дорогам. – И она усмехнулась снова. – Впрочем, где сидит твоя, я тоже знаю. Но я избавила тебя от встречи с ней, и ты должна благодарить меня за это.

Забыв, где она, единорог прижалась к прутьям решетки. Прутья язвили ее, однако она не отстранилась.

– Красный Бык, – сказала она. – Где мне найти Красного Быка?

Мама Фортуна подступила вплотную к клетке.

– Красный Бык короля Хаггарда, – пробормотала она. – Так тебе известно о Быке?

Она обнажила в улыбке два зуба.

– Что же, он тебя не получит, – сказала она. – Ты принадлежишь мне.

Единорог покачала головой.

– Ты ведь все понимаешь, – негромко ответила она. – Отпусти, пока еще есть время, гарпию и отпусти меня. Оставь себе, если желаешь, эти бедные тени, но отпусти нас.

Косные глаза ведьмы вспыхнули так свирепо и ярко, что обтрепанная компания сатурний, искавшая, чем бы пображничать в ночи, подпорхнула к ним и, зашипев, осыпалась белым пеплом.

– Сначала я возьму, что смогу, от индустрии развлечений, – прорычала Мама Фортуна. – Тащиться сквозь вечность, волоча за собой домодельных демонов, – ты думаешь, об этом мечтала я, когда была юной и злой? Думаешь, я выбрала это чахлое чародейство, это ублажение убогости лишь потому, что никогда не знала настоящего ведовства? Я разыгрываю фокусы с обезьянами и псами только по той причине, что не могу тронуть траву, однако разница мне известна. И ты просишь меня отказаться от любования тобой, от жизни вблизи твоей силы? Я сказала Руху, что скормлю, если придется, его печень гарпии, и я это сделаю. А чтобы сохранить тебя, возьму твоего дружка Шмендрика и…

Гнев довел ее до невнятного лепета, а там и погрузил в молчание.

– Кстати, о печени, – сказала единорог. – Чтобы творить подлинную магию, жертвовать чьей-то печенью бессмысленно. Нужно вырвать свою и не ждать, что она вернется к тебе. Настоящим ведьмам это известно.

Несколько крупинок песка прошелестело по щекам смотревшей на единорога Мамы Фортуны. Так плачут все ведьмы. Она развернулась и быстро пошла к своему фургону, но вдруг возвратилась назад и улыбнулась щербатой улыбкой.

– И все-таки дважды я тебя вокруг пальца обвела, – сказала она. – Ты и вправду думаешь, что эти пучеглазые простофили узнали тебя без моей помощи? Нет, это я наделила тебя обличием, которое они сумели понять, и рогом, который они углядели. В наши дни публика способна увидеть настоящего единорога лишь при помощи дешевой балаганной ведьмы. Для тебя будет намного лучше остаться со мной и изображать подделку, потому что во всем нашем мире только Красный Бык способен узнать тебя с первого взгляда.

И она скрылась в своем фургоне, и гарпия снова выпустила на небо луну.

III

Шмендрик появился незадолго до утренней зари, тихо, как вода, проскользнув между клетками. Только гарпия и буркнула что-то, когда он проходил мимо.

– Раньше уйти не мог, – сказал он единорогу. – Она велела Руху следить за мной, а тот почти никогда не спит. Но я задал ему загадку, а у него на любую целая ночь уходит. В следующий раз анекдот расскажу, тогда ему трудов на неделю хватит.

Единорог была серой и тихой.

– На мне лежит заклятие, – прошептала она. – Почему ты не сказал об этом?

– Думал, ты знаешь, – мягко ответил чародей. – Разве сама ты не удивлялась тому, что они узнали тебя? – Он улыбнулся, став от этого чуть старше. – Нет, конечно нет. Этому ты удивляться не стала бы.

– На меня никогда еще не накладывали заклятий, – сказала единорог. Ее пронизала долгая, глубокая дрожь. – И мира, в котором меня не знали, никогда не было.

– Отлично понимаю твои чувства, – пылко промолвил Шмендрик.

Единорог посмотрела на него из темноты бесконечно глубокими глазами, и он нервно улыбнулся и перевел взгляд на свои руки.

– Человека редко принимают за того, кто он есть, – сказал чародей. – Жизнь полна недооценок. Вот я узнал в тебе единорога, едва увидев, а кроме того, я знаю, что я – твой друг. И все же ты принимаешь меня за шута, дурачка или предателя, и я буду таким, если ты видишь это во мне. Магия, которая сковала тебя, – это всего лишь магия, она расточится, едва ты получишь свободу, но колдовские чары ошибки, которую ты совершила на мой счет, будут лежать на мне вечно – в твоих глазах. Мы далеко не всегда те, кем кажемся, и почти никогда те, какими себя намечтали. И все-таки я читал или слышал песню о том, что при начале времен единороги умели отличать ложный блеск от истины, а улыбку губ от скорби сердечной.

Голос его возвысился, небо слегка посветлело, и на мгновение единорог перестала слышать скулеж прутьев и тихий перезвон крыльев гарпии.

– Я думаю, ты мой друг, – сказала она. – Поможешь мне?

– Если не ты, то никто, – ответил чародей. – Ты моя последняя надежда.

Скорбные звери «Полночного балагана» один за другим начинали хныкать, чихать и, задрожав, пробуждаться. Одному из них снились камни, жучки и нежные листья; другому бег сквозь высокие, жаркие травы; третьему грязь и кровь. А еще одному – рука, что почесывала одинокое место на его голове, за ушами. Только гарпия так и не заснула и теперь сидела, наставив немигающие глаза на восходящее солнце. Шмендрик сказал:

– Если она вырвется первой, нам конец.

Где-то вблизи прозвучал голос Руха, – он всегда звучал вблизи, – выкликавший:

– Шмендрик! Эй, Шмендрик, я понял! Это кофейник, верно?

Чародей стал медленно отступать от клетки.

– Нынче ночью, – прошептал он единорогу. – Верь мне до рассвета.

И ушел, шлепая ступнями так, точно взбирался в гору, но оставив, как прежде, некую часть себя с единорогом. Миг спустя к ее клетке принесся Рух, олицетворение беспощадного промысла. Мама Фортуна, укрывавшаяся в своем черном фургоне, бурчала сама себе песню Элли.

Верх как низ, а здесь как там,

И добро – как зло,

Что есть правда – знать не нам,

Что прошло – прошло.


Вскоре стали сходиться новые желавшие посмотреть представление зрители. Их зазывал Рух кричавший, точно железный попугай: «Творения ночи!», Шмендрик же стоял на ящике и показывал фокусы. Единорог наблюдала за ним с большим интересом и все возраставшей неуверенностью – не в сердце его, но в мастерстве. Он превратил свиное ухо в целую свинью; проповедь в камень, стакан воды в пригоршню ее же, пятерку пик в двенадцать пик и кролика в золотую рыбку, которая, впрочем, сразу же и утонула. Всякий раз, как фокус оборачивался конфузом, он бросал на единорога быстрый взгляд, словно говоривший: «О, но ты знаешь, что на самом деле у меня все получилось». Один раз Шмендрик превратил засохшую розу в семечко – единорогу это понравилось, хоть семечко и оказалось редисовым.

Представление началось. И снова Рух вел толпу от одной жалкой выдумки Мамы Фортуны к другой. Дракон пыхал пламенем, Цербер выл, призывая Ад себе в помощь, сатир искушал женщин, доводя их до слез. Зрители щурились, указывая друг другу на желтые клыки и взбухшее жало мантикоры; замирали при мысли о Змее Мидгарда; любовались новой паутиной Арахны, походившей на рыбацкую сеть с мокрой луной в ней. Каждый принимал паутину за настоящую сеть, но лишь паучиха верила, что и луна в ней подлинная.

На сей раз Рух не стал рассказывать о царе Финее и аргонавтах; мимо клетки гарпии он провел зрителей так быстро, как мог, пробурчав лишь имя ее, да что оно означает. Никто не увидел улыбки гарпии, только единорог, сразу же пожалевшая, что посмотрела в ту сторону.

Когда все остановились у ее клетки, молча глядя на нее, единорог с горечью подумала: «Их глаза так печальны. Намного ль печальнее, хотелось бы знать, станут они, если заклятье, которое преображает меня, распадется и все увидят обычную белую кобылу? Ведьма права – никто меня не узнал бы». Но тут тихий голос, немного похожий на голос Шмендрика Волхва, произнес внутри нее: «Да, но их глаза так печальны».

А когда Рух взвизгнул: «Воззритесь на Скорый Конец!» – и черные завесы спали, явив бормотавшую в холоде и мраке Элли, единорог ощутила тот же беспомощный страх старения, что обращал зрителей в бегство, хоть и понимала – в клетке сидит всего-навсего Мама Фортуна. И подумала: «Ведьма знает больше, чем знает, что знает».

Ночь наступила быстро, может быть, потому, что гарпия поторопила ее. Солнце потонуло в грязных тучах, как камень в море, и с почти такой же надеждой подняться снова, луны в небе не было и ни одной звезды тоже. Мама Фортуна совершила, скользя, обход клеток. Гарпия при ее приближении не шелохнулась, и это заставило старуху остановиться и долгое время просмотреть на нее.

– Пока еще нет, – наконец пробормотала ведьма. – Все еще нет.

Но в голосе ее прозвучали усталость и сомнение. Она коротко взглянула на единорога, глаза ее были, как шевеление желтизны в сальном сумраке.

– Что же, одним днем больше, – сказала она с квохчущим вздохом и отвернулась.

После ее ухода в Балагане не раздавалось ни звука. Все звери заснули – кроме паучихи, которая продолжала ткать, и гарпии, которая продолжала ждать. Сама же ночь потрескивала все жестче и жестче, пока единорогу не стало чудиться, что сейчас она разломится, и в небе прорвется и разойдется шов, показав – новые прутья, подумала единорог. Где же чародей?

И наконец он торопливо прошел сквозь безмолвие, кружа и пританцовывая, точно кошка на холоде, спотыкаясь о тени. Приблизившись к клетке единорога, он отвесил ей шутливый поклон и гордо объявил:

– Шмендрик с тобой.

Из другой клетки, ближайшей, донеслась колкая дрожь бронзы.

– Думаю, времени у нас очень мало, – сказала единорог. – Ты действительно можешь освободить меня?

Высокий чародей улыбнулся, и даже его бледные пальцы полнились весельем.

– Я говорил тебе, что ведьма сделала три большие ошибки. Твое пленение было последней, а поимка гарпии второй, потому что обе вы настоящие и Маме Фортуне так же трудно обратить вас обеих в свою собственность, как удлинить зимний день. Но, приняв меня за такого же шарлатана, как она, старуха совершила первую и самую роковую. Потому что я тоже настоящий. Я Шмендрик Волхв, последний из пламенных свами, и я старше, чем выгляжу.

– А где второй? – спросила единорог.

Шмендрик засучивал рукава.

– Рух тебя пусть не тревожит. Я задал ему еще одну загадку, но у этой нет ответа. Он, может быть, никогда больше и с места не сдвинется.

Шмендрик произнес три угловатых слова и щелкнул пальцами. Клетка исчезла. Единорог стояла среди деревьев – апельсинов и лимонов, груш и гранатов, миндалей и акаций, – у ног ее бил из земли тихий ключ, над головой разрасталось небо. Сердце ее стало легким, как дым, она собирала все свои телесные силы, чтобы махнуть огромным скачком в нежную ночь. Однако позволила искусу скачка уплыть от нее не исполненным, ибо знала, хоть и не могла их видеть, что прутья остались на месте. Слишком стара она была, чтобы не знать.

– Прошу прощения, – сказал где-то в темноте Шмендрик. – Я предпочел бы освободить тебя именно этим заклинанием.

И запел что-то холодное и негромкое, и странные деревья сдуло, точно пушинки с одуванчика.

– Это заклинание повернее, – сказал он. – Прутья теперь хрупки, как старый сыр, я раскрошу их и разбросаю, вот так.

Но тут же ахнул и отдернул руки. С каждого его длинного пальца капала кровь.

– Должно быть, напутал в произношении, – хрипло сообщил он. И спрятал руки под плащ, и сказал, стараясь, чтобы голос его прозвучал легко: – Раз на раз не приходится.

Несколько царапнувших ухо кремневых фраз, трепет поднятых вверх окровавленных рук Шмендрика. Нечто серое, ухмылявшееся, похожее на медведя, но куда более крупное, хромая и хмуро похмыкивая, вывалилось неизвестно откуда, полное жажды расколоть клетку, как орех, и когтями порвать единорога в клочки. Шмендрик приказал зверюге вернуться в ночь, однако она не послушалась.

Единорог отступила в угол и опустила голову; но тут в своей клетке, тихо зазвенев, шевельнулась гарпия, и серое чудище повернуло то, что, наверное, было его головой, и увидело ее. После чего, издав мутное, булькающее восклицание ужаса, сгинуло.

Чародей дрожал и ругался. А после сказал:

– Я уже вызывал его как-то, давно дело было. И тогда тоже справиться с ним не смог. Теперь мы обязаны нашими жизнями гарпии, и, возможно, она еще до восхода солнца потребует, чтобы мы вернули должок. – Он помолчал, переплетая израненные пальцы, ожидая, когда заговорит единорог. И не дождавшись, сказал: – Попробую еще разок. Попробовать?

Единорогу казалось, что она видит, как ночь вскипает там, где только что маячило серое существо.

– Да, – ответила она.

Шмендрик глубоко вздохнул, трижды сплюнул и произнес слова, которые прозвучали, как звон колоколов на морском дне. Он высыпал на плевки горсть какого-то порошка, торжествующе улыбнулся и выдохнул безмолвную зеленую вспышку. А когда та померкла, произнес еще три слова. И эти три прозвучали, точно жужжание пчел на Луне.

Клетка начала сжиматься. Единорог видела движение прутьев, и всякий раз, что Шмендрик вскрикивал: «О нет!», места у нее оставалось все меньше. Она уже и повернуться не могла. Прутья сходились к ней, беспощадные, как прилив или утро, готовые прорезать единорога и обступить ее сердце, которое станет их пленником навсегда. Она не закричала, когда вызванное Шмендриком чудище шло на нее, ухмыляясь, но теперь издала некий звук. Короткий, отчаянный, однако покорности в нем все-таки не было.

Прутья Шмендрик остановил, хоть она никогда не узнала – как. Если он и произнес заклинания, единорог их не услышала, однако клетка перестала сжиматься в аккурат перед тем, как прутья коснулись ее тела. Впрочем, единорог все равно ощущала их, каждый прут походил на холодный, голодно мяукающий сквознячок. Впрочем, достать ее они не могли.

Руки чародея опустились.

– Больше не смею, – тяжко произнес он. – В следующий я могу и не успеть…

Голос его жалко затих, глаза выглядели такими же потерпевшими поражение, как и руки.

– Попробуй снова, – сказала единорог. – Ты мой друг. Попробуй.

Однако Шмендрик, горько улыбаясь, уже рылся по карманам в поисках чего-то, что звенело и звякало.

– Я знал, что этим все и кончится, – бормотал он. – Мечтал о другом, но знал.

И вытащил из кармана кольцо, на котором висело несколько ржавых ключей.

– Ты заслуживаешь услуг великого волшебника, – сказал он единорогу, – боюсь, однако, что тебе придется довольствоваться помощью не ахти какого карманного вора. Единороги не знают нужды, стыда, сомнений или долгов, но смертные, как ты могла заметить, берут, что плохо лежит. А Рух способен думать лишь о чем-то одном.

Единорог же вдруг осознала, что все животные «Полночного балагана» проснулись и, не издавая ни звука, наблюдают за ней. В соседней клетке гарпия медленно переступала с ноги на ногу.

– Поспеши, – сказала единорог. – Поспеши.

Шмендрик уже вставлял ключ в давившийся смехом замок. При первой попытке, неудачной, замок промолчал, но когда чародей вставил второй ключ, громко воскликнул: «Хо-хо, вот так кудесник! Вот так кудесник!» Голос у него был точь-в-точь как у Мамы Фортуны.

– Чтоб ты посинел! – буркнул чародей, однако единорог почувствовала, что он заливается краской. Он повернул ключ, замок открылся, успев напоследок презрительно хрюкнуть. Шмендрик распахнул дверь клетки и тихо сказал: – Выходите, леди. Вы свободны.

Единорог легко соступила на землю, и Шмендрик Волхв отпрянул во внезапном изумлении.

– О, – прошептал он. – Когда нас разделяли прутья, все было иным. Казалось, что ты меньше ростом и не такая… о! Ну и ну!

Она была дома, в своем лесу, ныне почерневшем, промозглом и запустевшем, так долго она отсутствовала. Кто-то звал ее издалека, но она была дома, согревала деревья и пробуждала траву.

И тут она услышала голос Руха, похожий на скрежет лодочного днища по гальке.

– Ладно, Шмендрик, сдаюсь. Так чем же ворон похож на письменный стол?

Единорог отступила в самую глубокую тень, и Рух увидел лишь чародея и пустую, съежившуюся клетку. Рука его рванулась к карману и сразу вернулась.

– Ах ты мелкий воришка, – с железной улыбкой произнес он. – Она повесит тебя на колючей проволоке – то-то будет колье для гарпии.

Он развернулся и пошел прямиком к фургону Мамы Фортуны.

– Беги, – сказал чародей.

Он взвился в воздух безумным, бездумным, летящим прыжком и приземлился на спину Руха, оглушив темного прислужника и залепив ему длинными руками глаза. Оба упали, но Шмендрик вскочил первым и коленями пригвоздил плечи Руха к земле.

– На колючей проволоке, – пыхтел он. – Ты, груда камней, отброс человечества, ходячее запустение, я нашпигую тебя напастями так, что они у тебя из глаз полезут. Подменю твое сердце зеленой травой, и ты полюбишь барана. Превращу тебя в плохого поэта с мечтаниями. У тебя ногти будут вовнутрь расти. Узнаешь, как связываться со мной.

Рух тряхнул головой и сел, отшвырнув Шмендрика футов на десять.

– О чем ты толкуешь? – фыркнул он. – Да тебе и сметану в масло не превратить.

Чародей попытался встать, но Рух толкнул его к земле и сел на него.

– Никогда ты мне не нравился, – благодушно сообщил он. – Корчишь из себя важную персону, а силы-то в тебе и нет ничего.

Его тяжкие, как ночь, руки сомкнулись на горле чародея.

Единорог этого не видела. Она отошла к самой дальней клетке, где, брюзжа и поскуливая, лежала на брюхе мантикора. Единорог тронула кончиком рога замок и направилась, не оглядываясь, к клетке дракона. Одного за другим она освободила всех – сатира, Цербера, Змея Мидгарда. Заклятия спадали с них, едва им дарилась свобода, и они прыжками, неловкой поступью, ползком удалялись в ночь, вновь обратившись в льва, обезьяну, змею, крокодила, радостного пса. Никто из них не поблагодарил единорога, да и она не смотрела им вслед.

Одна только паучиха не обратила на нее никакого внимания, когда единорог позвала ее через открытую дверь. Арахна была занята паутиной, которая выглядела, как осыпавшийся снежными хлопьями Млечный Путь. Единорог прошептала: «Свобода лучше, ткачиха, свобода лучше», – но паучиха, не слыша ее, сновала вверх и вниз по своему железному ткацкому стану. Она не замерла и на миг, даже когда единорог крикнула: «Красиво, Арахна, и вправду красиво, но это не искусство». Новая паутина спадала по прутьям, как снег.

Подул ветер. Паутина пронеслась мимо глаз единорога и пропала. Гарпия забила крылами, призывая себе в услужение прежнюю мощь, – так волна, с ревом рушась на берег, приносит с собой и песчинки, и воду. Налитая кровью луна вылезла из туч, и единорог увидела ее – вспухшее золото, струи горящих волос, холодные, медленно сотрясавшие клетку крылья. Гарпия смеялась.

В тени единорожьей клетки стояли на коленях Рух и Шмендрик. Чародей сжимал в кулаке тяжелое кольцо с ключами, Рух потирал голову и моргал. Оба клонились навстречу ветру, оба смотрели на восстающую гарпию, и лица обоих были слепыми от ужаса. Ветер бросил их друг на друга так, что кости их лязгнули.

Единорог направилась к клетке гарпии. Шмендрик Волхв, крошечный и бледный, открывал и закрывал, глядя на нее, рот, и единорог знала, что он вопит, хоть и не могла услышать его. «Она убьет тебя, убьет! Беги, дура, пока она еще сидит взаперти! Она убьет тебя, если ты дашь ей волю!» Однако единорог шла за светом своего рога, пока не остановилась перед Келайно, Мрачной.

На миг ледяные крылья безмолвно повисли в воздухе, точно тучи, и старые желтые глаза гарпии впились в сердце единорога и притянули ее поближе. «Я убью тебя, если ты дашь мне волю, – сказали глаза. – Дай мне волю».

Единорог склоняла голову, пока рог не коснулся замка на клетке гарпии. Дверь не распахнулась, прутья не растаяли, не обратились в звездный свет. Но гарпия воздела крылья, и четыре стены клетки медленно отпали назад и вниз, точно лепестки пробуждающегося в ночи огромного цветка. И на обломках клетки расцвела гарпия, ужасная и свободная, и завизжала, и волосы ее взвились, точно мечи. Луна скукожилась и сбежала.

Единорог услышала собственный крик, полный не ужаса, но удивления. «О, ты такая же, как я!» Она радостно отпрянула от камнем павшей на нее гарпии, рог взметнулся, метя в кромешное крыло. Гарпия ударила, промахнулась и отлетела, крылья ее лязгали, дыхание было теплым и смрадным. Она пылала над головой единорога, и та увидела в бронзовой груди гарпии свое отражение, ощутила сияние, что исходило от чудища, укрывшегося в собственном теле. Так они и кружили одна вкруг другой, будто двойная звезда, и не было под съежившимися небесами ничего реального, кроме них двоих. Гарпия упоенно захохотала, глаза ее налились медовым цветом. Единорог поняла – сейчас она ударит снова.

И гарпия, сложив крылья, упала, будто звезда, – не на единорога, за нее, пролетев так близко, что одно перо окровенило ей плечо; яркие когти гарпии метили в сердце Мамы Фортуны, которая раскинула жесткие руки, словно приветствуя возвращение гарпии домой. «Не сами! – триумфально взвыла она, обращаясь к обеим сразу. – Вы не смогли бы освободиться поодиночке! Я держала вас взаперти!» Но гарпия уже достигла ее, и Мама Фортуна переломилась, точно сухая палочка, и повалилась. Гарпия приникла к телу, скрыв его из виду, бронзовые крылья налились краснотой.

Единорог отвернулась. Где-то рядом детский голос твердил ей, что надо бежать, бежать. Голос чародея. Глаза его были огромны и пусты, лицо – и всегда-то слишком молодое – впало, едва единорог взглянула на него, в детство.

– Нет, – сказала она. – Иди со мной.

Гарпия издала низкий, счастливый звук, от которого колени чародея словно расплавились. Но единорог повторила: «Иди со мной», – и они вместе покинули «Полночный балаган». Луна сгинула, однако для чародея луной была единорог, холодная, белая и очень старая, освещавшая ему путь к спасению или к сумасшествию. Он шел за ней, не оглядываясь, даже когда до слуха его доносились ужасный скребет и скольжение тяжких лап, буханье бронзовых крыльев, сразу прервавшийся вопль Руха.

– Он побежал, – сказала единорог. – А от бессмертных существ бегать не следует. Это лишь привлекает их внимание.

Голос ее был мягок, но лишен какой-либо жалости.

– Иди медленно, притворяйся, что думаешь о своем. Пой песню, читай стихи, показывай фокусы, но иди медленно, и она не увяжется за тобой. Очень медленно, чародей.

Они вместе шли сквозь ночь, шаг за шагом, высокий мужчина в черном и белый рогатый зверь. Чародей держался к свету единорога так близко, как смел, ибо вне этого света пошевеливались голодные призраки, тени звуков, которые издавала гарпия, разрушая то немногое, что можно было разрушить в «Полночном балагане». Но и еще один звук долго следовал за ними и после того, как замерли эти, следовал до утра на незнакомой дороге – тонкий, сухой звук паучиного плача.

IV

Чародей плакал как малое дитя и долгое время сказать ничего не мог. «Бедная старуха», – в конце концов прошептал он. Единорог молчала, Шмендрик поднял лицо и посмотрел на нее, словно не узнавая. Пошел серый утренний дождь, в котором она светилась словно дельфин.

– Нет, – сказала она, отвечая на его взгляд, – я не знаю сожалений.

Он молчал, скорчившись под дождем у дороги, обтягивая свое тело промокшим плащом, пока не стал походить на сломанный черный зонт. Единорог ждала, чувствуя, как дни ее жизни опадают вокруг вместе с каплями дождя.

– Я знаю печаль, – мягко прибавила она, – но это другое.

Когда Шмендрик снова взглянул на нее, ему удалось собрать свое лицо в одно целое, хотя оно все еще пыталось улепетнуть от него.

– Куда ты пойдешь теперь? – спросил он. – Куда шла, когда старуха схватила тебя?

– Я искала мой народ, – ответила единорог. – Ты не видел их, чародей? Они дики и белы, как море, подобно мне.

Шмендрик серьезно покачал головой:

– Я ни разу не видел кого-нибудь подобного тебе, во всяком случае наяву. В пору моего детства считалось, что некоторые из них еще живы, однако я знал лишь одного человека, который когда-либо видел единорога. Они наверняка исчезли, леди, все, кроме тебя. Шагая, ты создаешь эхо там, где они обитали когда-то.

– Нет, – сказала она, – потому что их видели и другие.

Известие, что хотя бы в недавнем детстве чародея единороги еще существовали, порадовало ее. И она продолжала:

– Мотылек рассказал мне о Красном Быке, а ведьма о короле Хаггарде. Я иду к ним, чтобы узнать то, что знают они. Можешь ты рассказать мне, где живет король Хаггард?

Лицо чародея почти уже и сбежало, но Шмендрик поймал его и заулыбался, очень медленно, так, точно рот его стал железным. Спустя некоторое время он сумел придать губам должную форму, но улыбка его так и осталась железной.

– Я могу прочитать тебе стишок, – сказал он.

Где склоны голы, как ножи,

Где не цветет ни жердь, ни жизнь,

Где кислым пивом дух разит,

Там Хаггард надо всем царит.


– Стало быть, я узнаю эту землю, когда увижу ее, – сказала единорог, думая, что Шмендрик посмеивается над ней. – А стихов о Красном Быке ты не знаешь?

– Их нет, – ответил Шмендрик. Он поднялся на ноги, бледный, улыбающийся и сказал: – О короле Хаггарде я знаю лишь то, что слышал. Он старик, скаредный, как поздний ноябрь, и правит бесплодной страной у моря. Некоторые говорят, что когда-то она была зеленой и ласковой, но пришел Хаггард, коснулся ее, и она иссохла. У крестьян есть присловье – увидев поле, пожранное пожаром или саранчой, или разоренное ветром, они говорят о нем: «Захирело, как сердце Хаггарда». Уверяют также, что в его замке нет ни света, ни огня, что он посылает своих солдат воровать кур, простыни и пироги с подоконников. А еще рассказывают, что в последний раз король Хаггард смеялся…

Единорог притопнула. Шмендрик продолжил:

– Что же до Красного Быка, о нем я знаю меньше, чем слышал, потому что слышал я множество историй и каждая спорила с остальными. Бык реален, Бык – это призрак, Бык – это сам Хаггард после захода солнца. Бык жил в той земле до Хаггарда, или пришел с ним, или пришел к нему. Бык защищает его от набегов и бунтов, позволяя ему не тратиться на вооружение своих ратников. Бык держит Хаггарда узником в его собственном замке. Это дьявол, которому Хаггард продал душу. Это существо, ради обладания которым Хаггард душу и продал. Бык принадлежит Хаггарду. Хаггард принадлежит Быку.

Дрожь уверенности прошла по телу единорога, расходясь из его сердцевины, как круги по воде. В разуме ее снова запищал мотылек: «Давным-давно они прошли всеми дорогами, и Красный Бык гнал их перед собой, затаптывая следы». Она увидела белые очертания, несомые воющим ветром, и подрагиванье желтых рогов.

– Я отправлюсь туда, – сказала она. – Но сначала я должна одарить тебя, потому что ты вернул мне свободу. Что ты хотел бы получить от меня, прежде чем я уйду?

Продолговатые глаза Шмендрика блеснули, точно листья под солнцем.

– Возьми меня с собой.

Она невозмутимо отступила от него, пританцовывая, и ничего не ответила. Чародей сказал:

– Я могу пригодиться тебе. Я знаю дорогу в страну Хаггарда, знаю языки живущих на этом пути народов.

Казалось, единорог готова была вот-вот исчезнуть в липком тумане, и Шмендрик заторопился.

– А кроме того, ни одному скитальцу и даже единорогу общество чародея еще не приносило вреда. Вспомни рассказ о великом волшебнике Никосе. Однажды он увидел в лесу единорога, который спал, положив голову на колени хихикавшей девицы, а между тем трое охотников подбирались к нему с натянутыми луками, чтобы завладеть его рогом. Только миг был у Никоса, чтобы им помешать. Словом и взмахом руки он обратил единорога в красивого молодого человека, и тот проснулся, увидел разинувших в изумлении рты лучников и бросился к ним, и всех поубивал. Меч у него был перекрученный, сходивший на конус, тела же убитых он потоптал немного ногами.

– А девица? – спросила единорог. – Девицу он тоже убил?

– Нет, он женился на ней. Сказал, что она – всего лишь бессмысленное дитя, поругавшееся с родными, и все, что ей нужно, – это хороший мужчина. Каковым он и был – и тогда, и всегда, ибо даже Никос не смог вернуть ему прежний облик. Умер он в старости и почете – объевшись, уверяют некоторые, фиалками, – фиалок ему всегда было мало. Детей не имел.

Рассказ этот сыскал себе постоянное место где-то в дыхании единорога.

– Чародей не только не оказал ему услугу, но причинил великое зло, – негромко сказала она. – Как было бы ужасно, если бы весь мой народ благонамеренные волшебники обратили в людей – изгнанных из привычного мира, запертых в горящих домах. Я предпочла бы скорее, чтобы их всех убил Красный Бык.

– Там, куда ты направляешься, – ответил Шмендрик, – лишь немногие будут желать тебе что-либо кроме зла, а сердце друга – сколько бы ни был он глуп – может в один прекрасный день стать для тебя нужнее воды. Возьми меня с собой ради веселья, везенья, ради неведомого. Возьми меня с собой.

Пока он говорил, дождь стих, небо начало проясняться, и мокрая трава засветилась, как нутро морской раковины. Единорог смотрела в сторону, отыскивая в мутном роении королей одного короля, и в снежном сверкании замков и чертогов тот, что возведен на плечах Быка.

– Никто еще не странствовал со мной, – сказала она, – но, впрочем, никто еще и в клетку не сажал, и не принимал за белую кобылу, и не прятал под моим же обличьем. Похоже, что многое вознамерилось случиться со мной впервые, и твое общество наверняка будет и не самым странным из этого, и не последним. А потому ты можешь, коли желаешь, пойти со мной, хоть я и предпочла бы услышать от тебя просьбу о другой награде.

Шмендрик грустно улыбнулся.

– Я думал о ней. – Он взглянул на свои пальцы, и единорог увидела оставленные на них укусами прутьев полумесяцы. – Но настоящее мое желание ты никогда исполнить не сможешь.

«Вот оно, – подумала единорог, – ощущение первого паучьего прикосновения печали под кожей. Вот что значит путешествовать со смертным – и так будет всегда».

– Нет, – ответила она, – я не могу обратить тебя в того, кем ты не рожден. Не более, чем могла бы ведьма. Я не могу превратить тебя в настоящего чародея.

– Я так не думаю, – сказал Шмендрик. – Ну да ничего. Пусть это тебя не тревожит.

– А меня это и не тревожит, – сказала единорог.


В первый день их странствия сизоворонок пролетел совсем низко над ними, сказал: «Ну, чтоб меня неоперившимся в парнике заперли» – и прямиком понесся домой, рассказать обо всем супруге.

Супруга сидела в гнезде и скучным голосом пела их птенчикам:

Мошек и вошек, жуков и стрекоз,

Слизня из кущей и червя из роз,

Шмеля, улитку – причем не одну,

Всех я, детишки, для вас отрыгну.

Баюшки-бай, сколько хитрых хлопот,

И не такое уж счастье – полет.


– А я сегодня единорога видел, – сказал, едва опустившись на ветку, сизоворонок.

– Чего ты, как я замечаю, не видел, так это нашего ужина, – холодно ответила супруга. – Терпеть не могу мужчин, которые треплются на пустой желудок.

– Единорога, малышка! – Сизоворонок отбросил напускную небрежность и заскакал по ветке вверх-вниз. – Я не видал ни одного со времени…

– Ты никогда ни одного не видал, – сказала она. – Это же я, ты не забыл? Уж я-то знаю, что ты в своей жизни видал, а чего нет.

Сизоворонок оставил ее слова без внимания.

– С ней шел один такой странный, весь в черном, – затарахтел он. – Собираются Кошачью гору перевалить. Уж не в страну ли Хаггарда они направляются. – Он склонил голову под артистичным углом, который и завоевал когда-то сердце его супруги. – Представляешь картину, – восторженно заливался он, – садится старый Хаггард завтракать, а к нему в гости единорог пожаловал, нахальный, как я не знаю кто, тук-тук-тук в его дрянную дверь. Да я бы все отдал, чтобы посмотреть…

– Надеюсь, вы двое не весь день потратили, любуясь на единорогов, – прервала его, щелкнув клювом, супруга. – Сколько я понимаю, она, во всяком случае, считается большой затейницей по части организации досуга.

И супруга пошла на него, ощетинив перья на шее.

– Лапочка, да я с ней даже не виделся… – начал сизоворонок, и супруга знала, что не виделся, попросту не посмел бы, но все равно дала ему клювом по башке. Она была женщиной, прекрасно умевшей использовать мелкие моральные преимущества.


Единорог с чародеем шли сквозь весну, они перевалили ласковую Кошачью гору и спустились в фиалковую, поросшую яблонями долину. За долиной лежали низкие холмы, такие же тучные и смиренные, как овцы, которые, когда единорог проходила мимо, изумленно опускали головы, чтобы принюхаться к ней. Затем последовали неспешные высоты лета и пропеченные равнины, над которыми воздух висел, поблескивая, как леденец. Вместе она и Шмендрик переходили реки, спускаясь и поднимаясь по колючим берегам и обрывам, вместе бродили по лесам, напоминавшим единорогу о ее доме, хотя обрести какое-то сходство с ним они не могли, сколько ни дали б им времени. Таков ныне и мой лес, думала она, но говорила себе, что это не имеет значения, что стоит ей возвратиться, и все станет, как прежде.

Ночами, когда Шмендрик спал сном голодного, стершего ноги чародея, единорог припадала к земле, но бодрствовала, ожидая увидеть огромного Красного Быка, который бросится на нее с луны. Временами она улавливала то, что полагала его запахом, – темный, пронырливый смрад, осторожно крадущийся в ночи, отыскивая ее. Тогда она вскакивала на ноги, издавая холодный крик готовности к бою, но только затем, чтобы увидеть двух-трех глазевших на нее с уважительного расстояния оленей. Как-то раз один из них, второгодок, подзуживаемый хихикавшими друзьями, подошел довольно близко и, стараясь не встретиться с ней взглядом, пробормотал: «Ты очень красивая. Точно такая, как говорили наши матери».

Единорог, знавшая, что он не ждет от нее ответа, молча смотрела на него. Другие олени давились смехом и шептали: «Ну давай, давай!» И он, подняв голову, прокричал быстро и радостно: «Но я знаю ту, что красивей тебя!» И, развернувшись, унесся, залитый лунным светом, и его друзья понеслись за ним. А единорог легла снова.

Время от времени дорога приводила их в деревню, и там Шмендрик представлялся бродячим магом, обещая, о чем он кричал на улицах, «спеть за мой ужин, досадить вам совсем немного, чуть потревожить ваши сны и отправиться дальше». Редко встречались селения, в которых ему не предлагали поставить его прекрасную белую кобылу в конюшню и заночевать, и пока дети не расходились по постелям, он выступал на освещаемой фонарем рыночной площади. Магии большей, чем та, что заставляет кукол говорить, а мыло обращаться в мармелад, он не пытался творить никогда, да и это пустяковое волшебство по временам не давалось ему. Однако детям он нравился, их родители добродушно угощали его ужином, летние вечера были летучи и ласковы. И столетия спустя единорог еще помнила странный, шоколадный запах конюшен и тень Шмендрика, которая танцевала в скачущем свете на стенах, дверях и дымоходах.

А утром они отправлялись в путь – Шмендрик, с карманами, набитыми хлебом, сыром и апельсинами, и пообок его единорог, то белевшая под солнцем, как море, то зеленевшая в тени деревьев. Фокусы его забывались еще до того, как он скрывался из глаз, но белая кобыла мага смущала ночами многих селян, и были женщины, которые, увидев ее во сне, просыпались и плакали.

Как-то вечером они остановились в упитанном, уютном городке, где даже у нищих были двойные подбородки, а мыши ходили вперевалочку. Шмендрика вмиг пригласили отобедать с Мэром и несколькими из самых дородных Советников, а единорога, как и всегда не узнанную, отправили на выпас, где трава росла сладкая, как молоко. Обед подали под открытым небом, на площади, потому что ночь стояла теплая, а Мэру было приятно похвастаться своим гостем. Знатный получился обед.

За едой Шмендрик рассказывал истории из своей жизни странствующего волшебника, обильно населяя их королями, драконами и благородными дамами. Он не лгал, а всего лишь расставлял события в более разумном порядке, и потому его повесть отдавала привкусом правды, даже на взгляд хитроумных Советников. И не только они, но самые разные гулявшие по ближней улице люди вытягивали шеи, пытаясь уяснить природу заклинания, которое – при правильном его применении – открывает любые замки. И не у одного из слушателей замирало дыхание при виде отметин на пальцах волшебника. «Память о встрече с гарпией, – спокойно пояснил Шмендрик. – Они кусачие».

– И вы никогда не боялись? – негромко удивилась совсем юная дева.

Мэр шикнул на нее, однако Шмендрик раскурил сигару и улыбнулся ей сквозь дым.

– Страх и голод сохранили мне молодость, – ответил он. И окинув взглядом дремавших, урчавших Советников, не обинуясь подмигнул деве.

Мэр не обиделся.

– Это правда, – вздохнул он, лаская сдвинутыми пальцами свою тарелку. – Мы здесь ведем хорошую жизнь, а коли не так, то я, выходит, не знаю, что такое «хорошая». Временами мне думается, что немного страха, немного голода пошли бы нам на пользу – отточили бы, если можно так выразиться, наши души. Потому-то мы всегда и рады странникам, у которых есть что рассказать и спеть. Они расширяют наш кругозор… заставляют заглядывать в себя…

Он зевнул, потянулся и забурчал животом.

Один из Советников вдруг произнес: «Ну и ну, вы посмотрите на выпас!» Грузные головы повернулись на кивавших шеях, и все увидели, что на дальнем краю поля толпятся коровы, овцы, лошади, и все они смотрят на белую кобылу чародея, которая мирно щиплет прохладную травку. Никто из животных не издавал ни звука. Даже свиньи и гуси молчали, как привидения. Лишь вдалеке каркнула разок ворона и крик ее проплыл по закатному небу, точно осиротелый уголек.

– Замечательно, – пробормотал Мэр. – Просто замечательно.

– Да, не правда ли? – согласился чародей. – Если бы я рассказал вам, что мне за нее предлагали…

– Интересно, – заметил тот же Советник, – что они ее вроде как и не боятся. Смотрят с благоговением, словно желая почтить ее.

– Они видят то, что вы разучились видеть. – Шмендрик изрядно угостился красным вином, да и юная дева смотрела на него глазами, которые были и приветливее, и пустее глаз единорога. Он пристукнул стаканом о стол и сказал ухмылявшемуся Мэру: – Она существо столь редкостное, что вы о таком и грезить не смеете. Она – миф, воспоминание, несбыточное желание. Несбыточная печаль. Если вы помните, если вы жаждете…

Голос его потонул в цокоте копыт и детском крике. Дюжина всадников в осеннего цвета отрепье галопом влетела на площадь, завывая и хохоча, и горожане брызнули в стороны, точно стеклянные шарики. Выстроившись в ряд, всадники с громом описали по площади круг, опрокидывая все, что попадалось им на пути, визгливо бахвалясь и выкрикивая угрозы неизвестно кому. Один наездник привстал в седле, натянул тетиву и сбил стрелой флюгер с церковного шпиля, другой сорвал с головы Шмендрика шляпу, нахлобучил ее на свою башку и с ревом понесся дальше. Некоторые подхватывали и усаживали на свои седельные луки вопивших детей, другие довольствовались винными мехами и сэндвичами. Глаза их безумно блистали на бородатых лицах, хохот походил на барабанный бой.

Округлый Мэр спокойно стоял, пока не встретился взглядом с предводителем всадников. Тогда он приподнял одну бровь, а предводитель щелкнул пальцами, и тут же кони замерли, и оборванцы умолкли, как деревенские животные перед единорогом. Детей разбойники ласково опустили на землю, а бо́льшую часть винных мехов возвратили владельцам.

– Пак Перезвяк, прошу вас, – спокойно сказал Мэр.

Предводитель всадников спешился и неторопливо направился к столу, за которым восседали Советники и их гость. Мужчиной он был огромным, почти семи футов роста, и на каждом шагу позвякивал и позванивал кольцами, колокольцами и браслетами, коими был обшит его кожаный колет.

– Добрый вечер, Ваш Честь, – сказал он и хрипло хмыкнул.

– Займемся делом, – ответил Мэр. – Не понимаю, почему вы не можете приезжать сюда тихо, как цивилизованные люди.

– О, мои мальчики никому вреда не желают, Ваш Честь, – добродушно пробурчал великан. – Сидят целый день в зеленом лесу, точно в тюрьме, нужно же им малость развеяться, получить небольшой катарсис. Ну так чего, к делу, а?

Вздохнув, он снял с пояса потертый кошель с монетами и положил его на раскрытую ладонь Мэра.

– Это вам, Ваш Честь, – сказал Пак Перезвяк. – Тут не много, но большего уделить не можем.

Мэр высыпал монеты в другую ладонь, кряхтя, потолкал их толстым пальцем.

– И то сказать, немного, – пожаловался он. – Даже меньше выручки за прошлый месяц, а и та уж была достаточно тоща. Прежалкая шайка разбойников, вот кто вы такие.

– Так времена-то тяжелые, – обиженно ответил Пак Перезвяк. – За что ж нас винить, коли у путников золота не больше нашего. Из репы крови не выжмешь, сами знаете.

– Я-то как раз и выжму, – сказал Мэр. Он свирепо скривился и потряс кулаком перед носом огромного грабителя, и закричал: – И если вы от меня что-то прячете, если набиваете за мой счет карманы, я выжму из вас все, друг мой, выжму и соки, и мякоть, а пустую шелуху вашу пущу летать по ветру. А теперь катитесь отсюда и передайте мои слова вашему оборванному Капитану. Прочь, негодяи!

Когда Пак Перезвяк, бормоча что-то, развернулся, Шмендрик кашлянул и неуверенно произнес:

– Я хотел бы получить назад мою шляпу, если вы не против.

Великан уставился на него налитыми кровью бычьими глазами, но молчал.

– Моя шляпа, – сказал Шмендрик голосом более твердым. – Один из ваших людей присвоил мою шляпу, было бы разумно вернуть ее.

– Разумно, говоришь? – пробурчал наконец Пак Перезвяк. – А кто ты, скажи на милость, такой, чтобы знать чего разумно, а чего нет?

Вино еще плескалось в глазах Шмендрика.

– Я Шмендрик Волхв, и со мной шутки плохи, – провозгласил он. – Я и старше, чем выгляжу, и куда менее любезен. Мою шляпу!

На сей раз Пак Перезвяк разглядывал его несколько дольше, затем вернулся к своему коню, перебросил через него ногу и уселся в седло. И подвел его к Шмендрику так близко, что оказался от чародея на расстоянии не большем своей бороды.

– Ну лады, – прогудел он. – Коли ты волшебник, покажь какой ни на есть фокус-покус. Сделай мой нос зеленым, набей мои седельные мешки снегом, лиши меня бороды. Покажи мне или твое волшебство, или сверкание твоих пяток.

Он вытянул из-за пояса ржавый кинжал и взмахнул им, зловеще присвистнув.

– Волшебник – мой гость, – предупредил Мэр.

Однако Шмендрик важно сказал:

– Очень хорошо. Вы сами искали приключений себе на голову.

Удостоверившись краем глаза, что юная дева наблюдает за ним, он ткнул пальцем в шайку пугал за спиной их предводителя и произнес нечто рифмованное. И вмиг его черная шляпа вырвалась из пальцев того, кто ее держал, и медленно поплыла по темневшему воздуху, беззвучная, как сова. Две женщины упали в обморок, Мэр сел, а грабители вскрикнули детскими голосами.

Шляпа долетела до края площади, где стояла конская поилка, медленно снизилась и наполнила себя водой. Затем, почти невидимая в сумраке, она поплыла назад, явственно целя в немытую голову Пака Перезвяка. Тот прикрыл ее руками, бормоча: «Не, не, убери», – но даже его собственные разбойники уже давились смехом, предвкушая дальнейшее. Шмендрик торжествующе улыбнулся и щелкнул пальцами, ускоряя бег шляпы.

Однако, приближаясь к предводителю головорезов, шляпа стала отклоняться от прямого пути – сначала постепенно, а затем куда более круто, – что-то влекло ее к столу Советников. Мэр успел вскочить на ноги как раз перед тем, как шляпа уютно наделась ему на голову. Шмендрик вовремя пригнулся, а вот пару Советников немного забрызгало.

Взрыв смеха – менявшегося по выбору исполнителя, – Пак Перезвяк склонился с коня и оторвал от земли Шмендрика Волхва, который пытался отереть булькавшего Мэра скатертью.

– Сумнительно, чтоб тебя на бисы вызвали, – проревел великан в ухо волшебника. – Поезжай лучше с нами.

Он бросил Шмендрика лицом вниз поперек седельной луки и галопом поскакал прочь, а за ним и вся его обносившаяся орава. Ее фырканье, рыганье и гогот висели над площадью и долгое время после того, как стихли удары копыт.

К Мэру сбегались люди, спрашивая, не нагнать ли разбойников, не освободить ли чародея, однако он качал мокрой головой, говоря:

– Не думаю, что в этом есть надобность. Если наш гость тот, за кого себя выдает, он и сам сможет изрядно о себе позаботиться. А не сможет – что же, самозванцу, который злоупотребил нашим гостеприимством, не следует притязать на нашу помощь. Нет-нет, забудьте о нем.

Струйки, сбегавшие с челюстей Мэра, сливались с ручьями на его шее и впадали в реку на груди, однако безмятежный взгляд его устремлялся к выпасу, на котором мерцала во мраке белая кобыла чародея. Не издавая ни звука, она рысцой бегала вперед и назад вдоль изгороди. Мэр негромко сказал:

– Думаю, будет правильно, если мы проявим добрую заботу о лошади нашего отлучившегося друга, ведь нам известно, сколь высоко он ее ценил.

И послал на выпас двоих мужчин с веревками, велев им поместить кобылу в самое крепкое стойло принадлежавшей ему конюшни.

Однако мужчины не дошли еще и до ворот выпаса, когда белая кобыла перемахнула ограду и скрылась в ночи, как падучая звезда. Мужчины некое время простояли на месте, не внимая приказам Мэра вернуться назад; они никогда потом не рассказывали – даже друг другу, – почему так долго глядели вслед кобыле чародея. Но время от времени и даже в самый разгар серьезных событий на них нападал изумленный смех, и в итоге о беднягах пошла слава как о людях препустейших.

V

Единственным, что запомнил Шмендрик из той буйной скачки с разбойниками, был ветер, острый край седельной луки и хохот позвякивавшего великана. Шмендрик слишком углубился в мысли о том, чем закончился его фокус со шляпой, чтобы замечать что-то еще. Перебор по части слов, сказал он себе. Сверхкомпенсация. Но покачал головой, что в положении, приданном его телу, было не просто. «Магия знает, что хочет сделать, – думал Шмендрик, поскакивая, когда конь спрыгивал в ручей. – А я никогда не знаю того, что знает она. Во всяком случае, в нужное время. Я бы написал ей письмо, кабы ведал, где она проживает».

Сучья и ветки скребли его лицо, совы ухали в ушах. Кони перешли на рысцу, потом на шаг. Высокий дрожащий голос крикнул:

– Стой и назови пароль!

– Приехали, будь я проклят, – пробормотал Пак Перезвяк. Он поскреб затылок, звук получился, словно пила деревяшку пилила, и громко ответил: – Короткая жизнь, но веселая, здесь в сладком зеленом лесу; единство веселых товарищей, обрученных с победой…

– Свободой, – поправил его тонкий голос. – Обрученных со свободой. Разницу между «с» и «со» понимаешь?

– Благодарствую. Обрученных со свободой. Единство товарищей – не-не, это я уже. Короткая жизнь, но веселая, радостные товарищи… нет, опять не то. – Пак Перезвяк снова поскреб затылок и простонал: – Обрученных со свободой… ты бы помог немного, а?

– Один за всех и все за одного, – услужливо сообщил голос. – Дальше справишься?

– Один за всех и все за одного… куда там! – закричал великан. – Один за всех и все за одного, вместе мы сила, по одному пропадем.

Он пнул коня пятками и начал сначала.

Из мрака с визгом вылетела стрела, отсекла клочок его уха, зацепила лошадь того, кто недавно скакал за ним, и унеслась, точно летучая мышь. Разбойники попрятались за деревья, а Пак Перезвяк гневно завопил:

– Что у тебя зенки повылазили, я ж десять раз пароль повторил! Ну погоди, доберусь я до тебя…

– Пока ты отсутствовал, мы поменяли пароль, – объяснил часовой. – Тот больно трудно запомнить было.

– Ах, вы пароль поменяли, да? – Пак Перезвяк промокнул окровавленное ухо полой Шмендрикова плаща. – А мне про то откудова знать, а, безмозглый, трепливый, трусливый тип?

– Ну не заводись, Пак, – ласково ответил часовой. – Видишь ли, если ты даже не знаешь новый пароль, это мало что значит, потому как он шибко простой. Надо всего только крикнуть жирафом. Капитан это сам придумал.

– «Крикнуть жирафом»? – Великан принялся ругаться и ругался, пока кони не стали ежиться от смущения. – Олух ты этакий, жирафы вообще не кричат. Капитан мог с таким же успехом заставить нас кричать рыбами, а то бабочками.

– Это я понимаю. Зато такого пароля никто не забудет, даже ты. Ну не умен ли наш Капитан?

– Ума у него – палата без стенок, – изумленно ответил Пак Перезвяк. – Но послушай, а что мешает леснику, не то королевскому ратнику крикнуть жирафом, когда ты остановишь его?

– Ага, – усмехнулся часовой. – В том вся и штука. Крикнуть-то надо трижды. Два крика долгих, один короткий.

Долгое время Пак Перезвяк просидел на коне, вытирая ухо.

– Два долгих, один короткий, – наконец вздохнул он. – А ладно, оно не глупее, чем в те времен, когда мы и вовсе без паролей жили, а просто убивали каждого, кто отвечал хоть что-то. Два длинных, один короткий, годится.

Он поехал между деревьями, и люди его потянулись следом.

Где-то впереди рокотали голоса, сердитые, как у обобранных пчел. Когда кавалькада приблизилась, Шмендрику показалось, что он различил среди них и женский. Затем его щеку согрело пламя, и он поднял голову. Отряд остановился на маленькой полянке, где сидели вокруг костра еще человек десять-двенадцать, что-то раздраженно бормочущие. Пахло горелыми бобами.

Веснушчатый рыжий мужчина, одетый в лохмотья побогаче, чем на остальных, приблизился, чтобы поприветствовать их.

– Ну что, Пак! – воскликнул он. – Кого ты привез нам, удальца или узника?

И крикнул кому-то через плечо:

– Долей в супчик воды, любовь моя, у нас гость.

– Да я и сам не знаю, кого, – прогромыхал Пак Перезвяк.

Он начал рассказывать про Мэра и шляпу, но едва добрался до того, как они с ревом вломились в город, его перебила похожая на тощую колючку женщина; она протолкнулась сквозь кольцо мужчин и крикнула: «Этого не будет, Капут, суп и так не гуще жидкого пота!» Лицо ее было бледным, худым, – яростные рыжевато-карие глаза и волосы цвета жухлой травы.

– Кто этот длинный долдон? – спросила она, глядя на Шмендрика так, точно он был гвоздем, вылезшем в ее башмаке. – Он не из городских. Не нравится мне его рожа. Зарежь этого чародея.

Она хотела сказать «чаровника» не то «злодея», однако два эти слова слиплись и получился «чародей» – совпадение, от которого по спине Шмендрика словно мокрой водорослью провели. Он сполз с коня Пака Перезвяка и встал перед Капитаном разбойников.

– Я Шмендрик Волхв, – заявил он и обеими руками крутнул свой плащ, но тот лишь вяло взболтнулся. – А ты и вправду прославленный Капитан Капут из зеленого леса, храбрейший из храбрых и вольнейший из вольных?

Несколько разбойников тихо заржали, женщина застонала.

– Так я и знала, – сказала она. – Рассади его Капут, от сопелки до селезенки, пока он не сделал с тобой то же, что последний из них.

Однако Капитан гордо поклонился, показав лысую маковку, и ответил:

– Да, это я. Тот, кто гоняется за моей головой, обретает небывалого недруга, но ищущий моей дружбы может найти во мне друга навек. Как вы к нам прибыли, сэр?

– На животе, – ответил Шмендрик, – и ненамеренно, но тем не менее с дружбой. Хоть ваша возлюбленная и сомневается в этом, – добавил он, поведя подбородком в сторону худой женщины.

Та плюнула на землю.

Капитан Капут ухмыльнулся и опасливо обнял рукой острые плечи женщины.

– Ах, это всего лишь Молли Грю, – объяснил он. – Она оберегает меня лучше, чем смог бы я сам. Я человек великодушный и легкий до экстравагантности, быть может; щедрость ко всем, кто бежит от деспотии, – вот мой девиз. И только естественно, что Молли пришлось стать подозрительной, прижимистой, пасмурной, преждевременно постаревшей и даже отчасти деспотичной. Красивый воздушный шарик приходится вязать с одного конца узлом, а, Молли? Но сердце у нее доброе, доброе сердце.

Женщина передернула плечами и выбралась из-под его руки, однако Капитан к ней даже не обернулся.

– Будьте нашим гостем, господин кудесник, – сказал он Шмендрику. – Подходите к огню и расскажите нам всю вашу историю. Что говорят обо мне в вашей стране? Что там слышали об отважном Капитане Капуте и его шайке вольных людей? Покушайте тако.

Шмендрик принял место у костра, изысканно отклонил совсем холодную закуску и ответил:

– Я слышал, что вы – друг беспомощных и враг могущественных, что ведете с вашими людьми полную радостей жизнь в лесу, обирая богатых и оделяя бедных. Мне известна история про то, как вы и Пак Перезвяк пробили друг другу темечки квотерстаффами и стали таким манером кровными братьями; и как вы спасли вашу Молли от брака с богатым старцем, коего отец ее выбрал ей в мужья.

На самом деле Шмендрик отродясь и до этой ночи о Капитане Капуте не слышал, но прошел хорошую подготовку по основам англосаксонского фольклора и оттого знал типических его персонажей.

– И разумеется, – тут он пошел на риск, – был один злой король…

– Хаггард, гниль на него и гибель! – вскричал Капут. – Воистину, не с одним из нас старый король Хаггард поступил неправедно – кого согнал с принадлежавшей ему по праву земли, у кого отнял должность и доходы, кого лишил наследственной недвижимости. И все они – заметь, чародей, – живут лишь мыслью о мести, и когда-нибудь Хаггард заплатит по счетам, да так, что…

Два десятка оборванных призраков зашипели в знак согласия, но смех Молли Грю осыпался, точно град, грохоча и язвя их.

– Авось он и заплатит, – издевательски сказала она, – да не таким трепливым трусам. Замок его, что ни день, трухлявеет и разрушается, ратники слишком стары, чтобы носить доспехи, но править он будет вечно, как бы ни пыжился Капитан Капут.

Шмендрик приподнял одну бровь, а Капитан Капут запунцовел, как редиска.

– Ты должна понимать, – промямлил он, – у короля Хаггарда имеется Бык…

– А-а, Красный Бык, Красный Бык! – закричала Молли. – Я тебе вот что скажу, Капут, после стольких лет, проведенных с тобой в лесу, я начала думать, что Бык – это всего лишь ласкательное имя, которое ты дал твоей трусости. Если я услышу эту басню еще раз, я пойду и сама низвергну старого Хаггарда, и назову тебя…

– Довольно! – рявкнул Капут. – Не при посторонних!

Он с немалым усилием вытянул меч из ножен, и Молли, снова захохотав, раскрыла ему навстречу объятья. Вокруг костра сальные руки теребили рукоятки кинжалов и длинные луки натягивались сами собой, но тут заговорил Шмендрик, решивший спасти утопающее тщеславие Капитана Капута. Не любил он семейных сцен.

– В моей земле о вас поют балладу, – начал он. – Вот только забыл, как она начинается…

Капитан Капут крутнулся на месте, точно кот, заманивший в засаду собственный хвост.

– Которую? – спросил он.

– Не знаю, – ответил слегка ошарашенный Шмендрик. – Их что же, больше одной?

– Еще бы! – воскликнул Капут, рдея и разбухая так, словно он забеременел гордостью. – Вилли Кроткий! Вилли Кроткий! Где этот паренек?

Жидковолосый вьюнош с лютней и прыщами приволок от костра ноги.

– Спой джентльмену про один из моих подвигов, – приказал ему Капитан Капут. – Спой о том, как ты вступил в мою шайку. Я этой баллады с прошлого вторника не слышал.

Менестрель вздохнул, ударил по струнам и шатким контратенором запел:

И когда Капитан восвояси скакал,

Завалив на охоте оленя,

Он увидел: стоит в луговине юнец,

Побледнев и согнувши колени.


«Ты почто распечалился, славный юнец?

Аль влюбился в кого без предела?

Может, дали тебе безуханный надел

Или вовсе не дали надела?»


«Есть надел у меня, и уханный вполне,

Хоть что значит то – я без понятья,

А печалуюсь я о подруге своей,

Увели ее прочь мои братья».


«Пред тобой – Капитан из зеленых лесов,

Я верну тебе, парень, подругу,

Ведь в отряде моем – молодец к молодцу.

Но отплатишь ты чем за услугу?»


«Если ты, Капитан, мне подругу вернешь,

Ты по морде получишь в отплату.

Но на шее у ней висит изумруд —

Больно жирно отдать его брату».


К тем трем братьям тогда поскакал Капитан,

И запел его меч распаленный:

«Пусть вам будет девица, а нам – самоцвет,

Что достоин царской короны».


– Вот сейчас самое лучшее будет, – прошептал Шмендрику Капут. Он нетерпеливо подпрыгивал на цыпочках, обняв себя за плечи.

Все сорвали плащи и схватили мечи,

Раздаются стальные напевы.

«Я клянусь потрохами, – сказал Капитан, —

Не видать вам ни камня, ни девы».


Он их гонит вперед, он их гонит назад,

Он их гонит кругом, как баранов…


– Как баранов, – выдохнул Капут.

На протяжении семнадцати последних строф он раскачивался и погуживал, и отбивал предплечьем удары трех мечей, упоенно не замечая издевательской усмешки Молли и нетерпения разбойников. Баллада наконец завершилась, Шмендрик громко похлопал в ладоши и похвалил Вилли Кроткого за технику правой руки.

– Я называю это щипком Алана из Лощины[33], – сказал менестрель.

Он вознамерился развить эту тему, однако Капут прервал его, сказав:

– А теперь Вилли, добрый мальчик, сыграй остальные. – Он улыбнулся Шмендрику широкой улыбкой приятного, как понадеялся чародей, удивления. – Я сказал, что обо мне сложено несколько песен. Их тридцать одна, если быть точным, хоть в сборнике Чайлда[34] они пока и отсутствуют…

Глаза его вдруг расширились, он вцепился в плечи чародея.

– Вы, случаем, не мистер Чайлд, нет? – спросил Капут. – Говорят, он часто бродит, переодевшись в простое платье и разыскивая баллады…

Шмендрик покачал головой:

– Нет. Мне очень жаль, право.

Капитан вздохнул и отпустил его.

– Ну, не суть важно, – пробормотал он. – Всегда ведь надеешься, еще бы, даже теперь, что тебя соберут, выверят, аннотируют, приведут варианты, даже усомнятся в подлинности одной из баллад… ладно, ладно, чего уж тут. Спой нам другие песни, юный Вилли. Когда-нибудь тебя будут записывать в полевых условиях и нынешняя практика тебе пригодится.

Грабители заворкотали, заерзали, пиная ногами камни. Хриплый голос проревел из безопасной темноты:

– Нет, Вилли, спой нам настоящую песню. Спой про Робин Гуда.

– Кто это сказал? – Капут снова с лязгом вытянул меч из ножен и завертелся во все стороны сразу.

Лицо его вдруг представилось Шмендрику бледным и безрадостным, точно лимонный леденец.

– Я сказала, – ответила Молли Грю, что было неправдой. – Люди устали слушать баллады о твоей отваге, милейший Капитан, пусть даже сочинил их ты сам.

Капут искоса посмотрел на Шмендрика.

– Они все равно могут считаться народными песнями, правда, мистер Чайлд? – негромко и обеспокоенно спросил он. – В конце концов…

– Я не мистер Чайлд, – ответил Шмендрик. – Честное слово.

Из темноты крадучись выступил закоренелый злодей в драном бархате.

– Капитан, если нам нужны народные песни, а я полагаю, без них не обойтись, так по-нашему, они должны быть правдивыми песнями о настоящих разбойниках, а не о жалкой и лживой жизни, которую мы здесь ведем. Не хочу никого обидеть, Капитан, но не так уж мы и веселы, в конце-то…

– Я весел двадцать четыре часа в сутки, Дик Фанси, – холодно прервал его Капут. – И это непреложный факт.

– Мы вовсе не обираем богатых и не оделяем бедных, – торопливо продолжил Дик Фанси. – Мы обираем бедных, потому что они – большинство их – не способны дать нам отпор, а нас обирают богатые, потому что им ничего не стоит стереть нас с лица земли в один день. Мы не грабим на большой дороге жирного, жадного Мэра, мы что ни месяц, несем ему дань, чтобы он нас не трогал. Мы ни разу не похищали гордых епископов, не держали их пленными в лесу, не пировали с ними и не веселили их, потому что у Молли нет ни одной приличной тарелки, да к тому же не такое уж мы и приятное для епископов общество. Когда же мы, переменив обличье, приходим на ярмарку, мы никогда не побеждаем в соревнованиях лучников или мастеров клинка. Мы получаем милые комплименты за искусность нашей маскировки, и не более того.

– Я однажды послала на конкурс гобелен, – вспомнила Молли. – Он занял четвертое место. Пятое. А рыцарь из стражи… в тот год кто только в стражи не лез. – Она вдруг вытерла заскорузлыми кулаками глаза. – Будь ты проклят, Капут.

– Что, что? – озлобленно завопил он. – Я, что ли, виноват, что ты ткать разучилась? Как заполучила мужика, так все твои умения прахом пошли. Ты больше не шьешь, не поешь и манускриптов годами не иллюминировала, – а что случилось с виолой да гамба, которую я для тебя раздобыл? – Он повернулся к Шмендрику. – Можно подумать, что мы поженились, настолько она опустилась.

Шмендрик едва заметно кивнул и отвел взгляд.

– Что до истребления несправедливостей и борьбы за гражданские права, – сказал Дик Фанси, – тут нас винить не в чем – я и сам не из паладинов, это уж кому как повезет, – но в таком разе и петь нам должно о тех, кто носит зеленое линкольнское сукно и помогает угнетенным. Мы им не помогаем, Капут, мы сдаем их за вознаграждение, и песни твои – попросту срам, вот тебе вся правда.

Капитан Капут скрестил на груди руки, не обращая внимания на согласный ропот разбойников.

– Пой песни, Вилли.

– Не буду. – Менестрель даже руки не поднял, чтобы коснуться лютни. – Ты, между прочим, никогда с моими братьями ни за какие самоцветы не дрался, Капут! Ты послал им письмо, да и то не подписанное…

Капитан Капут отвел руку назад, и клинок замерцал меж его разбойников, как если бы кто-то из них подул на груду углей. И Шмендрик снова выступил вперед, назойливо улыбаясь.

– Если я вправе предложить замену, – сказал он, – почему бы не позволить вашему гостю заработать себе ночлег, позабавив вас? Ни в пении, ни в игре я не силен, однако и у меня есть некие умения, подобных коим вы, возможно, не видели.

Пак Перезвяк согласился немедля, сказав:

– Ага, Капут, он же чародей! Редкое будет развлечение для наших парней.

Молли Грю проворчала некоторую грубую характеристику чародеев как класса, однако разбойники пришли в мгновенный восторг и закричали, подбрасывая друг друга на воздух. Единственным, кто проявил настоящее недовольство, был Капитан Капут, уныло возразивший:

– Да, но песни. Мистер Чайлд должен выслушать песни.

– Что я и сделаю, – заверил его Шмендрик. – Потом.

Тут Капитан Капут просветлел лицом и закричал на разбойников, приказывая им расступиться, освободить место. Они развалились и присели в полумраке на корточки, наблюдая со скачущими улыбками за Шмендриком, начавшим показывать всякий вздор, коим он развлекал деревенский люд в «Полночном балагане». Магия-то была жалкая, но Шмендрик полагал, что для увеселения шайки Капута довольно и такой.

Однако суждение это было поверхностным. Его кольцам и шарфикам, золотым рыбкам и тузам, которые он доставал из ушей, разбойники аплодировали с должной вежливостью, но без изумления. Не предлагая истинной магии, он и от публики никакой магии получить не мог, и когда заклинание не удавалось, – к примеру, он пообещал обратить туза треф в графа, которого они смогут ограбить, а превратил в графитный карандаш, – ему хлопали с такой же добротой и безучастностью, какими встречались и фокусы удавшиеся. Идеальная была публика.

Капитан Капут нетерпеливо улыбался, Пак Перезвяк дремал, но что пугало чародея, так это разочарование в безжалостных глазах Молли Грю. Внезапный гнев заставил его рассмеяться. Он уронил на землю семь вращавшихся шариков, которые становились, пока он ими жонглировал, все более яркими (в удачные вечера они загорались), махнул рукой на свое ненавистное ремесло и зажмурился. «Делай, что хочешь, – прошептал он магии. – Делай, что хочешь».

Вздох ее прокатился по телу Шмендрика, начавшись в каком-то укромном месте – в лопатке, быть может, или в мозгу берцовой кости. Сердце наполнилось и напряглось, как парус, и что-то зашевелилось в волшебнике с уверенностью, какой он никогда не знал. Оно говорило его голосом, повелительно. Ослабев от новой силы, он упал на колени и стал ждать, когда вновь обратится в Шмендрика.

Интересно, что же я сделал? Ведь что-то я сделал.

Шмендрик открыл глаза. Разбойники большей частью посмеивались и постукивали себя пальцами по вискам, радуясь случаю понасмехаться над ним. Капитан Капут встал, спеша объявить эту часть развлекательной программы оконченной. И тут Молли Грю вскрикнула негромким дрожащим голосом, и все повернулись, чтобы увидеть то, что увидела она. На поляну вышел мужчина.

Одет он был в зеленое, если не считать коричневого колета и косо сидевшей на голове коричневой же шапочки с куликовым пером. Высокий, слишком высокий для живого человека: свисавший с его плеча огромный лук был так же длинен, как Пак Перезвяк, а стрелы этого лука сгодились бы Капитану Капуту в копья и дубины. Не обратив никакого внимания на замерших у костра оборванцев, он прошел по освещенному месту и сгинул, и никто не услышал ни дыхания его, ни поступи.

За ним появились другие, по одному, по двое, некоторые беседовали, многие смеялись, но все беззвучно. Все несли длинные луки и одеты были в зеленое – кроме одного, багряного с головы до пят, и другого, облаченного в коричневую монашью рясу, с сандалиями на ногах и веревочной опояской, которая стягивала его огромный живот. Один из них играл, проходя, на лютне и безмолвно пел.

– Алан из Лощины, – это закричал неотесанный Вилли Кроткий. – Посмотри, что я придумал.

1

Речи мотылька состоят преимущественно из цитат, далеко не всегда точных. Здесь – цитируется песня кантри-дуэта «Братья Эверли». Стоит еще сказать, что в одном из предисловий к своим книжкам Бигл говорит: «Мотылек – это я». Привет Флоберу. – Здесь и далее примечания переводчика.

2

Уильям Батлер Йейтс, «Джон Кинселла – за упокой миссис Мэри Мор» (перев. Григория Кружкова).

3

Уильям Шекспир, «Король Лир», акт III, сцена II (перев. Бориса Пастернака).

4

Уолтер Сэвидж Лэндор (1775–1864), «Предсмертные слова старого философа».

5

Уильям Шекспир, «Гамлет», акт II, сцена II (перев. Бориса Пастернака).

6

Последнее из Йейтса.

7

Эдмон Ростан, «Сирано де Бержерак».

8

Известный джазовый стандарт – Армстронг, Фитцджеральд и проч.

9

Фокстрот из фильма «Прибавить шагу».

10

Джон Донн, «Песенка» (перев. Григория Кружкова).

11

Альфред Хаусман, «Побудка» (перев. А. Кокотова).

12

Кристофер Марло, «Трагическая история доктора Фауста» (перев. Е. Бируковой).

13

Ирландская детская песенка.

14

Джерард Мэнли Хопкинс, «Падаль» (перев. Григория Кружкова).

15

Песня «Одинокий путь» (1927).

16

Уильям Шекспир, «Отелло», акт III, сцена III (перев. А. Радловой).

17

Из «LA'llegro» Джона Мильтона, переврано – «греков» вместо «граций».

18

Последнее из анонимного английского стихотворения XVII века «Том-из-Бедлама».

19

Уильям Шекспир, «Король Лир», акт III, сцена IV (перев. Бориса Пастернака) – «Ужас, ужас», разумеется из «Гамлета».

20

Редьярд Киплинг, «Рикки-Тикки-Тави» (перев. Корнея Чуковского).

21

Уильям Шекспир, «Отелло», акт IV, сцена III (перев. Бориса Пастернака).

22

Джазовый стандарт «Take The „A“ Train».

23

Стихотворение Уильяма Швенка Гилберта.

24

Популярная песенка английского мюзик-холла (1908).

25

Ну, это уже я пошутил – Николай Олейников, «Жук-антисемит».

26

Уильям Шекспир, «Король Лир», акт I, сцена IV (перев. А. Флори).

27

Уильям Батлер Йейтс, «Политика» (перев. И. Бабицкого).

28

Эдгар По, «Эльдорадо» (перев. Н. Вольпина).

29

Второзаконие 33, 17.

30

Уильям Шекспир, «Король Лир», акт III, сцена VI (перев. Григория Кружкова).

31

Последнее – английский детский стишок.

32

Здесь и далее стихи в переводе Александры Глебовской.

33

Менестрель из числа разбойников Робин Гуда.

34

Чайлд Фрэнсис Джеймс (1825–1896) – американский ученый, фольклорист, составитель пятитомного сборника «Баллады Чайлда». Как полевой фольклорист никогда не работал, все баллады (английские и шотландские) собраны им по прежним публикациям.

Последняя из единорогов

Подняться наверх