Читать книгу Я умею падать - Полина Винер - Страница 2
Оглавление– Прыгай! Прыгай! – кричит мне отец. Он уже бежит вниз, отчего-то без шапки, нелепо балансируя на раскатанном снегу.
Я знаю, что прыгать не буду, но делаю движение, будто сейчас действительно выброшусь из летящих с горы санок. Когда я успеваю об этом подумать – непонятно, потому что уже в следующее мгновение передо мной вспыхивает яркий свет, остро пахнет сосновой смолой, и все словно куда-то проваливается.
Этот провал меня раздражает. Смутно понимаю, что потеряла сознание, что вот теперь прихожу в себя, но чувство какой-то подмены тревожит и не отступает. Как будто выпало из памяти что-то важное, и вот сейчас, именно сейчас, необходимо вспомнить, что именно пропало.
Наверное, нужно просто подождать, и тогда все прояснится. А что – все? И вообще, если я что-то пытаюсь вспомнить, значит, память моя все-таки не потеряна. Я пытаюсь представить, как она работает, память. Странное это чувство – знать, что необходимо что-то вспомнить, но не знать, как это делается, а, главное – не знать, что именно нужно вспоминать и с чего начинать.
Я даже не вполне уверена, что я – это я.
Голова словно наполовину пуста.
Где мама? Где отец, и почему я лежу здесь?
Вижу странной конструкции белую кровать, оттуда кто-то тихонько, на каждый выдох, постанывает. Мужчина. Возле кровати – приборы на столиках с колесиками, от них идет мерное и даже какое-то приятное урчание. Пытаюсь приглядеться к мужчине, напрягаю зрение…
Снова проваливаюсь в темноту – электричество опять вырубили.
Надо мной – люди, в комнате ярко-белый свет, он режет глаза, зажмуриваюсь.
Хочу спросить, что происходит, где я, и почему так тяжело в голове, но горло будто набито камнями, слова не выходят. Может быть, они дадут мне воды? Как попросить об этом, не знаю.
– Что? – я, кажется, делаю попытку сесть, встать, пойти. Нужно найти воду, кран, лужу, что угодно, лишь бы напиться.
– Куда-куда-куда, красавица, куда ты? – чьи-то руки прижимают меня к кровати, – нельзя-нельзя, лежим! Лежим, не встаем!
Мне с трудом удается снова открыть глаза, вижу троих в белых халатах. Где-то на задворках сознания мелькает мысль, что я, должно быть, в больнице. Но пока мне это не важно, сейчас важнее всего – напиться.
Наконец, чувствую влагу на губах. Пытаюсь пить, но это оказывается вилка с намотанным на нее влажным бинтом, которым мне лишь немного смачивают губы. Жадно всасываю пахнущую медициной влагу – как же ее мало! – но и ее тут же отбирают. Похоже, что я плачу. Плачу, но делаю это как бы со стороны, потому что по-прежнему нет уверенности – я это все-таки, или не я.
– Нельзя, нельзя пока тебе пить, красавица! Потерпи! – уговаривает все тот же ласковый голос, но я продолжаю плакать, и удивляюсь сиплым звукам, которые выходят из меня.
– … Час от часу не легче! Яичник лопнул, готовьте каталку, поднимайте в операционную, – кажется, это говорят про меня, но мне все равно.
Во рту сухо, голова вдруг начинает бешено кружиться, свет нестерпимо режет глаза, невозможно терпеть, начинаю кричать, и тут снова отключается электричество.
Одна, две, … тринадцать… Лампы на потолке, которые я считаю, все одинаковые, они проплывают надо мной, а на место каждой оставшейся позади лампы наплывает точно такая же следующая. Где они взяли столько одинаковых?
Меня везут по длинному коридору, кто везет и куда, мне совсем не важно. Я не могу повернуть голову, посмотреть вокруг, все, что я могу сейчас делать – это считать лампы. Двадцать, двадцать одна…
Снова комната, на тумбочке возле кровати – забытая вилка с влажным бинтом, я могу ее видеть, но взять не получается – не слушаются руки. И ноги. Двигаться не получается совсем. Зато голова вдруг становится неожиданно ясной.
Итак, я в больнице. На соседней кровати – молодой мужчина, он смотрит на меня, неловко повернув голову в мою сторону. Я тоже смотрю на него, для того, чтобы повернуть голову, мне пришлось потрудиться.
Из его носа и изо рта выходят тонкие трубочки, в той, что из носа, скопилась прозрачная жидкость. Мы разговариваем, но разговариваем молча. Он говорит мне, что тоже не все понимает. Он тоже хочет пить, и ему тоже не дают воды. А еще нам обоим немного неловко лежать здесь вот так, без одежды.
И вдруг я понимаю, что я – совсем не ребенок. И тот свет, который погас так внезапно – это не из-за неудачного спуска с горы на санках, было что-то другое, много другого, только вот никак не удается вспомнить, чего именно. Мне не шесть лет, мой отец – вовсе не тот молодой усач, который нес меня домой, потеряв свою шапку и мои санки. Ему потом крепко влетело от мамы, за то, что потащил меня, неуклюжую, на эту огромную гору, на которой и взрослые-то калечатся…
Это все было, но было и что-то еще, что никак не удается ухватить.
Но что же все-таки произошло? Надо как-то собраться и все-все вспомнить. Мой мозг напрягается так, что я физически чувствую его работу.
Главное – не засыпать, потому что, засыпая, каждый раз приходится начинать с нуля.
Сколько сейчас времени? Машинально вскидываю левую руку, часов на ней, разумеется, нет. Зато начинаю пристально разглядывать руку. У меня красивые, ровные ногти, покрытые бледным лаком. Сама же рука вся в синяках и ссадинах, откуда они, я пока не помню. Правую руку поднять не удается – мешает гипс, он начинается от самого плеча, а где заканчивается, мне уже не видно.
Заглядываю под простыню, разглядываю свое тело. Живот от самой груди весь заклеен пластырями, под которыми сочатся свежей кровью бинты. Что же со мной случилось? И вообще, как может такое быть, что я ничего не помню? Лежу, разглядываю свое-чужое тело, пытаюсь выудить из памяти какие-то события, и при этом не вполне знаю, кто я на самом деле!
Трогаю рукой повязку на животе, пытаюсь определить, что за страшная рана скрыта под этими бинтами и пластырями.
Неожиданно над головой раздается громкий, слишком громкий голос:
– Ага, приходим, значит, в себя? Изучаем последствия? Ну-ну, изучай, изучай! Есть, есть теперь, на что полюбоваться!
Передо мной возникает веселое лицо под хирургической шапочкой, от него сильно пахнет табаком. Лицо так близко наклоняется надо мной, что в голове стартует с немыслимой скоростью карусель, и меня тут же начинает рвать.
– Тихо-тихо, чего ты? Дыши ртом, ртом дыши! Глубже дыши! Вдох! Еще вдох! Глубже! – я стараюсь делать, как велят, но голос раздается, как будто, все дальше и дальше…
Меня бьют по щекам, открываю глаза.
– Не спим, не спим! Открываем глаза! Сколько пальцев показываю? – перед моим лицом немедленно возникает растопыренная пятерня. – Пальчики считаем! Ну! Быстренько! Сколько пальчиков?
– Пять, – хочу сказать я, но во рту настолько сухо, что ответить не получается. Откуда-то сбоку возникает вожделенная вилка, которую я на этот раз хватаю зубами и так легко больше не отдам.
– Тихо, девонька! Да нельзя же тебе пить много, нельзя! – мне разжимают рот приятно пахнущие руки, а затем передо мной появляется уже другое, морщинистое лицо, – Как сигать с верхнего этажа – так герой, а как потерпеть немного, да полечиться – так скисла сразу! Ничего, скоро побежишь, вон доктора говорят, организм-то крепкий у тебя…
Доктор в шапочке тем временем садится на край моей кровати, откидывает в сторону простыню и начинает отрывать пластыри на моем животе.
Мне неприятно лежать вот так, голой, посреди безжалостного дневного света, не нравится, как он уверенно и резко срывает мои повязки.
– Так-с. Ага, отлично-отлично, – приговаривает он сам себе. – Повязочки два раза в день меняем, гинеколог пусть посмотрит ее сегодня же, кушать понемногу начинаем, – все это говорится кому-то, кого я не вижу, должно быть, за моей кроватью стоит кто-то еще. От того, что кто-то, кого я не вижу, стоит и смотрит на меня голую, становится совсем неловко, да еще все ведут себя так, будто не лежит на соседней кровати молодой мужчина с трубками в носу.
Я поворачиваю голову и смотрю на него, но он, кажется, уснул, или сделал вид, что спит. Чувствую к нему, вежливому, неясную благодарность.
Едва врач со своей невидимой для меня свитой уходит, я, уже не обращая внимания на вежливого соседа, отодвигаю своей единственной левой рукой наскоро приклеенные на место пластыри.
Ужасный, грубый и извилистый шов тянется вдоль моего живота. Начинаясь от самой груди, он огибает пупок и спускается ниже, почти до лобка. Края кожи, кое-как приставленные друг к другу, будто сопротивляются такой насильственной состыковке, поэтому в некоторых местах кожа воспалилась и покраснела, в некоторых же, наоборот, будто провалилась. Через каждый сантиметр торчат зеленые нитки, словно наспех завязанные в узелки.
Не верю своим глазам.
Что со мной? Как могу я оставаться живой, будучи так варварски раскроенной, и так наскоро зашитой?
А, может, это все же вовсе и не я? Наверное, это сон, не может же быть правдой то, что я так страшно изранена. Ну, конечно же, это – сон.
От напряжения, с которым я разглядываю свое тело, снова начинается тошнота. Меня рвет отвратительной горечью, спазмы все не проходят, становится настолько плохо, что я больше не могу это терпеть и, кажется, снова начинаю плакать.
Слышу, что кто-то ко мне подходит, слышу далекие голоса, но больше не открываю глаза и не откликаюсь.
Пусть они помогут мне, пусть они сами помогут мне, пусть не дают мне никаких команд… мне все равно, я хочу, чтобы меня не было здесь, не хочу ничего… Спать, я хочу только спать!
Хочу, чтобы все ушли, хочу, чтобы было темно, хочу, чтобы про меня все забыли!
Открыв в очередной раз глаза, тут же снова закрываю их. Похоже, происходит гинекологический осмотр. Сосед по-прежнему «спит» напротив, в ногах моей кровати – красивая женщина. Она сосредоточенно работает, орудуя чем-то у меня внутри. Я смотрю на свои ноги, согнутые в коленях и сильно перепачканные кровью. Что со мной происходит, осознавать уже не в силах, у меня снова начинается истерика.
– Как звать-то тебя, скажешь? – старушка обмакивает губку в тазик с теплой водой и протирает мне лицо, шею, грудь, поднимает поочередно мои руки и моет под мышками.
Мне совсем не стыдно, наоборот, мне очень хорошо чувствовать себя чистой и новенькой.
Кровать напротив пуста, сосед исчез, когда и как это произошло, я не заметила.
– Так что, имя-то есть у тебя, девонька? – старушка смотрит на меня с интересом, – сколько уж дней хожу за тобой, а как звать, да чья ты есть, так и не знаю.
– Лера, – пытаюсь сказать я, но голос, похоже, меня опять подводит, и, на всякий случай, сиплю громче, – Валерия. Где я?
– Вале-е-ерия? Вот, значит как! – старушка немедленно откладывает губку и придвигает свой стул поближе к кровати. – Красивое имя-то у тебя. А меня зови Анной Романовной, можно тетей Аней, как понравится. Ты мне вот что лучше скажи: телефон твой домашний, да родителей имена-фамилии, а то который день ты у нас, а никто тебя не хватился. Это непорядок. Они, выходит, и не знают, где ты, да что с тобой.
– Да-да. Сейчас… Или нет, я позже скажу, можно?
Старушка перестала работать губкой и пристально смотрит на меня.
– Ты что же, Валерия, не помнишь, выходит, ничегошеньки?
Я мотаю головой, от этого резкого движения мгновенно подступает тошнота, закрываю глаза и стараюсь наладить дыхание. Карусель в голове потихоньку сбавляет свой бешеный темп.
– Ты в больнице, в реанимации, но уже завтра будешь в обычной палате лежать. Поправляешься, стало быть. А попала сюда, кто ж тебя знает, почему, да только сиганула ты, Валерия-красавица, с четвертого, кажется, этажа. Вон, милиционер к тебе уже который день ходит, все расспросить тебя хочет, да наш Эдуард Борисыч так ему и сказал: в реанимацию – ни ногой! И правильно сказал, нечего ему здесь делать, вот когда пойдешь в отделение, тогда и пусть приходит, и пусть все выспрашивает.
– А где… – я показываю глазами на пустующую кровать напротив.
– Подстреленный-то? Так его… увезли его уже, в отделение увезли. Да, в отделение, куда ж еще? Завтра и тебя туда повезем, будешь выздоравливать потихонечку. И память вернется, и есть будешь…
Анна Романовна снова берется за губку и продолжает протирать мне ноги.
Теплая вода и какой-то домашний запах мыла действуют успокаивающе. Может, и нет на мне никаких ужасных ран, и они мне все-таки приснились?
Я думаю над словами Анны Романовны про то, что меня никто не хватился. А как же мама?
Мама в другом городе, внезапно вспоминаю я. И отец. И вдруг я совершенно отчетливо понимаю, где именно я нахожусь, а, главное – почему.
Глухая боль, которую я неожиданно вспоминаю, также говорит за то, что все это – никакой не сон.
Закрываю глаза.
Ко мне вернулась память.
И воспоминания последних дней и месяцев, которые природа бережно попыталась было от меня скрыть, буквально ворвались в мой мозг и тело.
– Не надо! – я, наверное, кричу это вслух, потому что Анна Романовна, бросив губку, подскакивает и не может понять, что могло вызвать такую мою реакцию.
– Ты что это, девонька? Больно? Где? Можно укольчик обезболивающий поставить!
Вместо ответа я мотаю головой: не больно. И чувствую, как горячие слезы щекочут кожу головы и стекают куда-то вниз. Больно, еще как больно! Да только вряд ли здесь поможет укол.
– Валерия? А можно – Лера? – спрашивает молоденькая преподавательница, сама вчерашняя студентка.
– Конечно, можно, – я стараюсь напустить на себя беспечный вид, как будто ничего не происходит, хотя внутри я просто ликую. «Лера!» Как же я раньше не догадывалась быть «Лерой»! Все школьные годы я всегда была для всех «Валеркой», и это полумужское имя преследовало меня и приносило столько страданий.
Всякий раз, натерпевшись издевательств по поводу соответствия имени и пола, я обижалась, страдала и обвиняла во всем родителей. Ну, что им стоило назвать меня, например, Олей, а еще лучше – Катей! В ответ мама пожимала плечами, а папа начинал мне рассказывать про великих Валерий в истории мира и искусстве. Естественно, что такие рассказы являлись очень слабым утешением для меня, десятилетней. Было ли мне дело до любимой женщины какого-то Спартака, если во дворе и в школе мое имя доставляло столько страданий!
И вдруг все оказалось так просто – Лера. Ну, конечно же, Лера! Я с обожанием смотрю на Ирину Павловну, одной изящной фразой осчастливившую и благословившую меня на всю мою дальнейшую жизнь.
Так, с переименования, началась моя студенческая жизнь. Вернее, началась она даже немного раньше, с экзаменов.
Вступительные экзамены в университет дались мне легче, чем я могла себе представить. Две пятерки и четверка, и это при проходном балле в двенадцать!
В общежитии мне дали комнату на одного, потому что в клетушку такого размера физически не входила вторая кровать. Площадь моей комнаты едва ли превышала шесть квадратных метров.
Сначала я даже немного потосковала, что осталась без товарок по комнате, милых подруг, о которых так много мечтала еще дома. Мне представлялись вечерние часы с учебниками за круглым, стоящим посередине большой комнаты столом, укрытым простой скатертью. Виделись также веселые утренние подъемы под звуки ожившего радио, чай с простым печеньем и верная девичья дружба. В каком кино я насмотрелась таких картинок?
Со временем, пообжившись, наслушавшись ссор и криков из соседних комнат, автономность стала вполне меня устраивать.
Каждое утро, направляясь на пары в университет, я испытывала радость, чувствуя себя частью огромного, незнакомого еще города, приветливо пустившего меня на свои нарядные и в то же время строгие улицы. Те двадцать минут, которые уходили на прогулку до исторического факультета, я ни за что на свете не променяла бы на поездку в переполненном утреннем троллейбусе с заспанными, неприветливыми пассажирами и толкотней в дверях.
Здание исторического корпуса университета внушало мне благоговейный трепет всякий раз, как я входила в его гулкий, прохладный холл. Я совсем не замечала, что по звонким коридорам там и здесь слышится похабный и разудалый студенческий мат, а пол возле непарадного входа густо усеян плевками и окурками.
Раз в неделю, по пятницам, с телеграфа, который находился в одном квартале от общежития, я звонила домой. Отвечала на обязательные вопросы мамы о питании, одежде, оценках, с отцом привычно перебрасывалась шутками: «Да, пап, город уже сдается», или: «Кафедра новейшей истории срочно пересматривает программу, профессора не готовы столкнуться с гениальностью новой студентки».
На самом деле, и я это прекрасно знала, родителям было вовсе не до меня – они переживали тяжелейший, обросший нерешаемыми вопросами и измотавший их обоих до предела, развод.
Попытки развестись были у них всегда, с самого детства родительская ссора висела надо мной, как тяжелая грозовая туча. Скандалы, сотрясавшие нашу двухкомнатную «хрущевку» с периодичностью раза-двух в неделю, являлись обязательным и ожидаемым объектом соседского внимания, широко обсуждались во дворе и на лавочке у подъезда, и вызывали мстительные соседские улыбки по отношению к моей маме, и лживо-жалостную озабоченность при встречах со мной, малолетней жертвой, оказавшейся в непростых военных условиях.
Впрочем, ничего из этого нисколько не смущало моих родителей, поглощенных разработками стратегических и тактических приемов ведения домашнего боя.
Подрастая, я все чаще задавалась вопросом: нужно ли жить вместе двум этим нервозным до взрыва людям, так ли велика идея поднять дочь (меня) «на ноги», стоит ли годами заниматься самоистязанием, и нужно ли мне вставать на эти самые ноги ценой такой жертвы? И, чем старше я становилась, тем отчаяннее желала родительского развода. Они же тем временем продолжали издеваться друг над другом, перемежая яростные стычки не менее бурными примирениями.
Невозможность приводить домой школьных подружек из-за нестабильности домашнего мира доводила меня порой до отчаяния. Однако, хватало благоразумия не рисковать. Иногда, смеясь, я представляла себе реакцию моей отличницы-одноклассницы Катеньки Прониной на трехэтажный матушкин мат, которым она самым щедрым образом поливала отца. Ну, уж нет! Лучше полное одиночество, чем позор.
Поэтому неудивительно, что подойдя к десятому классу, я мечтала над картой о самых далеких городах, куда могла бы поехать учиться.
Однако, родители распорядились по-своему, вбив кол в мои географические мечты, и ограничив мой выбор вузами нашего областного центра, находящимся в трехстах километрах от нашего городка. Не помогли ни мольбы, ни угрозы. Объединившись для борьбы с внешним врагом, мама и отец были непреклонны.
Отплакав положенное, получив аттестат с довольно неплохими оценками, я послушно поступила на исторический факультет госуниверситета, и радовалась даже этим трем сотням километров, что отдалили меня от родителей.
– Старший следователь Кузнецов Геннадий Иванович. Я должен задать вам несколько вопросов. Отвечать можете? – у следователя Кузнецова отекшее лицо, красные руки и тихий, невнятный голос. Он придвигает стул поближе к моей кровати, но потом, немного подумав, снова отодвигает его подальше.
– Могу, – голос по-прежнему не мой, но разговаривать я уже действительно могу. Сегодня меня перевели в палату. Вставать мне все еще запрещено. Да мне и не хочется вставать.
Большая комната вмещает в себя шесть кроватей, по две у каждой продольной стены, и еще две посередине. Моя кровать находится как раз в середине, поэтому наш с Кузнецовым разговор сосредоточенно, не стесняясь, слушают еще пять женщин. Одна из них, пожилая, с тщательно уложенным пучком жиденьких седых волос, даже подалась вперед и приставила ладонь-лодочку к уху, чтобы не пропустить что-нибудь интересное.
– Ваше полное имя, дата рождения, адрес по прописке, – все это звучит почти скороговоркой.
– Пономарева Валерия… Павловна… улица героев Краснодона, дом пятнадцать… квартира четыре, – без запинки сочиняю я адрес. Следователь старательно записывает.
– Дату рождения назовите, – следователь нетерпеливо смотрит на меня, рука с ручкой застыла над листком бумаги, который Кузнецов расположил на тумбочке.
Дату рождения ни вспомнить, ни придумать не получается. То есть совсем не получается. Никаких цифровых или даже сезонных ассоциаций у меня не возникает. Зато вместо этого вдруг вспоминается детская швейная машинка, которую мне однажды подарили на день рождения. Немецкая, с электрическим приводом, она шила совсем по-настоящему.
– Давайте-ка, поскорее, меня ждет работа. Я из-за вас итак неделю тут пороги обиваю.
Я тупо молчу. Голова становится вдруг ясной и пустой.
– Да ей, поди и двадцати-то нету еще, – участливо подсказывают с соседней кровати.
Кузнецов резко поворачивается на голос и моментально свирипеет:
– А ну-ка, все, немедленно покиньте палату! Устроили балаган, понимаешь! Вам что здесь, цирк?
Почти сразу заскрипели пружинные сетки и зашаркали по полу тапочки. Соседки послушно потянулись в коридор, и только самая любопытная, пожилая дама с жидкими волосенками, вытянулась на койке с самым воинственным видом.
– Лежачие мы! Не можем из-за всяких тут в коридор выбегать! – отрезала бабка.
Следователь смерил ее презрительным взглядом, и снова повернулся ко мне.
– Документы какие у вас имеются? Ну, поживее отвечаем, где твои документы? – он незаметно переходит на «ты».
Я судорожно, до боли в голове, придумываю ответ. Говорить правду рано, я должно сначала многое обдумать сама.
– Потеряла, наверное… – выговариваю еле-еле, намекаю, что слишком еще слаба для допроса.
– Послушайте, Пономарева! Вы мне эти сказочки бросьте! Вы знаете, что из-за вас уважаемые люди неприятности имеют? Лучше давайте без вот этих вот штучек, а? Потеря-а-ала! Еще раз задаю вопрос: где ваш паспорт?
– Я… я… не знаю, я правда не знаю, где, – в голове действительно начинается шум, немедленно подступает тошнота. Замечаю, как любопытная соседка снова приставила ладошку к уху и приподнялась на кровати.
– Понятно. Знаком ли вам Капитанов Валерий Дмитриевич? – Кузнецов еле сдерживает свое раздражение, но к этому моменту мне уже не удается бороться с тошнотой, я едва успеваю повернуть голову, и меня отвратительно рвет прямо на подушку. Молча наблюдаю, как моя рвота медленно течет по плечу и затекает под гипс, в который укутана от плеча моя правая рука.
– Ой-ей-ей! – раздается вдруг веселый голос, – так не пойдет! Товарищ следователь, похоже, что к допросам наша больная еще не совсем готова. – Давайте-ка пока прекратим, хорошо?
Вместе со знакомым запахом никотина перед кроватью возникает улыбающийся доктор. Качает головой и идет к двери.
– Анна Романовна! – кричит он в открытую дверь, – в двадцать девятую прошу поскорее пожаловать!
Следователь поднимается, убивает взглядом сначала доктора и, уже затем – меня. Закрываю глаза, позволяю себе быть тяжелой больной. Хотя, именно ей я, наверное, и являюсь. Слышу, как он убирает в портфель свои, так и не исписанные допросные листочки, а надо мной уже начинает приговаривать милая Анна Романовна.
– Да что же это под гипс-то, а? Зачем же под гипс-то? Ай, и волосы опять все устряпала… Что же ты как человек-то не можешь, а? Погоди уже, пойду воды наберу, да спицу хоть найду какую… под гипсом-то промыть теперь надо как-то…
Анна Романовна, беззлобно ворча, удаляется, и я чувствую близко-близко знакомый никотиновый запах.
– А все-таки, откуда ты взялась, а? Может, скажешь по великой дружбе? Или, и вправду, с неба упала? – тихонько, чтобы не услышала соседка, спрашивает меня веселый доктор.
Учеба в университете оказалась в целом довольно интересной. Хотя были, разумеется, и совсем неинтересные курсы. Так, самым унылым предметом показалась история КПСС. Зато приятно удивил современный русский язык, оказавшийся очень живым и не имевший ничего общего со скучным русским из школьной программы.
На лекциях и переменах я потихоньку приглядывалась к своим однокурсникам, отчаянно желая подружиться с некоторыми из них. Сама же была тихой и, наверное, совсем неприметной. В группе ко мне относились хорошо, однако после двух месяцев учебы у меня так и не завелось ни одной подружки. По-прежнему в одиночестве ходила я в университет по утрам, днем гуляла по улицам, все больше и больше проникаясь этим большим и приветливым сибирским городом.
Вечерами читала в своей комнате-клетушке. Часто мне казалось, что моя студенческая жизнь должна была бы быть какой-то другой, более яркой, более взрослой и значительной. Но вот что нужно делать, чтобы она становилась такой, как мечталось, я не представляла.
Иногда, стоя перед зеркалом, я пыталась найти какой-либо очевидный всем, кроме меня, изъян, из-за которого не тянутся ко мне девушки, и из-за которого меня сторонятся парни. Многие мои однокурсницы, я знала, уже имели «официальных» парней. Это придавало им особый, «взрослый» статус, возвышая их над такими непопулярными девицами, какой оказалась я.
Мне отчаянно хотелось иметь друга. Однако, молодые люди не то чтобы меня избегали, их попросту как-то не было в моем окружении.
Из зеркала, в котором я пыталась найти причину своих несчастий, на меня смотрело довольно правильных черт лицо с грустными, едва заметно подрисованными глазами.
Краситься ярче я стеснялась. Всякий раз, накрасив чуть сильнее глаза, мне начинало казаться, что вот уже через минуту все начнут тыкать в мое размалеванное лицо пальцем. Из косметики позволялась лишь помада, бледно-розовая, она присутствовала на моих губах всегда.
Вот только прическа, похоже, была несколько неподходящей – ну кто, скажите, станет носить на первом курсе университета косу? Я в очередной раз обещала себе ее отрезать и непременно завести себе челку. Но челка, равно как и стрижка, всякий раз откладывались до следующего раза.
В те дни я познакомилась со Светой. Эта странная девушка, учившаяся, как и я, на первом курсе, только филологического факультета, и жившая в общежитии на одном со мной этаже, стала мне хоть и не подругой, но все-таки немного скрасила мое одиночество. Хотя продлилась наша странная дружба совсем недолго.
Светловолосая до белизны, бледнокожая и очень хрупкая Света оказалась страстной поклонницей певца Юрия Лозы. Хотя «поклонница» – это совсем не то определение. Света была фанаткой. Я с удивлением наблюдала, как нормальная, взрослая и очень красивая девушка может часами вглядываться в фотографии своего кумира, слушать «по кругу» одни и те же песни, шевеля губами и впадая при этом в самый настоящий транс. Разговаривала Света только и единственно про Юрия Лозу. Нужно ли говорить, что в его песнях она знала не только каждое слово, но даже самую незначительную нотку и паузу. Света жила Юрием Лозой.
Спустя несколько дней после знакомства я уже знала про него больше, чем про саму Свету: про его детство в Казахстане, учебу в университете, работу музыкантом. Знала все коллективы, в которых довелось играть Лозе-музыканту. Большие серые глаза Светы становились пронзительно голубыми, едва она начинала говорить про своего героя.
Все свое свободное время Света проводила возле кассетного магнитофона. Иногда я заходила к ней в комнату, и тогда мы слушали песни Лозы вместе. Признаться, я устала от этих песен уже после второго прослушивания. Но других тем для разговоров у Светы не было.
В комнате вместе со Светой жили еще три девушки, две Иры и Марина. Все три дружно ненавидели и Свету, и Юрия Лозу. В-общем, их можно было понять. Хотя то, что произошло впоследствии, в голове укладывалось уже с трудом.
В один из дней Света пропала. Пропала внезапно. Не появилась в университете, не встречалась мне в общежитии. Несколько раз я заглядывала к ним в комнату поинтересоваться, не вернулась ли Света. Обе Иры и Марина дружно пожимали плечами. Во взглядах читалось напряжение, но вместе с тем и облегчение, что их, наконец-то, трое, а не пятеро. Ни по Свете, ни по Юрию Лозе соседки, явно, не грустили. Собиралась ли она съездить домой, девушки сказать не могли – со Светой они почти не общались.
Спустя неделю университет вздрогнул от страшных новостей. Света Долгова, студентка первого курса филологического факультета, была обнаружена в шкафу собственной комнаты в общежитии, где она провела двенадцать дней. Говорили, что девушка чудом осталась жива.
Две Иры и Марина, тихие и скромные студентки-первокурсницы, приехавшие на учебу из деревни, связали Свету, заткнули ей рот, закатали в старенький половичок и с большим трудом впихнули в узкий стенной шкаф, уложив ее на полу и «уплотнив» коленками, чтобы удалось закрыть двустворчатые дверки. Туда же забросили и Светин магнитофон с многочисленными записями любимого музыканта. Тщательно расправили Светину кровать, вымыли ее кружку, сняли со стены над Светиной кроватью фотографии Юрия Лозы, и продолжили свою спокойную и размеренную жизнь втроем.
Позже, когда все раскрылось, и обессиленную, не похожую на живую Свету, уже увезла в больницу «скорая», когда отбушевал в общежитии Светин отец, оказавшийся очень красивым и каким-то «не русским» на вид мужчиной, девушками занялись милиционеры и деканат.
Света в университет не вернулась. Я несколько раз навестила ее в больнице. Не удивилась, увидев на подушке знакомый магнитофон, из которого Свете тихонько нашептывал Юрий Лоза. Была она очень слаба, общалась неохотно, и все время плакала.
Одну из Ир исключили из старост группы, которой она являлась, обеих Ир и Марину исключили из комсомола. Однако, учиться они продолжили, правда, всем троим пришлось переехать в другое общежитие.
А светловолосая и хрупкая Света, с удивительно подходящим к ней именем, постепенно забылась. Да и не дружил с ней никто. Кроме меня, хотя и не очень походили на дружбу наши странные отношения. Впрочем, и самой Свете вряд ли был кто-то нужен, кроме любимого музыканта Юрия Лозы.
Я слишком много сплю. Просыпаюсь, не понимая до конца, который сейчас час. Да что там час, часто я даже не могу определить даже время суток. Утро, день, или вечер – мне неведомо. Время я не отслеживаю и не спрашиваю.
Наверное, я бы и вовсе не просыпалась, если бы не Анна Романовна, которая всякий раз будит меня поесть. Анна Романовна усаживается на стул возле кровати и терпеливо скармливает мне то, что, по ее мнению, мне непременно и обязательно необходимо съесть.
Мне всякий раз очень неловко есть, как маленькой, с ложки, однако спорить не приходится – я действительно очень слаба, да и рука у меня пока всего одна, и та – левая.
Еще более неловко все, что связано с туалетом. Здесь со мной тоже добрейшая Анна Романовна.
– Ты мне эти свои «спасибо» прекрати, – наигранно-строго заявляет мне добрая старушка, – я здесь на работе, мне за это зарплату платят.
Если подумать, то все мое существование сегодня сводится к трем основным надобностям: сон, еда и туалет. Грустно.
И снова наваливается сонливость.
С самого детства в самые страшные, а иногда и ответственные моменты, меня непременно тянуло спать. Всегда и везде, при возникновении любой сложной, выходящей за привычные рамки ситуации, я засыпала. Засыпала крепко и безнадежно.
Вспоминаю случай, как один мальчишка из нашего двора сломал на моих глазах руку. Мы играли в космонавтов, забравшись на высокую ветку дерева. Позабивали гвоздей, натянули между ними провода и веревочки, которые выполняли в нашей игре роль высокоточных космических приборов. Космонавт Пашка готовился выйти в «открытый космос», то есть, попросту говоря, спрыгнуть вниз и, имитируя движения космонавта в космосе, плавно побегать вокруг дерева.
Неловко прыгнув, он кособоко завалился, и вдруг резко подскочил и вытянул перед собой руку, согнутую странным, неестественным образом. Я аккуратно «заглушила двигатель», спустилась и приблизилась к уже побелевшему, стоявшему отчего-то по струнке, Пашке. Рука была согнута не в локте и не в запястье, а где-то посередине. Разорвав кожу, наружу вышла самая, что ни на есть, Пашкина кость.
Я увела его, притихшего от шока, домой, сдала охнувшей маме, сама же вернулась домой, и, без раздумий, залезла на буфет в кухне. Вечером, крепко спящую на буфете, меня обнаружил отец. Зачем я залезла туда, и почему мне вздумалось заснуть именно там, внятно ответить не удалось. Однако проспала я не менее пяти часов.
Вот и сейчас, в больнице, я сплю без удержу и без возможности остановиться.
Ближе к зиме в общежитие поселили целую партию новеньких, студентов так называемого «рабочего» факультета. Комендантше Алле Валерьевне пришлось подавить настоящий бунт, который устроили наши старожилы, не желая пускать в свои крепкие, обжитые годами коллективы, рабфаковцев. Однако, мятежников нейтрализовали, напугав жалобами в деканат и последующим отчислением.
Откуда взялось такое название, и насколько оно верно, было мне неизвестно, но в общежитие их так и называли – рабфаковцы. Рабфаковцы оказались шумной, веселой и какой-толихой ватагой, не похожей на однообразных, вечно сонных обитателей этажей.
И началась в общежитии новая, «вечерняя» жизнь, которую я с упоением наблюдала и слушала, не смея пока к ней приблизиться.
Я слегка завидовала этим бесшабашным ребятам, ведь именно такой и представлялась мне раньше моя студенческая жизнь.
Устраиваясь по вечерам прямо на лестнице нашего четвертого этажа, рабфаковцы пели под гитару, смеялись, пили вино и порой засиживались до самого утра.
Иногда с первого этажа поднималась поворчать заспанная вахтерша Ирина Тихоновна, угрожала пожаловаться в деканат, что неизменно вызывало шквал шуток и взрывы хохота. Рабфаковский деканат, был, по-видимому, намного лояльнее к своим студентам.
Иногда из глубины коридора воинственно появлялась злобная и всегда недовольная пятикурсница Галя Шарова, староста этажа, и секретарь комсомольской организации факультета. С Галей шутить не осмеливались, нехотя расползались по комнатам.
Но чаще всего вечерняя жизнь на лестнице протекала своим обычным, веселым темпом и мне оставалось только прислушиваться к такой заманчивой, настоящей, легкой и радостной жизни.
В один из вечеров с лестницы, где привычно расположились рабфаковцы, донеслось пение. Пение, безусловно, слышалось и раньше, но вот такое – впервые.
Девушка пела чистым, высоким и каким-то вовсе неземным голосом, который, казалось, вплыл на этажи нашего грязного, обшарпанного общежития по ошибке, и вот-вот упорхнет туда, где ему и место – в другие миры, другие цивилизации.
Я даже не заметила, как оказалась на ступеньках лестницы, времени набираться смелости попросту не было, так боялась пропустить хотя бы пару нот этой волшебной музыки.
– «Полупустой вагон метро, длинный тоннель. Меня везет ночной экспресс в старый отель…», – обладательница чарующего голоса оказалась черноволосой красавицей Ольгой, которую я ежедневно встречала в коридоре и на общей кухне. Похожая на испанку, с белозубой улыбкой и блестящими черными волосами, была она красива той вызывающей красотой, которой, казалось, позволено все на свете.
По утрам Оля, не скрываясь, курила в кухне, сидя на подоконнике, и поглядывая на свою кастрюльку с сосисками. Кастрюли в общежитии воровали нещадно.
– «… вези меня, ночной экспресс, вези меня…», – Ольге аккомпанировал на гитаре Алик, самый шумный и веселый рабфаковец. Цыганистый, дерзкий и бесшабашный Алик каждое утро ураганом носился по этажам общежития, разыскивая то свой свитер, то колоду карт, потерянную вечером, то занимая рубль до стипендии.
Притихшие от неожиданной красоты пения, мы сидели на ступеньках, и переживали, наверное, одинаковые эмоции. Над грязной лестницей, над всем общежитием, его обитателями, над всем миром, от нашей улицы Российской до самых далеких и холодных звезд, царила Красота. Мы могли ее видеть, слышать, плыть вместе с ней над землей, не оценивая и не завидуя, могли раствориться в ней хотя бы ненадолго, пока звучит волшебная песня.
Красавица Оля тем временем допела, громко расхохоталась, глядя на нас, притихших, и протянула свой пустой стакан волосатому парню с бутылкой, который, встрепенувшись, торопливо набулькал ей красного вина.
Кто-то принялся рассказывать анекдот, некоторые засмеялись, Алик забренчал на гитаре дворовый мотивчик.
Я тихонько удалилась в «келью», как я про себя называла свою комнатушку.
Ночью, лежа без сна, я снова и снова вспоминала волшебную песню. Думала про Олю, и про то, как ей удается быть такой независимой и гордой, смешливой и компанейской.
Что же все-таки нужно для популярности? С детства многие знакомые родителей говорили, глядя на меня:
– А Лерка-то ваша красавицей растет! Ну, держитесь, мужики, когда вырастет!
Мне было очень приятно расти «красавицей», и я искренне ждала, когда вырасту и начну всех сражать своей красотой. Только вот что-то с этим пока не получалось.
А еще я решила, во что бы то ни стало узнать, что это была за чудесная песня, кто ее сочинил, и как звучит оригинал.
Дни в больничной палате настолько похожи один на другой, что иногда я не уверена, действительно ли вчера было вчера и правда ли, что у каждого дня имеется свое завтра. Время не то, чтобы остановилось для меня, но перестало что-либо значить. Оказалось, что это вполне приемлемо – жить вне времени. Иногда, правда, я, так или иначе, выхватываю вдруг из чужого разговора какую-нибудь дату, и даже обдумываю ее некоторое время, но полного понимания, ощущения себя в жизни, как в последовательном процессе, все-таки не наступает.
Наверное, это оттого, что мне нечего ждать. Сколько я себя помню, всегда чего—нибудь жду. Каникулы, день рождения, окончание школы, поездка в пионерский лагерь, конец недели, стипендия. Жду привычно, зачастую совсем об этом не задумываясь. Просто ставишь себе в мозгу некий флажок, и приближаешься к нему.
Теперь мне никак не удается разобраться, чего же мне ждать. Выздоровления? Но то, что за ним последует, представляется настолько смутным и безвыходным, что я не только не жду его, наоборот, я его боюсь.
Тупик, в который я себя загнала, заставляет меня благодарить эту больницу за паузу, передышку, которая, похоже, очень нужна была мне в последнее время.
Каждое утро дежурная медсестра входит в палату со стаканчиком с градусниками, которые рассовывает моим сонным еще соседкам. Меня будят немного раньше уколом.
Завтрак мне приносят в палату, как, впрочем, и обед, и ужин. Каждое утро Анна Романовна заботливо ставит на тумбочку возле моей кровати тарелку с кашей и стакан чая. После этого, полуоглянувшись на дверь, торопливым движением достает из кармана яблоко или мандарин. Иногда – конфеты.
Ежедневно Эдуард Борисович обходит своих больных, в нашей палате ему «принадлежу» я и еще две женщины. В неизменно веселом расположении духа, он всякий раз весело и грубовато отрывает пластыри с моего живота, осматривает швы, и каждый раз заключает, как же быстро на мне все заживает.
После на перевязку приходит миловидная медсестра Лена из процедурного кабинета. Она усаживается возле кровати, стреляет своими смешливыми глазами, и выуживает большим блестящим пинцетом из принесенного эмалированного лотка чистые салфетки и пластыри. Руки Лены всегда в перчатках, а из—под белого медицинского колпачка всегда одинаково выбивается веселая рыжая прядка завитых волос.
– Ну, вот что, барышня, – сообщает мне сегодня доктор, – я тут что подумал: хватит уже тебе лежать, как Илье Муромцу! Пора вставать, знаешь ли! Сегодня как раз Анна Романовна дежурит, вот с ней и попробуете пройтись. Далеко не убегай, рано пока, – и, наклонившись к самому моему уху, заговорщицки прибавляет, – И к окнам не подходи!
Определить, рада ли я тому, что смогу, наконец, встать, не получается.
После обеда, во время «тихого часа», Анна Романовна помогает мне сначала сесть в кровати, а затем и встать на ноги.
Голова кружится, в гипс на правой руке, кажется, вмонтировали двухпудовую гирю. Соседки, которые уже давно оставили попытки разговорить меня, неожиданно радуются моему прямохождению.
– Во—о—от, видишь как… так и побежишь скоро, – раздается с тех коек, откуда не слышится храп.
– Она и побежит, вот увидите, на ней заживает все быстрее, чем на собаке, так доктор говорит, – гордится мной милая нянечка.
А пока мы медленно доходим до двери палаты. Чувствую, как Анна Романовна поглядывает на меня сбоку опытным взглядом сиделки.
– Спасибо, а можно я еще немного по коридору пройдусь? – спрашиваю ее, почувствовав внезапную радость передвижения.
– Подожди, халат-то на тебя накинем хоть, куда же в ночнушке-то? – Она возвращается к кровати, и тут вся бодрствующая половина палаты приходит к выводу, что халата у меня нет. Не выдали. Поэтому дальний поход придется пока отложить.
Я возвращаюсь к своей кровати, и перекладываю подушку так, чтобы лежать лицом к большому окну с облупленной кое—где краской.
Теперь, вместо унылого вида больничного коридора, у меня имеется кусок прекрасного голубого неба.
Я симулирую потерю памяти. На самом деле период беспамятства был совсем коротким, я же растягиваю, как могу, возможность не отвечать на вопросы, не возвращаться к тем событиям, никого не видеть и не отвечать за свой поступок.
Хотя в глубине души знаю, что все это мне еще предстоит.
– Лерка, я не у тебя вчера кружку свою оставил? – в дверь просовывается лохматая голова Алика. – Вот же блин… Где-то пил вчера чай, теперь вот кружки нету. А у кого пил – нифига не помню… Ладно, побежал…
Алик стремительно уносится по коридору. Я знаю, что кружка его непременно найдется у девчонок в четыреста пятнадцатой, но Алик справится и сам. Не нужно нарушать его утренний ритуал.
Теперь у меня много приятелей среди рабфаковцев. По вечерам я вместе со всеми сижу на ступеньках лестницы, слушаю песни, иногда, если время поджимает, выношу с собой учебники и читаю одним глазом. Так делают многие. Однажды мы долго смеялись, неожиданно заметив, что все до одного обитатели лестницы одновременно уткнулись в свои учебники, и сколько времени на ступеньках царила академическая тишина, сказать никто не мог.
– Я не понял, у нас что здесь, изба—читальня или? – первым очнулся Алик, и все буквально покатились со смеху, осознав картину, которую мы собой в тот момент являли.
Но, несмотря на лестничные посиделки, в целом жизнь моя оставалась по—прежнему достаточно обособленной.
Как-то вечером, возвращаясь из магазина, я сильно упала, запнувшись, на ступеньках первого этажа, растянувшись прямо на глазах у охнувшей вахтерши Ирины Тихоновны. Две поллитровки кефира немедленно потекли по ступенькам.
– Я сейчас уберу все, за тряпкой сбегаю только, – бодро подскочила я на ноги.
Сначала собрала и вынесла крупные бутылочные осколки, потом принялась собирать тряпкой липкую белую жижу. Выжала в ведро первую набрякшую тряпку, и не сразу поняла, отчего вода в ведре вместо мутно—белой приобретает уверенный розовый оттенок. В ладонях появилась боль.
Я бросила тряпку на пол, посмотрела на руки и едва устояла на ногах – десятки, а, может, сотни осколков торчали из моих ладоней, отсвечивая и поблескивая подлыми, остренькими краями. Кажется, я стояла так какое-то время, зачарованно глядя себе в ладони и не вполне понимая, что же делать с этой красотой. А по рукам уже бежали ручейки крови, стекали на пол и смешивались с кефирной рекой.
– Иди уже, руки-то перевязывай, бестолковая! – первой опомнилась Ирина Тихоновна, – чего стоишь, как вкопанная? Обработать раны-то нужно, хватит уже, прибралась… Иди, говорю, сама я тут приберу. Одна беда с такой уборкой!
– Ой-ей-ей! – дверь, только что хлопнувшая за моей спиной, впустила незнакомого парня, который сразу же подошел ко мне, – что это за кровавая драма здесь у вас происходит? Помощь нужна? Конечно, нужна! – ответил он сам себе, и, стянув с шеи шарф, подложил под мои сложенные лодочкой руки.
– Ты б помог ей, что ли, молодой человек, – обратилась к нему Ирина Тихоновна, – может, в больницу ей надо? Проводить, может, там…
– Зачем в больницу? Не надо, мы и сами управимся. Бинты, йод, вата найдутся? – спросил у меня парень.
– Ага, в комнате аптечка есть, я на четвертом этаже живу, – стараясь не смотреть на окровавленные ладони, прошептала я.
В комнате, сбросив куртку и усадив меня на кровать, парень огляделся по сторонам, и, схватив тазик, выбежал с ним в коридор. Принес теплой воды, переворошил небогатую мою аптечку и, вооружившись пинцетом из косметички, принялся за дело.
Осколки брезгливо сбрасывал в блюдечко, раны тут же обрабатывал йодом, действуя ловко и уверенно.
Несмотря на боль в руках, мне было очень приятно оттого, что надо мной хлопочет этот красивый незнакомый парень. Светловолосый, был он, что называется, «русского» типа, широкоплечий, ростом чуть выше среднего. Ладный и уверенный в каждом движении, он выглядел намного взрослее всех известных мне парней из университета. Даже торопясь, он казался каким-то расслабленным. Уверенность, чувствовавшаяся в каждом его движении, успокаивала и расслабляла.
– Меня Сашей звать, – между делом сообщил он.
– Лера, – откликнулась я, в очередной раз радуясь тому, что избавилась от ненавистной «Валерии», – и, спохватилась, – очень приятно, и… спасибо, Саша за оказание первой помощи. Даже и не знаю, что бы я без тебя делала.
– Да не за что благодарить, – беспечно откликнулся он, – мне, можно сказать, практика, я ведь в медицинском учусь. Так что это – как раз моя специализация. А ты что же, одна живешь? Не скучно?
– Ага, одна. Не скучно, я уже привыкла.
Тем временем Саша перебинтовал мне ладони, получились очень даже веселенькие белые варежки.
– Ну, вот, кажется, все вынули. Если что и осталось, не беспокойся, я могу завтра заглянуть, на перевязку. У меня здесь друг живет, одноклассник, на этом же этаже, Олег Простаков, знаешь его?
– Знаю, он на рабфаке учится, – мне не хотелось, чтобы Саша вот так просто сейчас взял и ушел. – Может, чаю выпьем? Рабфак все равно сейчас на занятиях, они ведь со второй смены учатся.
– Чаю? Это – с удовольствием, – Только ты командуй, а я сам немножко у тебя похозяйничаю, можно? – Саша уже прошел в «кухонный» угол и включил электроплитку. Поставил на нее маленький чайник и осмотрелся в поисках заварки. – Я тоже живу в общаге, в «медовской», знаешь, где это?
– Ага, кажется, знаю, здесь рядом совсем, через стадион, так?
– Точно, пятый этаж, пятьсот первая, если будешь в наших краях, заходи, не стесняйся. Если забудешь номер комнаты, то спросишь Капитанова Александра, меня там все знают, – усмехнулся он.
В тот день Саша просидел у меня до самого вечера, пока общежитие не огласилось громкими выкриками, взрывами смеха и топотом, возвещавшими о том, что студенты рабочего факультета вернулись после напряженного дня занятий.
Пришел он и на следующий день, осмотрел руки, констатировал чистоту ран и сделал перевязку.
Вечером, долго и бездумно сидя над учебником современного русского языка, я отчетливо поняла, что по уши влюбилась в студента мединститута Александра Капитанова.
Хирургическое отделение, как, впрочем, и вся больница, уже исхожены мной за эти несколько дней, что мне разрешено ходить, вдоль и поперек. Едва приступив к самостоятельному передвижению, я принялась за изучение здания, прокладывание новых маршрутов с первого этажа на четвертый и наоборот.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу