Читать книгу Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников - Протоиерей Георгий Ореханов - Страница 3

Часть I
Религиозно-философские взгляды Л. Н. Толстого: возникновение и восприятие в контексте развития русского общества на рубеже XIX–XX вв
Глава 1
Духовные поиски в русском обществе во второй половине XIX в.: религиозный кризис и его признаки
Эпоха «Великих реформ» и духовное состояние русского общества. Религиозные парадигмы эпохи

Оглавление

Мировоззрение Л. Н. Толстого позднего периода, точнее, последних 30 лет его жизни, сформировалось под влиянием различных сложных факторов и причин, связанных частично с субъективными обстоятельствами его биографии, характера и воспитания, частично – с социально-политическими, культурными и религиозными особенностями его эпохи. Одним из важнейших объективных факторов такого рода стал мощный перелом русской жизни, связанный с завершением царствования императора Николая I и эпохой «Великих реформ».

Современники довольно единодушны в оценке последнего периода правления императора Николая I: это эпоха «мучительной беспросветности», когда «перейдена та граница терпения и выносливости, до которой сердце может еще срастаться с жизнью и “примиряться с ней”»[29].

Напряжение последних лет царствования Николая I приводит к важному результату: русский политический и идейный радикализм с переменой политических декораций решительно выходит на историческую арену.

Бурный экономический рост России, вступившей в капиталистический фазис развития, освобождение крестьян от крепостной зависимости и другие реформы 1860-х гг. – эти события привели к глобальному повороту российской истории, социальному расслоению, последствия которого ощущались как в городе, так и в деревне. Эту особенность отмечает в своем «Дневнике писателя» уже Ф. М. Достоевский: «железнодорожник и банкир стали силою», и герои Л. Н. Толстого понимают это – уже Левин «немедленно с ними затеял сношения и дружбу»[30].

Однако было бы неправильно, говоря о «Великих реформах», сводить вопрос только к социально-экономическим аспектам. Как убедительно показывает Л. Г. Захарова, реформы императора Александра II были обусловлены не только общей экономической ситуацией в России, ее отсталостью от стран Европы, ярко проявившейся в Крымской войне, но и процессом формирования новой когорты русских чиновников, «просвещенной бюрократии», т. е. людей, получивших европейское образование и связанных дружескими узами (в частности, через великосветские и литературные салоны) с либеральными общественными деятелями, учеными и литераторами. Постепенно формируется новый тип личности, для которой идеалом политическим становятся либеральные свободы, идеалом культурным – европейское Просвещение, идеалом нравственности – «общечеловеческие ценности» и критическое отношение к традиционным формам религиозности. Вместе с «Великими реформами» рождаются читатели Л. Н. Толстого – одни уже действуют на государственном, экономическом, общественном, культурном, научном поприще, другие только готовят себя к служению России на них.

60-е гг. XIX в. – время коренных изменений в социальной структуре русского общества. Исторически не совсем корректно относить рождение русской интеллигенции именно к этому времени, кроме того, этот процесс был вызван важнейшими идеологическими факторами, о которых речь пойдет ниже. Тем не менее можно утверждать, что индустриализация и расширение торговли способствовали количественному увеличению именно этой прослойки, появлению представителей новых специальностей – инженерных работников, адвокатов, профессиональных журналистов и, конечно, экономистов разного уровня и профиля. Рождалось новое русское общество, общество новых политических, культурных и религиозных парадигм. Россия переживала очередной этап модернизации на европейский манер – в сфере экономики, политики и культуры.

Важно отметить, что преобразования императора Александра II были продуманной программой переработки всего государственного строя России, перерождения всей русской жизни, более того, даже «создания русского народа» – именно так оценивали значение самих реформ и подготовительную работу к ним их главные деятели – братья Милютины, Я. И. Ростовцев и др.[31] Не случайно, цитируя самого императора, современники реформ говорили о «государственном перевороте», подчеркивая, что переворот, проведенный по повелению свыше, предупреждает начало переворота снизу.

Таким образом, речь должна идти не только об отмене крепостного права, но и о появлении новой генерации просвещенных людей, для которых вопросы политического устройства, политических свобод становятся первоочередными. Известная общественная деятельница кадетской партии А. Тыркова-Вильямс в своих воспоминаниях подчеркивает, что реформы Александра II «выдвинули новые потребности, воспитывали новые характеры, требовали простора, личного почина, пробуждали общественные инстинкты и навыки»[32].

Эти сдвиги сопровождались мощным интеллектуальным и идеологическим перерождением, душевными поворотами, которые часто у современников ассоциировались с ожиданием (или боязнью) решительных перемен, даже весенней влюбленностью. Очень ярко передает это состояние Н. В. Шелгунов: «Это был один из тех начинающихся исторических моментов, которые подготовляются не годами, а веками, и они так же неустранимы, как лавины в горах, как ливни под экватором <…> В том, что после Севастополя все очнулись, все стали думать и всеми овладело критическое настроение, и заключается разгадка мистического секрета шестидесятых годов <…> Император Александр II обратился к чувствам всех, к труду всех, к тем громадным творческим и сознательным силам, которые хранились в нижнем течении <…> То был чад молодости, который зовется любовью»[33].

Конечно, отмена крепостного права не означала решения всех социальных проблем России. Хорошо известно, какое важное значение в формировании антигосударственного протеста Л. Н. Толстого сыграли наблюдения за жизнью разоряющихся крестьян и рабочей бедноты, прозябающей в городских ночлежках, на фоне богатеющего меньшинства, живущего чужим трудом. При всей безусловной важности реформы Александра II имели серьезных оппонентов и противников и поэтому в конечном счете были реализованы в форме своеобразного общественного компромисса. Экономический аспект преобразований, как ныне хорошо известно, был продуман не до конца и вызвал недовольство как землевладельцев, так и самих крестьян. И если правительство постаралось максимально удовлетворить запросы дворян – факт, который дает право современным исследователям называть крестьянскую реформу реформой дворянской, – то проблема величины крестьянского земельного надела и выкупных платежей была более серьезной и трудноразрешимой.

Кроме того, и социально-политическая сторона реформ вызывала много вопросов. Консерваторы в целом были недовольны программой либерализации русской жизни, так называемая прогрессивная интеллигенция, наоборот, проявляла озабоченность незавершенностью преобразований, их половинчатым характером, который ярко проявился, например, в ситуации с цензурными правилами[34].

В частности, этим последним обстоятельством объясняется тот факт, что после периода сначала тайных, а затем публичных заявлений о необходимости либерализации русской жизни следуют уже революционные призывы к решительным действиям, появляются радикально-революционные программы преобразования русской жизни: первый выстрел в императора Александра II звучит, когда еще не прошло полных пяти лет со дня дарования русскому крестьянину личной свободы. Россия оказывается в ситуации внутреннего раскола не только всего общества, но и дворянства.

Радикальные программы чисто политического характера примечательны двумя обстоятельствами. Во-первых, они имеют идеологическое обоснование – нигилизм, особенно ярко проявившийся в писаниях Д. Писарева, отвержение традиционных ценностей, т. е., в сущности, антиисторический и антикультурный протест. Кроме того, они содержат в себе призыв к полному отвержению традиционных религиозных ценностей (в этом отношении наиболее показательна программа М. Бакунина, первый пункт которой утверждал, что радикальное освобождение личности возможно только на путях тотального атеизма[35]).

Таким образом, эпоха «Великих реформ» была не только временем значительных политических, экономических, социальных сдвигов, но вообще эпохой, как точно замечает прот. Г. Флоровский, «переслаиваний» русского общества и всего русского народа[36]. Эта мысль отчетливо звучит в статье И. С. Аксакова 1883 г.: «Уничтожение крепостного права выдернуло, так сказать, из-под самого главного орудия общественного строя, из-под дворянского сословия, ту историческую вековую основу, на которой оно сидело. “Ста тысяч полицеймейстеров” в виде помещиков – чем так гордилась Екатерина II – как бы не бывало. Образовался провал, и многое повисло на воздухе. Кое-как, на скорую руку созданными земскими учреждениями, никого пока в своем настоящем виде не удовлетворяющими, поспешно заткнули эту пустоту; но тем не менее великий социальный переворот, совершенный Александром II, поколебал всю правительственную систему, созданную петербургским периодом русской истории, с его бюрократической, канцелярско-полицейской опекой»[37].

1860-е гг. – время начала великого противостояния, время общего кризиса русской жизни, главными проявлениями которого стали кризисы социально-экономический, социально-политический, культурный и, наконец, религиозный. С одной стороны, Молох цивилизации, идол, которому, как замечает В. Н. Ильин, во времена Л. Н. Толстого «молились все и к которому стремились “приспособить” и христианство»[38]. С другой стороны, само христианство имело опасную тенденцию превратиться в риторику, которую никто серьезно не принимает. Переслаивание, о котором говорит прот. Г. Флоровский, – это деление, даже раскол внутри общества, который происходил на почве выбора средств для разрешения указанных кризисов – всех или некоторых.

Вот та почва, на которой рождается русская интеллигенция, решающая принципиальный вопрос эпохи: как жить свято? Здесь уже присутствует главный признак религиозного кризиса: стремление к жизни моральной, святой сочетается с отсутствием опоры на христианское предание, игнорированием ориентации на «церковно-историческую магистраль»[39], что в жизни приводит к индивидуальным кризисам и срывам. С одной стороны, наличие религиозного поиска, сохранение глубинной религиозности, с другой – поиск выхода для нее, поиск нового способа и формы религиозной реализации.

Указанная эпоха имела несколько важных черт. Одной из ее ярких особенностей является рождение русского нигилизма, отрицающего в первую очередь культуру и историю и настойчиво навязывающего просвещенческий идеал упрощения жизни, упрощенчества, возвращение к псевдоестественности и природе. Таков культурно-исторический фон будущей проповеди Л. Н. Толстого.

Другая особенность морализм, принимающий часто тотальный характер. Рождается потенциальное недоверие к культуре, которая приобретает статус чего-то очень сложного, что реально не нужно для жизни и в то же время рождает чувство неправедного обладания, вины перед своим собственным народом.

Следующий важный момент – призыв к гласности и свободе, к свободному обмену мнениями, к публичному решению самых важных вопросов современности, в том числе и в церковной жизни. Постепенно принципиальные вопросы русской жизни переходят из тайных комитетов в периодическую печать. Именно в церковной периодической печати, как указывает прот. Г. Флоровский, в начале 1860-х гг. была сформулирована важнейшая задача – содействовать максимальному сближению русского духовенства и общества и русской духовной науки и жизни[40].

Наконец, еще одним важнейшим фактором эпохи 1860-х гг. является научно-технический прогресс – достижения европейской науки, действительно значительные по своим масштабам, в первую очередь в области естественных наук. Но и в области наук гуманитарных происходят принципиальные сдвиги, имеющие далеко идущие культурные последствия: рождается историко-критический метод, история становится в значительной степени наукой недоверия к источникам, совершенствуются методы филологического анализа.

Очевидные научно-технические достижения вместе со стремлением к модернизации политического строя только усиливают веру в прогресс, которая в конечном счете становится мощнейшим мировоззренческим фактором. Эта «вера» сопровождается очередной по времени, но невиданной по масштабам и серьезности аргументации («от науки») «атакой на Христа»[41], начало которой было положено выходом в свет известных произведений Д.-Ф. Штрауса и Э. Ренана.

А. Г. Гачева утверждает, что в этот период и несколько позже в недрах русской религиозной философии рождаются три основные концепции истории: концепция линейного прогресса истории (П. Л. Лавров, Н. В. Шелгунов), концепция неудачи истории (самым видным представителем этого направления был К. Н. Леонтьев), наконец, история как работа спасения (Ф. М. Достоевский, Н. Ф. Федоров и др.)[42].

Однако к концу 1870-х гг. ситуация несколько меняется. С одной стороны, первому восторгу от достижений науки и политико-экономических концепций приходит на смену ощущение пустоты, разрыва, духовного вакуума, связанного с разочарованием части общества в позитивной программе «шестидесятников» и их претензиями перестроить жизнь на научно обоснованных принципах социальной справедливости. С другой стороны, все явственнее звучит призыв о необходимости для интеллигенции вернуть долг народу: появляются первые «кающиеся дворяне» (выражение Н. К. Михайловского), стремящиеся найти практические пути реализации призыва Герцена: «В народ! К народу!» Ситуация усугубляется различными бедствиями, здесь можно отметить, например, голод 1868 г.

Более точно «хронологические координаты» этого процесса обозначает Г. П. Федотов: 1870 г. – начало исхода в народ, который сопровождается невиданным энтузиазмом, подвигом и аскетизмом. Это движение реализуется в знаменитом «хождении» 1874 г., которое не принесло никаких значимых результатов, так как цели этого мероприятия для народа остались совершенно непонятными, а правительство, в свою очередь, отреагировало на него репрессиями. «И вдруг – с 1879 г. – бродячие апостолы становятся политическими убийцами <…> это срыв эсхатологизма. Царство Божие, или царство социализма, не наступило, хотя прошло уже 9 лет. Надо вступить в единоборство с самим князем тьмы и одолеть его» [43].

1879 г. – покушение члена исполнительного комитета революционной организации «Земля и воля», возникшей после неудачных «хождений», народного учителя А. К. Соловьева на императора Александра II.

Именно в этот момент происходит своеобразное «переключение религиозной энергии» (выражение Н. А. Бердяева), срыв в террор и насилие. Безусловно, важнейшее значение для русской жизни имел и январь 1878 г.: выстрел В. И. Засулич в петербургского обер-полицмейстера Ф. Ф. Трепова и последовавший за ним процесс, всколыхнувшие все русское общество. Очень характерна реакция на процесс Л. Н. Толстого: «Это бессмыслица, дурь, нашедшая на людей недаром. Это первые члены из ряда, еще нам непонятного; но это дело важное <…> это похоже на предвозвестие революции»[44].

С этой точки зрения, безусловно, конец 1870-х – начало 1880-х гг. и особенно цареубийство 1 марта 1881 г. были действительно периодом складывания «нового этапа в смыслоразличении интеллигенции»[45]. Однако было бы совершенно неправильно рассматривать «семидесятников» исключительно как атеистов. По справедливому замечанию современного исследователя, обращение к религиозной проблематике в 70-е гг. XIX в. – явление расхожее, а молодые люди одушевлялись не только идеей бунта, но и текстом Евангелия. Более того, 70-е гг. – время «религиозного напряжения, брожения, иногда надрыва». Это брожение приведет многих представителей «общества» на лекции-проповеди лорда Редстока и многих представителей «народа» – в секты[46].

Действительно, ведь 70-е гг. – время не только духовного переворота Л. Н. Толстого, но и начало духовных поисков В. С. Соловьева, Н. Ф. Федорова, Ф. М. Достоевского. Причем поистине поразительно, что эти поиски достигли своего апогея практически в одно и то же время: 1877 г. – окончание Л. Н. Толстым «Анны Карениной», конец 70-х – «Братья Карамазовы» Ф. М. Достоевского, 1878 г. – начало «Чтений о богочеловечестве» В. С. Соловьева. Характерен отзыв об этих лекциях философа, сделанный одним из современников: «В шестидесятых годах такую толпу могла бы собрать только лекция по физиологии, а в семидесятых – по политической экономии, а вот в начале восьмидесятых почти вся университетская молодежь спешит послушать лекцию о христианстве»[47].

Русское общество пребывало в состоянии своеобразной разорванности, нестройности, которая ярко отмечена в «Дневнике писателя» Ф. М. Достоевского («наша вечно создающаяся Россия» – ДПСС. Т. 23. С. 30; июнь 1876 г.). Это общество оказалось перед необходимостью выработки положительной жизненной – социальной и религиозной – программы. Еще раз подчеркнем, что решающее значение при этом имели два фактора: первый – нарастающий среди «интеллектуального меньшинства» протест против существующей в России формы государственно-политического устройства, осторожное (просвещенные чиновники новой формации) и более решительное стремление к модернизации политической модели по образцу ведущих европейских государств, крайней формой которого была социалистическая пропаганда, наконец, явная и скрытая борьба за политические свободы, в том числе за так называемое представительство. Вторым важным фактором было возрастающее чувство вины перед собственным народом.

Какая роль в этом процессе принадлежала Русской Православной Церкви? Церковная жизнь России XIX в. испытывала на себе последствия реформы императора Петра I, которые проявлялись на всех уровнях – в организации высшего и епархиального церковного управления, в особенностях приходской жизни, в литургической практике. С одной стороны, Россия номинально (т. е. на законодательном уровне) была христианским государством и это христианское государство фактически декларировало свое право регулировать те или иные обстоятельства духовной жизни своих подданных, причем православие имело статус господствующего исповедания. С другой стороны, система «государственной опеки» начала давать сбои еще в XVIII в.: в христианском государстве в массовых масштабах процветали неверие, равнодушие и критическое отношение к Церкви, а в образованной среде даже глумление над святыней. С этой точки зрения появление романа «Воскресение» в конце XIX в. с кощунственным описанием литургии хотя и стало шоком для России (и не только для России), но никак не может быть названо случайностью – это своеобразный итог духовного развития России после петровских преобразований.

Главный вопрос данной работы заключается в том, какими глазами смотрела мыслящая и читающая Россия на своего самого известного писателя и вообще, по всей видимости, самого известного (наряду с о. Иоанном Кронштадтским) в начале XX в. русского человека, графа Л. Н. Толстого, как она воспринимала его антицерковный пафос.

Говоря о духовной ситуации в России во второй половине XIX в., можно говорить о трех основных способах выхода из религиозного кризиса, которые можно условно обозначить следующим образом.

А. Расплывчатый и с очень большим трудом формализуемый набор взглядов и мировоззренческих установок «образованного меньшинства», русской интеллигенции, который, безусловно, трудно квалифицировать именно как религиозную парадигму и который очень часто вполне сочетался с позитивизмом, но имел при этом существенное влияние на формирование нового типа личности. Религиозные взгляды русских интеллигентов были обусловлены рядом конкретных культурно-исторических обстоятельств, причем не в последнюю очередь идеями демифологизации христианства, нашедшими яркое отражение сначала в столь популярных во всей Европе сочинениях Д.-Ф. Штрауса и Э. Ренана, а затем в трудах протестантских богословов критической школы.

Характеристике указанной парадигмы будет уделено большое внимание в данной работе. Следует только заметить, что мировоззрение русской интеллигенции в значительной степени формировалось под влиянием секуляризационных процессов, именно поэтому о секуляризации здесь следует говорить в первую очередь.

Б. Синодальный тип благочестия, или парадигма государственной церковности. Эта парадигма, наоборот, поддается формализации в наибольшей степени, однако в ее описании нужно соблюдать большую осторожность. Слишком велик здесь соблазн описывать то или иное явление с помощью терминов «кризис», «неканоничность», «порабощение» и т. п., как это часто бывало в работах начала XX в. и как это часто повторяется в современных исследованиях. Безусловно, в синодальную эпоху имели место искажения в жизни Церкви по сравнению с теми образцами, которые сформировались в первые века истории Церкви и были кодифицированы в эпоху Вселенских Соборов. Исторически эти искажения возникали постепенно, и синодальная эпоха только закрепила их в качестве жизненных реалий: русское государство покровительствовало Церкви в первую очередь на законодательном уровне, но это покровительство не предусматривало традиционных для Церкви форм организации свободной, лучше сказать соборной, жизни. Искажения касались всех без исключения сторон церковной жизни, начиная с проблемы упразднения патриаршества и организации высшего церковного управления и кончая самыми разными сторонами приходской жизни. При этом, однако, следует помнить, что именно в синодальную эпоху подвизались в подвиге прп. Серафим Саровский и оптинские старцы, именно в XIX в. была издана первая Библия на русском языке, переведены на русский язык и изданы массовыми тиражами сочинения Святых Отцов, выстроена система духовного образования, организована система церковно-приходских школ, построено большое количество храмов.

Тем не менее мы имеем полное основание говорить именно о типе официальной религиозности, о его различных проявлениях и о тех проблемах, которые в связи с этим возникают.

В. Сектантский тип религиозности, или русская маргинальная духовность, нашедшая наиболее полное воплощение в учении и деятельности именно сектантов, в первую очередь морально-рационалистического толка. На русской почве эта тенденция развивалась в двух параллельных направлениях. С одной стороны, в образованной среде следует отметить своеобразную «смену вех», имевшую место в Александровскую эпоху, и постепенный переход от религиозного свободомыслия XVIII в. к «религии сердца», т. е. к мистицизму и масонству, в моралистически-заостренном варианте И. В. Лопухина, который, заметим, неслучайно был выбран в качестве крестного для И. В. Киреевского. Далее для образованного человека первой половины XIX в. были возможны два выхода: либо возвращение в Церковь, которую во второй половине XVIII в. оставили его родители, либо, уже в 70-е гг., присоединение к новому движению Редстока – Пашкова. Второе направление осуществлялось в деятельности многочисленных русских народных сект – молокан, духоборов, штундистов и т. д.

Эта парадигма занимает промежуточное положение по отношению к двум обозначенным выше. Признаком сектантского типа мировоззрения является, с одной стороны, акцентированно агрессивное неприятие официальной церковности (хотя в отдельных случаях сектанты, например члены хлыстовских «кораблей», могли быть внешне законопослушными членами приходских общин). С другой стороны, реконструировать сектантство как законченный набор конкретных постулатов подчас довольно сложно, оно представляет собой сложную смесь обрывков традиционных христианских взглядов и различных нововведений – либо вычитанных инициаторами данной секты из Священного Писания, либо просто ими выдуманных в безудержном порыве больного воображения.

Представляется важным отметить, что все три парадигмы сыграли значительную роль в формировании религиозно-философских взглядов Л. Н. Толстого, причем либо «в позитиве», либо «в негативе»: его религиозное творчество возникает в процессе ожесточенной дискуссии с православием, всю жизнь он проявляет интерес к сектантству, наконец, не будучи интеллигентом ни по рождению, ни по воспитанию, писатель в значительной степени отразил в своем творчестве чаяния именно этой общественной прослойки.

Чрезвычайно важно отметить еще одно обстоятельство, которое нельзя назвать даже парадигмой. Это реальный, живой опыт веры, который на фоне указанных явлений существовал в виде подвига прп. Серафима Саровского, святителей Игнатия Брянчанинова, Феофана Затворника, Филарета Дроздова, св. прав. Иоанна Кронштадтского, оптинских старцев. Этот опыт часто воспринимался образованными русскими людьми именно как опыт «народной веры», не сконструированный искусственно, теоретически в кабинете, но впитанный сначала в результате тихих вечерних бесед в детской с няней или «тетушками-праведницами», а затем подкрепленный чтением житий, Евангелия и встречами с праведниками. При всей кажущейся ничтожности этого опыта приходится констатировать, что именно он часто в жизни русских интеллигентов (и русских писателей) оставался для них единственной защитой в разрушительных житейских бурях.

Отношение самого Л. Н. Толстого к эпохе «Великих реформ» менялось на протяжении всей его жизни. Известны его размышления по поводу реформы средней школы и всей системы образования в целом, мысли о современных писателю искусстве и науке, о морали, а также (статья «О прогрессе») об общих принципах развития общества под влиянием достижений цивилизации. Главная мысль его, подробно развитая позже, заключается в том, что весь современный строй жизни призван обслуживать потребности одной десятой населения России и никак не связан с нуждами девяти десятых русского крестьянства. Другими словами, Л. Н. Толстой в значительной степени именно эпохе «Великих реформ» обязан оживлением и возбуждением своей общественной мысли и совести, и это возбуждение оставило след на всей его жизни[48].

Таким образом, хотя сам писатель, как правило, сознательно дистанцировался от проблематики 1860-х гг., вопросы, которые его волновали всю жизнь, были вызваны именно этой проблематикой и вписывались в контекст обсуждавшихся в это время проблем русской жизни. Можно констатировать, что только после так называемого духовного переворота эти вопросы в творчестве Л. Н. Толстого приобретают характер религиозно-нравственного кризиса. В отличие от большинства своих современников, Л. Н. Толстой не видел другого способа решения социальных и политических проблем русской жизни, кроме способа религиозного.

Феномен секуляризации и русская интеллигенция

Каким образом проповедь Л. Н. Толстого могла возникнуть во второй половине XIX в., на какой почве, какие факторы повлияли на ее восприятие, могла ли она получить широкую поддержку и получила ли ее?

Отвечая на эти вопросы, нужно подчеркнуть, что и сама их постановка, и ответы на них связаны с научной традицией осмысления явления секуляризации. Проповедь Л. Н. Толстого возникает в секулярной среде. Поэтому важное значение в рамках общей проблематики работы должен иметь вопрос о том, кто были читатели Толстого и как они воспринимали его проповедь.

Мы не будем в данной работе подробно останавливаться на анализе и осмыслении термина «секуляризация», учитывая то обстоятельство, что эта проблема хорошо известна, но заметим, что традиционно это понятие, имеющее в значительной степени социологическую окраску, в первую очередь относят к области церковно-государственных отношений, социальной или культурной сфере; секуляризация при этом обычно понимается как перенос (отчуждение, отпадение) неких вечных духовных ценностей в область временного, земного[49].

В религиозной сфере конкретизировать это понятие можно следующим образом: секуляризация – это реализуемый в культуре и развернутый во времени переход духовного опыта, духовной энергии в область опыта чувственного, что приводит в конечном счете к обесцениванию внутреннего, духовного, и переоценке внешнего, того, что можно наблюдать и измерить, количественно оценить и логически обосновать.

Другими словами, при таком подходе секуляризация – процесс «освобождения» различных сфер жизни общества и личности, государства, политики, права, культуры, просвещения и семейно-бытовых отношений от влияния религии и церковных институтов, от их санкционирования религиозными нормами. Специфически социологическим является понимание секуляризации как процесса, связанного с демифологизацией в социальной и культурной сфере, например переход от религиозного регулирования (религиозной легитимации) общественных и государственных институтов к рационалистическому обоснованию их деятельности.

Ни один из этих подходов не описывает явления секуляризации в целом; кроме того, в их рамках Церковь понимается как социальный институт, имеющий ярко выраженный клерикальный характер. Вне такого подхода остаются богословские и церковно-исторические аспекты проблемы, а также связанные с ними социальные процессы, находящие отражение в человеческом сознании.

С этой точки зрения важнейший аспект проблемы секуляризации – это вопрос о месте Православной Церкви в социальной, интеллектуальной и культурной жизни русского общества второй половины XIX в. Таким образом, смысл понятия «секуляризация» определяется только в контексте вопроса о взаимодействии Церкви и окружающего мира в конкретную историческую эпоху.

Это взаимодействие выражается в диалектической связи двух процессов, которые связаны с рядом особенностей и которые можно определять с помощью терминов «воцерковление» и «обмирщение». Под «обмирщением» здесь понимается переориентация человеческого сознания на временные, земные ценности, что, в свою очередь, и ведет к глобальным последствиям в социальной и культурной сферах, а также в области церковно-государственных отношений.

Таким образом, под секуляризацией мы будем понимать один из аспектов взаимодействия Церкви и мира, который определяется сложным сочетанием нескольких факторов. В первую очередь одним из этих факторов является апостольская направленность церковной проповеди, которая ставит своей целью преображение мира и расширение церковных границ до границ Вселенной. Таким образом, мы исходим из того факта, что в этом мире и христианство, и Церковь, и каждый христианин призваны к активному, творческому преображению действительности.

В то же время жизнь Церкви в конкретных историко-культурных условиях требует определенного приспособления – жизнь мира, который лежит во зле (1 Ин 5. 19), диктует формы и методы церковной проповеди и влияет на внешние формы церковной жизни (церковное право, обряды и т. д.). Церковь всегда стремится донести до мира Евангельскую весть на адекватном, понятном миру языке. В этом смысле секуляризация является вызовом для Церкви и богословия, так как требует ответа и диалога. Таким образом, включение Церкви в жизнь мира приводит к его христианизации, но одновременно несет в себе опасность неадекватного восприятия церковной вести и ее трансформации в общественном сознании, в том числе в сознании самих членов Церкви.

Активная церковная проповедь, с одной стороны, и частичное обмирщение самого церковного сознания, с другой, неизбежно вызывают противодействие и приводят к отторжению Церкви миром, которое может принимать агрессивную форму. Признаком такой агрессии является культурная, общественная, правовая и экономическая маргинализация Церкви и религии.

Секуляризация есть вызов Церкви, всегда возникающий в контексте конкретных историко-культурных обстоятельств, который ставит Церковь перед выбором метода и способа проповеди, метода и способа воздействия на мир.

Можно утверждать, что проблема секуляризма является для русской культуры ключевой, причем эта проблема была в каком-то смысле осознана и пережита исторически еще в эпоху раскола, когда определенно возникает стремление оградить Церковь от обмирщения, заражения Церкви мирским духом.

Подробно вопрос о секулярных процессах в культуре рассматривает в своих лекциях по истории русской философии прот. В. Зеньковский[50]. Он указывает, что, в отличие от Запада, где качественный рывок в развитии секуляризационных процессов, связанный с утверждением антропоцентричного мировоззрения, осуществился уже в XIV–XV вв., в восточнохристианской ойкумене дело обстояло несколько по-иному. Однако постепенное проникновение западных влияний, то, что можно назвать европеизацией русской жизни, и одновременное выявление собственной сложности привели к тому, что начиная с XVII в. русская интеллектуальная культура (как богословская, так и философская) во многом формируется в идейном поле, определяемом темами обмирщения и секуляризации.

По мнению прот. В. Зеньковского, события русской истории XVII в. наглядно показали, что построение «священного царства» на земле есть утопия, но осознание этого факта означало рождение новой эпохи в русской истории, культуре и мысли – эпохи, которая характеризуется параллельным развитием двух исторических процессов. С одной стороны, это возникновение самостоятельной светской культуры, уже не имеющей связи с церковным сознанием, вне Церкви и независимо от нее, иногда даже и в сознательном противопоставлении себя церковному сознанию. С другой стороны, в самом церковном сознании, пока без разрыва с Церковью, в это же время происходит глубокий перелом: в его недрах рождается «свободная христианская философия», более точно – свободная христианская культура, провозглашающая необходимость простора для философской и богословской мысли, художественного творчества, базирующихся на христианских принципах, но отстаивающих свободу в искании истины. Таким образом, прежнее единство культуры разбивается, творческая работа в церковном сознании и вне его идет не по единому руслу, а по двум разным направлениям.

Идеал, одушевляющий светскую культуру, в период указанного перелома есть идеал Царства Божьего, но всецело земного, созидаемого без Бога. Именно поэтому, как подчеркивает прот. В. Зеньковский, психология культурного делания на этой почве включает дух утопизма, поэтому окрашена в тона романтизма и мечтательности. Культура постепенно формирует «передовой класс», кристаллизующий творческие устремления данной исторической эпохи, уже существенно далекие от церковного идеала.

Этот процесс порождает основную антиномию европейской культуры XIX – начала XX в.: весь ее аппарат, вся ее проблематика генетически и по существу связаны с христианским благовестием, а способы решения культурных задач ищутся вне христианства.

В дальнейшем этот процесс развивается по известному сценарию: светская культура направлена в сторону вытеснения Церкви из жизни. Однако этот конфликт Церкви и культуры носит очень сложный характер: дело в том, что хотя секулярные процессы в культуре (по крайней мере в Западной Европе) развивались в контексте отхода и разрыва с Церковью и практически всегда проходили под знаменем антиклерикализации, но генетически европейская и русская культура были настолько тесно связаны с христианством, что эта связь осознается и сегодня[51].

Для России в этом процессе принципиальное значение имеет притягательность «эстетики западного быта» (естественно, быта в широком смысле слова), которая, по мысли прот. В. Зеньковского, начала оказывать влияние на сознание русского человека еще в KV в. (в эпоху Иоанна III), но самым определенным образом проявилась при Петре Великом: появляются неведомые доселе русскому человеку способы развлечения (театр, ассамблеи), реформируется костюм и внешний вид, по-новому осознается роль женщины в обществе (свободное появление женщин на ассамблеях). Другими словами, можно сказать, что общая ориентация русской культуры на чуждую культурную традицию в XVIII в. приводит к тому, что Россия осмысляет себя частью европейской цивилизации, причем важнейшим последствием этого процесса является культурная гетерогенность общества, расслоение культурной элиты и народа[52].

В этой ориентации на западную культуру важным аспектом является рост потребности в новой «идеологии», которая призвана заменить «старую» (церковную), это в конечном счете приводит к росту жажды образования и просвещения в чисто светском духе, что, в свою очередь, приводит к культурно-философскому обособлению, т. е. к стремлению целиком освободиться от влияния Церкви на идеологию, культуру и быт, а в пределе – к воинственному секуляризму. С другой стороны, в рамках культуры создаются такие формы деятельности, в том числе интеллектуальной, которые могут использоваться Церковью для проповеди и для саморефлексии.

Таким образом, именно в XVIII в. русская Церковь впервые была поставлена перед необходимостью ответа вызову секуляризации. Постепенно русский секуляризм приобретает черты эстетического гуманизма, но с 40-х гг. XIX в. здесь присутствует еще один важнейший сюжет – идея социализма, которая становится «секулярным эквивалентом религиозного мировоззрения». Для русского секуляризма этого периода характерны самые напряженные религиозно-утопические искания, природа которых носит двойственный характер: с одной стороны, это практически всегда богоборчество или богоискательство, т. е. потребность удовлетворить именно религиозные запросы; с другой стороны, это искания практически всегда без Церкви. Постоянно подчеркивая значение христианства для культурных поисков в России, следует отдавать себе отчет в том, что их христианский контекст становится со временем все более размытым. Однако характерно, что даже русский атеизм в этот период носит характер страстного, фанатического сектантства: до определенного момента Герцен одинок в отвержении религиозной темы[53].

Исторически и культурно церковный ответ секуляризму родился в результате взаимодействия двух тенденций: стремление к пассивному самозамыканию, идеологическому, психологическому и культурному гетто, и активному диалогу. Сама природа Церкви такова, что ее главная задача связана именно с миссией, т. е. с диалогом, который, естественно, таит в себе большую опасность – опасность потери христианской самоидентификации, потери христианских корней. Налицо философская антиномия, осмыслению которой много внимания уделили русские религиозные философы и богословы. В связи с осмыслением поставленной проблемы мы должны говорить о рождении в недрах русской мысли очень своеобразного, генетически связанного со святоотеческим наследием направления богословской мысли – богословия культуры.

Этому аспекту богословия посвящено большое количество работ русских авторов – богословов и философов, историков и литературоведов, в том числе и современных. В дальнейшем в рамках данной работы будут затронуты некоторые принципиальные аспекты названной темы. Но сейчас следует сделать два небольших, но важных замечания.

В своих работах пристальное внимание антиномии «Церковь – мир» уделил замечательный русский мыслитель XX в. С. И. Фудель. Его подход отличается большим своеобразием: в контексте указанной антиномии С. И. Фудель ввел даже специальный, на наш взгляд очень удачный, термин «двойник Церкви». Он указывал, что обозначенная антиномия, по сути, содержательно тесно связана с проблемой прогресса, в первую очередь нравственного. Здесь исключительно важное значение имеет то обстоятельство, что, с точки зрения С. Фуделя, мы находим в Евангелии полное отсутствие оснований для веры в духовный прогресс истории и нравственное преображение человечества: «Если люди держатся подобного взгляда, то это или лукавство обмирщения, или же мечтательная глупость»[54]. В дальнейшем в данной работе будет показано, что это принципиальная установка, которая в значительной степени определяла отношение к богословскому творчеству Л. Н. Толстого всей христиански ориентированной русской мысли (правда, за отдельными исключениями).

Однако, с другой стороны, эта установка вовсе не означает, что ее логическим следствием является христианская, церковная, жизненная, социальная пассивность, – такое понимание христианства было бы самым страшным его искажением, тем, что С. И. Фудель называет «его холодное самозамыкание в своем самоспасении, отрицание борьбы и страдания за мир, нелюбящая, а значит, не христианская мироотреченность»[55]. Антиномия «Церковь – мир» разрешается только «крестом Господа нашего Иисуса Христа, которым для меня мир распят, и я для мира» (Гал 6. 14). Мироотреченность угодна Богу только тогда, когда через нее принимается в сердце весь мир, то есть только во имя спасения мира»[56].

Но если вопрос о социальной активности христианина никогда не вызывал серьезных споров в русской философии и богословии (дискуссия могла идти не о принципиальной возможности или допустимости такой активности, а о ее формах – фактически о такой активности говорит в Евангелии Сам Господь – см. Мф 25), то вопрос о культурной активности до сих пор не нашел сколько-нибудь законченного решения.

Осмыслению этой проблемы посвящены многие работы прот. Г. Флоровского, подчеркивающего внутреннюю, религиозную опасность, тупиковость пессимистического подхода христианина к культуре, которая в пределе всегда рождает как минимум сектантское отношение к вере и жизни: «…здесь налицо радикальное снижение христианства, снижение, по крайней мере, субъективное, при котором христианство становится не более чем частной религией отдельных людей. Единственная проблема, тревожащая таких людей, это проблема индивидуального спасения»[57]. Такая религиозная и жизненная установка, на наш взгляд, всегда приводит к тяжелым симптомам – потере смысла жизни, ее созидательной и творческой ценности. В другом месте прот. Г. Флоровский указывал: «.без “культуры” (богословской) и внутренней “культурности” историческая миссия Церкви не может быть выполнена, особенно во время общего кризиса и распада культуры, который мы сейчас переживаем»[58].

Прот. Г. Флоровский подчеркивает, что в этом вопросе нужна предельная осторожность и в другом смысле: нужно помнить, что творческое преображение мира не имеет никакой связи с попыткой прямой христианизации мира в виде христианского государства или империи, которые всегда приводили «только к более или менее острому обмирщению самого христианства»[59].

Глубочайший анализ проблемы творчества и культуры дал в своей докторской диссертации, посвященной богословию свт. Григория Паламы, архим. Киприан (Керн). Подчеркивая, что догматически ясного ответа о христианской культуре в христианской традиции не существует, он показывает, что проблема творчества и культуры имплицитно присутствует в творениях Святых Отцов Восточной Церкви. Архим. Киприан представляет классификацию их взглядов в следующем виде.

Некоторые писатели (свтт. Григорий Палама и Василий Селевкийский в первую очередь, а также блж. Феодорит, свтт. Анастасий Синаит, Фотий, Григорий Нисский) рассматривают творчество как особое задание Бога человеку; оно несет не наказание за грех, а «особый божественный дар» – «человек не осужден на строительство культуры и на участие в историческом процессе», а призван к нему; более того, по мысли св. Василия Селевкийского, будучи творцом, человек именно в этом уподобляется Творцу Вселенной; именно за реализацию своего творческого дара человек даст ответ Богу в первую очередь.

С другой стороны, некоторые писатели, в первую очередь свт. Иоанн Златоуст, исповедуют пессимистический взгляд на участие человека в культурном строительстве: «творение человеком земных ценностей» является последствием первородного греха, более того, наказанием за него[60].

Анализируя содержание учения свт. Григория Паламы, архим. Киприан приходит к следующим важным выводам.

Творчество, к которому призван человек в этом мире, является «продолжением дела Божия» и сводится к следующим аспектам:

– творчество своей собственной жизни, преодоление закона детерминизма живой и неживой природы;

– создание моральных ценностей, стремление к святости, созидание движущей силы любви;

– наконец, преображение «Космоса», творческая деятельность в области разума и красоты, создание духовных и иных ценностей: человеку повелено быть творцом[61].

Для подхода, представителем которого является архим. Киприан, свойственно трезвенное понимание двойственной природы творчества, его трагического характера в тварном мире, постоянного балансирования между Божественной Красотой и лжекрасотой, темной красотой, между благословенным и неосвященным творчеством, между соблазном слишком оптимистической переоценки культуры и придания ей статуса вечной и абсолютной ценности и, наоборот, соблазном лжесмиренного благочестивого отвержения культуры, тотального ее неприятия.

Учитывая эти замечания, мы можем подвести некоторый промежуточный итог: происходившая в XVIII в. под флагом европеизации дворянской элиты модернизация русской культуры в ходе Петровских реформ дала секуляризационным процессам мощный толчок, привела к возникновению образованного общества, ориентированного прежде всего на светские, временные, а не вечные цели и ценности, сформировавшиеся в западной культуре главным образом в эпоху Возрождения и Просвещения.

Существенно при этом то, что провести четкую границу между двумя сообществами – церковным и секулярным – не представляется возможным. Два мировоззрения в разных пропорциях и сочетаниях смешивались в каждом конкретном индивидуальном сознании, тем самым секулярные идеалы тем или иным образом проникали в Церковь, а элементы церковного сознания так или иначе сохранялись в образованном обществе: «Обе культуры живут в состоянии интрамолекулярного взаимодействия. Начавшись революционным отрывом от Руси, двухвековая история Петербурга есть история медленного возвращения»[62].

Именно в этом контексте возникает важнейший феномен истории русской культуры XIX в. – человек «нового типа», русский интеллигент, носитель нового сознания, которое характеризуется рядом признаков, связанных с определенными нравственными, политическими, культурными и религиозными установками. Этот тип личности в значительной степени возникает в Екатерининскую эпоху (Н. И. Новиков, А. Н. Радищев), но, по согласному представлению большинства исследователей, формируется в 40-60-е гг. XIX в. и находит отражение в произведениях русской классической литературы.

Было бы исторически несправедливо оценивать мотивацию представителей этого движения только в негативе, обвиняя их в стремлении в первую очередь реализовать радикальную общественно-политическую программу: существовал и другой мотив, желание преобразить окружающую жизнь. Однако в конечном счете следует констатировать, что русская интеллигенция – это тот самый «передовой класс» русской секулярной (т. е. светской) культуры, о котором говорит прот. В. Зеньковский: класс, который вызвался осуществить неблагодарную, по сути, историческую задачу – вытеснение Церкви из жизни общества. Главный ориентир, который будет одушевлять деятельность представителей этой в очень условном смысле общественной прослойки, – идея построения «счастливой» жизни здесь, на земле, но без Бога. Это и есть кредо русско-европейского секуляризма, окрашенное в своеобразные тона, имеющее своеобразную религиозно-мистическую (нецерковную) составляющую, очень своеобразный «религиозный имманентизм», характеризующийся духом утопизма, романтизма и мечтательности[63].

Французский исследователь М. Конфино в 1972 г. справедливо заметил, что термин «интеллигенция» допускает несколько различных толкований, но по совершенно неопределенным признакам, которые можно обозначить скорее «апофатически», т. е. легче сказать, чем русская интеллигенция не является: ни по экономическим, ни по классовым, ни по имущественным признакам определить эту общественную прослойку не удается. Это действительно прослойка, но какого сорта? «Ее нельзя определять с точки зрения профессиональной принадлежности своих членов; некоторые ее вовсе не имеют, а многие профессии в ней не представлены. Принадлежность к этой группе не может определяться уровнем образования – это ряд широкого спектра, от самоучек до университетских профессоров; но, разумеется, не все самоучки и тем паче университетские профессора были непременно членами этой прослойки. Она не может быть описана и с идеологической точки зрения – многие ее члены были радикалами различных мастей, но не все были революционерами; представлены там и либералы, но далеко не все»[64].

Говоря о русской интеллигенции, мы сталкиваемся с принципиальными трудностями методологического характера уже на стадии определений. Сколько-нибудь исчерпывающее исследование вопросов, связанных с историей этой прослойки, увело бы данную монографию очень далеко от ее предмета. Поэтому мы не будем останавливаться на подробном и содержательном анализе категории «русская интеллигенция»[65].

Безусловно, мы имеем дело с людьми, которые имеют определенные идеалы – личные и общественные. Согласно Г. Федотову, сочетание именно двух факторов – «идейность» и «беспочвенность» – и составляет исчерпывающее определение интеллигенции. Поэтому интеллигенция легче воспринимает рациональную этику Л. Н. Толстого, чем проповедь православия Ф. М. Достоевского, хотя Толстой явился разрушителем именно тех культурных ценностей, которые для интеллигенции были святы и дороги: в этом разрушении она находит для себя «беспочвенную почву», а само толстовство приобретает чисто интеллигентский характер[66].

Другими словами, интеллигенция не может иметь сословных ограничений, легче определить ее через ее отношение к другим социальным явлениям и группам. С этой точки зрения можно констатировать только, что «в шестидесятые годы возникает новая культурная парадигма, и именно эта парадигма, а не происхождение или возрастные параметры, объединяет ту группу людей, которую можно назвать первым поколением интеллигенции»[67]. Однако, как указывает В. М. Живов, уже в следующем десятилетии эта парадигма претерпевает трансформацию, спектр субпарадигм становится очень широким – от умеренного оппозиционного либерализма до народничества и терроризма.

Внутри интеллигенции в определенный момент происходит важный и трагический идейный разрыв – на творчески и философски мыслящее меньшинство, сохранившее стремление к глубокому религиозному поиску (который приводит еще позже к дальнейшему разделению – на тех, кто вернется в Церковь, и тех, кто будет мечтать о «новом религиозном сознании», хотя, конечно, это неточная классификация – была значительная корреляция этих групп, особенно в начале XX в.), и либеральных разночинцев, проповедующих опрощенчество. Но генеалогически все эти субпарадигмы восходили к «шестидесятничеству». Именно поэтому так быстро была подготовлена почва для перехода к тотальному морализму следующего десятилетия, «когда слово «идеал» стало самым употребительным и заманчивым, когда говорили всего больше о «долге» и о «жертвах». Это была только новая вариация на прежнюю тему», а «религиозной тоске и боли противопоставляли так часто самый плоский и невежественный рационализм»[68].

Таким образом, моральная проповедь Л. Н. Толстого легла на подготовленную почву. С этой точки зрения применительно к проблеме общественного восприятия христианских мотивов философского творчества Л. Н. Толстого главный вопрос заключается в следующем: в какой культурной среде это творчество родилось, какие факторы содействовали его восприятию, каков церковный взгляд на это творчество?[69]

По-другому вопрос может быть сформулирован следующим образом: кто были читатели Л. Н. Толстого? Ведь то, что можно назвать «религией Толстого» (выражение авторов известного сборника 1912 г.), возникло в определенном круге идей, в определенном интеллектуальном климате и воспринималось также через определенный круг идей и понятий. То, что мы называем «читающей публикой» или просто публикой, есть сложный социальный конгломерат, состоящий в первую очередь из представителей дворянского сословия и разночинцев. Не последнюю роль сыграли здесь и представители духовного сословия, точнее, их потомки – им в значительной степени принадлежит «заслуга» в формировании указанной выше культурной парадигмы.

Идеи Л. Н. Толстого были отражением духовных и культурных поисков его времени. Более того, Л. Н. Толстой проговаривал вслух то, о чем другие предпочитали молчать или «шептать»: неоднократно в своих сочинениях писатель подчеркивает, что его мысли (в первую очередь антицерковные) разделяются всем русским образованным обществом и даже всем мировым образованным сообществом.

Конечно, выступление Л. Н. Толстого было настоящим бунтом против Церкви, но в этом бунте содержался ответственный для Церкви, церковной догматики и религиозного мировоззрения в целом вызов. «Почему вы, христиане, не живете по заповедям Христа?» – вот вопрос, который задавал Л. Н. Толстой. И если бы его трактаты содержали только критику христианского богословия, они остались бы незамеченными. Но произведения писателя, созданные после религиозного перелома, затрагивали самые глубокие, самые заветные духовные и нравственные мотивы русской жизни, они имели особую тональность, которая в первую очередь создавалась жгучим социальным пафосом, чувством вины перед народом и необходимостью религиозного переосмысления этой вины. По всей видимости, прав был Н. А. Бердяев, указывая, что «Толстой уловил и выразил особенности морального склада большей части русской интеллигенции, быть может, даже русского человека-интеллигента, может быть, даже русского человека вообще», и именно в творчестве Л. Н. Толстого произошла ставшая роковой для России встреча «русского морализма с русским нигилизмом»[70].

Именно поэтому встреча Л. Н. Толстого с интеллигенцией не была случайной – следует учитывать еще одно важное обстоятельство, на которое обращает внимание С. Л. Франк: исторически в русской культуре практически вся духовная энергия, черпаемая в православии, шла не в дело «внешнего жизненного строительства», «морального, государственного и гражданско-правового воспитания», а «в глубь религиозного развития духа, почти не определяя эмпирическую периферию жизни»[71]. Тенденция отрицания государства, права и культуры исторически всегда в России была определенно выражена и при неблагоприятных сценариях время от времени разрешалась рецидивами «русского бунта», протеста и раскола. Одним из таких рецидивов становится толстовство, логическим завершением которого, как указывают некоторые авторы сборника «Из глубины», вышедшего в 1918 г., и стала большевистская революция 1917 г. При этом еще раз следует особо подчеркнуть, что ни по происхождению, ни по воспитанию, ни даже по образованию Л. Н. Толстой не был типичным представителем интеллигенции.

В связи с этим возникает вопрос: какими конкретно чертами можно охарактеризовать мировоззрение русского образованного человека второй половины XIX в.? Это мировоззрение характеризуется рядом важных особенностей, каждая из которых имеет принципиальное значение при анализе вопроса о генезисе и восприятии богословского творчества Л. Н. Толстого.


Протестный характер мировоззрения. В 60-е гг. XIX в. происходит процесс формирования антиэлитарной культуры, носившей характер отталкивания от традиции, протеста, в значительной степени протеста молодежного, стремления «сжечь все, чему поклонялся, и поклониться всему, что сжигал». Этот протест возник в значительной степени под влиянием идей В. Г. Белинского, Д. И. Писарева, Н. Г. Чернышевского, М. А. Бакунина и определял социальную позицию протестующей «учащейся молодежи» (ср. выражение С. Н. Булгакова «духовная педократия», которую он считает «величайшим злом нашего общества», в его веховской статье «Героизм и подвижничество»[72]).

В первую очередь протест носил характер «безусловного примата общественных форм»[73], антисистемного сопротивления, но им не исчерпывался: «Здесь мы находим и новые моральные принципы (незаслуженное богатство порочно, труд создает достоинство человека), и отказ от “условностей” элитарной культуры (светского общества), и утверждение равенства женщин, и поклонение науке, и конкретные формы поведения (фиктивный брак, создание артелей, полезное чтение, скромная одежда, подчеркнутая прямота речи и т. д.)»[74].

Таким образом, оппозиционность по отношению ко всем остальным элементам общества, «принципиальная оппозиционность к доминирующим в социуме институтам»[75], и в первую очередь к власти русского императора, – важнейшая мировоззренческая характеристика интеллигенции. Как подчеркивает В. Вейдле, это тотальный протест против того, что носит название «официальная Россия», «ко всей политической и социальной структуре страны»[76].

Однако здесь важно отметить и другой аспект оппозиционности: протест против церковных принципов и установлений. Эпоха Просвещения завещала своим наследникам новое отношение к смерти, которое в пределе превращается в философию героического самоубийства, наиболее последовательно реализованную на практике А. Н. Радищевым и особенно И. М. Опочининым, возможно, первым русским философом-атеистом[77].

Именно протест находит такое законченное выражение в творчестве Л. Н. Толстого. Оно носило характер оппозиции по отношению и к государственной системе в целом, и к составляющим ее государственным институтам, и к Церкви.

Это определяющее свойство интеллигенции составляло ее главную беду, которая обозначена Л. А. Тихомировым как бесплодная разрушительность: по своим «книжным идеалам» интеллигенция оторвана от отечества, по внутренней психологии связана с ним тысячелетней историей, поэтому ее «освободительная» работа никого не освобождает, а только «подрывает, разрушает, деморализует народ» и тем самым еще больше порабощает его. Это воистину «трагедия алкания добра и совершения зла»[78]. Так рождается отщепенство – специфический феномен русской жизни, в первую очередь отчуждение именно от государства.

П. П. Гайденко отмечает большую методологическую сложность, в первую очередь, как было сказано выше, связанную с попыткой описать интеллигенцию по формальным признакам, ведь в каком-то смысле (по душевному складу, жизни и быту) интеллигентами были А. П. Чехов, В. С. Соловьев, Ф. М. Достоевский. Таким образом, возникает вопрос, правомерно ли отождествлять в целом русскую интеллигенцию с ее леворадикальным крылом, «в самом деле терроризировавшим общественное мнение и задававшим тон в обществе»[79]. Тем не менее оппозиционность является здесь действительно определяющим фактором: Н. А. Бердяев уже после революции 1917 г. указывал, что «пробуждение русского сознания и русской мысли было восстанием против императорской России»[80].

Оппозиционность – важнейшая характеристика не только квазиполитической публицистики Л. Н. Толстого, но и его богословской системы: и по отношению к учению Церкви, и по отношению к каноническому, т. е. общепринятому, тексту Евангелия, и даже по отношению к образу Христа, ведь не случайно уникальность Его Личности в поздних сочинениях Л. Н. Толстого фактически полностью игнорируется и растворяется в среде знаменитых проповедников-моралистов.

Именно антигосударственный и антицерковный характер проповеди Л. Н. Толстого является одной из главных (но далеко не единственной) причин ее популярности. Критическое отношение интеллигенции к «правящему режиму» было настолько акцентированно, что любое антиправительственное выступление, особенно если оно исходило от столь авторитетного лица, как Л. Н. Толстой, принималось с восторгом, о чем говорит в своем дневнике, например, И. А. Бунин: «Даже знаменитая “помощь голодающим” происходила у нас как-то литературно, только из жажды лишний раз лягнуть правительство, подвести под него лишний подкоп. Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чем кричать и писать? А без этого и жизнь не в жизнь была»[81].

Эта мысль ярко иллюстрируется и воспоминаниями известной деятельницы партии кадетов А. Тырковой-Вильямс, которая указывает, что в конце XIX в. в России Толстой-проповедник (а не художник!) был «одиноким великаном, единственным духовным вождем эпохи затишья пред бурей», который не стал учителем жизни, но при этом «литографированные тетради с его запретными сочинениями были единственной подпольной литературой 80-х годов»[82].

Однако проблему не следует упрощать: нигилизм Л. Н. Толстого имеет очень сложную основу – он генетически тяготеет к идеям Просвещения и руссоистской диаде «природа – культура» и тесно связан с «первичным эстетико-метафизическим ощущением», противопоставлением «настоящего» человека человеку «кажущемуся», маске, двойнику, рожденному в сложном процессе воздействия государства и культуры на душу человека. Поэтому протест против лжекультуры, превращающей личность в актера, имеет своим источником не столько этические соображения, сколько ощущение, переживание сущности человеческой души, противостоящей именно в своих глубинах всему сознательному, целесообразному, лежащему на поверхности жизни и превращающей жизнь человека во что-то мелкое, ничтожное, иллюзорное, лицемерное и лживое[83]. Именно в творчестве Л. Н. Толстого противостояние природы и культуры достигает своего апогея.

Поэтому было бы ошибкой утверждать, что только нигилистический пафос и протест роднят Л. Н. Толстого с русской интеллигенцией: здесь присутствуют и «полюс притяжения» – восторженное отношение к художнику, с беспощадностью варвара снимающему покровы с тайников человеческой души, и «полюс отталкивания» – неприятие писателем всего, что так дорого «образованному меньшинству», в первую очередь резко выраженной установки на социальные преобразования.


Комплекс вины перед народом. Под комплексом вины здесь понимается переживание интеллигенцией чувства вины перед русским народом, которое часто превращалось в своеобразное идолопоклонство, религию «народобожия» (термин прот. С. Булгакова), «праздношатайство» (Ф. М. Достоевский), хотя не исключало, безусловно, примеров высокого и самоотверженного служения народу.

Как указывает Ю. М. Лотман, впервые в русской литературе трагическое мироощущение разрыва между дворянством и народом было выражено А. С. Грибоедовым в прозаическом отрывке «Загородная поездка», в которой представители дворянства были названы «поврежденным классом полуевропейцев», причем Грибоедов с горечью подчеркивал, что сам принадлежит к этому классу: «Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими!»[84]

Действительно, жизнь интеллигенции, по образному выражению Г. Федотова, оказывается «расплющенной между молотом монархии и наковальней народа»[85], именно поэтому сама интеллигенция в этом смысле действительно является прослойкой, ибо в первую очередь осмысляет себя по отношению к власти и народу. Власть и народ – «координаты семантического пространства, положительный и отрицательный полюсы»[86] этого пространства. Интеллигенция противопоставляет себя власти, борется с ней, и она же служит народу.

«Богословие» Л. Н. Толстого носит ярко выраженный социальный характер, оно как бы облачается в социальную оболочку, его нерв связан в первую очередь с идеей служения народу, облегчения его страданий: писатель умел со всей силой своего таланта ставить действительно жгучие вопросы социальной этики, будить совесть, вспоминать об униженных и оскорбленных. Можно было бы сказать по-другому: социальный надрыв – это ядро мировоззрения писателя, которое облекается в псевдобогословскую оболочку.

По единодушному признанию современников Л. Н. Толстого, никто не смог с такой убедительностью обратить внимание на русское горе. Н. О. Лосский делает вывод, что главная заслуга Л. Н. Толстого состоит именно в этом: великий русский писатель, по мнению философа, несет в мир идею бытовой демократии (в отличие от демократии политической, выработанной в Западной Европе), т. е. того, что основано «на непосредственной симпатии человека к человеку» и возможно «только в той стране, где есть Платоны Каратаевы, капитаны Тушины, Пьеры Безуховы»[87].

Именно поэтому, игнорируя самые принципиальные возражения богословского характера, прибегая к недопустимому в серьезных исследованиях способу бездумного исправления евангельского текста, Л. Н. Толстой заключает проповедь Христа в жесткие социальные рамки: как известно, с его точки зрения, центром Евангелия является не Воскресение Спасителя, не догматическое учение Господа, не Его чудеса, не учение о Святом Духе и молитве, а Нагорная проповедь, действительно имеющая выраженную социальную окраску, но, впрочем, только к социальной проблематике не сводимая.

Здесь же присутствует и настойчивое стремление «народную веру», «народное разумение» сделать критерием всякой истины – «здравый смысл» всегда лучше философского рассуждения, или, как полагал Д. Писарев, «чего не может понять сразу и без подготовки любой человек, то заведомо есть излишество и вздор»[88].

Однако вот что характерно: проповедь Л. Н. Толстого, которая была совершенно понятна психологически, именно в социальной сфере не принесла никаких видимых, практических плодов, плодов, на которые рассчитывал ее автор, – изменения морального и религиозного климата в обществе. Это связано еще с одной особенностью интеллигентского сознания, которую подчеркивал С. Л. Франк: русский интеллигент всегда «сторонится реальности, бежит от мира, живет вне подлинной, исторической, бытовой жизни, в мире призраков, мечтаний, благочестивой веры»[89]. Это и есть своеобразный «синдром Крафта», основная характеристика которого – страстное переживание идей вместо реального переживания жизни[90]. Именно поэтому чувство «неправедного обладания» собственностью и культурой не реализуется в позитивной программе – оно становится одной из самых важных «переживаемых» идей, но практически в реальной жизни приводит к отвержению культуры и истории.

На этой почве возникает комплекс «отщепенства», о котором так много писал Ф. М. Достоевский: интеллигентные слои русского общества – «чужой народик, очень маленький, очень ничтожненький» (ДПСС. Т. 22. С. 98). Отщепенство – то, что разделяет интеллигенцию и Л. Н. Толстого: он всегда был далек от ее «нищенства», духовных скитаний и духовного бродяжничества, бесплодности, «бездомности» (в том числе и буквальной), «полусемейности», непонимания быта, безродности. В этом смысле стоит обратить внимание на глубокое противопоставление «корневиков» Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого «отцу русской интеллигенции» В. Г. Белинскому, данное В. В. Розановым в статье «Белинский и Достоевский»[91].

Правда, говоря о практической и социальной бесплодности усилий Л. Н. Толстого, необходимо учитывать одно чрезвычайно важное исключение – его проповедь, безусловно, способствовала росту социального протеста, потому что была созвучна знаменитому русскому максимализму, т. е. совершенно деформированному чувству необузданной свободы и независимости, потере «инстинкта действительности» (прот. Г. Флоровский), протесту против любого насилия.

И в этом заключается один из главных парадоксов проповеди Л. Н. Толстого: его религиозная и моральная проповедь, построенная на идее непротивления злу силой, современниками воспринималась именно как протест против государственного произвола и церковного «бюрократизма» и поэтому была одним из мощных революционизирующих факторов.


Панморализм. Речь здесь идет о своеобразном поиске морального идеала, причудливой трансформации христианских заповедей. Антирелигиозный настрой интеллигенции второй половины XIX в., ее атеистические установки нужно понимать правильно – свято место не должно быть пусто, так возникает восприятие романа «Что делать?» как своеобразного «евангелия», а в литературе начинаются поиски положительного героя, «образа Христа».

Мы можем говорить об имманентном присутствии в идеале русского интеллигента элементов христианской этики. При этом важно отметить, что поиск морального идеала сочетался с эсхатологической мечтой о Граде Божьем, о чаемом царстве правды, которое будет спасением человечества от земных страданий[92].

Главным препятствием на пути к этому царству являются бессознательные ошибки и заблуждения или осознанная злоба отдельных людей, групп (обличение Л. Н. Толстым духовенства) или классов общества (социализм). Именно тема Царства Божьего становится одной из значительных в творчестве Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского, и именно эта тема роднит их между собой и отчасти с социалистическим движением.

Эта новая этика имеет две ярко выраженные черты.

Первая – это антииндивидуализм, «христианский плюрализм» причудливо сочетается с глубоким недоверием к обособлению, которое сменяется тотальной регламентацией, настойчивым навязыванием «братства», «единства», но не единства ради истины, а «единства ради единства»[93]. Именно это «тотальное единство» позволило С. Л. Франку сказать в «Вехах», что морализм интеллигенции есть выражение и отражение ее нигилизма, т. е. непризнания и отрицания абсолютных объективных ценностей – религиозных, научных, эстетических и др. Безграничной и самодержавной властью над сознанием обладает только мораль, а высшим и единственным призванием интеллигента является служение народу, который фактически обожествляется[94].

Что эта регламентация действительно носила тотальный характер, проявлялась даже в одежде и манере поведения, свидетельствуют воспоминания Е. Водовозовой. Она, в частности, замечает, что существовал кодекс правил, который, будучи аскетически суровым и однобоким, в то же время «с пунктуальной точностью указывал, какое платье носить и какого цвета оно должно быть, какую обстановку квартиры можно иметь и т. п. Прическа с пробором позади головы и высоко взбитые волосы у женщин считались признаком пошлости. Никто не должен был носить ни золотых цепочек, ни браслета, ни цветного платья с украшениями, ни цилиндра… Хотя эти правила не были изложены ни печатно, ни письменно, но так как за неисполнение каждый подвергался порицанию и осмеянию, то тот, кто не хотел прослыть заскорузлым консерватором, твердо знал их наизусть»[95].

Вторая, более важная черта, уже частично отмеченная выше, – антропологический оптимизм, вера в то, что моральное перерождение всех или многих способно решить главные социальные проблемы человека. Другими словами, это непонимание и неумение точно заметить и объяснить происхождение «радикальности эмпирического зла» (прот. Г. Флоровский), недооценка того непреложного факта, что «между желанием добра и его исполнением – целая пропасть»[96].

Характерно, что морально-антропологический оптимизм в человеческой истории всегда приводит к построению псевдохристианских утопий и радикально-ошибочным выводам персоналистско-социологического характера: его вечным спутником является социальный оптимизм, т. е. вера в то, что все недостатки общества принципиально устранимы – либо разъяснением и убеждением, либо путем моральной проповеди, либо переустройством общества и прямым насилием над личностью, часто под маской демократических ценностей[97]. Этот оптимизм всегда является недооценкой или непониманием того факта, что любые интеллектуальные или духовные откровения должны быть нерасторжимо связаны с догматическим видением, которое только и может быть в строгом смысле названо богословским.

С точки зрения такой оптимистической антропологии в человеке и обществе властвует не столько грех, сколько «скверна», понимаемая не онтологически, а исключительно психологически, причем ее источник имеет сугубо интеллектуальный характер – это именно непонимание жизни, которое проявляется через глупость, обман, чье-то стремление манипулировать сознанием.

Очень важной чертой этого мировоззрения, чертой, в какой-то степени определяющей и саму тенденцию к политическому утопизму, является отчаянное сопротивление утверждению Церкви о тотальной испорченности человеческой природы, отрицание догмата о первородном грехе и игнорирование его последствий. Такой подход по своему происхождению и содержанию есть ярко выдержанное пелагианство с его стойкой верой в безграничные возможности человека и человечества – и в личной сфере, и в общественной. Да, было бы очевидным заблуждением отрицать, что человек болен, но лечиться эта болезнь должна апелляцией к разуму, здравому смыслу, житейскому благоразумию, для которых нужна уже не «жизнь во Христе», «жажда вечности» («der heipe Durst nach Ewigkeit»), а понимание и морально оправданное поведение. Это не «религия Бога», а «религия добра» (Д. С. Мережковский), или, выражаясь несколько по-иному, богословие самоспасения, «гордыня праведности» (архим. Константин (Зайцев)[98].

Такая догматически беспочвенная наивность на душевно-психологическом уровне всегда разрешается тяжелыми пароксизмами уныния, депрессии и отчаяния – радости жизни во Христе противостоит «глухая, тяжелая, ползучая тоска» с элементами самолюбования[99], которая столь ярко проявила себя в последние месяцы жизни Л. Н. Толстого.

Но важно и другое. Тенденция отождествлять религию и мораль, исключая из последней метафизический элемент, приводит в конечном счете к обесцениванию веры: христианское, религиозное мировоззрение есть мировоззрение целостное, это целостный взгляд на мир, на его законы, на человека. Именно при таком подходе можно ставить вопрос о соотношении понятий «вера» и «наука», «вера» и «культура», «наука» и «чудо». Не случайно в утилитарно-моралистическом тоталитаризме Л. Н. Толстого нет места ни науке, ни культуре, ни чуду.

В произведениях Л. Н. Толстого антропологический оптимизм нашел яркое логическое завершение. В письме Н. Н. Страхову в июне 1881 г. писатель предельно четко формулирует свою мысль, указывая, что пессимистический взгляд на человеческую природу считает дурным: «Человек всегда хорош, и если он делает дурно, то надо искать источник зла в соблазнах, вовлекавших его в зло, а не в дурных свойствах гордости, невежества. И для того чтобы указать соблазны, вовлекшие революционеров в убийство, нечего далеко ходить. Переполненная Сибирь, тюрьмы, войны, виселицы, нищета народа, кощунство, жадность и жестокость властей – не отговорки, а настоящий источник соблазна»[100]. В другом месте переписки Л. Н. Толстой указывает, что он категорически не признает «пророчества», согласно которому люди «никогда не начнут жить благодетельным разумом»; «весь и единственный» смысл своей жизни он видит в преобразовании традиционных форм жизни соответственно требованиям «любовного разума или разумной любви»[101]. В дневнике (17 мая 1896 г.) Л. Н. Толстой отмечает: Бог «вложил в человека Свой разум, освобождающий в человеке любовь, и все, что Он хочет, будет сделано человеком» (ПСС. Т. 53. С. 92). В другом месте: «Смысл жизни открывается человеку, когда он признает собою свою божественную сущность, заключенную в телесную оболочку. Смысл этот в том, что сущность эта, стремясь к своему освобождению, расширению области любви, совершает этим расширением дело Божие, состоящее в установлении Царства Божьего на земле» (ПСС. Т. 53. С. 53).

Более того, можно утверждать, что со временем в Толстом укореняется своеобразная уверенность не только в автономной способности человека творить добро на земле, но даже в общем прогрессе всего человечества в целом, – в дневнике от 3 августа 1898 г. он указывает на основную ошибку марксистов: они не видят того, что жизнью человечества движут не экономические факторы, а «рост сознания, движение религии – все более и более ясное, общее, удовлетворяющее всем вопросам понимание жизни» (ПСС. Т. 53. С. 206). Подобная точка зрения подробно аргументируется и в религиозных трактатах писателя.

Очень примечательно и важно, что спутником такого взгляда на природу человеческую является соответствующее представление о природе божественной: как замечает Г. Штайнер, здесь проявляется своеобразное психологическое несторианство, вообще свойственное, по его мнению, большинству художников, для которых характерно оттенение человечества Христа[102]. Уже через четыре года после своего знакомства с Л. Н. Толстым В. Г. Чертков указывает писателю на то, что возможен только один правильный взгляд на Личность Христа – не через призму Церкви или науки, а непосредственно, будучи Его прямым учеником. Если человек не прямо у Христа черпает и проверяет себя, он стоит на ужасно шаткой почве (см.: ПСС. Т. 86. С. 55).

Эти идеи постоянно развивались Л. Н. Толстым. Хорошо известно, с какой настойчивостью он отстаивал идею разъяснения сути учения Христа, в финале переходящего в «разумение», которое «само родится, когда знает и когда хочет и в той форме и в том человеке, в каком хочет. Вы напишете в письме, Емельян скажет в разговоре, я, Хилков, Поша, даже люди совсем чужие нам почувствуют, подумают, скажут, сделают – и из этого всего слагается разумение и является выражение его, самородное» (ПСС. Т. 86. С. 198–199)[103]. Эти слова Л. Н. Толстого не имеют никакой мистической окраски: истинные ученики Христа – те, кто, не веруя в Его Божество, отрицая Его Церковь, не признавая действия в мире Святого Духа, распространяют Его учение. Именно они впервые за две тысячи лет правильно поняли суть самого учения и готовы его проповедовать. И эта проповедь принесет на земле обильные плоды.

Неудивительно, что подобный антропологический оптимизм во второй половине XIX в. нашел большое количество сторонников, – мысль сделать мир добрее и справедливее таким простым способом очень притягательна. В особенности русский мир, действительно полный страданий и человеческого несчастья. И эта жажда добра имеет, безусловно, евангельские корни. Евангелие постоянно призывает человека умножать количество любви на земле: накормить голодного, напоить жаждущего, одеть нагого, оказать медицинскую помощь больному, просветить безграмотного, посетить заключенного в темницу. Глубоко справедлив и праведен гнев тех русских проповедников, которые подчеркивали ложный, греховный, фарисейский характер «христианства», дающего возможность ребенку умереть от голода и холода на глазах у сотен сытых людей, проходящих мимо него (вспомним рассказ Ф. М. Достоевского «Мальчик у Христа на елке»). Но совершая дела любви без Бога, человек всегда оказывается у определенной черты, перейти которую своими силами неспособен: проявляя часто великую самоотверженность и большую любовь в борьбе с «большим злом», он не в состоянии победить «маленькое зло». Таким «малым злом» стала для Л. Н. Толстого его семейная жизнь.

В антропологическом оптимизме присутствует своеобразный восторг – головокружение от факта своего появления на грешной земле и уверенность в том, что на этой земле до тебя никто не понимал, как эта греховность должна устраняться. В. Г. Чертков эту мысль выразил в письме Л. Н. Толстому предельно ясно: «Мне кажется, что настало время, чтобы, по крайней мере, в сознании людей приложение учения Христа выяснилось целиком» (ПСС. Т. 86. С. 214–215).

Здесь антропологический оптимизм переходит уже в стадию своеобразного гуманистического максимализма – человек сам для себя решает не только вопрос о том, правильно ли он понял учение Христа, но и вопрос о содержании этого учения, которое, как правило, трансформируется в направлении взглядов самого «гуру». Именно поэтому уже в конце жизни Л. Н. Толстой утверждал не только то, что понимает учение Христа, но и то, что может его исправлять и улучшать. Не случайно Л. Н. Толстой совершенно отрицал покаяние в традиционном христианском смысле, причем не только как признание своей априорной испорченности, хуже чего, по мнению писателя, нет ничего, но и фактически покаяние в своих личных грехах[104].

На этой зыбкой почве могут созреть только обманчивые плоды – гордость в сфере мотивации и поступков и фарисейство в области отношений с окружающими людьми. И образцов такой реальной беспомощности в отношениях с самыми близкими людьми, например с женой и детьми, в жизни писателя вполне достаточно, об этом много пишет в своих воспоминаниях и дневниках сама графиня С. А. Толстая.

В конечном счете антропологический оптимизм переходит в один из «антихристовых соблазнов», для которых, по замечанию Н. А. Бердяева, так благоприятна природа русского человека. Именно здесь лежит корень бунта против Бога, основанием для которого является устройство Божьего мира. И выразителем этого бунта является Иван Карамазов, в основе вопроса которого лежит ложная «чувствительность и сентиментальность, ложное сострадание к человеку, доведенное до ненависти к Богу и божественному смыслу мировой жизни <…> Русский нигилист-моралист думает, что он любит человека и сострадает человеку более, чем Бог, что он исправит замысел Божий о человеке и мире. Невероятная притязательность характерна для этого душевного типа. Из истории, которую русские мальчики делали Богу по поводу слезинки ребенка и слез народа, из их возвышенных разговоров по трактирам родилась идеология русской революции»[105]. Именно на этом пути вырастает утопический «замысел спасения мира устрояющей самочинной волей человека», когда эта воля, которая руководится не личной корыстью, а «нравственным мотивом любви к людям, стремлением спасти их от страданий и неправды и утвердить праведный порядок жизни», может, сочетаясь с дерзновенным своеволием, выродиться в преступное и гибельное безумие[106]. В этом заключается трагический парадокс человеческой истории – творят изощренное зло и проливают человеческую кровь в невообразимых масштабах именно те иваны карамазовы, которые предъявляют Богу счет по поводу слезинки ребенка и возвращают Ему билет в Небесное Царство, а сами спасают человечество на земле.

Таким образом, можно констатировать, что именно моральный утилитаризм в наибольшей степени определил не только близость идей Л. Н. Толстого и взглядов представителей интеллигенции, но и степень его влияния на нее в последней четверти XIX в.[107]

Антропологический оптимизм теснейшим образом связан еще с одной, может быть, основной характеристикой рассматриваемого типа мировоззрения.


Адогматизм. В истории религиозных движений в Новое время практически всегда верным спутником «панморализма» является адогматизм и отрицание в той или иной степени необходимости мистической стороны в христианском учении. В связи с этим еще раз следует вспомнить проницательное замечание архиеп. Иоанна (Шаховского) о сложном характере связи правды и неправды в мировоззрении и творчестве Л. Н. Толстого: в его правде всегда присутствует неправда, и наоборот – глубокие интуиции о человеке, о его духовной жизни сложно переплетены с духовной нечувственностью, полным отрицанием догматико-мистической стороны в вере, отрицанием, которое в итоге приводит к абсолютной бесплодности его концепции личности.

Эта пестрота мировоззрения дает основание некоторым исследователям (Р. Ф. Густафсон, А. Б. Тарасов) утверждать, что в мировоззрении Л. Н. Толстого присутствуют православные мотивы, что его творчество, как художественное, так и религиозное, несет на себе следы христианской традиции.

Подобные утверждения требуют большой осмотрительности в дефинициях. Нужно ясно отдавать себе отчет, какую традицию мы именуем христианской. Приблизительно к середине XIX в. фактически формируется тенденция противопоставлять два типа христианской практики – христианство деятельное, основанное на любви и исполнении евангельских заповедей, и христианство умозрительное, мистическое, «догму», причем в последнем случае возникает большое искушение этот тип христианства объявить безжизненным, мертвым.

То, что называется часто в современных философских и литературоведческих работах «христианским контекстом», «православными мотивами», есть часто, по очень точному определению К. Н. Леонтьева, «привычка христианской мысли», т. е. расплывчатые рассуждения о «христианских» моральных ценностях, в первую очередь, конечно, о любви, без «основ вероучения», заметим, часто хотя бы на уровне самого простого катехизиса. Не случайно здесь же К. Н. Леонтьев добавляет, что тот, кто пишет о любви «будто бы христианской», не принимая этих основ, есть «враг христианства самый обманчивый и самый опасный»[108].

Исторически именно на этой почве рождается «Новое Евангелие», которое оказалось более близким «истинным ученикам Христа» и в итоге вытеснило традиционное, святоотеческое понимание Евангелия и святости.

Характерно, что популярность этого «евангелия» в России объясняется взаимосвязью двух факторов. С одной стороны, безальтернативное доверие достижениям науки и протестантской библейской критики, яркими представителями которой являлись Д.-Ф. Штраус и Э. Ренан, произведения которых имели популярность и распространение далеко не только в академической среде. Позже эта тенденция получила развитие в работах представителей так называемой тюбингенской школы.

Но библейская критика в своем популярном варианте была хорошо известна во всей Европе, с этой точки зрения она должна рассматриваться в качестве важнейшего фактора интеллектуальной жизни европейского человека второй половины XIX в. Вторым фактором, характерным, специфическим для России явлением, достаточно неожиданно с психологической точки зрения способствовавшим развитию адогматизма, стало жгучее переживание народного горя, неправды, нищеты: сострадание «маленькому человеку», имеющее глубокие евангельские корни, в русской литературе является одной из главных идеологических доминант, нет необходимости здесь ссылаться на какие-то общеизвестные примеры, достаточно указать только на русскую поэзию («Эти бедные селенья» Ф. Тютчева, «Осенние журавли» А. Жемчужникова): Россия – страна горя и страдания.

В русской культуре возникает большое искушение этот аспект страдания объявить не только главным, но и вообще единственным. Происходит достаточно тонкая, психологически очень привлекательная и исторически вполне объяснимая подмена: призыв к спасению души, призыв, целью которого является внутренняя работа, заменяется на призыв к спасению мира. Сотериологически окрашенная евангельская боль о своем собственном несовершенстве, глубоко связанная в Евангелии с любовью к ближнему, заменяется на моралистически окрашенную тоску о человеческом горе. Если до определенного момента эти два аспекта были глубоко связаны и находили опору в традиционном понимании Евангелия, то теперь эта связь разрывается.

Новая вера есть уже не религия, а религиозность, специфический настрой души, связанный с представлением об особой миссии человека на земле и об особой этике поведения[109]. Яркой особенностью этого нового мировоззрения и является адогматизм и тотальная невосприимчивость именно к мистической стороне «исторического» христианства, в частности, полное равнодушие к церковным Таинствам, а также, по меткому замечанию гр. А. А. Толстой, наивное желание «поправить кое-что в сотворении мира»[110].

По-своему интересное теоретическое «обоснование» адогматическая концепция нашла в одном из писем Н. Н. Страхова, бывшего семинариста, к Л. Н. Толстому. Н. Н. Страхов, выражая солидарность с известными взглядами писателя на роль Церкви в жизни современного человека, указывает, что, с его точки зрения, «христианство уже стало покидать форму Церкви», ибо Церковь возникла во время «падения древнего мира», когда существовала необходимость противопоставить «крепкое сообщество» разлагавшемуся государству, а церковная догматика возникла в качестве противовеса «тогдашней языческой мудрости». «Но в настоящее время ни догматы, ни церковь не могут иметь такого значения и напрасно пытаются удержать прежнюю главную роль»[111]. Интересно, что письмо это было написано по поводу обсуждения в печати католической теории догматического развития, и в частности нового католического догмата о папской непогрешимости.

Своеобразный итог этому этапу истории русской интеллигенции подводит на заседаниях Религиозно-философских собраний 1901–1903 гг. Д. С. Мережковский: «Для нас христианство в высшей степени неожиданно, празднично <…> Вот мы именно эти непризванные, не приглашенные на пир – прохожие с большой дороги – мытари, грешники, блудники, разбойники, босяки, анархисты и нигилисты. Мы еще в темноте нашей ночи, но уже услышали второй зов Жениха и робко, стыдясь своего неблагообразного, не духовного, не церковного вида, подходим к брачному чертогу, и мы ослеплены сиянием праздника; а мертвая академическая догматика – это старая, верная прислуга хозяина, которая не пускает нас <…> Мы пришли радоваться празднику, а этому ни за что не хотят поверить»[112]. В этих откровенных признаниях, по-своему искренних, была и оборотная сторона, проницательно замеченная и глубоко проанализированная С. Н. Булгаковым в веховской статье «Героизм и подвижничество»: эта открытость далеко не всегда сочеталась с духовной нищетой, т. е. готовностью не учить Церковь, а учиться у Церкви, поэтому и проявлялась в созидании «церковного революционаризма», созидании новых форм церковной жизни, неготовности со смирением проникать в глубину святоотеческой мудрости.

Именно здесь, в сочетании указанных выше факторов, нужно видеть главную причину рождения совершенно новой, неевангельской, нецерковной по своему происхождению «христологии» (естественно, в очень условном смысле слова).

Другими словами, в определенный момент в русской культуре начинается напряженный поиск образа Христа. Этот поиск представляет собой совершенно конкретную историческую проблему: под каким углом зрения воспринимал евангельское повествование русский читатель второй половины XIX в.? Нужно при этом учитывать, что вообще до определенного момента, т. е. до перевода текста Нового Завета на русский литературный язык и издания этого текста (впервые осуществленного благодаря усилиям Библейского общества в эпоху императора Александра I), русскому читателю был доступен либо славянский текст, либо иностранные переводы (очень характерно, что сам Александр I пользовался французским переводом Евангелия). В этой ситуации вопрос об отношении ко Христу становится важной чертой времени – неслучайно в религиозной живописи второй половины XIX в. такое большое значение приобретает именно Личность Самого Спасителя, а не другие религиозные сюжеты, – достаточно вспомнить произведения А. И. Иванова, И. Н. Крамского, Н. Н. Ге, В. Д. Поленова и т. д.[113] Именно русские художники послужили идее упрощенного просвещенчества, но они постоянно напоминали русскому обществу о Христе.

«Новая христология» имеет свои особенности и свою историю рецепции, принятия и отторжения и свой законченный облик приобретает именно в квазибогословских сочинениях Л. Н. Толстого, причем подобные процессы имеют место не только в России – итальянский исследователь В. Страда указывает, что новая «христология» является непременным элементом секуляризационных процессов в европейских странах и рождает «христианский плюрализм»: «удивительное богатство христианской духовности и интеллектуальности», которая, в свою очередь, рождает «светскую религиозность», сначала «пара-христианскую», а затем и антихристианскую, – так с целью замены Церкви рождаются идеи «братства» и «прав человека»[114].

Таким образом, одним из важных следствий эпохи «Великих реформ» является рождение русской интеллигенции, носительницы не только совершенно особой идейной программы, элементами которой являются социальный протест, чувство вины перед народом, панморализм, но и своеобразной религиозности и духовности. В новой, секуляризованной русской культуре, в которой вера и религия уже не играют доминирующей роли, интеллигенция выполняет особую функцию творца новых «духовных» ценностей и в определенном смысле претендует на заместительную роль в деле «духовного окормления» народа. Более того, если иметь в виду замечание Б. А. Успенского об отвержении интеллигенцией трехчастной уваровской формулы «Православие. Самодержавие. Народность», можно сказать, что в программе интеллигенции появляются новые элементы: вместо православия – неопределенная духовность; вместо самодержавия – протест против любого политического режима, основанного на деспотизме и насилии; вместо народности – народобожие и народопоклонничество, «классовое самоотрицание, идеализация мужика» [115].

Описанное явление имеет все черты религиозного кризиса, возникающего в особых исторических условиях так называемого синодального периода. Эти особенности, а также роль Церкви в данную эпоху и в описываемых процессах должны быть рассмотрены особо.

29

Зеньковский В., прот. История русской философии. Т. 1. Ч. 2. Л., 1991. С. 125.

30

Достоевский Ф. М Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972–1990. Т. 25. С. 54.

31

См. подробнее: Захарова Л. Г. Великие реформы 1860-1870-х годов: поворотный пункт российской истории? // URL: http://www.krotov.info/ history/19/1860/zaharova.htm [10. 06. 2009]. Л. Г. Захарова делает вывод, что именно «Великие реформы» реально положили основу и начало создания гражданского общества в России.

32

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. М., 2007. С. 63.

33

Шелгунов Н. В., Шелгунова Л. П, Михайлов М. Л. Воспоминания. Т. 1. М., 1967. С. 76–77, 82.

34

Очень яркий пример подобного «обратного хода» дает история «Положения о приходских попечительствах при православных церквах», утвержденного императором Александром II 2 августа 1864 г. и призванного хоть в малой степени ослабить в приходской жизни фактор жесткой централизации и административной опеки. Практически сразу после издания данного документа с помощью стандартных административных способов (запрет иметь свою печать, лишение возможности свободно выбирать председателя, отсутствие права контроля над приходским имуществом и т. д.) возможности попечительств были существенно ограничены, что в конечном счете привело к полному обесцениванию этой потенциально продуктивной меры оживления приходской жизни (см. подробнее: Аксаков И. С. Сочинения. Т. 4: Общественные вопросы по церковным делам. С. 147–148).

35

См. подробнее: Корнилов А. А. Курс истории России XIX века. М., 1993. С. 346.

36

См.: Флоровский Г., прот. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991 [репринт: Париж, 1937]. С. 285.

37

Цит. по: Аксаков И. С. – Страхов Н. Н.: Переписка. Оттава; М., 2007. С. 76 (Русь, 1883. 3 января. № 1).

38

Ильин В. Н. Миросозерцание графа Льва Николаевича Толстого. СПб., 2000. С. 320–321.

39

Флоровский Г., прот. Пути русского богословия. С. 317.

40

Там же. С. 336–337.

41

Касаткина Т. А. Феномен «Ф. М. Достоевский и рубеж XIX–XX веков» // Достоевский и XX век. М., 2007. Т. 1. С. 144. Конечно, сама концепция прогресса, как замечает Дж. Тош, является одним из фундаментальных мифов европейской культуры Нового времени, изобретенных в эпоху Просвещения, «источником культурной самоуверенности и чувства собственного превосходства» в отношениях Запада с остальным миром (Тош Дж. Стремление к истине. Как овладеть мастерством историка. М., 2000. С. 27).

42

См.: Гачева А. Г. Творчество Достоевского и русская религиозно-философская мысль конца XIX – первой трети XX в. // Достоевский и XX век. М., 2007. Т. 1. С. 21 и далее; Гачева А. Г. Ф. М. Достоевский и Н. Ф. Федоров. Встречи в русской культуре. М., 2008. С. 461.

43

Федотов Г. П. Трагедия интеллигенции // О России и русской богословской культуре. Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990. С. 432.

44

Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений (юбилейное издание): В 90 т. Т. 62. С. 411. (Далее ПСС.)

45

Кондаков И. В. К феноменологии русской интеллигенции // Русская интеллигенция: История и судьба. М., 2001. С. 78.

46

Панченко А. М. Несколько страниц из истории русской души // Толстой Л. Н. Исповедь: В чем моя вера? М., 1991. С. 346–347.

47

Флоровский Г., прот. Пути русского богословия. С. 310.

48

Подробнее об этом см.: Грузинский А. Е. Лев Толстой и эпоха 60-х годов: Речь, произнесенная в собрании Толстовского общества в Москве // Вестник воспитания. 1917. № 3.

49

Одним из вариантов такого подхода является определение секуляризации, данное немецким теологом Фридрихом Гогартеном: «…секуляризация означает, что некий духовный процесс, который генетически связан с понятием “вера”, отделяется от религиозной тематики и теперь может совершаться человеком с помощью тех способностей, которыми он обладает» (Гестрих К. Церковь, секуляризация и этика – попытка теологического разъяснения на фоне восьми различных актуальных секуляризационных теорий: Доклад в Православном Свято-Тихоновском гуманитарном университете. М., 2003. С. 1 (рукопись).

50

См. подробнее: ЗеньковскийВ., прот, История русской философии. Л., 1991. Т. 1. Ч. 1. С. 55–56, 82–86.

51

Достаточно вспомнить недавнюю дискуссию по поводу конституции Евросоюза, в текст которой предлагалось внести пункт о христианских корнях европейской культуры. Это предложение было отвергнуто, как сейчас ясно, исключительно по конъюнктурным соображениям.

52

См. подробнее: Успенский Б. А. Русская интеллигенция как специфический феномен русской культуры // Успенский Б. А. Этюды о русской истории. СПб., 2002. С. 395.

53

См.: Зеньковский В., прот. История русской философии. Л., 1991. Т. 1. Ч. 2. С. 126.

54

Фудель С. И. У стен Церкви // Собрание сочинений: В 3 т. М., 2001. Т. 1. С. 156.

55

Фудель С. И. У стен Церкви. С. 156.

56

Там же.

57

Флоровский Г., прот. Вера и культура. СПб., 2002. С. 658.

58

Софроний (Сахаров), архим. Переписка с протоиереем Георгием Флоровским. Свято-Иоанно-Предтеченский монастырь; Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 2008. С. 89.

59

Флоровский Г., прот. Церковь: ее природа и задача // Флоровский Г., прот. Вера и культура. СПб., 2002. С. 582.

60

См.: Киприан (Керн), архим. Антропология св. Григория Паламы. Париж, [Б. г.]. С. 174.

61

См.: Киприан (Керн), архим. Указ. соч. С. 369 и далее.

62

Федотов Г. Трагедия интеллигенции // О России и русской богословской культуре: Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990. С. 421.

63

См.: Зеньковский В. В. История русской философии. Л., 1991. Т. 1. Ч. 1. С. 82–83.

64

Цит. по: Живов В. М. Маргинальная культура в России и рождение интеллигенции // URL: http://www.krotov.info/history/00/zhivov/zhivov_03.html [22.06. 2008].

65

Тем не менее мысль М. Конфино требует комментария хотя бы в сноске. Точка зрения французского исследователя находит подтверждение у Г. Федотова, который подчеркивает, что в случае интеллигенции мы не имеем дело с какой-то профессиональной категорией, – например, «люди умственного труда», les intellectuels, которому соответствует немецкое die Intellektuelle (Федотов Г. Трагедия интеллигенции // О России и русской богословской культуре: Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990. С. 406; см. также: Гаспаров М. Л. Интеллектуалы, интеллигенты, интеллигентность // Русская интеллигенция. История и судьба. М., 2001. С. 6 и далее). В этой статье очень подробно рассмотрены этимология понятия «интеллигенция» и крайне интересный путь трансформации этого понятия: сначала «служба ума», затем «служба совести», затем «служба воспитанности»: «Русская интеллигенция была западным интеллектуальством, пересаженным на русскую казарменную почву. Интеллигенция есть часть народа, занимающаяся умственным трудом и только в силу исторических неприятностей берущая на себя дополнительную заботу: политическую оппозиционность» (там же. С. 9, 11). Эта оппозиционность не есть просто банальный протест, она имеет выраженную нравственную окраску, несет в себе «социальную функцию общественного самосознания» (Степанков Ю. С. «Жрец» нарекись и знаменуйся: «жертва» (к понятию «интеллигенция» в истории российского менталитета) // Там же. С. 20). Таким образом, намечаются две тенденции трактовки термина «интеллигенция». С одной стороны, это люди интеллектуального труда, для которых главной жизненной ценностью является именно интеллектуальное творчество. С другой – это представители определенного общественного движения. Эту мысль подчеркивает в «Вехах» и П. Б. Струве: именно в 60-е гг. XIX в., в период бурного развития журналистики и публицистики, «интеллигенция» отделяется от образованного класса (см.: СтрувеП. Б. Интеллигенция и революция // Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990 [репринт издания 1909 г.]. С. 138). Однако характерно, как замечает П. П. Гайденко, что у веховских авторов нет взаимопонимания по поводу исторического происхождения интеллигенции: С. Н. Булгаков в своей статье ведет ее начало не от реформ Александра II, а от преобразований Петра I (см.: Гайденко П. П. Владимир Соловьев и философия Серебряного века. М., 2001. С. 414). Очень интересный и содержательный анализ понятия «интеллигенция» дан в статье: Резниченко А. И., Резвых Т. Н. Интеллигенция как quantite negligeable: два опыта забвения смысла слова: Рождение intelligentia из духа интеллигенции // Сборник «Вехи» в контексте русской культуры. М., 2007. С. 76 и далее. Рассматривая этимологию латинского intelligentia, авторы приходят к выводу, что это понятие претерпело в XIX – начале XX в. несколько трансформаций – от «образованная, культурная часть общества», которая консолидировалась в единую группу к 30-40-м гг. XIX в., до группы «партийных» отщепенцев, интересы которых противопоставляются интересам народа. Только в сборнике «Вехи» предпринимается попытка преодоления этой тенденции.

66

Федотов Г. Трагедия интеллигенции // О России и русской богословской культуре: Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990. С. 408409.

67

Живов В. М. Маргинальная культура в России и рождение интеллигенции // URL: http://www.krotov.info/history/00/zhivov/zhivov_03.html [22.06.2008].

68

Флоровский Г., прот. Пути русского богословия. С. 288.

69

Отдельные аспекты данного вопроса, но в совершенно иной постановке затронуты в первой главе монографии Е. В. Николаевой «Художественный мир Льва Толстого, 1880-1900-е годы» (М., 2000), а также в очень содержательной работе немецкого исследователя: Dieckmann E. Russische Zeitgenossen йЬег Tolstoj. Berlin; Weimar, 1990.

70

Бердяев Н. А. Духи русской революции / Из глубины: Сб. // URL: http:// www.vehi.net/berdyaev/duhi.html [26.10.2009]. Еще раз подчеркнем при этом важность замечания, сделанного архиеп. Иоанном (Шаховским): социальная проповедь писателя при всей своей глубине и актуальности представляет собой сложную смесь правды с ложью, причем эта смесь очень своеобразна – в социальной правде всегда присутствует религиозная неправда, наоборот, в религиозной неправде есть ростки христианской и художественной правды, не дающие толстовскому дереву увять окончательно: «Религиозная неправда Толстого утверждалась его удивительной художественной правдой. Ею он увидел многие язвы и раны современного ему общества» (Иоанн (Шаховской), архиеп. К истории русской интеллигенции. (Революция Толстого). М., 2003. С. 209, 235).

71

Франк С. Л. Религиозно-исторический смысл русской революции // Франк С. Л. По ту сторону правого и левого. Париж, 1972. С. 28–29.

72

Булгаков С. Н. Героизм и подвижничество // Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990 [репринт издания 1909 г.]. С. 47.

73

Гершензон М Предисловие // Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990 [репринт издания 1909 г.]. С. 4.

74

Живов В. М. Маргинальная культура в России и рождение интеллигенции // URL: http://www.krotov.info/history/00/zhivov/zhivov_03.html [22.06.2008].

75

Успенский Б. А. Русская интеллигенция… С. 398. Логическим завершением протестного движения, как известно, стал социализм, в котором многие особенности мировоззрения русской интеллигенции отразились ярко и выпукло. Блестящую характеристику этого явления дает В. В. Розанов в комментариях к своей переписке с Н. Н. Страховым, где он говорит о социализме как о раке русской истории. Главная характеристика этого движения – равнодушие к общественным делам, равнодушие к тому, «крепки ли мосты в нашем уезде», «не попадает ли лен, превосходно родящийся у крестьян, в руки евреев-скупщиков», «есть ли у нас в уездном городе порядочная библиотека», «соответствуют ли учебные заведения уезда нуждам, быту и уровню образования его мещанства, купечества и крестьянства», – и пылающая занятость ума, сердца и воображения тем, «что будет в России через сто или двести лет, не будем ли мы все 17-летними Сократами <…> будем построять новую Афинскую республику, с архонтами, членами Совета, «отнюдь без губернаторов и без царя», – и эта республика будет все читать Писарева и Чернышевского, рубить топором иконы, истреблять «лишних паразитов» («Пчелы» Писарева), т. е. всех богатых, знатных и старых, а мы, молодежь, будем работать на полях бархатную, кем-то удобренную землю и растить на ней золотые яблоки, которые будут нам родиться «не как при старом строе». И – мир на всей земле, и – песни по всей земле» (Розанов В. В. Литературные изгнанники. Н. Н. Страхов. К. Н. Леонтьев. М., 2001. С. 64. Примеч. 1).

76

Цит. по: Хейер Э. Религиозный раскол в среде российских аристократов в 1860-1900-е гг. (редстокизм и пашковщина). М., 2002. С. 15.

77

См. подробнее: Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 2002. С. 215–220. Предсмертное письмо И. М. Опочинина напечатано: Исторический вестник. 1883. Январь.

78

Тихомиров Л. А. Национальный пророк интеллигенции // Вече: Альманах русской философии и культуры. Вып. 1. СПб., 1994. С. 107.

79

Гайденко П. П. Владимир Соловьев и философия Серебряного века. М., 2001. С. 416, см. также с. 427.

80

Бердяев Н. А. Русская идея // О России и русской богословской культуре. Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990. C. 64. В определенной степени именно на этой почве рождается идея обновления Церкви, которая долгое время находилась в тесном союзе с режимом. Церковное обновление, во всяком случае, в том варианте, как это представлялось в начале XX в., – типично интеллигентская идея: изменение не внутри себя, а вне.

81

Бунин И. А. Окаянные дни: Воспоминания. Статьи. М., 1990. С. 101.

82

Тыркова-Вильямс А. Воспоминания. М., 1998. С. 198–199.

83

См.: Франк С. Л. Лев Толстой как мыслитель и художник // Франк С. Л. Русское мировоззрение. СПб., 1996. C. 468–469.

84

Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 2002. С. 109–110.

85

Федотов Г. Трагедия интеллигенции // О России и русской богословской культуре. Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990. С. 434. Представляется, что оппозиция «интеллигенция – народ» есть проявление некой раздвоенности русской культуры, «антиномизм русской ментальности», который особенно ярко актуализировался после петровских преобразований и для которого характерно противопоставление старого и нового, реализующегося в различные исторические эпохи именно в ряде оппозиций («образование и невежество», «интеллигенция и народ», «наука и религия», «светскость и религиозность» и т. д.) (Климова С. М. Антиномизм как образ эпохи: Л. Н. Толстой и П. Флоренский // На пути к синтетическому единству русской культуры. Философско-богословское наследие П. А. Флоренского и современность. М., 2006. С. 86). В. В. Кожинов подчеркивает, что на самом деле эта двойственность выполняет в русской истории совершенно определенную функцию: интеллигенция тяготеет к роли своеобразной посредницы между народом и властью (см.: Кожинов В. В. Попытка беспристрастного размышления об интеллигенции // Русская интеллигенция. История и судьба. М., 2001. С. 120).

86

Успенский Б. А. Русская интеллигенция… С. 396. По замечанию Б. А. Успенского, оппозиция «интеллигенция – царь» могла возникнуть в новейшей русской культуре достаточно поздно – только после появления в ней типологии царя при императоре Николае I. До этого момента мы можем говорить не об оппозиционности режиму, самой идее власти, а об оппозиционности конкретной личности, являющейся носителем царской власти (таковы по своему происхождению конфликты Н. И. Новикова и А. Н. Радищева с императрицей Екатериной II) (см.: Там же. С. 399).

87

Лосский Н. О. Толстой как художник и мыслитель // Современные записки. Париж, 1928. № 37. С. 241.

88

Цит. по: Флоровский Г., прот. Пути русского богословия. С. 290.

89

Франк С. Л. Этика нигилизма // Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990 [репринт издания 1909 г.]. С. 177–178.

90

См.: Климова С. Феноменология святости и страстности в русской философии культуры. СПб., 2004. С. 215. Крафт – герой романа «Подросток» Ф. М. Достоевского, который застрелился от невозможности жить с мыслью о второстепенной роли России во всемирной истории. См. статью В. В. Розанова «Возле «русской идеи» (Розанов В. В. Среди художников. М., 1994).

91

Розанов В. В. Белинский и Достоевский // Наше наследие. 1991. № VI (24).

92

См.: Булгаков С. Н. Героизм и подвижничество // Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990 [репринт издания 1909 г.]. С. 33 и далее.

93

Как тут не вспомнить ставшие знаменитыми через 100 лет строки: «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке»?

94

См.: Франк С. Л. Этика нигилизма // Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990 [репринт издания 1909 г.]. С. 155–159. См. также о связи философии Л. Н. Толстого с этикой нигилизма: Мелешко Е. Д., Каширин А. Ю. Толстовство как тип русского мировоззрения // Толстовский сборник – 2000: Материалы XXVI Международных Толстовских чтений: В 2 ч. Ч. 1: Л. Н. Толстой в движении эпох / Тул. гос. пед. ун-т им. Л. Н. Толстого. Тула, 2000.

95

Цит. по: Живов В. М. Маргинальная культура в России и рождение интеллигенции // URL: http://www.krotov.info/history/00/zhivov/zhivov_03.html. Примеч. 5 [22.06.2008].

96

Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой. 1857–1903. СПб., Изд. Общества Толстовского музея. 1911. Т. 1. С. 111 (письмо гр. А. А. Толстой от 4 июня 1858 г.).

97

«Die Lust der Zerstorung ist auch eine schaffende Lust» («Страсть разрушения есть также и творящая страсть») (М. Бакунин) (см. подробнее: Франк С. Л. Этика нигилизма // Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990 [репринт издания 1909 г.]. С. 168).

98

Зайцев К. И. Толстой как явление религиозное // Русские мыслители о Льве Толстом: Сборник статей. Ясная Поляна, 2002. С. 542.

99

См.: ФлоровскийГ., прот. Пути русского богословия. С. 455.

100

Л. Н. Толстой и Н. Н. Страхов: Полное собрание переписки. Т. I–II. Группа славянских исследований при Оттавском университете; Государственный музей Л. Н. Толстого, 2003. Т. II. С. 611–612.

101

Там же. Т. II. С. 960–961.

102

См.: Steiner G. Tolstoj oder Dostojewskij. МйпеЬеп; Wien, 1964. S. 261.

103

В письме упоминаются последователи Л. Н. Толстого: П. И. Бирюков (Поша), кн. Д. А. Хилков, Е. М. Ещенко (Емельян).

104

См. обширное письмо В. Г. Черткову от 26 сентября 1889 г. (ПСС. Т. 86. С. 261–262). Впрочем, следует иметь в виду важное замечание прот. В. Зеньковского: признавая «панморалистическую» основу религиозного творчества Л. Н. Толстого, он подчеркивает напряженность и даже исключительность моральных поисков писателя (Зеньковский В., прот. Л. Толстой как мыслитель: К диалектике его идейных исканий // Собрание сочинений. Т. 1: О русской философии и литературе: Статьи, очерки, рецензии. 1912–1961. М., 2008. С. 342).

105

Бердяев Н. А. Духи русской революции // Из глубины: Сборник статей о русской революции // URL: http://www.vehi.net/berdyaev/duhi.html [26.10.2009]. Мысли Н. А. Бердяева при этом следует воспринимать в контексте наметившейся еще в начале XX в. тенденции превращения некоторых героев Ф. М. Достоевского в грандиозные символы-архетипы (см.: Хализев В. Е. Иван Карамазов как русский миф начала XX века // Хализев В. Е. Ценностные ориентации русской классики. М., 2005. C. 356 и далее).

106

См.: Франк С. Л. Ересь утопизма // Франк С. Л. По ту сторону правого и левого. Париж, 1972. С. 86. Именно поэтому совершенно справедливо проф. М. Д. Муретов подчеркивает, что, имея вид нравственной высоты, знаменитые пять заповедей Л. Н. Толстого на самом деле представляют собой без Христа «превращение правды Христовой в неправду антихристову» (Муретов М. Д. Христианин без Христа. М., 1893. С. 16).

107

См.: Франк С. Л. Лев Толстой и русская интеллигенция // Русские мыслители о Льве Толстом: Сборник статей. Ясная Поляна, 2002. С. 163.

108

Леонтьев К. Н. Наши новые христиане, Ф. М. Достоевский и гр. Лев Толстой. М., 1882. С. 54.

109

См.: Климова С. Феноменология святости и страстности в русской философии культуры. СПб., 2004. С. 246–247.

110

Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой. 1857–1903. СПб.: Изд. Общества Толстовского музея. Т. 1. 1911. С. 62.

111

Л. Н. Толстой и Н. Н. Страхов: Полное собрание переписки. Т. I–II / Группа славянских исследований при Оттавском университете; Государственный музей Л. Н. Толстого. 2003. Т. II. С. 781.

112

Записки петербургских Религиозно-философских собраний. 1901–1903. М., 2005. С. 395.

113

См. подробнее: НиколаеваЕ. В. Художественный мир Льва Толстого. 18801900 годы. М., 2000. С. 39–41. Е. В. Николаева ссылается при этом на выводы известного искусствоведа и историка искусства Д. В. Сарабьянова, который указывает, что начиная именно с Иванова неканонический религиозный сюжет «становится в русском искусстве своеобразным способом обобщения и претворения конкретных фактов и ситуаций действительности» (Там же. С. 45).

114

Страда В. Проблемы секуляризации в русской литературе и культуре XIX века // Русская литература XIX века и христианство. М., 1997. С. 300–301.

115

Успенский Б. А. Русская интеллигенция… С. 402, 405–406.

Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников

Подняться наверх