Читать книгу Лик умирающего (Facies Hippocratica). Воспоминания члена Чрезвычайной Следственной Комиссии 1917 года - Р. Р. фон Раупах - Страница 5
Глава 1. При царском режиме
II. В Вильно
ОглавлениеРеволюция 1905 года и военно-окружные суды. – Дело чинов Виленской пограничной стражи. – Председатель генерал Булычевцев. – Жандармский ротмистр Мясоедов и провокация. – Латышская революция 1905 года. Ее ликвидация военно-окружными судами. – Председатели: генерал барон Остен-Сакен и генерал Кошелев. – Дело братьев Иоссельсонов, их казнь и моя высылка из края. – Покушение на генерала Кошелева. – Генерал-губернатор барон Меллер-Закомельский. – Дело об убийстве супругов Россицких. – Перевод мой в Петербург.
В петербургском военно-окружном суде должности замещались обыкновенно по протекции. Интересам службы такой порядок не вредил, так как персональные качества служащих нашего миниатюрного ведомства были более-менее одинаковы, да и петербургский суд отличался от других разве только тем, что независимая деятельность его в значительной степени стеснялась влиянием разного рода сосредоточенных в столице высоких властей. Но после революции 1905 года в военные суды стали передавать политические дела, защитниками по которым часто выступали самые блестящие из петербургских адвокатов. Для состязания с ним понадобился обвинитель, обладавший некоторым даром слова. Это качество, отмеченное в моей аттестации от кавказского прокурора, и было причиной сделанного мне предложения занять в Петербурге должность помощника военного прокурора с тем, чтобы до открытия вакансии я нес ту же обязанность в Виленском суде13.
Это было временем ликвидации революционного 1905-го года. Если бы кто-нибудь взял на себя труд перечитать газеты и журналы времени нашей первой революции, он нашел бы в них тот же клич «долой», которым общественные деятели, думские ораторы и передовые мыслители насыщали обывательскую массу накануне грозных событий 1917 года. Как в первую, так и во вторую революцию лейтмотивом всей периодической прессы была злоба и ненависть к правительству и всем органам власти вообще. Ужас Цусимы и позор проигранной войны14 требовали искупления грехов. Но грехи эти лежали вовсе не на одном Царе с его министрами и чиновниками. Всякое правительство есть исторический факт являющийся продуктом общественного творчества, и царское правительство было только головой, мозгами того общественного тыла, которое называлось русской буржуазией. Этот мозг питался ее жизненными соками и омывался ее кровью. Массовый интеллигент-обыватель, составляющий тот слой русского населения, которым определяется весь характер государственной жизни страны, не обладал элементарными качествами гражданина. Он не знал чувства патриотизма, не был способен к жертвенности, и только личные выгоды и интересы вызывали у него энергию и пробуждали деятельность. Он был ужасающе беспринципен. Конечно, далеко не все бездельничали, брали взятки и потрафляли15 начальству, но терпели таких людей решительно все. Все мы жали им руки и никто не чуждался их общества. И неправда, что причиной этого попустительства были прославленное русское добродушие и незлобивость. Причина его лежала в общей беспринципности, в отсутствии нравственной брезгливости. Это было то качество, которое так красочно оценивал Гоголь: «и только что они избили его (Ноздрева) чубуками и задали такую трепку его густым бакенбардам, что из двух осталась только одна, как к столу, за которым они сели продолжать игру, подошел тот же Ноздрев и, что удивительнее всего – и они как будто ничего, и он ничего»16.
Сплоченная общим чувством ненависти и злобы, эта общественность стала действовать сообща, но деятельность ее во время обеих революций была только разрушительной. Обывательская масса эта не была оплодотворена никакой идеей, ей были чужд тот возвышающий душу энтузиазм, без которого общественное созидание и творчество немыслимы.
Но те водители общественной мысли, которые видели в Цусиме17 и Мукдене18 не народный позор, а открывавшуюся возможность к захвату политических свобод, не были способны выковать из обывателя гражданина, научить его честно служить и создать в нем любовь к той родине, разгрому которой они сочувствовали.
Брошенный им впоследствии министром Столыпиным упрек в том, что им нужна не Великая Россия, а великие потрясения, справедлив19.
Надежды на японские победы оправдались. Студенты прекратили занятия наукой, профессора, открыто им сочувствовавшие, объявили себя бессильными противиться обращению высших учебных заведений в места политических сходок, рабочие устроили забастовки во всех фабричных районах. Остановились на всей территории государства железные дороги, в городах прекратилось освещение, бездействовал телефон. Образовалось множество союзов адвокатов, инженеров, профессоров, земских деятелей и других, выносивших свои оппозиционные резолюции, а богатые промышленники стали снабжать эти организации деньгами.
И все это творилось в наивной уверенности, что на другой же день после дарования конституции деревенские бабы пошлют своих неграмотных детей в школы, бездельники станут ревностно служить, взяточники обратятся в честных людей, рабочие прекратят пьянствовать, и вся жизнь станет прекрасной. А главное, все это достигалось без долгой, мелочной и скупой работы перевоспитания. Один нажим на рулевое колесо – и вся столетиями сложившаяся русская действительность вдруг оказалась перевернутой. Свобода 1905-го года, несомненно привела бы Россию к событиям, наступившим 12 лет спустя, если бы умнейший из государственных деятелей, граф Витте20 не сумел их задержать. Революция была подавлена, но парламент Россия все-таки получила. И как только это случилось, так общее единство, построенное на чувстве ненависти к власти, быстро распалось и сменилось многочисленными партиями с их разнообразными, часто фантастическими программами, борьбой за свои узкие партийные интересы и ненависть к своим политическим противникам. В остальном все осталось по прежнему: та же беспочвенность, те же ссоры и дрязги, беспринципность и бездейственность. Когда 10 лет спустя великая мировая трагедия потребовала от нашей общественности качеств зрелого гражданина, она этого испытания не выдержала и еще раз доказала свою неспособность к государственному водительству.
С этого момента гибель ее стала неизбежной и участь, постигшая французское феодальное дворянство, предрешенной. Оправдались мудрые слова Моммзена21: «историческая судьба есть историческая справедливость».
А под этим тонким, как паутина слоем такой общественности лежала многомиллионная народная толща с культурой времен крещения Руси Владимиром Святым22. Почти поголовно безграмотная, непроницаемо невежественная, она столетиями жила в состоянии гнетущей тьмы и безвыходной нищеты и став двигателем мировых событий, прежде всего проявила все те качества голодного волка, которые выработала в ней история в своем вековом течении.
Само собой разумеется, что все эти оценки и соображения пришли мне в голову только теперь, когда, оглядываясь на пройденный путь, легко разбивать его на главы и находить для каждой из них свою формулу. Но при подъеме на жизненную гору все мы в гораздо большей степени являемся продуктами своего времени, чем при спуске в долину забвения. Поэтому 30 лет тому назад мысли и чувства моих современников оказывали большое влияние на мое отношение к тем борцам за свободу, которым мне приходилось обвинять.
Просматривая теперь сохранившиеся у меня многочисленные обвинительные акты и наброски моих речей по политическим делам, я в революционной деятельности того времени ничего кроме граничившего с глупостью дилетантизма не вижу. Тогда я этого не замечал вовсе. Но как тогда, так и впоследствии, больше всего меня поражала отсутствие у многих революционных деятелей элементарной идейности. И удивительнее всего, что предателями были вовсе не отъявленные негодяи, а люди обычной нравственности, но сознание гнусности именно предательства было просто-напросто вне их духовного мира. В нем его не было.
Если бы мне предложили найти для политических процессов того времени общую формулу, я бы ее выразил так: каждая группа политической организации в десять членов слагается из двух предателей, двух растратчиков, трех дураков и только трех идейных работников. В то время, однако, не только в моих глазах, но и в представлении судей, окраску политическому делу давали не многочисленные негодяи, но малочисленные идейные люди. Будучи преданными и проданными, они неизменно вызывали к себе благожелательное сочувствие.
Относительно либеральные тенденции военных судов и склонность их к оправдательным приговорам при отсутствии несомненных доказательств вины скоро стали одной из причин, побудивших политическую полицию прибегать к действиям, получившим название провокации. С несомненностью убедился я в этом только один раз.
Виновником ее был ротмистр жандармской политической полиции Мясоедов. Провокация, совершенная им по указанию департамента полиции, восемь лет спустя послужила исходным пунктом для обвинения, приведшего его к виселице.
В 1907-м году мне было поручено ведение в Виленском военно-окружном суде дела о нескольких солдатах пограничной стражи, обвинявшихся в пропуске контрабанды. В июле месяце днем офицер, объезжавший в необычное время линию сторожевых постов, задержал человека переходившего границу с двумя небольшими тюками. Вместе с контрабандистом офицер отправился на ближайшую заставу и, войдя в караульное помещение, к удивлению своему застал там всех часовых ближайшего района. Они пьянствовали с угашавшим их водкой унтер-офицером жандармской политической полиции. Испуганный контрабандист тут же указал на жандарма, заявив, что по его поручению он ходил в Германию, получил там имевшиеся при нем тюки и перенес их через границу. Желая проверить это сознание, офицер вскрыл тюки и остолбенел: в них оказалась революционная литература. Тут были брошюры о том, как пользоваться ручными гранатами, наставления для революционной пропаганды в войсках, порнографическая карикатура на Государя и т. п.
Расследование установило, что как принятие революционной литературы в Германии, так и перенос ее через границу организовал жандармский ротмистр Мясоедов, унтер-офицеру же было поручено только отвлечь часовых с границы, чтобы дать возможность посланному беспрепятственно ее перейти. С помощью водки устроить это оказалось не трудно и все дело несомненно прошло бы благополучно, если бы не объезд офицера, которого нельзя было предвидеть, потому что тюки с литературой проносились днем, когда деятельность контрабандистов невозможна, а потому и не бывает объездов начальства.
Председательствовал по этому делу генерал Булычевцев23. Добрый и безупречно честный, человек этот принадлежал к тому типу русских людей, которых французы характеризуют выражением «ame slave»24. Эти люди, если они либералы, то требуют свободы собраний вплоть до права устраивать митинги на железнодорожном полотне, если они любят, то уж всех до клопа включительно, и если они справедливы, то способны воспретить употребление нафталина, губящего массу ни в чем не повинной моли. Идеалист и мечтатель он в высшей степени страдал тем недугом, который так порицал во мне мой кавказский прокурор, и который заключался во внесении своего субъективного отношения, своих личных чувств и убеждений в судебные дела. Среди нас, сослуживцев, генерал пользовался репутацией рыцаря без страха и упрека, а в судебном мире он приобрел известность тем, что добиваясь по одному делу оправдательного приговора, продержал не соглашавшихся с ним судей в совещательной комнате тридцать часов без еды и сна. Измученные судьи вынесли желательный приговор, но подали затем жалобу, справедливо обвиняя председателя в насилии над их совестью. Генерал оправдался ссылкой на статью закона, обязывавшую председателей по возможности склонять судей к единогласному решению, и продолжал занимать столь мало соответствовавшее его духовному облику кресло военного судьи. Мясоедов знал репутацию генерала и, вероятно, для обеспечения себе большей свободы в разговоре с ним, явился давать свое свидетельское показание не в офицерском мундире, а в статском платье. Обвинительного акта по этому делу в моем архиве не сохранилось. Касавшийся исключительно виновности солдат, он никакого интереса не представлял, ценности же его как содержавшего все даты события я в то время, конечно, предвидеть не мог. В набросках моей обвинительной речи, сделанных во время обеденного перерыва судебного заседания, показание Мясоедова намечено лишь в общих чертах, и для связного его изложения многое приходится пополнять по памяти. Излагая это показание теперь, 27 лет спустя после его дачи, я умышленной неправды не допущу и потому за верность общего смысла ручаюсь, но в деталях и частностях могут быть, конечно, ошибки и неточности.
Дело слушалось при закрытых дверях, но зал заседания был переполнен. Присутствовал почти весь состав гражданского и военного судов, все начальство обвиняемых солдат и многие чины администрации, в числе их и командующий войсками Виленского округа генерал Ренненкампф25. Из очевидцев этого суда многие, конечно, еще живы и, если эти записки попадут когда-либо им в руки. Они дополнят их тем, что время успело изгладить из моей памяти, и исправить невольно допущенные мною ошибки.
Общее впечатление, произведенное на меня Мясоедовым, вполне совпадает с тем, которое он произвел на капитана Б., показание которого о последних днях жизни Мясоедова читатель найдет в дальнейшем. Роль Мясоедова в Виленском процессе была очень трудной. Сохранить в ней не только спокойствие, но и еще некоторое достоинство мог только человек умный. Хорошо воспитанный и очень бывалый, мысли свои он выражал свободно, и отлично умел тоном и манерой произношения придавать своим словам желательный оттенок.
– Расскажите, свидетель, все, что Вам известно по делу, – обратился к нему председатель.
– О служебном проступке солдат-пограничников, – ответил Мясоедов, – мне известно только то, что уже показал суду подчиненный мне унтер-офицер. Добавить к этому показанию я ничего не могу. Если суд интересуется какими-либо другими сведениями, то прошу предлагать вопросы.
– Вы подтверждаете заявления Вашего подчиненного, что перенос через границу нелегальной литературы был организован Вами?
– Да.
– Доложите суду, с какой целью это делалось.
– Цель эта составляет служебную тайну, и я мог бы потому на ваш вопрос не отвечать, но в данном случае в интересах и правосудия и нас, чинов политической полиции, я считаю целесообразным эту тайну нарушить, и потому на вопрос отвечу: нелегальная литература доставлялась из-за границы для изобличения революционеров. Практика судов, – продолжал Мясоедов, слегка повернув голову в сторону всех сидевших в зале судейских, – показала, что обвинительные приговоры политическим преступникам выносятся только тогда, когда они изобличаются прямыми уликами. Но революционеры, обыкновенно, бомб при себе не носят, нелегальных листовок открыто на улице не раздают и очень тщательно уничтожают все, что может служить вещественным доказательством их преступной деятельности. В громадном количестве случаев виновность их устанавливается только косвенными уликами. Я, конечно, допускаю, что одна косвенная улика может быть объяснена случайностью, но совокупность многих косвенных улик случайностью быть не может. Сведения свои политическая полиция получает через секретных агентов, то есть лиц одновременно обслуживающих и департамент полиции и свою революционную организацию. Хотя предложения этого рода услуг во много раз превышает спрос на них, но, – с насмешкой сказал Мясоедов, – закон политической экономии о спросе и предложении к нашему делу, по-видимому, неприменим. Оплата этих сотрудников обходится государству все же в огромную сумму, но помимо денег сколько времени, энергии и тревог за собственную жизнь приходится затрачивать чинам политической полиции только для того, что бы после оправдательного приговора и обычно следующей за ним административной высылкой в другой район, оправданный революционер завел бы там всю эту сказку сначала. Тут необходимо одно из двух: либо судьи должны судить не по формальным признакам, а по здравому смыслу, либо мы должны изменить свои методы расследования. Первое не в нашей власти, остается второе. В тех случаях, когда преступная политическая деятельность была несомненной, – это слово Мясоедов подчеркнул, – а добыть прямые улики против ее виновника было невозможно, мы поручали нашим сотрудникам эти улики создавать. Обыкновенно это делается путем передачи для прочтения или просто для временного хранения некоторых из тех брошюр, доставка которых из-за границы была возложена на меня. У получившего такие брошюры внезапно проводился обыск, и тогда в протоколе его они означались в качестве вещественного доказательства. Я совершенно уверен, что к людям невинным этот метод не применялся просто потому, что в этом не было смысла, избавил же нас он от многих неуловимых нарушителей государственного порядка, и о том, что он теперь раскрыт, я бы сожалел, если бы не надежда, что разъясненная мой тайна изменит отношение судов к политическим преступникам, а нас избавит от необходимости прибегать к приемам, которые мы и сами считаем маложелательными.
– Вы сказали, – заметил председатель, – что нелегальная литература вручалась Вашими секретными агентами с предложениями ознакомиться с ней или принять ее на сохранение.
В таких случаях принимавший знал, что он берет. Но бывали ли случаи, когда без его ведома брошюры, обучавшие обращению с бомбами, незаметно для намеченного лица клались в карман его пальто или подбрасывались во время обыска в ящик его письменного стола?
– Возможно, бывали и такие случаи.
– Этим почтенным делом Вы занимались по распоряжению департамента полиции?
– Ответить на этот вопрос мог бы лучше всего сам департамент полиции, что же касается «почтенности», то ведь и деятельность судов, оправдывающих заведомых нарушителей государственного порядка, едва ли можно считать вполне безупречной.
– Вы свободны, – сказал председатель.
Мясоедов поклонился и вышел из залы.
Совещание суда продолжалось более четырех часов. Солдаты были признаны виновными в небрежном исполнении своих обязанностей и приговорены к семидневному аресту. Вместе с тем, пользуясь своим правом непосредственного обращения к Государю, суд составил ходатайство на Высочайшее имя о полном освобождении солдат от всякого наказания. Мотивировал он это тем, что проступок был умышленно вызван и использован жандармскими властями, деятельность которых иллюстрировалась Мясоедовскими признаниями. Просьба о помиловании была использована таким образом, как способ ознакомить Николая II26 с преступными приемами политической полиции.
Жест был красивый и мужественный, но практически совершенно бесцельный.
Прежде всего, несомненная вина солдат никакого помилования не заслуживала, но самым легкомысленным был, конечно, расчет на то, что Государь внесет в дело свое личное отношение. Характер Государя в то время был уже хорошо известен, и можно было безошибочно предвидеть, что исход ходатайства будет определен не им, а министром внутренних дел27, в непосредственном ведении которого находился департамент полиции. Как и следовало ожидать, ходатайство это Государю доложено не было, так как Главный военный суд отменил полностью все решение Виленского суда.
Второй суд, в другом составе присутствия, Мясоедова не допрашивал вовсе и, ограничившись расследованием проступка солдат, назначил им вместо семидневного двухнедельный арест.
В конце 1907 года на прусской границе было арестовано несколько лиц, в автомобиле которых оказались взрывчатые вещества. Задержанных предали Виленскому военно-окружному суду по обвинению в принадлежности к преступному сообществу, поставившему себе целью насильственное ниспровержение существующего государственного строя.
По просьбе одного из обвиняемых, суд вызвал в качестве свидетеля ротмистра Мясоедова, который в своих показаниях высказал предположение, что найденные в автомобиле снаряды были во время обыска подброшены туда одним из агентов жандармского ротмистра Пономарева28. Предположение это он обосновывал тем, что в период деятельности Пономарева на прусской границе, возвращаясь однажды из немецкого местечка Эпокунен, он нашел в своем собственном автомобиле такие же снаряды и нелегальную литературу.
Месяц спустя после дачи этого показания по требованию департамента полиции Мясоедов был уволен со службы29.
* * *
Возникшая в Сибири и прошедшая по России революционная волна 1905 года разлилась с особенной силой по нашим западным окраинам – Польше и Прибалтийскому краю. Население последнего состояло из низшего класса – крестьян латышей и высшего – немцев дворян. Нет никакого сомнения, что своей относительно высокой культурой край обязан был исключительно немецкой части населения, но немцы во многих отношениях жили средневековыми традициями и по отношению к аборигенам края держали себя как завоеватели. В немецких руках находилось все местное управление, они облагали латышей повинностями, назначали пасторов, им одним принадлежало право охоты. Классовое расслоение в крае сложилось необыкновенно четко, и болезненно самолюбивые латыши оказались благоприятной почвой для агитационного посева.
Начавшись отдельными террористическими актами, революционное движение к осени 1905 года приняло форму революционного мятежа против немецкого дворянства. В результате оказались разгромленными 573 помещичьих имения. Достояния нескольких дворянских поколений, накопленные веками, богатые древние замки, хозяйственные усовершенствования, хорошие библиотеки, картинные галереи и всякого рода коллекции, все это грабилось и обращалось в дым. Множество помещиков было убито с чрезвычайной жестокостью. Те, которым удалось сохранить жизнь, бежали из своих усадеб и скрывались в городах и лесах. Посланная правительством карательная экспедиция к концу 1905 года восстание подавила, но судебная ликвидация его продолжалась более двух лет. Производилась она двумя сессиями Виленского военно-окружного суда, из которых одна заседала в Риге, а другая – в Митаве.
Летом 1907-го года я был командирован для исполнения обязанностей прокурора в Митавский суд.
Председателем его назначили генерала барона Остен-Сакена. На первом же заседании суда, слушавшем дело о разгроме немецкого дворянского поместья, все 30 обвиняемых заявили, что считают бесполезным давать какие-либо объяснения такому суду, в котором и председатель и прокурор немецкие дворяне.
Встретившись 10 лет спустя с одним из моих судебных противников адвокатом, латышом Стучкой30, я убедился, что памяти пристрастного обвинителя по себе в Митавском суде я не оставил.
Случилась эта встреча в 1917 году, когда я исполнял обязанности председателя следственной комиссии по делу о мятеже Верховного Главнокомандующего генерала Корнилова31, а адвокат Стучка занимал высокую должность большевицкого комиссара юстиции.
Беседовать мне с ним пришлось по весьма скользкому для меня вопросу о побеге из Быховской тюрьмы генерала Корнилова, Деникина и других32. Объяснениям моим Стучка едва ли поверил и во всяком случае не должен был им поверить, но он выслушав меня сказал: «Мы с вами и теперь такие же противники, какими были в заседании Митавского суда, но доверие к Вам то же, что было и тогда».
Могу почти с уверенностью сказать, что если бы этого «доверия» мне Стучка тогда не оказал, то едва ли я бы имел теперь возможность писать эти строки.
За четыре с лишним месяца пребывания в Митаве я провел более двадцати латышских дел с несколькими сотнями обвиняемых. Ни по одному из них не было вынесено смертного приговора. Случилось это потому, что мы оба с председателем держались того мнения, что мятеж с его насилием и злодействами должен быть подавлен теми же способами, как это делается на войне, то есть решительно без всякой сентиментальности. После наступления нормального порядка вступает в действие и нормальный закон. Ни мести, ни произволу не должно быть места. Массовая казнь людей за преступления, совершенные ими два года тому назад, – бессмысленная и вредная жестокость.
Председатель барон Остен-Сакен33 был добросовестнейшим из всех судей, с которыми мне приходилось когда-либо выступать. Письменные расследования отдельных эпизодов латышской революции состояли обыкновенно из целой серии томов, и ни адвокатура, ни я ни изучали эти фолианты с такой добросовестностью, как председатель. Достаточно было одному из десятков свидетелей отступить на суде от показания, данного на предварительном следствии, как председатель тотчас обращал на это внимание и, отыскивал без труда соответствующий том, прочитывал требуемое место. Он мог дать любую справку и мне, и адвокату, каждому из многочисленных обвиняемых, что при множестве дел было осуществимо только ценою полного отказа от всякой личной жизни. Погружаясь в события очередного дела, анализируя показания каждого свидетеля и обвиняемого, сопоставляя эти показания и учитывая малейшие оттенки вины, барон при изучении каждого дела клал перед собой лист белой бумаги с заранее выработанными заголовками. На первом значились евангельские слова: «Мерой полною, утрясенною», на втором: «Мерой полною», и т. д. до последнего с заголовком «Оправданные». По мере знакомства с делом обвиняемые перекочевывали у него из одной рубрики в другую, а когда такое размещение их по степени наказания было закончено, тогда в каждой рубрике они размещались уже по мере его. Все это делалось задолго до слушания дела, тщательно взвешивалось, вынашивалось, и потому создавало такие прочные убеждения, что никакие новые данные судебного разбирательства их уже поколебать не могли. Устраненная из дела живая жизнь неизбежно приводила к тому, что римляне характеризовали изречением: «summum jus – summa injuria» (много суда – много неправосудия).
Но совершенство людям не свойственно, и если судившиеся у барона латыши могли его в чем либо обвинять, то, во всяком случае не в пристрастии, а разве только в слишком однобоком беспристрастии.
В рижской сессии председательствовал генерал Кошелев34. Это был человек совсем другого склада, принадлежавший к той разновидности русских людей, которые носят в своей душе одновременно и идеалы Мадонны и идеалы Содома. Генерал был маленького роста и сразу бросался в глаза своей подвижностью, неопрятной одеждой и высокими сильно стоптанными каблуками. Лицо его с маленькими близорукими глазами и брезгливой улыбкой, открывавшей ряд непломбированных зубов, производило неприятное впечатление. Иное лицо ведь что жилище: сразу видно, что внутри и сыро, и холодно. Денежно безукоризненно честный, он в порыве бескорыстия способен был отдать нуждающемуся всю свою наличность. Я лично убедился, что, желая выручить из большой неприятности почти постороннего ему человека, он обегал чужие пороги, просил, унижался и не останавливался ни перед какими трудностями, пока не достиг желаемого. А на другой день он сам обо всем этом забывал и чуждался и стыдился всякой благодарности. Карьерные стремления были ему совершенно чужды, в угоду начальству он никогда ничего не делал, и среди людей, окружавших всесильного генерал-губернатора Меллера, это был, вероятно, единственный человек, державший себя с импонирующей независимостью. Но все это благородство было написано на «tabula rasa»35, на белом листе безсубстанционального человека. Анархист до мозга костей, Кошелев не знал другого импульса, кроме собственного желания, и при полном отсутствии задерживающих центров, не останавливался для удовлетворения этого желания ни перед какою подлостью. В таких случаях он решительно ничего не стыдился и проделывал свои мерзости с вызывающим цинизмом.
Он ненавидел всех инородцев: поляков, немцев, латышей и в особенности евреев. Если по делу выступал адвокат еврей, то оскорбительный для него инцидент был неизбежен. Увидав однажды на суде в числе защитников младшего брата одного известного петербургского адвоката-еврея, Кошелев, обернувшись к одному из судей, громко заметил: «Как странно, такой молодой, а уже жид». В другой раз он посоветовал еврею-адвокату держать себя поскромнее и не воображать, что он двоюродный брат Иисуса Христа.
О цинизме Кошелева рассказывали невероятные вещи. Передавали, будто встретившись на вокзале с защитником приговоренных им к смерти латышей, он подозвал этого адвоката к буфетной стойке и предложил ему выпить за благополучный переход его клиентов по ту сторону добра и зла. Приписывали ему так же такие обращения к городским властям с просьбой назвать его именем то кладбище, на котором хоронили казненных им людей. Все это, вероятно, были анекдоты, но характер их определял личность. В Риге его знали все, и все ненавидели. Кошелев это хорошо понимал и, тем не менее, он никогда не позволял агентам полиции себя охранять, и каждое утро его можно было видеть в парке, сидящим на скамейке и спокойно читающим газету.
В нашем ведомстве он был «bete noire»36, но добраться до его неправосудных приговоров было трудно. Генерал-губернатор пользовался своим правом и не пропускал в Главный военный суд кассационных жалоб и протестов, а это делало его неуязвимым. Приезжая в Ригу с докладами к генерал-губернатору, я старательно избегал всяких встреч с этим распущенным человеком. Кошелев это знал и, говоря обо мне, язвительно называл меня «господин "zierlich manirlich, ganz accurate"» (манерный).
Однако столкнуться с ним мне все-таки пришлось. Случилось это по делу, которое сохранилось в моей памяти как самое несправедливое из всех многочисленных дел моей судебной практики.
В 1906 году в городе Митаве выстрелом из револьвера был убит учитель гимназии Петров. На боковой улице, по которой убитый учитель возвращался домой, в момент убийства никого не было, и только какой-то лавочник, услышав выстрел и посмотрев в окно, увидел пробежавшего мимо него мальчика в гимназической фуражке. Выскочив на улицу и заметив лежавшего на тротуаре человека, лавочник догадался, что пробежавший мимо гимназист совершил убийство, и бросился его догонять, но тот перескочил через забор какого-то сада и бесследно скрылся. Убийство было загадочным. Политические мотивы отпадали, так как убитый учитель принадлежал к числу самых обыкновенных обывателей маленького провинциального городка, политическими делами не занимался, ни к каким партиям не принадлежал и вел скромную уединенную жизнь. Как педагог он требовал, правда, знаний и порядка, но делал это не в большей степени, чем другие его коллеги, и поводов к ненависти никому из своих учеников не давал.
Тщательное расследование никаких результатов не дало. Дело продолжало оставаться загадкой, и только несколько месяцев спустя, когда эта взволновавшая весь город драма стала уже забываться, родители ученика Миттельгофа узнали от своего сына, что он вместе со своим одноклассником евреем Иоссельсоном увлекается чтением революционной литературы. Занимались они этим делом на чердаке гимназии, куда выходили во время перерывов классных занятий и где Иоссельсон хранил добытые им революционные листки и брошюры.
Мальчик оказался настолько насыщен агитационной пропагандой, что заявил родителям о своем намерении вместе с Иоссельсоном оставить школу, поступить в боевую организацию и принять активное участие в борьбе с царскими насильниками. Испуганные родители передали слышанное от сына директору гимназии, тот следователю, – и мальчика посадили в тюрьму, где на допросе он чистосердечно во всем раскаялся, указал место, где на чердаке хранилась революционная литература, и рассказал, что Иоссельсон сознался ему в убийстве Петрова. По рассказу Миттельгофа Иоссельсон к убитому учителю относился хорошо и никаких причин его убивать не имел, но та боевая организация, к которой принадлежал обучавшийся в Рижском политехникуме его старший брат студент, признала Петрова вредным реакционером и приговорила к смерти. Во исполнение этого решения он учителя и убил.
Братьев Иоссельсон, конечно, немедленно арестовали и посадили в Митавскую тюрьму. Допрашивали их бесчисленное количество раз, добиваясь сознания, но оба они упорно стояли на объяснениях, данных ими при задержании. Студент Иоссельсон отрицал свою принадлежность к какой бы то ни было политической организации и утверждал, что весь рассказ его брата Миттельгофу – чистейшая фантазия. По его словам, Петров политикой никогда не занимался, и потому никто не мог считать его ни революционером, ни реакционером. По окончании гимназии личных отношений к убитому учителю у него не было никаких, а когда он в ней учился, то имел у Петрова настолько хорошую отметку что мог поступить в Рижский политехникум.
Гимназист Иоссельсон не отрицал правильности сообщенного Миттельгофом, но говорил, что, увлеченный агитационными листками, он всю эту историю выдумал, желая украсить себя ореолом героя-террориста.
Оба они были преданы военному суду по обвинению в политическом убийстве, и так как смертная казнь применялась ко всем лицам, достигшим семнадцатилетнего возраста, а в момент преступления младшему Иоссельсону было семнадцать лет и два месяца, старшему же девятнадцать лет, то им обоим угрожал смертный приговор.
Дело это в первый раз слушалось в Митавском суде еще в то время, когда в нем председательствовал генерал Кошелев. Свидетель Миттельгоф на суде свое показание подтвердил и, так как никаких других улик против Иоссельсона не было, то опрос немногих свидетелей, дававших несущественные показания, быстро близился к концу. Одним из последних допрашивался ученик гимназии Фридлендер. Дав свое показание, он направился к входной двери, но вдруг неожиданно вернулся и, подойдя к судейскому столу, сказал: «Петрова убил не Иоссельсон, его убил я».
Тут же он объяснил, что причиной убийства были дурные отметки, которые ему ставил Петров и за которые родители его строго наказывали. Он подробно рассказал, у кого украл револьвер, сообщил, в каком месте бросил его в реку, начертил путь, по которому бежал после убийства, указал свинарню, в которую скрылся во время преследования его лавочником, и дал целый ряд других подробностей преступления.
По требованию прокурора заседание было прервано, и дело направлено к новому расследованию. Впоследствии прокурор полковник Чивадзе37 рассказывал, что сознание Фридлендера привело Кошелева в бешенство. Как не достигшего 17-и летнего возраста, его нельзя было повесить, и Кошелев утверждал, что потому-то Иоссельсоны за деньги и склонили его взять вину на себя. При этом генерал открыто заявлял, что Иоссельсоны от него не уйдут и что он их все равно повесит.
В период второго расследования Кошелев был переведен в Ригу, а заключение по делу пришлось давать мне.
Сознание Фридлендера подтвердилось полностью: был установлен факт кражи револьвера, лавочник в точности подтвердил путь бегства, свинарня действительно оказалась местом, где убийца мог укрыться. К этим фактам прибавилось еще одно обстоятельство. Петров был женат на неинтеллигентной женщине, с которой, по ее собственным словам, он о гимназических делах никогда не говорил. Узнав о сознании Фридлендера, эта женщина явилась к следователю и сообщила, что за два, три дня до убийства к ним на квартиру приходил еврей-гимназист и о чем-то с ее мужем спорил. Такое явление было необыкновенным, и, расспрашивая о нем мужа, она узнала, что приходивший мальчик просил поставить ему переходную отметку и грозил самоубийством. «Но, – сказал Петров, – он меня так преследует, что раньше чем застрелить себя, наверное, убьет меня самого».
Если принять во внимание то заражающее влияние, которое оказывали на молодежь массовые террористические акты 1905–1906 годов, то представляется вполне вероятным, что столь мало значительное обстоятельство, как непереводная отметка, могло послужить поводом к убийству. Во всяком случае, при сознании Фридлендера, совпадавшим со всей обстановкой убийства, и при отсутствии каких-либо данных, изобличавших братьев Иоссельсонов, кроме разговоров на чердаке гимназии, единственно правильным было предание суду Фридлендера и прекращения дела в отношении Иоссельсонов. Такое заключение я и представил генерал-губернатору Меллер-Закомельскому. Он вернул его мне с резолюцией «не согласен».
По завету моего кавказского прокурора, мне следовало воспользоваться правом всякого прокурора отказываться от ведения дела в направлении, не соответствовавшем его внутреннему убеждению. Но завету этому я не последовал. Казнь двух юношей была слишком вопиющей нелепостью, и я боялся, что лицо, которое будет прислано меня заменить, отнесется к делу формально и не захочет вступить в пререкание с генерал-губернатором, требовавшим предания суду всех трех обвиняемых. Поэтому я сконструировал обвинение так, что убийство было задумано и организовано совместно братьями Иоссельсонами и Фридлендером, но осуществлено было только последним. Соучастники, не бывшие на месте преступления, наказывались на одну степень ниже тех, которые его совершили, и посему Иоссельсоны подвергнуты смертной казни быть не могли. Им грозила бессрочная каторга, но жизнь была бы спасена.
Мой расчет, что докладывавший генерал-губернатору гражданский прокурор не станет углубляться в конструкцию обвинительного пункта, оказался правильным, и подписанный генералом Меллером приказ о предании военному суду имел точную редакцию моего обвинения.
Радость успеха была, однако, преждевременной. Прочитав приказ, Кошелев, конечно, сразу понял смысл сделанного мною хода. Он явился к генералу Меллеру и заявил, что я его обманул. Вызванный прокурор-докладчик, перечитав доложенный им обвинительный вывод, согласился, что возможность повесить Иоссельсонов им исключается. Отменить собственный приказ Меллер не захотел, и тогда Кошелев предложил ему изъять ему все дело из Митавского суда и передать в Рижский. Со свойственным ему цинизмом он при этом не отрицал, что хотя суд и не вправе признать Иоссельсонов виновными в более тяжком преступление, чем то, в котором они обвиняются, но повешены они все-таки будут, а ответственность за это он берет лично на себя.
Прокурором в Рижском суде был полковник Хабалов38. В Латвии, вероятно еще и теперь живы сотни людей, спасенные им от кошелевской виселицы и с благодарностью вспоминающие этого мужественного человека.
После удаления Хабалова из Прибалтийского края генерал-губернатор Меллер вместе с Кошелевым преследовали его доносами, не стесняясь намекать в них на большие суммы, которыми по слухам оплачивалась его стойкость. Даже Государю Меллер докладывал о вредной деятельности Хабалова, но по рассказу присутствовавшего при этом военного министра Редигера39 Николай II, молча выслушав доклад, перевел разговор на другую тему.
За день до заседания я приехал в Ригу, чтобы ознакомить Хабалова с подробностями дела. Защитниками выступали: петербургский адвокат Зарудный40 и рижский Шабловский41. Первый из них впоследствии при Временном Правительстве стал министром юстиции, второй – главным военно-морским прокурором. Их рекомендации я обязан назначением Членом Чрезвычайной комиссии по делу о мятеже генерала Корнилова.
Основываясь на моем обвинительном акте, Хабалов подчеркнул в своей речи, что перейти меру предъявленного обвинения суд права не имеет. Защита просила о полном оправдании Иоссельсонов.
Совещание суда длилось не более 20-и минут. Эта быстрота, свидетельствовавшая о заранее заготовленном решении, и усвоенная Кошелевым манера читать свои смертные приговоры, сразу позволили предугадать исход дела.
Генерал снял свое пенсне, достал носовой платок, протер им стекла и мягким голосом стал читать. Перед заключительной фразой он сделал небольшую паузу и прочитал: «…признал виновными и приговорил к смертной казни через расстреляние».
Старший Иоссельсон выслушал приговор спокойно, с младшим сделался обморок.
Тотчас были посланы две телеграммы: Хабаловым – Главному военному прокурору о том, что суд перешел меру обвинения, и защитниками – вдовствующей Императрице Марии Федоровне42, с просьбой содействовать, чтобы генерал-губернатором были пропущены подаваемые по делу кассационная жалоба и прокурорский протест. Вдовствующая Государыня, всегда сочувственно отзывавшаяся на обращенные к ней ходатайства, на другой же день Меллеру телеграфировала; но тот, предвидя это, с утра уехал за город, приказав расстрелять Иоссельсонов ночью, до его возвращения. На другой день, вернувшись в Ригу и найдя просьбу Императрицы, он ответил, что, к сожалению, о желании ее ему стало известно уже после приведения приговора в исполнение.
Расстрел происходил ранним ноябрьским утром. Когда спавших в одной камере братьев разбудили и младший стал одеваться, старший отнял у него одежду и, взяв под руку, повел на тюремный двор. От беседы с раввином он отказался. «Когда убивают разбойники, – сказал он, – то можно умереть и без покаяния». Убит он был сразу, младший же, раненый в нижнюю часть живота, упал и стал кричать, пока командовавший солдатами офицер не вложил ему дула револьвера в ухо и не застрелил.
Из бесчисленных описаний уличных сцен русской революции в моей памяти четко сохранился один рассказ очевидца революционных дней в Одессе.
У витрины книжного магазина четыре матроса рассматривали олеографические картинки. Тут же на тротуаре, в нескольких шагах от них какая-то старушка продавала прохожим яблоки. Один из матросов сказал по ее адресу какую-то пошлость, а другой снял с плеча винтовку, зарядил ее и, прицелившись, убил старуху наповал. Через минуту на тротуаре лежал труп с беспомощно раскинутыми руками; голова и рассыпанные яблоки в луже крови. «Потрясающей, – писал очевидец, – была не столько жестокость поступка, сколько его нелепость».
Совершенные генералом Кошелевым судебные убийства были такой же чудовищной нелепостью, и русский обыватель жестоко заплатил впоследствии за пролитую им в Латвии кровь. Судьи латыши Петерс43 и Лацис44 действовали по приемам, которым их научил русский генерал.
Год спустя, когда Кошелев, закончив свою деятельность в Риге, уже собирался ее покинуть, к нему на улице подошел ученик Митавской гимназии и, выстрелив в упор в генерала, тут же застрелился сам. Пуля пробила Кошелеву щеки и, поранив язык, навсегда лишила его речи.
Уроженец Прибалтийского края, барон Меллер-Закомельский45 был желателен немецкому дворянству, пока в крае была смута, которую он усмирял не только оружием, но и розгами. Произвол его в денежном отношении был менее желателен, а потому с наступлением спокойствия немецкое дворянство через своих представителей при дворе потребовало его удаления. Меллер был отозван и назначен членом Государственного совета.
Впоследствии, когда в Чрезвычайной следственной комиссии46 мне пришлось познакомиться с Архивом министра юстиции Щегловитова47, я, между прочим, нашел в нем переписку о возбуждении против Меллера уголовного преследования. Исхлопотав Высочайшее разрешение на продажу одного майоратного имения, барон по секретному соглашению с перекупщиком показал в купчей крепости продажную сумму на 210,000 рублей менее им действительно полученной, и эту сумму не внес в неприкосновенный майоратный капитал, а присвоил ее себе. Узнав об этом, правопреемники барона возбудили уголовное дело, и члену Государственного совета барону Меллер-Закомельскому было предъявлено обвинение в мошенничестве и утайке крепостных пошлин.
Министр юстиции Щегловитов в докладе Государю предлагал ввиду заслуг Меллера уголовное преследование против него прекратить, с тем, однако, чтобы он внес утаенные 210,000 рублей майоратный капитал и уплатил крепостные пошлины. Указывалось в этом докладе так же на несоответствие поступка Меллера высокому званию Члена Государственного Совета.
Государь с министром не согласился и приказал все дело прекратить без всяких условий и последствий.
Создавшиеся делом Иоссельсонов отношения с генерал-губернатором делали мое дальнейшее пребывание в Балтийском крае невозможным, но мер к изменению положения вещей мне принимать не пришлось, так как на другой день после казни обвиняемых я получил предписание выехать из пределов края с первым отходящим поездом.
Военный суд пользовался правом независимости и генерал-губернатору не подчинялся. Данное мне предписание было поэтому незаконным, а способ, которым предлагалось это осуществить, кроме того и неприличным.
Я одел мундир и поехал к Меллеру во дворец. Служебный прием уже окончился, и я просил принять меня в экстренном порядке. Ушедший с докладом дежурный чиновник скоро вернулся и сообщил что генерал-губернатор отдыхает, и будить его он не решается.
«А Вы слышали, полковник48, – сказал он, – что недавно один священник приходил жаловаться, так его высекли. Ведь в известном возрасте и положении легче бывает молча снести такого рода неприятность, чем разгласить ее жалобой».
Я, конечно, не допускал и мысли, что чиновник получил поручение напомнить мне о постигшей священника «неприятности». Но на всякий случай все же счел более целесообразным губернаторского сна не тревожить и из вотчины его выехать безотлагательно.
Высылкой из края, конечно, Кошелев и Меллер не ограничились. Первый из них написал Главному военному прокурору49, а второй – министрам военному и внутренних дел, что принятая в отношении меня экстренная мера вызывалась тем сочувствием адвокатуре, которое я неизменно проявлял и благодаря которому дела оставались без обвинителя, что «совершенно не допустимо в суде, предназначенном содействовать высшей власти в усмирении революции».
Такая аттестация ставила перевод мой в Петербург под вопрос, а между тем там уже находилась и устроилась моя семья50.
Как это часто бывает, решающим фактором стала простая случайность.
В городе Вильно были зверски зарезаны всем известный и очень уважаемый судья Россицкий51 и его жена.
Рано утром, когда прислуга ушла на базар, а жена судьи, встав с постели, направлялась в кухню, на нее набросился их слуга Авдошко и ударом ножа в область сердца убил ее наповал. Россицкий, разбуженный падением тела, выскочил из кровати и, безоружный, стал отбиваться от слуги, наносившего ему удары ножом. На крики отца прибежала его пятилетняя дочь Ванда и, хватая Авдошко за руки, стала просить его не бить ее папу. Он оттолкнул ее, и борьба продолжалась, пока ослабевший от потери крови судья не упал, и Авдошко не перерезал ему сонную артерию. Взломав затем все ящики и перерыв весь гардероб убитого, он связал все, что было в квартире ценного в узел, и ушел, но до того запер девочку Ванду в комнате, где лежал труп ее отца, а ключи от этой комнаты и выходной двери квартиры взял с собой.
Вернувшейся с базара кухарке Ванда, конечно, рассказала, кто убил ее отца, и через два дня Авдошко был задержан и предан военному суду52.
Дело было сенсационное, тем более что защиту Авдошко взял на себя известный и очень даровитый адвокат Тарховской53, защищавший впоследствии военного министра Сухомлинова. В конце своей обвинительной речи, указывая на него, я сказал: «Мой талантливый противник сейчас будет стараться облегчить участь подсудимого. Убитых им Россицких никто из гроба не поднимет, и я один здесь говорю от их имени. На мне одном лежит обязанность защищать перед Вами, господа судьи, их священное право на осуждение убийцы. Они умерли с выражением невыразимого ужаса на лицах, застывший отблеск которого сохранился на показанных Вам фотографических снимках их трупов. Когда Вы удалитесь в совещательную комнату, взгляните там еще раз на эти фотографии и помните, что это дело рук подсудимого. Вот за это-то деяние именем закона и правосудия я привлекаю его теперь к расплате перед Вашим справедливым судом».
После минутного молчания вся публика поднялась, и в зале раздался гром аплодисментов. Я невольно взглянул на Авдошко. Он вскочил с своей скамьи и закрыл лицо руками. А рукоплескания в зале продолжались, и совершенно растерявшийся председатель прекратил их только после громкого замечания адвоката Тарховского, что здесь суд, а не театр. Все происшедшее было так неожиданно, что вся кровь бросилась мне в голову, и мне мучительно стыдно стало за тот пафос речи, который вызвал эту жестокую овацию. Опять внесены были в дело те личные чувства, которые так осуждал мой бывший кавказский начальник.
На другой день я просил командующего войсками генерала фон Ренненкампфа заменить Авдошко смертную казнь каторжными работами. Мне казалось, что, несмотря на всю жестокость преступления, он все же имел некоторое право на снисходительность. Это право я видел в той доле человечности, которая не позволила ему убить девочку Ванду. Авдошко понимал, конечно, что, сохраняя ей жизнь, он оставляет свидетельницу, которая неминуемо его погубит, и все-таки он ребенка пожалел. Ренненкампф остался неумолим, и Авдошко был повешен.
Случай с аплодисментами попал, конечно в печать, и кто-то из оппозиционных ораторов Государственной Думы54, говоря о смертных казнях, иллюстрировал их развращающее влияние той овацией, которою приветствовалась моя обвинительная речь в Виленском суде. Заявление это сыграло для меня роль рекламы. Меллеровский инцидент был забыт, и в начале 1908-го года меня перевели в Петербург55.