Читать книгу Нечестивый Консульт - Р. Скотт Бэккер - Страница 11
Глава шестая. Поле Ужаса
ОглавлениеЕсли нет Закона, нужны традиции. Если нет Традиций, не обойтись без нравов. Если недостаёт Нравов, требуется умеренность. Когда же нет и Умеренности, наступает пора разложения.
– Первая Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС
Когда голодаешь, зубы твои словно бы оживают, ибо они так отчаянно стремятся жевать, жевать и жевать, будто убеждены, что им довольно будет единственного кусочка, дабы обрести блаженство. Непритязательность становится по-настоящему свирепой, когда речь всерьёз заходит о выживании. Боюсь, у меня не окажется пергамента на следующее письмо (если, конечно, тебе достанется хотя бы это). Всё, что только можно, будет съедено, включая сапоги, упряжь, ремни и нашу собственную честь.
– Лорд Ништ Галгота, письмо к жене
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Агонгорея
Солнечный свет разбивался об эту невиданную землю подобно яичной скорлупе, рассыпаясь осколками и растекаясь лужицами сверкающих пятен. В этот раз она, Анасуримбор Серва, дочь Спасителя, и вовсе упала на четвереньки. Сорвил стоял над нею, шатаясь как от сущности свершившегося колдовства, так и от сути только что произошедшего.
– Ты… – начал он, широко распахнув глаза, в которых плескалось осознание ослепляющей истины, – т-ты знала…
Она, заставив себя встать на колени, взглянула на него.
– Что я знала, Сорвил?
– Ч-что он заметит м-моё…
Он. Моэнгхус. Её старший брат.
– Да.
– Что он… прыгнет!
Серва закрыла глаза, словно бы наслаждаясь светом восходящего солнца.
– Да, – глубоко выдохнув, сказала она, будто в чём-то признаваясь сама себе.
– Но почему? – вскричал Уверовавший король Сакарпа.
– Чтобы спасти его.
– Говоришь как истинный… – с недоверием в голосе едва ли не прошипел он.
– Анасуримбор. Да!
Лёгкость, с которой она отвергла прозвучавшее в его голосе разочарование, явилась очередным непрошеным напоминанием обо всех неисчислимых путях, какими она его превзошла.
– Мой отец подчиняет всё на свете Тысячекратной Мысли, – сказала она, – и именно она определяет, кто будет любим, кто исцелён, кто забыт, а кто убит в ночи. Но Мысль интересует лишь уничтожение Голготтерата… Спасение Мира.
Она подтянула ноги к груди.
– Ты его не любила, – услышал он собственные слова.
– Мой брат был сломлен, – сказала она, – сделался непредсказуемым…
Он бездумно смотрел на неё.
– Ты его не любила.
Было ли это болью? То, что он видел в её глазах? И если даже было, то разве мог он верить увиденному?
– Жертвы неизбежны, Сын Харвила. Не правда ли, странно, что Спасение является нам, наряженное ужасом.
Необычность местности, в которой они оказались, наконец привлекла его внимание. Мёртвые пространства – тянущиеся и тянущиеся вдаль. Он поймал себя на том, что оглядывается по сторонам в поисках хоть какого-то признака жизни.
– Лишь Анасуримборы прозревают суть Апокалипсиса, – продолжала Серва, – только мы, Анасуримборы, видим, как убийства ведут к спасению, как жестокости служат пристанищем, хотя для доступного обычным людям постижения происходящее и может представляться подлинным злом. Жертвы, устрашающие человеческие сердца, видятся нам ничтожными, по той простой причине, что мы зрим мертвецов, громоздящихся повсюду целыми грудами. Мертвецов, в которых мы все превратимся, если не сумеем принести надлежащие жертвы.
Земля была совершенно безжизненной… именно такой, какой она и осталась в его памяти.
– Так, значит, Моэнгхус – принесённая тобою жертва?
– Иштеребинт сломил его, – сказала она, словно подводя под обсуждаемым вопросом черту, – а хрупкость, это свойство, которое мы, дети Аспект-Императора, отвергаем всегда и всюду, не говоря уж об этих мёртвых равнинах. А Великая Ордалия, вероятно, уже может разглядеть Рога Голготтерата, – она подняла указательный палец, ткнув им куда-то в сторону горизонта, – так же, как и мы.
Сорвил повернулся, взглядом проследив за её жестом… и рухнул на колени.
– А я, – сказала она, находясь теперь позади него, – дочь своего отца.
Мин-Уройкас.
До смешного маленькие – золотые рожки, торчащие из шва горизонта, точно воткнутые туда булавки, но в то же самое время невозможно, пугающе громадные, настолько, что, даже находясь у самого края Мира, они уподоблялись необъятности гор. Отрывочные всплески воспоминаний затопили его мысли – сумрачные тени, набрасывающиеся на него из пустоты: очертания рогов, проступающие сквозь дымные шлейфы, враку, исчезающие меж этих призрачных видений. Тревога. Ликование. Они метались и бились внутри его памяти – подобные высохшим пням обрубки сражений за эти золотящиеся фантомы, за это ужасное, презренное и злобное место. Инку-Холойнас! Нечестивый Ковчег!
Она едва не коснулась своими губами его уха.
– Ты чувствуешь это… ты, носивший на своём челе Амилоас, ты помнишь все свершившиеся там надругательства и все перенесённые там мучения. Ты чувствуешь всё это так же, как и я!
Он взирал на запад, разрываясь на части от ужаса, гораздо более древнего, нежели его собственный… и ненависти, всю меру которой он едва ли был способен постичь.
Киогли! Куйяра Кинмои!
– Да! – прошептал он.
Её дыхание увлажнило его шею.
– Тогда ты знаешь!
Он обернулся, чтобы поймать её губы своими.
* * *
Рога Голготтерата беззвучно, но всеподавляюще мерцали вдали. И ему казалось ни с чем несравнимым чудом ощущать свою каменную твёрдость внутри неё, дочери Святого Аспект-Императора, чувствовать, как она трепещет, охватывая собой его мужественность, и дрожит, единым глотком испивая и дыхание из его рта, и недоверие из его сердца. Они вскрикнули в унисон влажными, охрипшими голосами, со всей исступлённостью своей юности вонзаясь друг в друга посреди этой извечной пустоши.
– К чему любить меня? – спросил он, когда всё закончилось. Они соорудили из своей одежды нечто вроде коврика и теперь бок о бок сидели на нём обнажёнными. Сорвил не столько обнимал Серву, сколько всем телом обвился вокруг неё, положив ей на плечо и шею свой обросший подбородок. – Из-за того, что так повелела Тысячекратная Мысль?
– Нет, – улыбнулась она.
– Тогда почему?
Оплетённая его ногами, она выпрямила спину и один, показавшийся Сорвилу бесконечно долгим, миг внимательно всматривалась в его глаза. Юноша осознал, что Серве более не требовалось разделять свою наблюдательность и возможности своего сверхъестественного интеллекта между ним и Моэнгхусом. Ныне он остался единственным объектом для её изучения.
– Потому что, когда я смотрю на твоё лицо, я вижу там одну лишь любовь. Невозможную любовь.
– Разве это не ослабляет тебя?
Её взгляд потемнел, но он уже ринулся вперёд в том дурацком порыве, что часто подводит многих сгорающих от страсти юнцов – в желании знать во что бы то ни стало.
– К чему вообще кого-то любить?
Она закаменела настолько сильно, что он чувствовал себя словно платок, обёрнутый вокруг булыжника.
– Ты хочешь знать, как вообще можно доверять Анасуримбору, – произнесла она, вглядываясь в пустошь, тянущуюся до скалистых рёбер горных высот, будто чей-то голый живот. – Ты хочешь знать, как можно доверять мне, в то время как я готова возложить всякую душу к подножию Тысячекратной Мысли.
Он не столько целовал её плечо, сколько просто прижимал губы к её коже, и та его часть, что имела склонность к унынию, поражалась неисчислимости способов и путей, которыми связаны судьбы, и тем, что даже сами пределы, до которых простираются эти связи, не могут быть познаны до конца.
– Твой отец… – сказал он, дыша столь тяжко и глубоко, что это заставляло его чувствовать себя гораздо старше, если не сказать древнее, своих шестнадцати лет, – остановил свой выбор на мне лишь потому, что знал о моей любви к тебе. Он велел тебе соблазнить своего брата, полагая, что ревность и стыд возродят мою ненависть к нему, дабы я удовлетворял условиям Ниома…
– Однако, будь мой отец одним из Сотни, – сказала она, прижимаясь щекой к предплечью, в свою очередь покоившемуся у неё на коленях, – и то, что сейчас ты воспринимаешь как уловку, обрело бы совершенно иной смысл… нечто вроде Божьего промысла, не так ли?
– О чём это ты?
Она повернулась, чтобы взглянуть на него, и ему вновь показалось подлинным безумием, что он может быть так близок с девушкой настолько прекрасной – вообще любой, не говоря уж об Анасуримборе.
– О том, что именно вера, а не доверие является правильным отношением к Анасуримбору. Принести жертву во имя моего отца – вот величайшая слава, которой может одарить эта жизнь. Что может быть выше этого? Ты же Уверовавший король, Сорвил. Понесённый тобой ущерб определяет меру твоей жертвы, а значит, и славы!
Её слова добавили ему сдержанности, напомнив о том, сколь рискованны ставки. Если бы она узнала, что король Сакарпа, безутешный сирота, был избран нариндаром – кинжалом, который сама ужасающая Матерь Рождения занесла над её семьёй, – то и её отец непременно узнал бы об этом, и тогда Сорвил будет предан смерти ещё до того, как солнце опустится ниже основания этого бесконечного склепа. Факт его состоявшегося обращения, то, что Ойнарал и в самом деле сумел убедить его в близости конца света, а её отец, Святой Аспект-Император, действительно явился, дабы спасти Мир, не имел бы никакого значения. Его убили бы просто для того, чтобы расплести сети заговора разгневанных Небес: он мог припомнить несколько убийств, совершённых именно по этой причине, – как согласно легендам, так и в известной истории!
Анасуримбор Серва, дочь убийцы его отца, женщина, в которую он был влюблён, прикончила бы его без малейших колебаний – так же, как она сделала это с собственным братом лишь одной стражей ранее. Не имело значения, насколько сильно́ его обожание и чиста его преданность – она всё равно убила бы его, если бы только не обманное очарование, дарованное ему Ужасной Матерью… Её божественный плевок на его лице. Лице отступника.
Как долго будет длиться это незаслуженное благословение? Останется ли оно с ним до самой смерти? Или же, подобно всем незаслуженным благам, внезапно исчезнет, причём, разумеется, в самый неподходящий момент?
Он пошатнулся, лишь сейчас осознав абсурдные последствия своего отступничества…
Например, тот факт, что он влюбился в собственного палача.
– А как, – спросил он, – в твоей стране зовутся женщины, любящие глупцов?
Она помедлила всего один миг.
– Жёнами.
* * *
Она забылась сном, Сорвил же бодрствовал, размышляя о том, как это странно, что они – столь бледные, едва прикрытые одной лишь собственной кожей, оставались настолько сильными, настолько невосприимчивыми к тому, что превратило эти места в бесплодную пустошь. Серва рассказала ему, что кое-кто из нелюдей называл эти равнины «Аннурал», или Земля-без-Следов, поскольку отпечатки ног исчезали тут «подобно тому, как исчезают они на прибрежном песке под натиском волн». И действительно – нигде не было видно ни единого следа, хотя повсюду, вперемешку с выбеленными солнцем камнями, были разбросаны искрошенные кости. Однако же при всём этом открытая всем сторонам света безнаказанность их любви казалась им чем-то само собой разумеющимся. Быть как дети, радуясь тому, что дано тебе здесь и сейчас, в особенности пребывая в тени Голготтерата.
Путешествуя по Земле-без-Следов.
– Берегись её, мой король, – предупредил его Эскелес ещё тогда, когда Сорвил впервые оказался в Умбиликусе. – Она странствует рядом с Богами.
Во время их следующего колдовского прыжка он обхватил её так, как это делают любовники, – грудь к груди, бёдра к бёдрам, и ему показалось прекрасным то, как её лицо запрокинулось назад, веки вспыхнули розовым, а изо рта, изрекающего незримые глазу истины, хлынули чародейские смыслы, переписывающие заново Книгу Мира. Волосы её разметались, превратившись в какой-то шёлковый диск, а кожа казалась до черноты выбеленной ярчайшим сиянием Абстракций, голос её, грохоча и вздымаясь, пронизывал саму плоть Творения, но закрытые глаза, напоминающие два озера расплавленного металла, при этом словно бы улыбались.
Осмелившись воспользоваться мигом её страсти, он окунул свои губы прямо в её Метагностическую Песнь.
Они шагнули сквозь вспышки крутящихся и описывающих вокруг них параболы огней. По прибытии Сорвила сбило с толку, что равнина осталась совершенно неизменной, несмотря на то, что они преодолели расстояние, отделявшее их от видимого из исходной точки горизонта. Даже Рога ничуть не изменились, благодаря чему стала очевидна как их значительная отдалённость, так и вся их безумная необъятность.
Она уже вглядывалась в да́ли, изучая горизонт, и он опасливо затаил дыхание.
– Вон там! – крикнула она, указывая на восток. Проследив за её жестом, он увидел какое-то поблёскивающее мерцание, как будто там, вдали, была обильно рассыпана стеклянная крошка. Уверовавший король Сакарпа тихонько выругался, только сейчас осознав, что соединившая их с Сервой идиллия едва ли переживёт возвращение любовников к Святому Аспект-Императору и его Великой Ордалии.
Следующие несколько страж они тащились за своими удлинившимися тенями, Серва безмолвствовала, казалось, целиком поглощённая целью их пути, Сорвил же, щурясь, всматривался в даль, силясь понять, что это всё же за пятнышки и что они там делают. Однако же множество опасностей и угроз, с которыми ему ещё предстояло столкнуться, без конца подсовывало ему вопросы совершенно иные. Что ему следует сказать Цоронге? А Ужасная Матерь – неужели она просто ждёт, всего лишь выбирая момент, когда стоит покарать его за предательство? Отнимет ли она свой дар прямо перед неумолимым взором Святого Аспект-Императора? Он только начал всерьёз задумываться над виднеющимися впереди очертаниями, когда понял, что Серва не столько не замечает его, на что-то отвлёкшись, сколько осознанно отказывается ему отвечать.
Причина такого положения вещей сделалась очевидной, когда они наткнулись на первые окровавленные тела – на кариотийцев, судя по их виду. Отрезанные головы были водружены прямо им на промежность…
Человеческие головы.
Теперь уже Серва помогла ему подняться на ноги. В оцепенении он последовал за ней, ступая мимо сцен, исполненных плотоядной истомы и багровеющего уничижения. Челюсть его отвисла. Сорвил понял, что ему сейчас следовало бы бесноваться и вопить от ужаса, но всё, что он сумел сделать, так это укрыться во мраке намеренного непонимания.
Как? Как подобное могло произойти? Казалось, только вчера они оставили воинство мрачных и набожных людей, Великую Ордалию, которая не столько шла, сколько шествовала, воздев над своими рядами множество знамён, священных символов и знаков, и, храня жёсткую дисциплину, сумела преодолеть невообразимые расстояния. А теперь, вернувшись, они обнаружили…
Мерзость.
Каждый следующий шаг давался без усилий, будто что-то подталкивало его в спину. Он вглядывался в открывшуюся картину, даже когда душа его отвратила прочь взор свой, и, наконец, увидел их – собравшихся, словно пирующие на разодранных мертвецах, возящиеся и ковыряющиеся в их ранах стервятники… скопища людей со спутанными волосами, с неухоженными и взъерошенными бородами, одетых в ржавые, перемазанные кровью и грязью доспехи. Людей, вновь и вновь раскачивающихся над изуродованными телами и творящих с ними вещи… вещи слишком ужасные, чтобы вообще быть… возможными, не то что увиденными. Сорвилу показалось, что он узнал лица некоторых из них, но он не нашёл в себе сил вспоминать имена, да и не желал осквернять их уподоблением существам, представшим сейчас его взору. Нутро его щекотало, будто там, выпустив когти, обосновалась кошка. К горлу подступила тошнота, и его тут же вырвало. Только после этого, мучаясь жжением во рту и кашлем, он почувствовал, что ужас, наконец, пробрал его до кончиков пальцев, а вместе с ужасом пришло и ощущение своего рода безумного нравственного надругательства, чувство отвращения, настолько абсолютного, что это причиняло ему физические страдания…
Даже Серва побелела, несмотря на свойственное скорее ящерицам равнодушие, которым её одарила дунианская кровь. Даже свайяльская гранд-дама шла, неотрывно всматриваясь в благословенную даль, мертвенно-бледная и трясущаяся.
Множество лиц оборачивались к ним, когда путники проходили мимо – окровавленные бороды, какая-то странная недоверчивость, застывшая в глазах, опухшие рты, распахнутые в криках блаженства. Взгляд Сорвила зацепился за неопрятного айнонца, положившего себе на колени голову и плечи мертвеца. Он наблюдал, как воин, нависнув над трупом, запечатлел долгий, ужасающий поцелуй на бездыханных устах… а затем вцепился зубами в нижнюю губу погибшего, дёргая и терзая её со свирепостью дерущегося пса.
Сумасшествие. Непотребство, с подобным которому ему никогда ещё не доводилось сталкиваться.
Это место… Где не было следов, а значит, и троп, которых можно держаться.
Тень коснулась его взгляда, едва заметное пятнышко, подобное скользящему по поверхности мёртвой равнины чёрному лоскуту. Он глянул вверх и увидел кружащего аиста – белого и непорочного. Увидел там, где должны бы были парить одни лишь стервятники.
Да… шепнуло что-то. Будто бы он всё это время знал.
– Вспомни, – сказала Серва, – о месте, куда мы направляемся…
Он повернулся, чтобы посмотреть в ту сторону, куда она указала кивком, и увидел Голготтерат – огромного золотого идола, что, по её мнению, мог каким-то образом сделать этот кошмар воистину праведным и святым…
– Отец понял это… – продолжала Серва, однако он был практически уверен, что она говорит всё это лишь для того, чтобы укрепить собственную решимость. – Отец знал. Он догадался, что так и должно случиться.
– Так? – вскричал Сорвил. – Так?
Какая-то его часть рассчитывала, что его тон будет ей упрёком, чем-то вроде пощёчины, но она уже вернулась к прежним своим непримиримым повадкам. И это ему придётся вздрагивать.
Как и всегда.
– Кратчайший Путь, – сказала имперская принцесса.
* * *
Он продолжал следовать за ней, хоть и подозревал, что она просто бесцельно блуждает. Они пробирались меж биваков, разбитых вокруг тлеющих ям, забитых изувеченной плотью. Шли мимо людей, поедающих что-то. Мимо людей, лежащих в непристойно сладкой истоме в обнимку с осквернёнными ими трупами так, будто они же сами и соблазнили их. И мимо людей, бешено улюлюкающих, разжигая и раззадоривая неистовую ярость сородичей, целыми шайками набрасывающихся на своих жертв. Равнина оглашалась множеством звуков, но голоса были столь разными по тональности и тембру – от рычаний до визгов (ибо некоторые из жертв были всё ещё живы), – что разделяющее их безмолвие словно бы царило над всем, делая эту какофонию ещё более безумной и разноречивой. Зловоние было настолько невыносимым, что он дышал сквозь сжатые губы.
Эта мысль пришла к нему сама по себе – незваной, непрошеной. Он демон…
Сифранг.
И тут Серва сказала:
– Хорошо, что ты веришь.
«Несмотря ни на что», – добавил её ледяной взгляд.
Невзирая. Даже. На это.
Он не верил. Но его также нельзя было назвать и неверующим. Он колебался, качаясь из стороны в сторону под влиянием чужих речей и увещеваний. Порспариан. Эскелес. Цоронга. Ойранал… а теперь и вот эта женщина. Он метался от убеждения к убеждению – хуже придворного шута!
Но сейчас… сейчас…
Какие ещё нужны доказательства?
Зло.
Наконец, он понял всю власть и силу, что коренятся в непознанном. Причину, по которой и жрецы и боги так ревниво относятся к своим таинствам. Неизвестное остаётся непоколебимым. До тех пор, пока сомнения и неоднозначности окружали со всех сторон фигуру Аспект-Императора, и сам Сорвил пребывал в сомнениях, скрывающих за собой Целостность. Не обладая всей полнотой знания, он не был способен отделить себя от тьмы, окутавшей всё по-настоящему значимое. Келлхус казался непобедимым и даже божественным из-за отсутствия свойственных обычным смертным уязвимостей – фактов, которые бы связывали его со множеством вещей, уже известных и познанных.
Но это… Это было знание. Даже обладай он, в противоположность своему мятущемуся сердцу, истовой верой фанатика, Сорвил не смог бы этого отрицать. Ибо оно было здесь… Перед его глазами… Оно. Было. Здесь.
Зло.
Зло.
Грех настолько немыслимый, что, даже просто свидетельствуя его, рискуешь навлечь на себя проклятие.
Вязкое скольжение проникновения. Трепетный поцелуй. Дрожащий кончик языка. Растерзанные тела. Бурлящие животы. Семя, извергающееся на голую кожу и алое мясо.
Чей-то голос, захлёбывающийся от восторга: «Даааа… Как хорошо… Как хорошоооо…»
Увиденное почти физически раздавило его. Прорвавшись сквозь тонкие вуали души, оно вгрызлось в саму его сущность, превратив в оживших змей внутренности и в ножи дыхание, застревавшее в глотке, стоило лишь открыть рот.
Казалось, достаточно лишь на миг смежить веки, дабы высвободить свирепый поток, зревший внутри него, наливаясь яростью, подобной казни, стремлением творить расправу, что есть само правосудие и сама суть воздаяния! Казалось, стоит ему воздеть к небу сжатые кулаки и издать крик, исполненный гнева и отвращения, что разрывали его изнутри, и Небеса тотчас ответят очищающей молнией…
Казалось… всего лишь казалось…
Но он выучил достаточно уроков и потому знал, что в этом Мире боги могут лишь тихо шептать, что они могут являть себя только через посредников, что им требуются инструменты, дабы осуществлять свои извечные замыслы, орудия…
Вроде пророков. И нариндаров.
Аист по-прежнему парил высоко в небесах, цепляясь крыльями за незримые потоки воздуха и медленно кружа над овеществлённым разложением, словно болезненная сыпь выступившим на теле этих мрачных равнин.
Уверовавший король Сакарпа рухнул на колени и скорчился над лужицей собственной рвоты, не обращая ни малейшего внимания на тревожный взгляд Сервы.
Нахлынувшее отчаяние.
Я понял, Матерь…
Мучительное раскаяние.
Наконец, я прозрел.
* * *
Они подошли к холму, вздымавшемуся над пустошью, словно могучая волна, и по его пологому обратному скату поднялись на вершину. Там они нашли человека, сидящего, сгорбившись, на корточках рядом с единственным мертвецом. Сорвилу понадобилось несколько долгих мгновений, чтобы узнать его – столь сильно он изменился: его некогда безупречная борода напоминала спутанный комок водорослей и тины, кожа стала почти настолько же чёрной, как у Цоронги, из-за грязи и высохшей крови, которыми человек был покрыт с головы до ног. И лишь глаза оставались всё такими же карими, но сияли при этом чересчур ярко и неистово.
Сё был легендарный экзальт-генерал… Король Нерсей Пройас.
Серва встала рядом с ним так, что солнце светило ей в спину, и тогда он, моргая и щурясь, взглянул на неё снизу вверх. Чудовищная какофония неслась по ветру – крики и вопли живых, терзающих мертвецов.
– Где мои сёстры? – наконец спросила она.
Пройас вздрогнул, будто что-то ужалило его в шею. Через его плечо Сорвил заметил, что к амулету Кругораспятия, раскачивающемуся у Пройаса на шее, за волосы привязан плевок человеческого скальпа.
– Вернулись… – пробормотал экзальт-генерал, но слова застряли у него в глотке. Прокашлявшись, он сплюнул в грязь блеснувшую на солнце паутинку слюны. – Вернулись обратно в лагерь… – Проницательный взгляд его карих очей, некогда излучавших одну лишь уверенность, на миг опустился, но затем вновь возмутительно пристально уперся ей в лицо. – Совсем обезумели.
Высоко подняв брови, она скептически наморщила лоб.
– А как, по-твоему, следует называть то, что мы увидели здесь?
Улыбка пропойцы. Пройас сощурился, взгляд его подёрнулся поволокой, став при этом даже каким-то кокетливым.
– Необходимостью.
Некогда царственный человек делано рассмеялся, но истина явственно читалась в его глазах, откровенно клянча и умоляя.
Скажи мне, что всё это сон.
– Где отец? – рявкнула гранд-дама.
Взгляд его опустился, борода повисла.
– Ушёл, – ответил человек мгновением позже, – никто не знает куда.
Сорвил вдруг осознал, что стоит на одном колене и тяжело дышит, стараясь посильнее откинуться назад из-за близости распотрошенного тела. Что это было? Облегчение?
– А мой брат, – вновь резко спросила Серва, сердцебиением спустя, – Кайютас… Где он?
Экзальт-генерал бросил через плечо по-старчески измождённый взгляд.
– Да тут… – сказал он тоном столь непринуждённым, будто был занят в это время другим разговором, – где-то…
Гранд-дама отвернулась и начала решительно спускаться с холма, следуя его пологим складкам.
– Племянница! Пожалуйста! Умоляю тебя! – крикнул Пройас, вовсю крутя головой, но не отрывая при этом взгляда от лежащего перед ним догола раздетого трупа – ещё одного одичавшего южного лорда, только какого-то сморщенного и безволосого, словно бы его долго варили.
– Что? – крикнула имперская принцесса. Щёки её серебрились от слёз.
От взора экзальт-генерала, подобного взгляду только что начавшего ходить малыша, у Сорвила перехватило горло.
– Должен ли я?.. – начал Пройас.
Он прервался, чтобы сглотнуть, издав при этом скулящий звук, словно пронзённый копьём пёс.
– Должен ли я… съесть… его?
И гранд-дама, и Уверовавший король могли лишь ошеломлённо взирать на него.
– У тебя нет выбора, – раздался позади них знакомый голос.
Они повернулись и увидели на противоположной стороне склона Кайютаса – его дикое воплощение, – опирающегося на колено и ухмыляющегося. Кровь, как свежая, так и уже свернувшаяся, пропитала, как не мог не заметить Сорвил, его кидрухильский килт прямо в паху.
– Что-то нужно есть.
* * *
Редко…
Сорвил бежал прочь, оставив сестру объясняться с братом. Отвращение, казалось, выскабливало добела его глухо стучащие кости, дыхание кинжалами вонзалось в грудь…
Редко я бываю таким, каким меня желают видеть враги…
Всё это время, понял сын Харвила, он, ни на миг не останавливаясь, куда-то бежал по равнине.
По этой земле. По Полю Ужаса.
Теперь же он, ошеломлённый и оцепенелый, скорее тащился, кренясь и шатаясь, нежели шёл по выродившемуся, опустошённому краю.
Быть человеком – значит быть чьим-то сыном, а быть сыном – значит нести на себе бремя своей семьи, своего народа и его истории – в особенности истории. Быть человеком означает воистину быть тем, кто ты есть… сакарпцем, конрийцем, зеумцем – не важно.
Кем-то… Не чем-то.
Ибо именно это сотворил с ними Аспект-Император своими бесчисленными убийствами и кознями. Согнул все множества человеческих путей, сведя их все по единственному Пути. Разбил оковы, делавшие из людей Людей… и выпустил скрывавшегося внутри зверя.
Нечто.
Отвратную ненасытность, стремление жрать и совокупляться без каких-либо раскаяний или ограничений. Жрать и совокупляться, издавая при этом пронзительные вопли.
Вот… Вот что такое Кратчайший Путь.
Путь сифранга.
Голод безграничный и ненасытный. Не допускающий колебаний.
Оставляя Серву у холма, он надеялся бежать прочь от алчущих толп, но теперь обнаружил по обе стороны от себя ещё большие скопища безумцев, жадно пожирающих человеческую плоть. Он упал на колени, рухнув прямо в эту, лишённую всякой жизни грязь. Воплощённое зверство, казалось, повисло в воздухе плотной и вязкой, как молоко, пеленой. Мысль о возможном сражении посетила его сердце пылкой надеждой на то, что Консульт не упустит случая именно сейчас явить всю свою давно скрываемую мощь. Думы о гибели и обречённости. И какое-то время казалось, как это всегда бывает с помыслами о бедствиях, что это должно непременно случиться, что на плечи его всё сильнее и сильнее давит груз неотвратимо приближающегося возмездия. Ведь независимо от того, насколько безразличны и безучастны Боги, грехи столь чудовищные и безмерные, как те, что ему довелось засвидетельствовать, не могут не пробудить их…
Но ничего не происходило.
Он оглянулся, бросив взор через поражённые пороком просторы Агонгореи на Рога Голготтерата, сияющие в солнечном свете над буйством вершин Окклюзии. Сорвил мог бы закрыть их золотые изгибы одним своим большим пальцем, но в душе продолжал содрогаться, понимая… помня… всю невообразимость их подлинных размеров. В них чудилась какая-то заброшенность, будто они были совершенно безлюдны и вообще лишены всякой жизни. От Рогов исходило абсолютное безмолвие, и Сорвил вздрогнул от предчувствия, что они давным-давно мертвы. Неужели Ордалия прошла сквозь все безжалостные просторы Эарвы, чтобы осадить ничто – пустоту? Неужели они, подобно безутешному Ишолому, впустую преодолели все эти величайшие испытания?
Он рухнул вперёд. Течение времени, обычно бывшее чем-то вроде пустого каркаса, превратилось в нечто, напоминающее сточную канаву, забитую во время потопа какими-то отвратными сгустками – влажной и хлюпающей мерзостью. Стоило на миг открыть глаза, как взгляд его немедля замечал очередную неописуемую сцену. Воплощённая скверна, исходящая миазмами разложения. Было противно даже просто дышать этим воздухом. Он рыдал, но не был способен даже почувствовать слёз, не говоря уж о том, чтобы понять, что плачет он сам.
Шшшш, милый мой.
Он понял, что лежит ничком на земле. Перед ним, словно изящная ваза, украшенная нежно-белыми лепестками, стоял аист – недвижный, как чистая красота, и безмолвный, как сама непорочность. Его силуэт отбрасывал на бесплодную землю тень, напоминающую жатвенную косу.
– Матерь? – прохрипел он.
Взглянув на него, аист прижал жёлтый нож клюва к своей длинной изогнутой шее. Кровь, понял сын Харвила, следя за алыми бусинками, стекающими с янтарного кончика.
– Ты видишь, Сорва?
– Т-то, ч-что я должен сделать?
– Нет, дитя моё. То, что ты есть.
* * *
От бесчисленных знамён, выделявших различные языки и народы, осталась лишь малая часть. То, что раньше было ровными рядами палаток и разноцветных шатров, ныне стелилось по равнине, словно выброшенный кем-то мусор – местами наваленный грудами, а местами раскиданный. Лагерь представлял собой какой-то грязный бардак – едва ли не издевательскую насмешку над его прежним гордым величием. И был при этом совершенно пуст.
В какой-то момент Сорвил понял, что бродит по месту, в определённом смысле переполненному хаосом, почти настолько же абсолютным, как и безумие, творящееся сейчас там, на равнинах. День клонился к закату. Тени всё удлинялись, своими резкими, тёмными очертаниями словно бы разделяя палатки между собой. Беспорядок и неухоженность бросались в глаза. Разбросанные лошадиные кости. Провисшая до земли холстина палаток. Отхожие места, выбранные из-за близости и удобства. Замаранные одеяла. Всё это выглядело так, будто сквозь лагерь диким потопом прошла какая-то варварская орда, ибо вещи, брошенные в спешке и небрежении, служат таким же ясным свидетельством произошедшего краха, как и вещи, раскиданные и распотрошённые во время грабежа.
Все до единой палатки оказались пустыми, никем не занятыми и брошенными своими владельцами, а все поверхности, как внутри их, так и снаружи, в разводах и пятнах.
Он скитался меж ними, поражённый ужасом, быстро отчаявшись обнаружить тут хоть кого-то или что-то. Знамёна с Кругораспятиями, как и прежде, висели повсюду, но приобрели такой странный цвет и так сильно истрепались, что казались символами какого-то ущербного бога. Сорвилу пришло в голову, что творящееся на равнинах безумие вполне могло оказаться фатальным, что дьявольская одержимость, овладевшая людьми Кругораспятия, может теперь и вовсе не оставить их…
Возможно, он ныне свидетельствует позорный конец Великой Ордалии. Возможно, Воинство Воинств так и умрёт, осознав, что всё это время оно же само и было собственным заклятым врагом.
Первая услышанная им строфа показалась ему обычной шалостью ветра, завыванием воздуха, проносящегося сквозь разруху и тлен. Однако, стоило ему сделать лишь несколько шагов в направлении, откуда доносился звук, как его истинный источник сделался очевидным. То были люди, творящие совместную молитву.
Возлюбленный Бог Богов,
Ступающий среди нас,
Неисчислимы твои священные имена…
Король Сакарпа миновал три стоявших один за другим шатра – покосившиеся и покрытые печально провисшей, давно выцветшей тканью, и увидел небольшой холм, напоминающий торчащий вверх и словно бы поросший щетиной подбородок, ибо всё вокруг него было уставлено множеством импровизированных укрытий. Коленопреклоненные люди заполняли его склоны, все как один обратившие свои лица к вершине, где стоял ведший молитву, но при этом выглядящий, будто какой-то дикарь, Судья – один из немногих выживших, как он выяснил позже, почерневшее лицо которого обращено было вверх, а руки словно бы пытались вцепиться в безучастные небеса.
Молитвенное собрание отказавшихся от пищи.
Молитва завершилась, и все они молча склонили головы, Сорвилу же внезапно стало стыдно, что он один из всех присутствующих стоит на ногах, оставаясь столь безучастным и столь… заметным. Несмотря на их растрёпанный и бесноватый облик он знал этих некогда прославленных воинов Трёх Морей. Он по-прежнему способен был отличить айнонцев от конрийцев, а шайгекцев от энатпанейцев. Он различал даже агмундрменов и куригалдеров – столь обширны были его знакомства. Ему известны были названия их столиц, имена их королей и героев…
– Верни его нам! – внезапно завыл, взывая к небесам, безвестный Судья. Страстный пыл искажал его голос так же сильно, как и лицо. – Умоляю тебя, Бог Богов, ниспошли нам нашего Короля Королей.
И вдруг все они, обратив лица к пустому небу, возопили и горестно запричитали, жалуясь, проклиная, моля, а более всего прочего упрашивая…
Умоляя вернуть им Анасуримбора Келлхуса.
Демона.
– Лошадиный Король! – раздался вдруг громкий возглас, в котором звучала такая недоверчивость, что всё собрание до последнего человека погрузилось в молчание. И Сорвилу почудилось, что он увидел его ещё до того, как взгляд сумел выхватить его из сумятицы всех этих почерневших от солнца лиц… лицо друга…
Его единственного друга!
Цоронга стоял там, измождённый и изумлённый.
Они обнялись, а затем, не стыдясь, зарыдали друг у друга в объятиях.
* * *
На Поле Ужаса обрушилась ночь.
Цоронга более не разбивал свой шатёр целиком, но обитал в пределах того пространства, которое мог обеспечить единственный воткнутый в землю шест. Весь простор и даже пышность его обиталища канули в небытие, сменившись куском обычной холстины. Он потерял всю свою свиту до последнего человека.
– Они не вернулись из Даглиаш, – сказал наследный принц Зеума, избегая встречаться с ним взглядом. – Ожог поглотил их. После того, как ты оставил Ордалию, Кайютас держал меня при себе как посыльного, так что…
Сорвил смотрел на него, подобно человеку, вдруг понявшему, что он только что оглох. Ожог?
– Цоронга… что вообще тут произошло, пока меня не было, брат?
Колебания. Взгляд неуверенный, блуждающий где-то понизу.
– Случилось такое… я видел такие вещи, Сорви… – человек почему-то низко склонил голову, – и делал…
– Какие вещи?
Цоронга несколько биений сердца неотрывно смотрел на собственные большие пальцы.
– Ты стал совсем взрослым, – наконец сказал он, озорно глянув на Сорвила. – Выглядишь прямо как нукбару. Теперь у тебя в глазах кремень.
Сорвил вернул на место отвисшую челюсть.
– Как ты справляешься, брат?
Взгляд Цоронги был полон такого затравленного недоумения, что Сорвилу, человеку, ничего не знающему о случившемся, это даже показалось забавным.
– Голодаю, как и все… – пробормотал он. Во взгляде его мелькнуло нечто убийственное. – Сильно.
Сорвил внимательно всмотрелся в него.
– Ты голодаешь, ибо у тебя недостаточно пищи, что тут такого?
– Скажи это своей несчастной кляче! Я ведь не обещал сберечь её, не так ли?
Сорвил смешался.
– Я говорил о шранках. – Странная гримаса, сопровождаемая хрипящим стоном. – Как ты думаешь, чем мы ещё питались всё это время?
– Тощие насыщают лишь тело и только распаляют… аппетит…
Будучи сакарпцем, он знал об опасностях, поджидающих тех, кто употребляет в пищу шранков. Жизнь в Пограничье была слишком трудна, и не было зимы, когда Соггских Чертогов не достигали бы слухи о случившихся там и сям развратных оргиях. Но всё же это были лишь слухи.
– А душа остаётся голодной, – продолжал Сорвил, – и истощается. Те, кто ест их чересчур долго, превращаются в беснующихся зверей.
Цоронга теперь пристально смотрел на него. Самый тяжёлый момент миновал.
– На вкус они словно рыба, – сказал Цоронга, потянувшись подбородком от ключицы к плечу, – и одновременно будто ягнёнок. И у меня текут слюнки от одного упоминания о них…
– От этого можно излечиться, – пробормотал Сорвил.
– Я не болен, – ответил Цоронга. – Те, кто был болен, ушли, последовали за экзальт-генералом прямиком к своему проклятию.
Затем, с несколько преувеличенными ужимками человека, вспомнившего нечто важное, он вскочил на ноги и, пробравшись сквозь палатку, начал рыться в недрах своей молитвенной сумы.
Сорвил сидел, чувствуя лёгкую досаду, что этот порыв Цоронги отвлёк его от размышлений над материями гораздо более важными. Он впервые понял всё безумие, всю сложность положения, в котором оказалась Великая Ордалия, ибо тот факт, что путь её пролегал по этим проклятым землям, означал, что им попросту нечего есть…
Не считая своих лошадей… своих врагов…
И самих себя.
Несколько мгновений ему казалось, что он не может дышать, ибо ужасающая логика этого предположения была совершенно очевидной.
Кратчайший Путь…
Всему происходящему, даже этим грехам, какими бы дьявольскими и чудовищными они ему ни представлялись, отведено своё место. Они были не чем иным, как необходимыми жертвами, вызванными обстоятельствами, а всё их невероятное безумие лишь в полной мере соответствовало тем невообразимым целям, которым они призваны послужить…
Может ли это быть так? Может ли быть, что всё, чему ему довелось стать свидетелем – действия и события столь мерзостные, что рвота сама по себе извергается из животов непричастных, – суть просто… неизбежные потери?
Величайшая жертва?
Биения его сердца отсчитывали время, на которое остановилось дыхание.
Знал ли Аспект-Император о том, что всем этим душам предначертано сгинуть на сём пути.
– Да! – завопил Цоронга в каком-то диком ликовании. – Да!
И что это говорит о противнике Келхуса – Консульте?
Кипящий гул древних, обрывочных воспоминаний…
– Он здесь!
Могут ли они и в самом деле быть настолько злобными, мерзкими и нечестивыми – да и кто угодно вообще? Может ли существовать зло настолько чудовищное, чтобы это было способно оправдать любые злодеяния, любые зверства, способствующие его уничтожению?
Ты чувствуешь это… ты, носивший на своём челе Амилоас…
Сорвил оцепенело взирал на задубевший, словно язык мертвеца, мешочек в руке Цоронги. Видневшийся на коже бледный узор был всё таким же запутанным, каким он его и запомнил – полумесяцы внутри полумесяцев, подобные Кругораспятию, но расколотому на куски и сваленному одной беспорядочной грудой. «Троесерпие» – как-то назвала его Серва. Древний знак Анасуримборов.
– Некоторые утверждают, что Аспект-Император мёртв, – свирепо бормотал Цоронга, в его диком взгляде чудились образы гнева и насилия, – но я-то знаю – он вернётся. Я знаю это, ибо мне известно, что ты нариндар! Что Мать Рождения избрала тебя! И он вернётся, ибо вернулся ты. А ты вернулся, ибо он не умер!
Внезапно воздушная невесомость мешочка, вмещающего в себя железную хору, показалась ему чем-то странным и даже нелепым. Они были словно пух…
В этот момент он не понимал ничего, кроме того, что ему хочется разрыдаться.
Что же мне делать?
Пухлые чёрные пальцы обхватили его бледную руку, а затем сдавили ладонь, заставив его взять мешочек.
Какой-то ленивый жар, казалось, сгущался меж ними.
– Вот так, вот так, я знаю… – выдохнул Цоронга.
Его тело, длинное и гибкое, дрожало, как и собственное тело Сорвила.
– Знаешь что? – пробормотал юноша.
Игривая улыбка.
– Что мы с тобой пребываем там, где не существует греха.
У Сорвила не возникло желания отстраниться, и это послужило для него причиной ужаса столь же сильного, как и всё, что ему довелось увидеть и о чём помыслить этим днём. Взгляд его в каком-то оцепенелом изумлении изучающе блуждал по страстной ипостаси своего друга.
– Что ты имеешь в виду?
Проблеск чего-то давно ушедшего в его карих глазах.
Му’миорн?
– Я имею в виду, что есть лишь одно правило, что ограничивает нас, и лишь одна жертва, что мы обязаны принести! Убей Аспект-Императора!
Они обменялись долгими взглядами. Настойчивым, с одной стороны, и притворно-недоумевающим – с другой.
Я плачу, ибо я скучал по тебе.
– Всё остальное – свято… – с волнующим неистовством в голосе выдохнул Цоронга. И действительно казалось, что всё уже решено. Зеумский принц смахнул прочь свет фонаря.
Сильные руки во тьме.
* * *
Обнажённые, они лежали во мраке палатки, потея, несмотря на холод.
Даже когда они закончили, его метания никуда не делись.
Его жизнь во всех отношениях была словно бы какой-то подделкой. Вечно спотыкаться, бросаться из стороны в сторону, следуя за решениями, что, считаясь твоими собственными, на деле всегда проистекают из того, кем ты являешься. Различие между этими двумя источниками заключалось в том, что в действительности все его решения словно бы исходили из некого небытия, и события в итоге вечно шли кувырком, приводя к изгибам и поворотам – к неожиданностям, которые, если задуматься, ничуть не удивительны. И вот уже ты, задыхаясь от боли в сердце, оказываешься погружённым в пространство какого-то стылого оцепенения, понимая, что впрямь существуешь, лишь пребывая в укрытии, построенном из собственных вопросов. В укрытии, которое подобные призракам глупцы вроде тебя называют размышлением.
Задыхаясь в отсутствие сердцебиения, ты будто бы возникаешь из ниоткуда одновременно с собственным пробуждением и вдруг обнаруживаешь… что просто делаешь… нечто…
И удивляешься, что у тебя некогда был отец.
Тело Цоронги в темноте казалось бесконечным, сплетающимся, горячим и бурлящим какой-то лихорадочной энергией – гудящей и пульсирующей. Огромная рука схватила его запястье и притянула занемевшие пальцы к напряжённой, закаменевшей дуге его фаллоса. Простое сжатие заставило Мир загудеть и взреветь, закрутившись вокруг него в невозможной истоме. Цоронга, снова напрягшись, застонал и закашлялся сквозь стиснутые зубы. Он вновь изверг своё тепло пульсирующими нитями, что, закручиваясь в петли, скользили сквозь черноту ночи, сжимая и связывая их друг с другом безымянными и невыразимыми страстями.
– Му’миорн, – прошептал он, пробиваясь сквозь века, настойчиво и упрямо, словно вода, точащая камень.
Они лежали рядом. Какое-то время единственным, что слышал Сорвил, было дыхание его друга. Его глотка болела. За холстиной палатки всё Сущее рассыпалось и рушилось в каком-то вязком безмолвии.
– Подобные вещи постыдны для мужчин в твоей стране.
Это не было вопросом, но Сорвил предпочёл посчитать, что было.
– Да. Ужасно постыдны.
– В Зеуме считаются священными объятия сильных с сильными.
Сорвил попытался было весело фыркнуть в своей старой манере – пытаясь представить лёгким то, что в действительности было попросту неподъёмным.
Но нечто дьявольское оборвало его смех.
– Когда наши жёны спешат с детьми, воины обращаются друг к другу, и тогда мы можем сражаться на поле битвы как любовники…
Эти слова заставили короля Сакарпа с трудом ловить ртом воздух.
– Ведь не нужно раздумывать, чтобы умереть ради любимого.
Сорвил попытался освободиться от его хватки, но могучая рука, ещё сильнее сжав ему запястье, заставила кончики его пальцев пройтись по всей длине налившегося кровью рога, от основания до самой вершины. И он осознал – понял, со свойственной скорее философу глубиной постижения, что его воля была здесь непрошеной гостьей, что он оказался зажатым в челюстях желания, давно поглотившего его собственные.
Что он уже был и ещё будет взят силой, словно дочь завоёванного народа.
– Ты могуч… – сказал человек, тёмный, как эбеновое дерево, человеку белолицему и бледному.
И что он сам стремится к очередному своему поруганию и даже радуется ему, словно какая-нибудь храмовая шлюха.
– И в то же время ты слаб…
И что стыд пожирает его без остатка.
– Я ещё здесь, Сорвил, – сказал Цоронга, поднимая свою пухлую ладонь к его груди, – я здесь, погребённый под безумием… безумием съеденного нами… – он прервался, словно бы ради того, чтобы убедиться, что жертва доверяет ему. – И я умру, чтобы уберечь тебя…
Он сердито смахнул слёзы, которые сын Харвила видеть не мог.
– Чтобы защитить то, что слабо.
* * *
В древних была некая ясность, которой все пытаются подражать. Читать о своих предках означает читать о людях, у которых было меньше слов, и посему они проживали жизни более насыщенные, следуя принципам безжалостным и грубым в своей простоте.
Ясность. Ясность была даром их невинности – их невежества. Ясность, присущая древним, вызывала зависть у потомков. Для них существовало лишь то, что можно взять в руки, а не то, что едва удаётся с великим трудом нащупать за плотной завесой споров и разговоров. Добро и зло не шептали, а яростно кричали из их миров и поступков. Их приговоры были столь суровы, словно выносились богами, а любое наказание – крайне жестоким и даже изуверским, ибо обрушить зло на лик зла и запятнать скверну скверной не могло быть ничем иным, нежели чистейшим благом. На обжалование приговора времени не выделялось, поскольку обжалование не предусматривалось, ибо виновность была аксиомой, неотличимой от самого факта обвинения…
И посему люди эти казались потомкам в той же мере богоподобными, в какой и богоугодными.
И посему мужи Ордалии всё больше отворачивались от предков по мере усугубления своих преступлений. После Свараула и рокового указа об использовании в пищу шранков они, дабы унять томление своих душ, либо потеряли, либо убрали подальше списки предков. Если бы их спросили зачем, то они бы ответили «из-за беспокойства», но истина заключалась в том, что они более не способны были нести на своих плечах груз прошлого и продолжать при этом дышать. Если их предки обретали ясность, проистекавшую из невежества, они, в свою очередь, полагались на замалчивание и отвлечённость.
Один за другим люди Трёх Морей устремлялись прочь от мерзостных дел своих рук, крадучись пробираясь, подобно ворам, по ночной равнине. Они тёрли руками покрытые запёкшейся кровью лица, пытаясь отчистить грязь и похабную мерзость. Мясо, что они, не жуя, глотали, и кровь, которую сосали, выворачивали их нутро столь же яростно и неистово, как их свершения раздирали и калечили им сердца. Многие падали на четвереньки, корчась в тщетных позывах рвоты, захлёбываясь ужасом и страданиями, мучаясь мыслями… Сейен милостивый… что же я наделал?
И он гремел внутри них, словно проходящая сквозь их тело молния, – этот вопрос, что отличает людей от зверей. Грохотал, останавливая сердца, заставляя со скрипом сжиматься зубы и горестно закатываться глаза.
Что же я наделал?
Тревожный ужас сменился сном, а следующим утром их души блуждали чересчур далеко от ног, чтобы мужи Ордалии были способны пройти оставшиеся мили. Тот день, как никакой другой, был посвящён пробуждению и изучению самих себя. А затем в небеса, словно искры погребального костра, вознеслись визгливые крики и завывающие на разные голоса причитания, сочетающиеся в единый, всё возрастающий хор. Ибо они, наконец, осознали факт совершённых ими чудовищных зверств. И стыд, как никогда ранее, разрывал их на части, превращая каждого их них в мясника, рубящего своё собственное сердце, – самого ненавидимого, самого мерзкого и ужасающего. Как? Как им теперь помнить такое? Из тех, кто не в состоянии был одновременно помнить свершившееся и продолжать жить, большинство отказались помнить, но более чем шесть сотен воинов отказались жить, бросившись прямо в разверстую пасть проклятия. Остальные же сжимались в комок во мраке своих походных укрытий, сражаясь с отчаянием, неверием и ужасом, – все те, кто ел человеческую плоть.
Умбиликус оставался заброшенным, дороги и закоулки лагеря пустовали. Повсюду были слышны крики, звучавшие так, словно доносились они из-под тысяч подушек, будучи при этом слишком пронзительными, чтобы те сумели их заглушить. И позади всего этого, словно горные духи, вздымались над гнилыми зубами Окклюзии золотые Рога, сияющие в свете безжалостного солнца и, казалось, злорадно насмехающиеся над ними…
На второе утро они очнулись от того подобия сна, которое им позволили обрести их терзания, обнаружив, что теперь их преследуют кошмары – охотящиеся за ними ужасы этого места. Никто не мог более терпеть землю, носящую их. Бежать прочь с Поля Ужаса стало для них единственной возможностью дышать. Рога ухватили солнце ещё до того, как забрезжило утро – тлеющий золотой светоч, вознёсшийся над иззубренными вершинами Окклюзии. Все взгляды с неизбежностью обратились к нему, полнясь напряжённым ожиданием.
Никто не затягивал гимнов и не возносил молитв… Лишь изредка слышались изумлённые возгласы.
Свернув лагерь, как и всегда, они возобновили свой поход к невозможному видению, попиравшему прямо перед ними линию горизонта. Никто не отдавал приказов. Ни племена, ни отряды, ни колонны не двигались совместно, не говоря уж о соблюдении строя. Никто, по сути, и вовсе не осознавал, что он делает, понимая лишь, что стремится убраться прочь.
И посему Великая Ордалия Анасуримбора Келлхуса не столько двигалась в направлении Голготтерата, сколько спасалась в его сторону бегством.
* * *
Сорвилу, оказавшемуся в лесу, пришлось бы громко кричать, если отец не научил бы его путям Хузьелта-Охотника. Но тот научил, и посему он крался, осторожно ступая по пёстрому подлеску и вовсю подражая мрачному выражению лиц отцовских дружинников. Именно по этой причине он и нашёл ту штуку – шарик из серого меха, лежащий у основания расщеплённого дуба. Хотя мальчик и не знал, что тут случилось, очарование этого мига он никогда не забудет, ибо Сорвил обнаружил тогда, как ему показалось, какой-то волшебный остаток жизни.
Он обожал эти одиночные вылазки – и стал особенно дорожить ими после смерти матери. В лесу царила какая-то леность – во всяком случае в годы, когда шранки держались подальше от Черты. Он мог растянуться в опавшей листве, а иногда быть настолько беспечным, чтобы даже задремать или замечтаться. И пока взгляд его скользил меж ветвей, простёрших свои лапы там, в вышине, он размышлял о том, как великое и единственное ветвится, разделяясь на хрупкое и множественное. Он мог часами вслушиваться в скрипящий и ворчащий хор, исходящий из глубин и пустот лесного полога. Его тело, каким бы тщедушным оно в действительности ни было, представлялось ему достаточно сильным и крепким, и он также чувствовал, хоть и без полной уверенности, что неплохо умеет прятаться и ведёт себя в лесу достаточно незаметно. И, казалось, не было на свете ничего настолько же обычного и при этом настолько же священного, как мальчик, притаившийся в залитом солнечным светом лесу и оставшийся наедине со своим изумлением.
И посему он счёл этот маленький комочек меха подарком – головоломкой, оставленной для него не иначе как самими богами. Он восхищался его невесомой воздушностью и тем, как даже лёгкий ветерок перекатывает шарик по ладони. Он приблизил его к своим глазам и погладил кончиком пальца. Внутри пушистого комочка что-то виднелось.
Шарик раздался в стороны с лёгкостью хлеба, только что вынутого из печи, и он обнаружил, что, укутанные легчайшей шёрсткой, внутри него сокрыты кости – белые, как детские зубы. Какая-то мешанина, напоминающая остов объеденного гусеницами листика, и крошечные ножки, словно бы принадлежащие насекомому. Он вытащил череп, по размеру меньший, нежели ноготь Сорвилова мизинца, и зажал его меж большим и указательным пальцами…
Несколько медленных и сильных биений сердца он ощущал себя подобным Богу, взирающему безжалостным взором на нечто, бесконечно несоразмерное себе.
Он очистил участок земли и разложил на нём содержимое. Дети вечно придумывают себе всяческие задачи и творят воображаемые миры, наделяющие их значимостью. В этот миг он был жрецом – старым и беспощадным, старающимся узреть явственные следы будущего в обломках настоящего, а мех и кости были настолько же необходимы для жизни, насколько насущны для палатки шесты и холстина. Из глубины леса до него донёсся крик козодоя.
Ещё в самом начале он вспомнил, как отец рассказывал ему, что так делают совы – сожрав свою добычу, отрыгивают мех и кости. Всё это время он отлично знал, что нашёл всего лишь сожранную совою мышь, но верил при этом в нечто иное. Он поднял взгляд, выискивая меж воздетых рук дубовых ветвей хоть какие-то признаки ночного хищника.
Но там был лишь шелест листьев и пустота.
Ничто.
Ничто, подумал он, объятый туманом необъяснимой тревоги, ибо ему уже не казалось, что это всего лишь игра. Ничто поглотило мышь.
Переварив всё живое.
И отрыгнув всё косное.
* * *
Поутру их можно было различить довольно отчётливо – торчащий почти вертикально вверх парящий изгиб Воздетого Рога и простирающуюся над незримыми пока ещё далями громаду Рога Склонённого. Обе руки Голготтерата взметались на невообразимую высоту и, оканчиваясь какими-то женственными кулачками, рассекали и разгоняли путешествующие в небесах облака, словно золотыми вёслами, скользящими в мутной воде. Рога высились над сумятицей скал и ущелий, образовывавших кромку огромного кратера, который нелюди называли Вилюрис.
Окклюзия.
Сорвил и Цоронга, навьюченные своим снаряжением, с трудом продвигались вперёд, затерявшись в бесконечных рядах Воинства Воинств. Вооружённые люди, мрачные и воняющие тухлятиной, десятками тысяч тащились по равнине, словно огромный рыбий косяк, время от времени вспыхивающий на солнце ярким серебром. Казалось, сердца их погрузились в какую-то тёмную, стылую воду. Не было слышно ни гимнов, ни молитв, ни криков облегчения или же торжества. Никоторые выглядели так, будто они не способны были даже моргать, не то что говорить. Они с Цоронгой разглядывали склоны Окклюзии, поражённо взирая на руины Акеокинои – древней цепочки сторожевых башен, видневшихся на вершинах иззубренных скал. Протиснувшись меж торчащих собачьими клыками вершин, они присоединились к мириадам воинов, спускающихся по пыльным, усыпанным каменным крошевом склонам с противоположной стороны Окклюзии. Потрясённо и возбуждённо смотрели они, как люди во множестве разбредаются по простёршейся внутри скального кольца пустоши.
Их кишки крутились узлами. Их мысли застыли. Их сердца дёргались и бились, как пойманные верёвочной петлёй жеребята.
– Немыслимо… – пробормотал Цоронга.
Сорвил не ответил.
Они заскользили вниз по осыпающимся гравийным склонам – лишь пара воинов среди многотысячного людского потока, по большей части состоящего из конрийцев, но и их самих и все прочие, следующие за ними и бредущие перед ними несчётные тысячи пронизывал, ошеломлял, а зачастую и заставлял замереть на месте представший перед ними образ… это безумное видение…
Инку-Холойнас.
Исполин, воздвигающийся прямо из геометрического центра Кольца и верхушкой достигающий алого краешка заходящего солнца… Такого крошечного по сравнению с ним.
Ковчег.
До рези слепя глаза блеском полированных поверхностей, вздымались на невероятную высоту пылающие зеркально-золотистые плоскости, отбрасывающие алые отсветы на целые лиги бесплодных пустошей, где, устрашившись, застыли потрясённые человеческие народы.
Из их пошатывающихся теней словно бы выступала багровая кровь.
Как? Как может… подобное… существовать? Иштеребинт в сравнении с этим был лишь грубо сработанным идолом. Как разум мог оказаться способным вознести до самых облаков эти громадные золотые руки? Как могло это сооружение, этот могучий город, заключённый в золотую, по-лебяжьи выгнутую скорлупу, обрушиться с самого небесного свода? Как сумел он взломать и расколоть на куски твердь земную, сам оставшись при этом невредимым?
Холод, пробившись сквозь кости Сорвила, объял его сердце и душу. Амилоас, понял он. Сорвил знал это место, но не как нечто такое, что он способен был вспомнить или о чём рассказать, но так, как след сапога знает оставившую отпечаток подошву. Хоть он и забыл всё, относящееся к Иммириккасу, однако у него осталась память о том, как его заполняли эти бездонные воспоминания, никуда не делись и свойства характера древнего нелюдя, однажды так сильно изменившие само его существо. Он знал это место! Так же как сирота знает своего отца. Как мертвец знает, что такое жизнь.
Это место… это проклятое место! Им было украдено всё.
Рак. Пагуба. Зло, превосходящее любое воображение!
Неоглядные дали, забитые потрясённо взирающими на Рога людьми, расстилались вокруг. Вниз по склонам какой-то чудовищной бородой стекало облако пыли.
Необъятность владеет свойством обнажать и выставлять напоказ тишину, словно бы вытягивая её – разоблаченной и нагой – прямо из окружающей нас безмерности. И посему Сорвил слышал все тысячи бормочущих и топчущихся вокруг него людей так же отчётливо, как если бы сидел, взгромоздясь на окутанную облаками вершину, погружённый в некое непостижимое безмолвие, простирающееся куда-то за пределы человеческого восприятия, и прорастал своими костями в само Сущее.
Нечестивый Ковчег. Величайший кошмар из легенд, обрушившийся на Мир из Пустоты, сверкающий исполин, вознёсшийся над обширной сетью укреплений могучими квадратными башнями и чёрными стенами.
Голготтерат.
– Он существует на самом деле… – выдохнул Цоронга.
И Сорвил понял, понял в мере достаточной, дабы это осознание выбелило костяшки его сжавшихся в кулаки пальцев. Оно всегда было рядом – с тех самых пор как король Харвил погиб в пламени – это место, царящее надо всем и над всеми. Предлогом. Поводом. Обоснованием бесчисленных зверств. Невзирая на всё буйное хвастовство сакарпских Повелителей Лошадей, невзирая на всё их тщеславное чванство, он уже тогда знал, что все они, глядя на громадное войско, явившееся, чтобы низвергнуть их стены, задают себе один и тот же вопрос…
Как? Как могло так случиться, что бабские сплетни и нянюшкины песенки принесут всем нам погибель?
Как могли все Три Моря разом сойти с ума?
Все они, и сам король, и его дружинники, стоя на стенах и бастионах, смирились с тем, что умрут, защищая свой город. И все они дивились и сетовали, что чьё-то безумие и фантазии столь легко и окончательно могут решить их судьбу…
Фантазии, существовавшие на самом деле.
Сердце ударило молотом, и он задохнулся, пошатнувшись на своих, внезапно ставших словно бы жидкими, ногах. Цоронга схватил его, прежде чем он рухнул головой вперёд, и поддержал Сорвила, поставив его перед собой, словно маленького братика или жену.
Напрасно. Харвил умер из-за своей глупой гордыни… напрасно.
В точности как и сказал Пройас.
Земля у него под ногами вновь выровнялась и обрела твёрдость. Какие-то призрачные массы наплывали с края его поля зрения безмолвным, но смертоносным потоком, а расстилающиеся внизу пустоши словно бы вбирали их в себя. Прищурившись, Сорвил рассматривал эти равнины, недоумевая насчёт того, что они оказались скорее чёрными, нежели бледными, какими должны были быть по его представлениям. Но овеществлённый ужас Голготтерата не давал возможности предаваться отвлечённым размышлениям, не позволяя себя игнорировать, как не позволяет этого занесённый для удара кулак. Он властно приковывал к себе взгляды и мысли, даже бесконечно поражённые необъятностью его размеров, грохотал обетованием ужасов, пронзал предчувствием обречённости и пагубы, предощущением осквернения, которому не было равных. Казалось, вот-вот случится нечто катастрофическое, что в любой момент из чёрных железных ворот извергнется новая Орда, что чародеи Консульта возгласят колдовские напевы, обрушив на их головы нечестивый огонь с ощетинившихся золотыми зубцами бастионов, что из Рогов вырвутся, устремляясь вниз, чудовищные драконы и предадут мужей Ордалии пламени и острым зубам…
Он был не одинок в этом ожидании, ибо все вокруг стояли, будто удушенные предчувствием надвигающейся беды. Но миг следовал за мигом, миновало сердцебиение за сердцебиением… и ничего не происходило – не считая того, что взгляд его сместился несколько выше…
Рога. Две воздетые к облакам и достигающие их гигантских руки, заканчивающиеся на невообразимой высоте какими-то заиндевевшими кулачками.
Отблески солнечных лучей переливались на исполинских вертикальных поверхностях, выявлявших и светом, и цветом, и узором нанесённый на них орнамент – изысканный и сложный. Парящие плоскости были испещрены письменами – чуждыми символами и фигурами, каким-то образом без канавок и желобков выгравированными на золоте, переливающимися без мерцания или яркого блеска – так, будто бы где-то внутри этого неземного металла обитала их тень. Вороны, срываясь с чёрных стен и башен Голготтерата, кружили у оснований Рогов, слетаясь к ним отовсюду. Помимо этого, не считая, разумеется, самих мужей Ордалии, не было видно ничего живого.
– На самом деле… – сокрушённо повторил Цоронга, стоявший так близко к Сорвилу, что прозвучавшее в голосе зеумского принца страдание отдалось и в его собственном горле.
Всё. Весь путь, что им довелось проделать с тех пор, когда они входили в отряд Наследников. Все слова и речи, произнесённые во время бесчисленных страж, все горькие упрёки, все утверждения, зачастую одновременно и напыщенные и проницательные, все судорожные уверения и сомнения, разъедающая кости недоверчивость…
Всё закончилось здесь, стиснутое зубами этого места. Ныне они стояли перед голым фактом справедливости оснований, которыми руководствовался их общий враг…
И ошибочностью собственных предположений.
Мужи Ордалии один за другим останавливались перед открывшимся им видением. Воздух наполнился гнилостной вонью, ибо стоило им оказаться в тени мощи столь необъятной и ужасающей, как кишечник подвёл их.
Как?
Как может существовать такое?
Сорвил стоял в облаке пыли, застыв от нахлынувшего на него ощущения, превосходящего обычную человеческую опаску, – от благоговейного трепета, заставляющего втянуть животы людей, узревших бычьи рога, устремлённые в небо, словно дымные шлейфы. Что ещё это было, как не неосознанное поклонение?
Его правая рука стиснула трайсийский мешочек тем же жестом, которым остальные сжимали Кругораспятия и прочие амулеты. Жестом, означавшим безмолвную мольбу о спасении. Рядом с ним Цоронга, прижав руки к вискам, что-то завопил по-зеумски, крик его одним из первых пронёсся над толпами, заглушив поражённый ропот. Затем же раздалась целая какофония – мычание, какие-то обезьяньи уханья и завывания.
Сорвил не знал, когда он опустился на колени, но понимал, почему он это сделал – понимал так ясно, как ничто другое в своей мутной и никчёмной жизни. Зло. Если раньше он размышлял, задаваясь бесконечными вопросами и мучаясь загадками относительно сущности этого места, то теперь, наконец, он чувствовал. Зло – цельное и отполированное. Зло, громоздившееся на зло, до тех пор пока земля не продавила крышку Преисподней. Все нечестивые зверства, что ему довелось увидеть, не говоря уж о мерзостях минувших дней и ночей, были в сравнении с этим местом лишь глупой оплошностью, пьяной выходкой…
Он чуял это.
Десятки тысяч оставшихся в живых мужей Ордалии вскричали в ужасе и изумлении и да – даже в ликовании, ибо они сумели дойти до самых пределов Мира. И узреть, что их Святой Аспект-Император рёк истину.
И они начали опускаться на колени в яростном отречении от этого зла. Уверовавший король Сакарпа раскачивался и рыдал среди них, оплакивая столь многое… Сожаления. Потери. Стыд.
И ужасающий факт существования Голготтерата.
* * *
Они собрались у внутреннего края Окклюзии, сыны человеческой расы, чья жизнь увядает вскоре после их появления на свет, а поколения минуют подобно штормам или накрапывающему дождю. Недолговечные, но плодовитые и потому всегда обновлённые, меняющие народы, словно одежды, живущие в неведении собственных истоков, но страшащиеся погибели. Человечество, во всей своей бурлящей и исполненной беспамятства мощи, явилось, дабы низвергнуть Голготтерат. Возвышающиеся над шайгекцами туньеры, чья кожа пожелтела, будучи изначально слишком светлой. Галеоты, пытающиеся запугать своим грозным видом Багряных Шпилей. Недвижно стоящие нансурские колумнарии, пропускающие мимо ушей все окрики командиров. Айнонская кастовая знать, нанёсшая на щёки белую краску. Тысячи и тысячи их взирали на колющее взгляды чуждое золото – отупевшие от неверия, парализованные ужасом и стыдом…
Люди. Треснувший сосуд, из которого боги испили чересчур глубоко.
Некоторые из них в прошлом были до такой степени склонны к душегубству, что втыкали в ближнего нож за малейшее проявление неуважения, другие же были щедрыми до глупости, неизменно верными жёнам и зачастую голодали, дабы иметь возможность поддерживать престарелых родителей. Но теперь всё это было неважно. Чревоугодники и аскеты, трусы и храбрецы, разбойники и целители, прелюбодеи и затворники – они были всеми ими лишь до того, как стали воинами Великой Ордалии Святого Аспект-Императора. И при всех их бесчисленных различиях им достаточно было ныне единственного взгляда, дабы постичь чьи-то намерения и сообразить станут ли их сейчас приветствовать, игнорировать или же будут на них нападать. Быть человеком означает понимать и самому быть понимаемым как человек, и слепо чтить чаяния и ожидания, дабы и остальные могли вести игру в согласии с этим. Ибо именно так – подражая и вторя друг другу – они и стали сынами человеческими. Невзирая на все их неисчислимые обиды и распри, несмотря на всё то, что их разделяло, они стояли сейчас как один перед сим гнусным идолом.
Великая Ордалия… нет…
Само человечество, ужасающее и благословенное, хилое и ошеломляющее, явилось сюда, дабы истребовать своё будущее у злостных и нечестивых должников.
Один народ, единое племя пришло к вратам Голготтерата, чтобы огнём и мечом испытать на прочность Ковчег и, наконец, до основания истребить Нечестивый Консульт.