Читать книгу Око Судии - Р. Скотт Бэккер - Страница 7
Глава 4
Хунореаль
ОглавлениеИбо Он видит драгоценности в отверженных и нечистоты в благородных. О нет, не одинаков мир в очах Божиих.
Книжники, 7:16. «Трактат»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот
Нет другого такого места. Вот и все.
Ей нельзя возвращаться, ни в бордель-дворец ее матери, ни в тот бордель, который бордель. Ее продали очень давно, и ничто – и никто – не выкупит ее обратно.
Она таскает дрова из сарая (это не столько сарай, сколько стена, сложенная из обломков, свалившихся с верхней части башни), и наблюдает, как бранится раб и скребет курчавую голову, потом бросается пополнять запасы. Она разжигает костер, хотя ни готовить, ни сжигать ей нечего, и садится перед ним, тыкая в языки пламени палкой, как в муравейник, или неподвижно глядит на них, словно это младенец, который брыкается и пытается схватить ручонками недосягаемое небо. Своего мула, которого она назвала Сорвиголова, она отпустила, решив, что тот убежит, и даже втайне надеясь на это. Каждую ночь ее обуревало чувство вины и стыда, ей представлялось, что Сорвиголову непременно загрызли волки или по крайней мере, что их нескончаемый вой заставил его в ужасе спасаться бегством. Но каждое утро животное снова на месте. Он встает рядом, так что можно было бы попасть в него камнем, прядает ушами, отгоняя мух, и таращится неизвестно на что, но только не в ее сторону.
Она плакала.
Она все смотрела и смотрела в огонь, разглядывала его с изумлением, как мать – своего новорожденного ребенка, разглядывала, пока не начинало щипать глаза. В языках пламени было что-то настоящее. Они имели неповторимое предназначение, которое можно назвать божественным…
Пылать. Крепнуть. Истреблять.
Как человек. Только благороднее.
Самая младшая из девочек потихоньку спустилась к ней, сказать, что им запретили с ней разговаривать и играть, потому что она ведьма. А она честное слово ведьма?
Мимара корчит притворную гримасу и отвечает зловещим скрипучим голосом:
– Чесссное-пречесссное!
Девчушка убегает. Потом Мимара иногда видит их за стеной травы или за неровным краем огромного ствола. Они подкрадываются и подглядывают за ней, а потом с притворными криками убегают, как только поймут, что она их застукала.
Над башней она видела охранные заклинания, хотя зачем они были нужны, можно было только гадать. То здесь то там попадались следы более жесткого, более недолговечного колдовства – рана на необъятных размеров стволе вяза, прожженные в каменных плитах пятна, спекшаяся в стекло земля – свидетельства того, что Колдуну доводилось применить свои могучие умения. Мимара повсюду умела видеть полноту бытия всех вещей – сущность деревьев, воды, камня и гор – по большей части, первозданную, но иногда разрушенную, стараниями колдунов и их неистовых инкантаций. Глаза Немногих всегда были при ней, подталкивали ее на путь, который она избрала, укрепляли ее решимость.
Но все чаще и чаще открывался другой глаз, тот, что много лет приводил ее в замешательство – который пугал ее, как непрошеная тяга к извращениям. Веко его было вяло опущено, и дремал он так глубоко, что она нередко забывала о его присутствии. Но когда он пробуждался, переменялось само мироздание.
В такие моменты она видела их… Добро и зло.
Не закопанными где-то глубоко, не спрятанными, но словно начертанными другим цветом или материалом от края до края через изнанку всего сущего. Добродетельные мужчины сияют ярче добродетельных женщин. А змеи светятся богоподобием, тогда как свиньи барахтаются в сумрачной скверне. В глазах божиих мир не одинаков – она это понимает всем нутром. Хозяева – над рабами, мужчины – над женщинами, львы – над воронами: на каждом шагу писание расставляет всех по рангу. Но бывают пугающие времена, длящиеся какую-то долю мгновения, когда и ей самой мир тоже представляется неодинаковым.
Она понимала, что это своего рода безумие. В борделях она перевидала слишком многих, кто не выдержал, и потому не могла считать, что ее это минует. Ее хозяевам не хотелось портить кожу своему товару, поэтому наказывали они душу. Для Мимары не делали исключения.
Это точно безумие. И все равно она не прекращала думать о том, каким предстанет Ахкеймион перед этим ее всевидящим глазом.
Утреннее солнце поднималось из-за громады холма и пронзало лучами деревья с неподвижными, как заледеневшие веревки, ветвями, проливало лужицы света на мрачные соломенные крыши. Мимара сидела и смотрела, смотрела, покуда краски не выцветали до вечерних коралловых оттенков.
А башня, в сущности, не так уж высока. Она только кажется высокой, потому что стоит на возвышении.
«Мир ненавидит тебя…»
Эта мысль приходит к ней не украдкой и не громом, а с высокомерием рабовладельца, которого не сковывают никакие границы, кроме тех, что он сам себе установит.
Страдание сопровождает ее бдение – последние припасы закончились еще на подходе к башне, – и Мимара почти ликует. Мир и вправду ненавидит ее – Мимаре не требуется признания ревущего младшего братишки, она и так все прекрасно знает. «Мамочке даже смотреть на тебя больно! Она жалеет, что не утопила тебя, а продала…» Теперь она сидит здесь, голодная и дрожащая, вздыхает и не спускает глаз с заветного окошка под разрушенным навершием башни. И хочет лишь одного: стать ведьмой, потребовать назад то, что заплатила…
Понятно, что ей не могут не отказать.
Больше идти некуда. Так почему бы не швырнуть свою жизнь Шлюхе через стол? Почему бы не загнать Судьбу в угол? По крайней мере, умрешь с сознанием исполненного.
Она дважды плакала, не чувствуя тоски: один раз – когда заметила, как одна из девочек присела пописать у залитого солнцем сарая, а второй – когда увидела в открытом окне силуэт колдуна, который расхаживал взад-вперед по комнате. Мимара не могла вспомнить, когда в последний раз ей так светло плакалось. Наверное, в детстве. До работорговцев.
Когда истощение души доходит до последнего предела, наступает особое смирение, момент, когда все становится едино, что выстоять, что уступить. Чтобы испытывать колебания, требуется иметь несколько возможностей, а у нее их нет. В мире хаос. Уйти означало бы пуститься в бегство, не имея пристанища, вести жизнь скитальца, не имея цели и основания предпочесть одну долгую дорогу другой, поскольку все направления – одно: отчаяние. У нее нет выбора, поскольку все возможности стали одним и тем же.
Сломанное дерево, как сказал ей однажды хозяин борделя, не плодоносит.
Два дня перетекли в три. Три – в четыре. От голода мутило, дождь превратил ее в ледышку. «Мир ненавидит тебя, – мысленно повторяла она, глядя на полуразрушенную башню. – Даже здесь».
В последней точке пути.
А потом однажды ночью он вышел. Он осунулся, не просто как старик, который никогда не спит, но как человек, который никак не может простить – может быть, себя, может быть, других, не важно. Он вынес дешевое вино и дымящуюся еду, на которую она набросилась, будто неблагодарное животное. А он сел у ее костра и заговорил.
– Сны, – произнес он с выражением человека, ведущего против некоторых слов затяжную войну.
Мимара смотрела на него и продолжала руками запихивать в рот еду, не в состоянии остановиться, и глотала, давясь рыданием в горле. Свет от костра вытянулся блестящими иглами, как у дикобраза. В какой-то момент ей показалось, что от облегчения она сейчас лишится чувств.
Он говорит о Снах Первого Апокалипсиса, ночных кошмарах, которые видят все адепты школы Завета, благодаря неприкаянным воспоминаниям древнего основателя школы, Сесватхи, и о нескончаемом темном ужасе войны, которую он ведет против Консульта.
– Они приходят снова и снова, – бормочет он, – словно жизнь можно записать, как поэму, облечь страдания в строки…
– Они настолько тяжкие, эти сны? – спросила Мимара, нарушив неловкое молчание. Из-за собственных слез и света костра она едва различает колдуна: старое, изрытое морщинами лицо, многое, слишком многое повидавшее, но не забывшее, как быть заботливым и как быть честным.
Он посмотрел сквозь нее и занялся кисетом и трубкой. С задумчивым и непроницаемым выражением лица он набил трубку табаком и вытащил из костра сучок, на конце которого горел, закручиваясь, маленький огонек.
– Раньше – да, – сказал он, раскуривая трубку. Зрачки у него сошлись к переносице, пока он разглядывал, как соприкасаются огонь и чаша трубки.
– Не понимаю.
Колдун глубоко затянулся. Трубка светилась, как нагретая монетка.
– Знаешь ли ты, – спросил он, выдыхая облако ароматного дыма, – почему Сесватха оставил нам Сны?
Она знала ответ. Мать всегда принималась говорить об Ахкеймионе, когда ей нужно было смягчить разногласия со своей озлобленной дочерью. Наверное, потому что он был ее настоящим отцом – так раньше думала Мимара.
– Чтобы школа Завета никогда не забывала о своей миссии, не выпускала ее из виду.
– Так они говорят, – отозвался Ахкеймион, смакуя дым. – Что, мол, Сны побуждают к действию, призывают к оружию. Что, многократно выстрадав Первый Апокалипсис, мы непременно будем бороться за то, чтобы не допустить возможности Второго.
– Ты считаешь иначе?
На его лицо пала тень.
– Я думаю, что твой приемный отец, наш славный победоносный аспект-император прав.
В голосе колдуна звенела неприкрытая ненависть.
– Келлхус? – переспросила она.
Старик пожал плечами – привычное движение тяжело повисло на слабеющих костях.
– Он сам говорит: «Каждая жизнь – это шифр…» – Еще одна глубокая затяжка. – Каждая жизнь – загадка.
– И ты думаешь, что жизнь Сесватхи – такой шифр?
– Я не думаю, я знаю.
И тогда колдун заговорил. О Первой Священной войне. О своей запретной любви к ее матери. О том, что он был готов поставить на кон целый мир ради ее объятий. В его словах звучала искренность, незащищенность, от которой повествование становилось еще более захватывающим. Он говорил с грустью, время от времени сбиваясь на обиженный тон человека, вбившего себе в голову, что другие не верят, будто с ним обошлись несправедливо. А порой говорил многозначительно, как пьяный, которому кажется, будто он поверяет собеседникам страшные секреты…
Хотя Мимара и слышала эту историю многократно, она слушала с ребячьей внимательностью, готовая переживать и терзаться о речах, которые слышит. Оказывается, он не подозревал, что эта история стала песней и преданием в мире за пределами его уединенной башни. Все до единого знают, что он любил ее мать. Все до единого знают, что она избрала аспект-императора и что Ахкеймион после этого удалился в глушь…
Ново было только то, что Ахкеймион еще жив.
От этих мыслей удивление у нее быстро улетучилось, сменившись неловкостью. Ей подумалось, что он ведет непосильную и трагическую борьбу, сражаясь со словами, которые намного сильнее его. Теперь уже стало жестоко слушать его так, как слушала она, притворяясь, что не знает того, что на самом деле знает очень хорошо.
– Она была твоим утром, – решилась сказать Мимара.
Он остановился. На мгновение глаза его чуть затуманились, но он тут же бросил на нее взгляд, полный сжатой ярости.
– Чем?! – переспросил он и выбил трубку о каменную плиту, выпирающую из лежалой листвы.
– Твоим утром, – неуверенно повторила Мимара. – Моя мать. Она часто говорила мне, что… что она была твоим утром.
Он рассматривал трубку в свете костра.
– Я больше не боюсь ночи, – напряженно говорит он, погрузившись в задумчивость. – Я больше не сплю так, как спят колдуны школы Завета.
Когда он поднял глаза, во взгляде его сквозила опустошенность и решительность одновременно. Воспоминание о давнем твердо принятом решении.
– Я больше не молюсь, чтобы скорее наступило утро.
Она потянулась за новым поленом для костра. Оно упало в огонь с глухим ударом и выбило вереницу искорок, которые, кружась в дыме, устремились вверх. Следя глазами за восхождением мерцающих точек, чтобы не встречаться взглядом с колдуном, она обхватила себя руками за плечи, спасаясь от холода. Где-то там, ни далеко ни близко, выли волки, дули в раковину ночи. Словно чем-то встревоженный, он глянул в сторону леса, всматриваясь, как в колодец, в темноту между неверными тенями стволов и ветвей. Он смотрел так напряженно, что ей показалось, он не просто слышит, а слушает и волчий вой, и прочие звуки – что он знает все мириады языков глубокой ночи.
И тогда он рассказал свою историю всерьез…
Словно получил на это разрешение.
Много лет назад точно так же ждала Ахкеймиона ее мать.
За несколько дней и ночей с появления Мимары он многое сказал себе. Убеждал себя, что рассержен – да мыслимо ли потакать подобной дерзости? Говорил, что проявляет благоразумие – что может быть опаснее, чем приютить беглую принцессу? Что проявляет сострадание – слишком уж стара, чтобы освоить семантику колдовства, и чем скорее она это поймет, тем лучше. Он много чего себе сказал, признался себе во многих страстях, но не в смятении, которое владело его душой.
Когда-то, двадцать лет назад, ее мать Эсменет ждала его на берегах реки Семпис. Даже известие о его гибели не способно было прервать ее бдения, столь же упрямого, какой была ее любовь. Даже здравый смысл не мог поколебать ее твердости.
Это удалось только Келлхусу и мнимой искренности.
Еще раньше, чем Мимара заступила на вахту – точнее сказать, начала осаду, так иногда казалось, – Ахкеймион знал, что она унаследовала от матери упрямство. Немалый подвиг – в одиночку добраться из Момемна, как это сделала она; по коже шли мурашки от одной мысли, что хрупкая девушка бросила вызов Диким Землям, чтобы найти его, что ночь за ночью она проводила одна в недоброй темноте. Поэтому раньше, чем он захлопнул дверь у нее перед носом и приказал своим рабам не общаться с ней, он знал, что прогнать ее будет нелегко. Понимал он это даже в ту ночь, когда вышел под дождь и ударил ее.
Требовалось что-то другое. Нечто более глубокое, чем здравый смысл.
Он говорил себе, что ей достанет безумия уморить себя, ожидая, пока он спустится со своей башни. Он говорил себе, что надо быть честным, признать истину во всем ее искаженном обличье, что Мимара увидит, поймет: ее бдение может привести лишь к погибели их обоих. Все это он говорил себе потому, что по-прежнему любил ее мать и потому, что знал: человек не бездействует, даже когда ждет. Что порой нож, не извлеченный из ножен, способен перерезать намного больше глоток.
Поэтому он пришел из человеколюбия, с едой, которая ей была так необходима, и с открытостью, которая звучала неприятно, потому что была заранее продумана. Он никак не рассчитывал, что пустится в беседы и рассказы о своем прошлом. Последний раз он по-настоящему разговаривал уже очень давно. Добрых двадцать лет его слова улетали в никуда.
– Я даже не помню, когда все началось, не говоря уже о том, почему, – сказал он, делая паузы, чтобы перевести неровное дыхание. – Сны начали меняться… сначала понемногу, причудливо. Колдуны Завета утверждают, что заново проживают жизнь Сесватхи, но это лишь отчасти так. На самом деле, мы видим во сне только отдельные фрагменты незаживающей раны Первого Апокалипсиса. То, что мы видим в снах, – не более чем театральное представление. Как говорится в старой шутке Завета, «Сесватха не срет». Простые вещи, составлявшие его жизнь, – всего этого нет… Мы не видим настоящей его жизни.
Все то, что было забыто, подумал он.
– Поначалу я заметил изменения в характере снов, но не более того. Легкое смещение акцентов. Когда преображается сновидец, разве не должны измениться и сновидения? Кроме того, страшное представление слишком поглощало внимание, чтобы задумываться. Когда кричат тысячи людей, кто станет останавливаться и считать темные пятнышки на яблоке?
– Потом было так: мне приснилось, как он, Сесватха, ушиб палец на ноге… Я заснул, этот мир свернулся, как всегда, и на его месте возник его мир. Я был он, я шел по мрачной комнате, чем-то заваленной, кажется, там были тысячи свитков. Я что-то бормотал, погруженный в свои мысли, и ударился ногой о бронзовое подножие курильницы… Было похоже на сны в лихорадке, которые движутся, как тележка по кругу, повторяются снова и снова. Сесватха – ушиб палец!
Он машинально схватился за подбитую войлоком туфлю. Кожа оказалось нагретой от костра. Ничего не говоря, Мимара смотрела на него со спокойным выражением на тонкоскулом лице, вся погруженная в прошлое, как будто это она вглядывалась в неведомое через дым иного, более жестокого костра. Еще один молчаливый слушатель. То ли она молчала недовольно – возможно, он говорил слишком долго или слишком мудрено, – то ли приберегала свое мнение под конец, понимая, что его рассказ – единое живое целое, и поэтому оценивать его надо целиком.
– Когда наутро я проснулся, – продолжил он, – я не знал, что и думать. Мне не показалось, что это откровение, мне просто стало любопытно. Исключения возникают постоянно. Были бы мы сейчас в Атьерсе, я показал бы тебе целые тома, в которые занесены различные разновидности случаев, когда Сны дают осечку: изменение последовательности, подмены, исправления, искажения и прочее и прочее. Немало колдунов Завета потратили жизнь на то, чтобы истолковать их значение. Нумерологические шифры. Пророческие послания. Вмешательство свыше. Тут легко пасть жертвой навязчивых идей, при том, через какие страдания приходится проходить. Эти люди не могут убедить никого, кроме самих себя. Не лучше философов.
Поэтому я решил, что Сон про ушибленный палец – это мой собственный сон. Сесватха не ушиб палец, сказал я себе. Это я ушиб палец, когда видел Сон, что я Сесватха. Ведь это не чей-нибудь, а мой палец болел целое утро! Такого никогда не было, сказал я себе. Пожалуй…
И разумеется, на следующую ночь снова вернулись привычные мне Сновидения. Снова кровь, огонь и ужас. Прошел год, может, больше, прежде чем я увидел во сне еще одну житейскую мелочь: Сесватха бранил ученика на террасе, выходящей на Сауглишскую Библиотеку. Ею я пренебрег так же, как и первой.
Потом, два месяца спустя я увидел во Сне еще одну простую подробность: Сесватха в скрипториуме, скрючившись, читает свиток при свете догорающих угольков…
Он помедлил, то ли чтобы дать почувствовать важность сказанного, то ли чтобы еще раз пережить воспоминание, он и сам не знал. Иногда слова сами себя обрывали. Он теребил край плаща, перекатывая грубый шов между большим и указательным пальцами.
Мимара провела краем ладони по внутренней стороне плошки, чтобы выгрести последние остатки каши – будто рабыня или служанка. Странно было, заметил Ахкеймион, как она то вспоминала, то вновь забывала свои джнанские привычки.
– Что это был за свиток? – спросила она, проглотив.
– Утерянная рукопись, – ответил он, погруженный в воспоминания. – «Параполис» Готагги, – добавил он, очнувшись. – Я понимаю, что это заглавие тебе ничего не говорит, но для ученого это… да пожалуй, чудо, не меньше. «Параполис» – утерянная книга, весьма известная, первый крупный трактат о политике, на который ссылаются чуть ли не все авторы древнего мира. Это было одно из величайших сокровищ, пропавших во время Первого Апокалипсиса, а я, я-Сесватха, – видел во Сне, как я читаю его, сидя в хранилищах библиотеки…
Мимара последний раз провела языком по ободку плошки.
– А ты точно уверен, что ты это все не придумал?
От раздражения смех его был холодным, как мрамор.
– У меня достаточно острый язык, чтобы меня считали умным, но уверяю тебя, я далеко не Готагга. Нет. Я не сомневаюсь, что все так и было. Я проснулся в состоянии лихорадочной спешки, бросился искать перо, пергамент и рог, чтобы набросать все, что пока еще помнил…
Забыв о еде, Мимара наблюдала за ним с мудрым спокойствием, которое красоте ее матери придавало законченность и совершенство.
– Значит, Сны были реальны…
Он кивнул и прищурился, вспоминая о чуде, которое произошло тем утром. О дивный, захватывающий дух прорыв! Казалось, что ответ вот он, вполне оформился, прозрачный, как пар, поднимающийся над утренним чаем: он начал видеть Сны за пределами узкого круга сновидений, в котором пребывали его бывшие братья по Завету. Он начал видеть Сны о повседневной жизни Сесватхи.
– И больше никто, никакой адепт Завета никогда не видел во Сне ничего подобного?
– Может быть, куски, фрагменты, но не так.
Как это было странно, получить главное откровение всей его жизни в примитивных мелочах – ему, которому довелось сражаться с умирающими мирами. Впрочем, великое всегда зиждется на малом. Он часто думал о людях, которых знал – воинственных и просто целеустремленных, – об их завидной способности ни на что не обращать внимания и ничему не придавать значения. Своего рода сознательная неграмотность, словно все проявления недостойных страстей и сомнений, все бренные подробности, которые составляли реальность их жизни, написаны на языке, которого они не в состоянии понять, и поэтому должны осуждаться и принижаться. Этим людям не приходило в голову, что презирать мелочи – это презирать самих себя, не только презирать истину.
Но в том и состоит трагедия публичности.
– Но почему такие перемены? – спросила Мимара. Изящный овал ее лица тепло и неподвижно светился на мрачном фоне черной лесной чащи. – Почему ты? Почему сейчас?
Сколько раз он поверял все эти вопросы пергаменту и чернилам.
– Не представляю. Может быть, это все Шлюха, гребаная Судьба. Может быть, это приятные последствия моего сумасшествия – поверь, никто не может вынести то, что денно и нощно выносил я, и немножко не сойти с ума. – Он закатил глаза и так карикатурно задергал головой, что Мимара засмеялась. – Может быть, прекратив жить собственной жизнью, я стал жить его жизнью. Может быть, какие-то смутные воспоминания, искорка души Сесватхи, долетают до меня… Может быть…
Голос сорвался, и Ахкеймион, поморщившись, прочистил горло. Слова могли воспарять, падать, сверкать, иногда ярче солнца. Ослеплять и освещать. Другое дело голос. Он остается привязан к почве выражений. Как бы ни плясал голос, под ногами его всегда лежали могилы.
Продолжая тяжелый вздох, Ахкеймион произнес:
– Но есть намного более важный вопрос.
Она обхватила колени, щурясь на всплески и спирали языков пламени, и лицо ее было, скорее, осторожным, чем безучастным. Ахкеймион догадывался, как он выглядит со стороны: в суровом взгляде – вызов, агрессивная самозащита, гроза своим подручным. Он казался желчным стариком, который сваливает свои доводы все в кучу, размахивая ослабевшими кулаками.
Но если и было у нее в глазах осуждение, он его разглядеть не мог.
– Мой отчим, – ответила она. – Этот более важный вопрос – Келлхус.
Наверное, он смотрел на нее, открыв рот, таращил глаза, словно оглушенный ударом по голове.
Он-то говорил с ней, как с посторонним человеком, пребывающим в блаженном неведении, а на самом деле, она была связана с ним с самого начала. Эсменет – ее мать, а значит, Келлхус приходится ей отчимом. Хотя Ахкеймион знал это и раньше, глубинный смысл этого факта полностью ускользнул от него. Еще бы она не знала о его ненависти. Еще бы она не знала в подробностях историю его бесславия!
Как он мог оказаться таким слепым? Ее отцом был этот дунианин! Дунианин.
Разве отсюда однозначно не следует, что она – орудие? Что она сознательно или неосознанно выполняет роль шпиона. Ахкеймиону довелось быть свидетелем того, как целая армия – целая священная война! – подчинилась его пугающему влиянию. Рабы, князья, колдуны, фанатики – все без разбора. Сам Ахкеймион отказался от своей любимой – от своей жены! Могла ли устоять простая девушка?
В какой мере ее душа осталась ее душой, а в какой ее подменили?
Он смотрел на Мимару, пытаясь за суровым выражением лица скрыть слабость.
– Это он тебя прислал?
– Что? Келлхус? – проговорила она с искренним недоумением и даже замешательством.
Она смотрела на колдуна, открыв рот и не в силах произнести ни слова.
– Если его люди найдут меня, они приволокут меня домой в цепях! Бросят к ногам моей распутной мамаши – можешь мне поверить!
– Он прислал тебя.
Что-то в его голосе прозвучало такое, что она отшатнулась. Какая-то нотка безумия.
– Я не л-л-гу…
Глаза ее заволокли слезы. Она как-то странно склонила голову набок, словно отворачивая лицо от невидимых ударов.
– Я не лгу, – повторила она угрожающе. Ее лицо исказилось гримасой. – Нет. Послушай. Все же было так хорошо… так хорошо!
– Так оно и бывает, – услышал Ахкеймион свой резкий беспощадный голос. – Так он и отправил тебя. Так он и правит – из темноты наших собственных душ! Если ты почувствовала, если ты знаешь, то это попросту означает, что здесь более глубокий обман.
– Я не знаю, о чем ты говоришь! Он… он всегда был таким добрым…
– Он когда-нибудь велел тебе простить свою мать?
– Что? О чем ты?
– Он когда-нибудь рассказывал тебе о твоей же душе? Говорил слова утешения, исцеляющие слова, слова, которые помогали тебе увидеть себя яснее, чем когда-либо?
– Да, то есть нет! И да… Пожалей меня… Все это было так… так…
Его облик был гневен, то была застарелая ненависть, с годами ставшая нечеловеческой.
– Ты когда-нибудь обнаруживала в себе благоговение к нему? Как будто что-то нашептывает тебе в ухо: этот человек – больше, чем человек? Ты чувствовала себя вознагражденной, выше всякой меры, от одной только его ласковости, от самого факта его внимания?
Он говорил и весь трясся, дрожал от воспоминаний, в наготе от безжалостно сорванных с него двадцати лет. Ложь, надежды и предательства, вереница шумных битв под палящим солнцем подступали к нему как наяву.
– Акка… – проговорила она. Как похоже на ее беспутную мать. – Да что ты такое гово…
– Когда ты стояла перед ним! – бушевал он. – Когда ты преклоняла колени в его присутствии, ты чувствовала? Ты чувствовала, что у тебя внутри пустота и что ты не можешь пошевелиться, как будто ты дым, но в то же время держишь в себе скелет мира? Ты чувствовала Истину?
– Да! – закричала Мимара. – Все чувствуют! Все! Он – аспект-император! Он – спаситель. Он пришел спасти нас! Он пришел спасти человеческих сынов!
Ахкеймион в ужасе смотрел на нее, и собственное недавнее неистовство еще звенело у него в ушах. Конечно же, она верует.
– Он прислал тебя.
Слишком поздно, понял он, вглядываясь в лицо Мимары, сидевшей по другую сторону костра. Все уже случилось. Несмотря на все прошедшие годы, несмотря на угасание силы Сновидений, она швырнула его во вчерашний день. Достаточно было просто смотреть на нее, и он ощущал пыль, кровь и дым Первой Священной войны.
Он понял ее взгляд – как было не понять, когда он с готовностью узнал в нем свой собственный? Слишком много потерь. Слишком много отброшено маленьких надежд. Слишком много предательств самого себя. Это взгляд человека, который понимает, что мир – судья капризный, он прощает только лишь для того, чтобы наложить еще более суровое наказание. Она испытала момент слабости, когда увидела, как он карабкается вниз по склону и несет еду; теперь он это понимал. Она позволила себе надеяться. Ее душа позаимствовала благодарность у тела и восприняла как собственную.
Он верил Мимаре. Она не по доброй воле была рабыней. Больше всего она напоминала ему скюльвендов, сильных духом, но измученных до неузнаваемости. И как она похожа на свою мать…
Именно такую рабыню и должен был подослать к нему Келлхус. Отчасти загадку. Отчасти дурманящий наркотик.
Такую, которую Друз Ахкеймион мог бы полюбить.
– Ты знала, что я присутствовал при его первом явлении в Трех Морях? – сказал он, нарушая тишину темного леса и шуршания огня. – Он был всего-навсего какой-то нищий, который заявлял, что в нем течет королевская кровь – и в товарищах у него был скюльвенд, ни больше ни меньше! Я все видел с самого начала. Это мою спину он сломал, взбираясь к вершине абсолютной власти.
Он потер нос, глубоко вздохнул, словно готовясь нырнуть в воду. Его всегда поражало, какими странными бывают причуды и страхи тела.
– Келлхус, – сказал он, выговаривая имя как когда-то, по-дружески и с доверительной иронией. – Мой ученик… Мой друг… Мой пророк… Он украл у меня жену… Мое утро.
Он бросил на нее взгляд, приглашая говорить, но она молчала и ерзала, словно никак не могла усесться. Она лишь сглотнула слюну, не разжимая губ.
– Только одно, – продолжил он, и голос получался неровным от противоречивых страстей. – Только одно я унес с собой из прежней жизни, и это лишь простой вопрос: кто такой Анасуримбор Келлхус? Кто он?
Ахкеймион смотрел на угли костра, пульсировавшие у подножия почерневшего леса, и молчал, честно предоставляя Мимаре возможность ответить – по крайней мере, так он себе сказал. На самом деле от одной мысли, что сейчас раздастся ее голос, ему хотелось поморщиться. Его рассказ, по сути, превратился в исповедь.
– Ответ на этот вопрос всем известен, – отважилась сказать она, с деликатностью, которая подтвердила его опасения. – Он – аспект-император.
Что еще она могла сказать. Даже если бы она не была приемной дочерью Келлхуса, она сказала бы в точности то же самое. Они, верующие, хотят, чтобы все было просто. «Существует то, что существует!» – кричат они, презрительно отрицая, что могут существовать другие глаза, другие истины, не замечая собственной вопиющей самонадеянности. «Сказано то, что сказано» – это говорится с убежденностью, в которой нет искренности. Они высмеивали вопросы, опасаясь выдать свое невежество. И после этого осмеливались называть себя «мыслящими свободно».
Такова непоколебимая привычка человека. Она и приковывала их к аспект-императору.
Он медленно и твердо покачал головой.
– Самый важный вопрос, который можно задать любому человеку, любому ребенку, – это вопрос его происхождения. Только зная, чем человек был, можно попытаться сказать, чем он будет. – Ахкеймион помолчал, остановившись по старой привычке задумываться. Как легко было уйти в привычную колею, не разговаривать, а декламировать. Но какими бы расплывчатыми ни были его обобщения, они всегда норовили погрязнуть в раздражающих мелочах, которых он неосознанно старался избежать. Он вечно стремился уклоняться от удара и все время расшибал себе голову в кровь.
– Но все знают ответ на этот вопрос, – сказала она все с той же осторожностью. – Келлхус – Сын Неба.
«А кто же еще?» – вопрошали ее разгоревшиеся глаза.
– И тем не менее он из плоти и крови, рожденный отцовским семенем и материнской утробой. Его воспитывали. Учили. Отправили в мир… – Он поднял брови, как будто произносил некие крайне важные истины, которыми постоянно пренебрегают. – Расскажи мне, где это все случилось? Где?
Кажется, он впервые заметил в ее взгляде сомнение.
– Говорят, что он был принцем, – начала она, – что он из Атрит…
– Он не из Атритау, – резко перебил Ахкеймион. – Это я знаю доподлинно, от мертвого.
Скюльвенд. Найюр урс Скиоата. Как всегда, Ахкеймиону на ум опять пришли слова этого человека: «Каждое мгновение они сражаются с обстоятельствами, каждым дыханием завоевывают мир! Они ходят между нами, как мы ходим в окружении собак. Мы воем, когда они бросают нам кости, скулим и тявкаем, когда они поднимают руку… Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить себя!»
Они. Дуниане. Племя аспект-императора.
– А родословная? – спросила Мимара. – Ты хочешь сказать, что имя у него тоже фальшивое?
– Нет… Он действительно Анасуримбор, тут ты права – слишком велико было бы совпадение. Здесь единственная наша зацепка.
– Это почему?
– Потому, что вопрос о месте его рождения превращается в вопрос о том, где мог уцелеть род Анасуримборов.
Она задумалась.
– Но если не из Атритау, то откуда? Север весь разрушен, там дикая пустыня – по крайней мере, так мне всегда говорили учителя. Можно ли уцелеть среди… них?
«Среди них». Среди шранков. Ахкеймион представил себе сонмы тварей, которые раздосадованно скребут землю когтями, разбрызгивая капли грязи, пока некому оказать им сопротивление, топчут ногами бесконечные дороги и завывают, завывают.
– Вот именно, – сказал он. – Если его род уцелел, то они должны сейчас скрываться в каком-то убежище. В каком-то потайном незаметном месте. Скажем, постройки времен куниюрских верховных королей, еще прежде Первого Апокалипсиса…
«Так слушай! – вскричал скюльвенд. – Тысячи лет они прятались в горах, отрезанные от мира. Тысячи лет они выводили свою породу, оставляя в живых только самых крепких детей. Говорят, ты знаешь историю веков куда лучше всех прочих, чародей. Задумайся! Тысячи лет… Теперь мы, обычные сыновья своих отцов, стали для них слабее, чем маленькие дети».
– В убежище.
Ахкеймион понимал, что говорит излишне трагично, хотя слова он отмерял, как голодные матери масло. Такие слова не выговариваются спокойно. «Аспект-император – лжец?» Лицо у нее стало каменным, как у человека, которого жестоко обидели, но резкую отповедь он сдерживает внутри, опасаясь вместе с ней выпустить на волю целую бурю страстей. Он слышал ее мысленный крик: «Старый ревнивый дурак! Он украл ее – Эсменет! Вот суть всех твоих жалких обвинений против него. Он украл единственную женщину, которую ты любил! И теперь ты жаждешь его уничтожения, мечтаешь увидеть, как он сгорит, хотя от этого огня может заняться, как фитиль, весь остальной мир…»
Он глубоко вздохнул, отодвинулся от костра, который вдруг неожиданно стал обжигать его своим жаром. Хотел по новой набить трубку, но дрожь в руках удалось унять только стиснув кулаки.
«У меня руки трясутся».
Его голос становится пронзительнее. Жесты – хаотичнее. Речь приобретает устойчивую жестокость, отчего на него тяжело смотреть и невозможно ему противоречить.
Поначалу ее сердце радовалось, убежденное, что он смягчился. Но тон его голоса быстро убеждает ее в обратном. Взволнованность. Ироничные замечания, словно он говорит: «Сколько можно?» Манера речи – вещь связанная, настолько же несвободная, как раб или лошадь. Ее сковывает место. Сковывает ситуация. Но чаще всего ее направляют другие люди; в каждом произносимом слове таится тень множества имен. И чем дольше колдун говорит, тем больше понимает Мимара, что говорит он не с нею…
А с Эсменет.
Почему-то его ирония жалит. Мимара принимала его за отца, а теперь он принимает ее за мать. «Он безумен… Так же, как и я».
Колдун не столько ее отец, понимает она, сколько брат. Еще один ребенок Эсменет, такой же надломленный и познавший такое же точно предательство.
Она ошиблась во всем, что касалось его, не только в манере поведения и внешности. Мать изображала его ученым и мистиком, который все годы своего изгнания посвятил тайным наукам. Мимара достаточно прочла о колдовстве и понимала важность смыслов и что достижение семантической чистоты – извечная одержимость всякого колдуна. И тем не менее, все было категорически не так. Как он объяснил ей, ему нет ни малейшего дела до Гнозиса, даже как инструмента. Он удалился из Трех Морей из-за разбитого сердца – и это правда. Но причина, закон, который придает осмысленность его жизни в его собственных глазах, – это обыкновенная месть.
Правду об Анасуримборе Келлхусе, как утверждал Ахкеймион, следовало искать в тайне происхождения аспект-императора – в тайне тех, кого именуют дунианами. «Скюльвенд был его ошибкой! – с дикими глазами от безудержных страстей, кричал Ахкеймион. – Скюльвенд знал, что он такое: дунианин, вот кто!» А тайну дуниан, по утверждению колдуна, следовало искать в подробностях жизни Сесватхи, хотя Мимара сразу же поняла, что это лишь надежды.
Его Сны… Его Сны превратились в орудие мести. Здесь, на краю диких пустошей, он потратил все силы на то, чтобы расшифровать туманные образы, остающиеся после Снов. Двадцать лет он трудился, составлял карты, дотошные реестры, просеивал древние обломки жизни покойного волшебника в поисках той серебряной иглы, которая отомстит за все несчастья.
Это была больше чем ошибка глупца; это была одержимость безумца, сравнимого с аскетами, которые бьют себя розгами и камнями или едят только бычьи шкуры, покрытые религиозными письменами. Двадцать лет! Любая идея, которая способна поглотить такую необъятную часть жизни, просто должна свести с ума. Да одна лишь гордыня…
Его ненависть к Келлхусу ей показалась понятной, хотя сама она зла на отчима не держала. Она едва знала аспект-императора, и в те немногие случаи, когда ей доводилось очутиться с ним наедине на Андиаминских Высотах (это было дважды), он показался ей лучезарным и трагичным. Пожалуй, из всех, с кем она когда-либо встречалась, у этого человека была самая непосредственная и открытая душа.
«Тебе кажется, что ты ее ненавидишь», – сказал он однажды – это о ее матери, конечно.
«Мне не кажется, я уверена».
«Под покровом ненависти, – отвечал он, – ни в чем нельзя быть уверенным».
Теперь, глядя на этого пожилого человека и слушая его речи, она поняла те слова. Запершись в своей заброшенной башне, зажатый в пределы собственной души, Ахкеймион слил воедино две главные движущие силы своей жизни. Свои Сновидения и свою Ненависть. Как было не переплестись им в единый бурный поток, так долго оставаясь заключенными в тесном пространстве? Таить обиду означает размышлять и бездействовать, идти по жизни, как те, кто ни на кого не держит зла. Но ненависть родом из более дикого, более жестокого племени. Даже когда нет возможности нанести удар, она все равно атакует. Если не вовне, то внутрь, ибо для нее нет направлений. Ненавидеть, особенно если не давать волю мести, – значит устроить самому себе осаду, довести себя до истощения, а потом возложить вину, словно венок, к ногам ненавидимых.
Да, вновь подумала она. Друз Ахкеймион – брат ей.
– Значит, все это время, – отважилась она вставить в одну из немногих пауз, – ты видел во сне его жизнь, составлял ее опись, искал свидетельства о происхождении моего отчима…
– Да.
– Что ты обнаружил?
Вопрос потряс его, это было видно. Он провел пальцами с длинными ногтями сквозь густую всклокоченную бороду.
– Название, – сказал он наконец с угрюмой неохотой человека, вынужденного признать несоответствие между своими похвальбами и своим кошельком.
– Название? – чуть не рассмеялась она.
Долгий угрюмый взгляд.
Она напомнила себе, что надо быть осторожнее. После всего, что ей пришлось пережить, она подсознательно не выносила в людях самомнения. Но этот человек был ей нужен.
Обращенный внутрь сосредоточенный взгляд. Затем Ахкеймион произнес:
– Ишуаль.
Он почти прошептал это имя, словно оно было сосудом с фуриями, который можно вскрыть небрежными речами.
– Ишуаль, – повторила она, только потому, что этого требовал его тон.
– Оно происходит из диалекта нелюдей, – продолжил он. – И означает «Благородная пещера» или «Высокое тайное место», в зависимости от того, насколько буквален перевод.
– Ишуаль? Келлхус – из Ишуаля?
Она видела, что ему неприятно слышать, как она говорит о своем отчиме – словно о близком друге.
– Я в этом уверен.
– Но если это потайное место…
Еще один угрюмый взгляд.
– Это не надолго, – заявил он с безапелляционностью, свойственной старикам. – Сейчас уже нет. Это в прошлом. Сесватха… Открывается его жизнь… Не только житейские подробности, но и его тайны.
Целая жизнь прошла в раскапывании другой жизни, в изучении скучных мелочей сквозь линзу благих и апокалиптических предзнаменований. Двадцать лет! Как тут сохранить равновесие? Если долго копаться в грязи, начинаешь ценить камни.
– Он сдается, – заставила она себя произнести.
– Именно так! Я знаю, я сейчас говорю как сумасшедший, но такое чувство, будто он знает.
Кивнуть оказывается трудно, словно жалость сковала ей мышцы в той точке, где соединяются шея и голова. Какие же запасы целеустремленности ему потребовались? Не только надолго погрузиться в работу, лишенную сколько-нибудь осязаемой выгоды, но и не иметь при этом никаких видимых способов оценить успех – какими же усилиями это далось?! Год за годом, сражаясь с незримым, собирая надежду по крохам из дыма и смутных воспоминаний… Каких же надо достичь глубин убежденности? Каким упорством достижимо подобное?
Таким не обладает здравый ум.
Маски. Поведение – это вопрос выбора подходящей маски. Этому научил ее бордель, а Андиаминские Высоты только закрепили пройденное. Можно представить себе, что выражения лица находятся каждое на своем месте: здесь – тревога, там – приветливость, а расстояние между ними измеряется трудностью заставить себя из одной маски перейти в другую. Сейчас не было ничего труднее, чем втиснуть жалость в подобие живого интереса.
– А другие колдуны школы Завета испытывали нечто подобное?
Она это уже спрашивала, но стоило повторить.
– Никогда, – ответил он. На его лице и в осанке проступила дряхлость. Он сжался до оболочки шкур, облачавших его. Он стал выглядеть одиноким, каким и был на самом деле, и даже еще более отрезанным от всего мира. – Что это может означать?
Она прищурилась; ее странно задело это открытое проявление слабости. И в этот момент что-то произошло.
Метка уже подорвала его, сделала уродливым, как изношенная и порванная вещь. Как будто истерзаны и искорежены были края его души, саму его сущность бередила ткань повседневности. Но вдруг Мимара увидела что-то еще, имеющее оттенок суждения, словно благословение и порицание стали подобны струе, воспринимаемой лишь при определенном свете. Что-то нависло над ним, истекало из него, нечто осязаемое… Зло.
Нет. Не зло. Проклятие.
Он проклят. Почему-то она знала это с той же уверенностью, с какой младенцы узнают, что у них есть руки. Бездумно. Безошибочно.
Он проклят.
Она моргнула, и иной глаз закрылся, и Ахкеймион снова превратился в постаревшего волшебника. Внешние грани столь же непроницаемы, как раньше.
Тоска захлестнула ее, неясная и неудержимая, бессилие, которое накатывает, когда потери множатся, переходя мыслимые пределы. Сжав рукой одеяло, она заставляет себя подняться на ноги и спешит сесть рядом с Ахкеймионом на холодной земле. Она смотрит на него привычными, хорошо знакомыми ей глазами, взгляд которых обещает пойти за ним на край света. Она понимает, что он полон отчаяния, он развалина могучего некогда человека.
Но, кроме того, она знает, что надо делать ей – что дарить. Еще один урок из борделя. Это так просто, потому что именно этого страждут все безумцы, об этом тоскуют более всего остального…
Чтобы им верили.
– Ты стал пророком, – говорит она и наклоняется поцеловать его. Всю свою жизнь она мучила себя мужчинами. – Пророк прошлого.
Воспоминание о его силе похоже на благовоние.
Угрызения совести начинаются позже, в темноте. Почему нет места более одинокого, чем влажный от пота уголок рядом со спящим мужчиной?
И в то же время, нет места более безопасного?
Обернув одеяло вокруг обнаженного тела, она проковыляла к тлеющему костровищу, села и, покачиваясь из стороны в сторону, попыталась выдавить из себя воспоминания о скользкой коже, сопении, сопровождающем напряженные усилия немолодого человека. Темнота непроглядна настолько, что лес и проломленная башня кажутся черными как смоль. Тепло разворошенного костра лишь подчеркивает холод.
Слезы приходят только когда он дотрагивается до нее – мягкая рука проводит по спине, падает, как лист. Доброта. Единственное, чего она выдержать не может. Доброту.
– Мы совершили первую совместную ошибку, – сказал он, словно это было нечто значительное. – Больше мы ее не повторим.
Леса никогда не дремлют в полной тишине, даже в мертвенную безветренную ночь. Соприкосновение побегов и листьев, напряжение раздваивающихся сучьев, непрестанный шорох сцепляющихся ветвей, которые вовлекают в свое движение все новые деревья, создавая переплетение пустых пространств, и только внезапно возникший на пути уступ почвы останавливает эту волну. Все вступает в сговор и вместе создает шепчущую тьму.
Угольки потрескивают, как чокающиеся где-то вдалеке бокалы.