Читать книгу Спартак - Рафаэлло Джованьоли - Страница 8

Спартак
Глава VI
Угрозы, интриги и опасности

Оглавление

– Итак, – говорила Эвтибида, прекрасная гречанка-куртизанка, развалившись на груде мягких пурпуровых подушек в экседре своего дома на Священной улице, возле храма Януса Великого, – итак, знаешь ли ты что-нибудь или нет? Есть ли у тебя в руках ключ к этой путанице?..

И, не ожидая ответа от своего собеседника, мужчины лет пятидесяти, с безбородым, женственным лицом, сплошь покрытым морщинами, плохо скрытыми под гримом белил и румян, в котором по виду его одежды сразу можно было угадать актера, она прибавила:

– Желаешь ли ты, чтобы я тебе сказала, какого мнения я о тебе, Метробий? Я всегда тебя очень мало ценила, теперь же и вовсе человеком не считаю.

– О, клянусь маской Мома[52], моего покровителя! – возразил актер скрипучим голосом. – Если бы ты не была, Эвтибида, более прекрасной, чем Диана, и более пленительной, чем Киприда, то, даю тебе честное слово Метробия, задушевного друга Корнелия Суллы в течение тридцати лет, я бы рассердился. Я бы просто ушел, пожелав тебе доброго пути к берегам Стикса!

– Но что ты все-таки сделал? Что ты разведал об их планах?

– Вот… я тебе скажу… Я узнал много – и ничего…

– Что означают твои слова?..

– Будь терпелива – я тебе все объясню. Надеюсь, что ты не сомневаешься в том, что я – Метробий, старый актер на мимических ролях, в течение тридцати лет исполняющий женские роли на народных представлениях, умею обольщать людей, особенно когда эти люди – варвары и невежественные рабы или еще более невежественные гладиаторы…

– Я не сомневаюсь в твоей ловкости, поэтому и дала тебе это поручение, но…

– Но… но пойми, прекраснейшая Эвтибида, что заговора гладиаторов открыть нельзя, так как они ничего не замышляют.

– Возможно ли это?

– Это верно и несомненно, прекраснейшая девушка.

– Однако два месяца тому назад гладиаторы были в заговоре, организовали тайный союз, имели свой пароль, условные знаки приветствия и свои гимны и, по-видимому, замышляли восстание, нечто вроде бунта рабов в Сицилии.

– И ты серьезно верила в возможность восстания гладиаторов?

– А почему нет?.. Разве они не умеют сражаться и не умеют умирать?

– В амфитеатрах…

– Именно поэтому они могут сражаться и умирать для завоевания свободы.

– Во всяком случае, если ты об этом узнала, то это должно быть так… они устроили заговор… Но в чем я тебя могу решительно заверить, так это в том, что теперь заговора у них уже больше нет.

– Ах!.. – сказала с легким вздохом красавица-гречанка, задумавшись. – Я не знаю причин этого… и даже боюсь их узнать. Гладиаторы сговорились между собой и выступили бы, если бы римские патриции, враги законов и Сената, взяли на себя командование над ними.

– Видимо, эти римские патриции, как бы подлы они ни были, не решились стать во главе гладиаторов…

– Что ж, нам больше незачем заниматься этим. Скажи мне, Метробий…

– Сперва удовлетвори мое любопытство, – сказал актер. – Откуда ты получила сведения о заговоре гладиаторов?

– От одного грека… моего соотечественника, тоже гладиатора…

– Ты, Эвтибида, на земле более могущественна, чем Юпитер на небе. Одной ногой ты попираешь Олимп олигархов, другой – грязное болото черни…

– Я делаю все, что возможно, для того чтобы добиться…

– Чтобы добиться чего?..

– Чтобы добиться власти! – воскликнула дрожащим голосом Эвтибида, вскочив на ноги, с лицом, искаженным от гнева, с глазами, горящими зловещим блеском, и с выражением столь глубокой ненависти, смелости и неукротимой воли, которого никак нельзя было ожидать от этой изящной и грациозной девушки. – Да, чтобы добиться власти, стать богатой, могущественной, чтобы мне завидовали… и, – прибавила она вполголоса, но с еще большей силой, – чтобы иметь возможность отомстить.

Метробий, хотя он и привык ко всяким притворствам на сцене, с изумлением и с открытым ртом смотрел на искаженное лицо Эвтибиды, а она, овладев собой и внезапно разразившись звонким смехом, воскликнула:

– Не правда ли, я исполнила бы роль Медеи если не как Галерия Эмболария, то во всяком случае недурно. Ты окаменел, бедный Метробий, и, хотя ты старый и опытный комедиант, ты навсегда останешься на ролях женщин и мальчиков.

И Эвтибида продолжала искренне смеяться, вызывая вновь изумление Метробия.

– Итак, чтобы добиться чего? – снова начала после некоторой паузы куртизанка. – Чтобы добиться чего, старый и глупый индюк?

И, говоря это, она дала ему щелчок и, не переставая смеяться, продолжала:

– Чтобы стать такой же богатой, как Никополия, любовница Суллы, как Флора, старая куртизанка, которая так сильно влюбилась в Гнея Помпея, что, когда он ее бросил, серьезно заболела, чего со мною, клянусь тебе Венерой Пафосской, никогда не случится. Чтобы стать богатой, очень богатой – понимаешь, старый дурак? – для того, чтобы я могла наслаждаться всеми радостями, всеми удовольствиями жизни, после которой, как учит божественный Эпикур, уже нет ничего. Ты понял, почему я пускаю в ход все искусство и все средства обольщения, которыми меня одарила природа? Именно для того, чтобы стоять одной ногой на Олимпе, а другой на болоте и…

– Но в грязи можно испачкаться.

– А после можно и вымыться. Разве в Риме мало бань и душей? Разве нет ванны в этом моем доме? Но подумайте, о высшие боги, только подумайте, кто осмеливается читать трактат о морали?.. Человек, который провел всю жизнь в самых грязных мерзостях, самых низких гнусностях!

– Давай перестанем рисовать такими живыми красками мой портрет: ты заставишь людей убежать прочь при виде такой грязной личности. Ведь я это сказал в шутку. Моя мораль у меня в пятках. Что ты хочешь, чтобы я с нею сделал?

С этими словами Метробий приблизился к Эвтибиде и, взяв ее руку, стал целовать, говоря:

– А когда же я получу награду от твоего благодарного сердца?

– Награду?.. Благодарное сердце?.. Но за что оно должно быть благодарным, старый сатир? – сказала Эвтибида, отнимая руку и ударив Метробия по лицу. – Узнал ли ты, что замышляют гладиаторы?..

– Но, прекраснейшая моя Эвтибида, – возразил старик жалобным голосом, униженно следуя за гречанкой, которая не переставая ходила по комнате, – мог ли я открыть то, что не существует?..

– Ну хорошо, – сказала девушка, обернувшись и бросив на комедианта ласковый взгляд, сопровождаемый очаровательной улыбкой, – если ты хочешь заслужить мою благодарность и если ты хочешь, чтобы я доказала мою признательность…

– Приказывай, приказывай, божественная…

– Ты должен продолжать следить за ними, так как я не уверена в том, что гладиаторы совсем оставили мысль о восстании. И прежде всего, если хочешь открыть что-нибудь, ты должен следить за Спартаком.

Когда Эвтибида произнесла это имя, щеки ее покрылись ярким румянцем.

– О, что касается Спартака, то вот уже месяц, как я следую за ним по пятам, не только ради тебя, но также ради себя самого или, лучше сказать, ради Суллы.

– Что?.. Как?.. Что ты сказал?.. – воскликнула, вдруг оживившись и подбегая к Метробию, куртизанка.

Метробий осмотрелся кругом, как бы боясь, что его услышат, и затем, приложив указательный палец правой руки к губам, сказал вполголоса:

– Это мое подозрение… моя тайна, и так как я могу ошибиться и вмешиваюсь в дела Суллы… то я не скажу об этом ни одной живой душе, пока не подтвердятся мои предположения.

На лице Эвтибиды, пока Метробий говорил, отражалось волнение, которое было ему непонятным. Едва она услышала, что Метробий старается скрыть свой секрет, то, кроме других сокровенных причин, которые подстрекали ее узнать, в чем тут дело, – быть может, под влиянием женского любопытства, быть может, из желания увидеть, до чего может дойти сила ее чар над старым распутником, – в ней внезапно загорелось желание узнать все, и она сказала:

– Быть может, Спартак посягает на жизнь Суллы?

– Ничуть не бывало! Что это тебе взбрело в голову?

– Так в чем же дело?..

– Я не могу сказать тебе. Узнаешь после…

– Нет, сейчас. Не правда ли, ты мне сейчас скажешь все, мой славный Метробий? – прибавила она вдруг, взяв одной рукой руку комедианта, а другой лаская его лицо. – Разве ты можешь во мне сомневаться?.. Разве ты не знаешь на опыте, как я серьезна и не похожа на других женщин?.. Не говорил ли ты много раз, ты сам, что я могла бы стать восьмым мудрецом Греции…[53] Клянусь тебе Аполлоном Дельфийским, моим покровителем, что никто не узнает от меня того, что ты мне скажешь. Ну, говори! Скажи своей Эвтибиде, добрый Метробий, – моя благодарность к тебе будет безгранична.

И так, кокетничая и лаская старика, пуская в ход чарующие взгляды и самые нежные улыбки, она скоро подчинила его своей воле и добилась своего.

– От тебя не отделаешься, видно, – сказал в конце концов Метробий, – пока не исполнишь твоего желания. Знай же, что я подозреваю – и имею на это не одно основание, – что Спартак влюблен в Валерию, а она – в него.

– А! Клянусь факелами эриний-мстительниц! – вскричала, свирепо сжимая кулаки и внезапно побледнев, девушка. – Может ли это быть?

– Все наводит меня на эту мысль, хотя у меня нет доказательств… Но смотри не пророни никому ни слова об этом…

– Ах!.. – говорила Эвтибида, впав в задумчивость и как бы говоря сама с собой. – Вот почему… Конечно, иначе не могло быть… Только другая женщина… Другая… другая!.. – воскликнула она затем с диким выражением бешенства. – Итак, вот, вот кто тебя побеждает своей красотой… бедную, безумную… вот кто тебя победил!

И, говоря это, она закрыла лицо руками и разразилась безудержными рыданиями.

Как встретил Метробий этот неожиданный взрыв рыданий и эти прерывистые слова, раскрывавшие тайну любви, легко себе представить. Эвтибида, прелестная Эвтибида, по которой вздыхали наиболее знатные и богатые патриции и которая еще не любила никого, сама пылала безумной любовью к храброму гладиатору и сама, привыкшая презирать без разбора своих высокопоставленных обожателей, оказалась отвергнутой низким рудиарием.

К чести Метробия, он почувствовал глубокое сострадание к несчастной и, приблизившись к ней, старался приласкать ее:

– Но может быть… это еще неправда… Я, может быть, ошибся… может быть, это плод моей фантазии.

– Нет, ты не ошибся… Нет, это не фантазия… Это правда, правда, я знаю, я чувствую, – возразила девушка, вытирая заплаканные глаза краем пурпурного плаща.

И спустя мгновение она твердо добавила глухим голосом:

– Во всяком случае, хорошо, что я это узнала… хорошо, что ты открыл мне это…

– Но умоляю… не выдай меня…

– Не бойся, Метробий, не бойся, напротив, я тебя отблагодарю сколько могу, и, если ты поможешь мне довести до конца мой план, ты увидишь, какие доказательства признательности может дать Эвтибида.

И после минуты молчания она снова сказала задыхающимся голосом:

– Ступай, отправляйся немедленно в Кумы… сейчас… сегодня же… и следи за каждым их шагом, за каждым движением, за каждым их вздохом… Доставь мне улику, и мы отомстим сразу и за честь Суллы, и за мою женскую гордость.

С этими словами девушка, вся трепетавшая от волнения, выбежала из комнаты, бросив на ходу Метробию, который стоял ошеломленный:

– Обожди меня немного… Я сейчас вернусь.

И через минуту, действительно вернувшись в экседру, она подала Метробию толстую тяжелую кожаную сумку и сказала:

– Возьми эту сумку, в ней находится тысяча аурей, подкупай рабов, соблазняй рабынь, но достань доказательство, понимаешь… И если тебе понадобятся еще деньги…

– Хватит и этих…

– Хорошо! Трать их, не скупясь, я тебе возмещу… Но ступай… отправляйся сегодня же и не останавливайся ни разу в пути… И возвращайся, возвращайся скорее с уликами.

Говоря это, она выталкивала бедного человека из экседры и, продолжая торопить его, провожала по коридору, который тянулся вдоль салона, мимо алтаря, посвященного домашним богам, мимо бассейна для дождевой воды; она проводила его и через атриум[54] в переднюю, проводила вплоть до входных дверей и сказала рабу, который исполнял обязанности привратника:

– Ты видишь, Гермоген, этого человека… В каком бы часу он ни пришел, ты тотчас же проводишь его в мои комнаты.

Попрощавшись с Метробием, она быстро вернулась к себе и, запершись в своем кабинете, сперва долго ходила по комнате то быстро, то медленно; тысячи желаний, тысячи надежд вспыхивали на ее возбужденном лице, взволнованном и зловеще освещенном блеском ее ужасных глаз, не имевших в себе больше ничего человеческого, напоминавших глаза бешеного дикого зверя. Затем, вновь разразившись плачем, она бросилась на диван и что-то шептала, кусая и раздирая зубами свои белоснежные руки:

– О эвмениды!.. Дайте мне отомстить, и я вам воздвигну великолепный алтарь!.. Мести я жажду, мести хочу!.. Мести…

Чтоб объяснить этот яростный пароксизм нежной Эвтибиды, мы вернемся на некоторое время назад и в немногих словах расскажем читателям о том, что произошло за два месяца, протекшие с того дня, когда Валерия, побежденная охватившей ее пылкой страстью к Спартаку, отдалась ему.

Гладиатор, при мужественной и необыкновенной красоте своих форм, обладал – читатели этого не забыли – благородной привлекательностью лица, мягко освещаемого, когда оно не было возбуждено гневом, кротким выражением доброты, милой улыбкой, необыкновенной силой чувства, которое струилось яркими лучами из его больших синих глаз; поэтому он мог зажечь и зажег в сердце Валерии страсть столь же глубокую и сильную, как та, которая потрясла его душу, и очень скоро знатная дама, которая с каждым часом открывала новую добродетель, новое достоинство в благороднейшей душе молодого человека, была всецело покорена им. Она уже не только любила его без памяти, но уважала, поклонялась и восхищалась им так, как несколько месяцев до этого она думала, что сможет уважать и почитать, если не любить, Луция Корнелия Суллу.

Считал ли себя Спартак счастливым или действительно был счастлив – это легче понять, чем описать; в этом опьянении любовью, в этой полноте счастья, в этом высшем экстазе он, как все счастливые люди, стал эгоистом, совершенно забыл своих товарищей по несчастью, цепи, в которые еще до вчерашнего дня были закованы его ноги, святое дело свободы, которое он так долго обдумывал, дело, которое он клялся себе самому довести до конца каким бы то ни было способом. Да, Спартак все забыл, потому что он был все же человек: Помпей, Красс или Цицерон поступили бы так же, как он.

И в то время как Спартак находился в таком душевном состоянии и считал себя самым счастливым человеком в мире, он получил несколько приглашений от Эвтибиды. Она настойчиво звала его будто бы по делам заговора, волновавшего гладиаторов в школах. Спартак наконец отправился к куртизанке.

Эта девушка, которой, как мы уже говорили, едва исполнилось двадцать четыре года, была четырнадцати лет уведена в рабство. В 668 году от основания Рима, то есть за восемь лет до описываемых событий, Сулла взял после продолжительной осады Афины, в окрестностях которых родилась Эвтибида. Попав в руки развратного патриция Публия Стация Апрониана, она, по природе завистливая, гордая и склонная к дурному, очень скоро утратила всякое чувство стыда в угаре сладострастных оргий, в которых хозяин принуждал ее принимать участие. В короткое время эта девушка, погрязшая в кутежах, получившая свободу путем нечисто завоеванной любви старого развратника, всецело отдалась позорной жизни и приобрела влияние, силу и богатство. Кроме редкой красоты, природа щедро одарила эту женщину умом, который она усиленно изощряла придумыванием всевозможных интриг и коварных козней. Когда все тайны зла стали ей уже известны, когда она пресытилась наслаждениями и испытала все страсти, развратная жизнь, которую она вела, стала вызывать в ней отвращение. Как раз в этом душевном состоянии она впервые увидела Спартака; сочетание геркулесовской силы с необыкновенной красотой пробудило в ее сердце чувственный каприз, сотканный из прихоти и пылкого желания; она не сомневалась, что сможет его легко удовлетворить.

Но когда, хитростью заманив Спартака в свой дом, она безуспешно пустила в ход все средства обольщения, которые подсказывали ее порочная душа и утонченное сладострастие, когда она увидела, что рудиарий не поддается ни на какие приманки, словом, когда она убедилась, что перед ней единственный человек в мире, который отверг то, что было предметом ненасытного желания для всех остальных, и что этот именно мужчина, не обращавший на нее внимания, был единственным, к которому она могла бы испытывать некоторое чувство, – тогда грубая прихоть куртизанки постепенно и незаметно для самой Эвтибиды превратилась в истинную страсть, ставшую ужасной вследствие порочности этой женщины.

А Спартак, сделавшись учителем и ланистой гладиаторов Суллы, вскоре отправился в Кумы, в окрестностях которых находилась очаровательная вилла диктатора. Здесь Сулла поселился со своей семьей и двором.

Эвтибида, столь глубоко оскорбленная в своем чувстве и самолюбии, инстинктивно догадывалась, что только другая любовь, только образ другой женщины мешал Спартаку броситься в ее объятия. Она всячески старалась забыть рудиария и выбросить память о нем из своей головы, но тщетно! Человеческое сердце так устроено – и это было всегда, – что оно желает именно того, что ему не дается, и чем сильнее препятствия, мешающие исполнению его желаний, тем сильнее упорствует оно в стремлении удовлетворить их. Вот почему Эвтибида, такая беззаботная и счастливая до этого дня, оказалась в самом печальном положении, в каком только может оказаться человеческое существо среди богатства и всех внешних признаков счастья.

И читатели видели, с какой радостью Эвтибида ухватилась за возможность, представленную ей Метробием, отомстить сразу и человеку, которого она в одно и то же время ненавидела и любила, и ненавистной счастливой сопернице.

Но в то время как Эвтибида в своем кабинете давала волю порывам своей порочной души, а Метробий верхом на добром коне скакал в Кумы, столь же важные события происходили в таверне Венеры Либитины, где не меньшие опасности грозили в этот день Спартаку и делу угнетенных, которое он взялся защищать.

В сумерки семнадцатого дня апрельских календ (16 марта) 676 года от основания Рима довольно много гладиаторов собрались у Лутации Одноглазой поесть сосисок и жареной свинины и выпить велитернского и тускуланского вина. У этих двух десятков молодцов, сидевших за столом, не было недостатка ни в аппетите, ни в пристрастии к хорошему вину, ни в веселье.

Во главе стола, в качестве распорядителя этого пиршества, сидел Крикс, гладиатор-галл, о котором уже упоминалось. Благодаря своей силе и мужеству он заслуженно пользовался не только авторитетом среди своих товарищей, но и доверием и уважением Спартака.

Стол, вокруг которого сидели гладиаторы, был приготовлен во второй комнате харчевни. Поэтому гладиаторы чувствовали себя здесь свободно и уютно и могли без опаски говорить о своих делах еще и потому, что в первой комнате в этот час было мало посетителей. Да и эти немногие, попавшие сюда, были из тех, которые наспех выпивали чашку тускуланского вина и уходили по своим делам.

Усевшись за столом вместе со своими товарищами, Крикс заметил, что в одном углу комнаты находился маленький столик с остатками закусок, а перед ним скамейка, на которой, очевидно, кто-то недавно сидел.

– Ну-ка, скажи, Лутация Кибела, мать богов, – сказал Крикс, обращаясь к хозяйке, которая, запыхавшись, хлопотала вокруг стола, приготовляя все необходимое и расставляя кушанья…

– Мать подлых и неблагодарных гладиаторов, таких как вы, – прервала его с насмешкой Лутация, – а не богов.

– Эх! Да разве ваши боги не были сами гладиаторами, и притом хорошими!..

– О, пусть великий Юпитер простит меня! Какие богохульства мне приходится слышать! – сказала возмущенная Лутация.

– О, клянусь Гезом, я не лгу и не богохульствую! Я ничего не говорю о Марсе и его деяниях и указываю только на Вакха и Геркулеса; и если эти двое не были хорошими и храбрыми гладиаторами и не совершили подвигов, вполне достойных амфитеатра и цирка, то я хотел бы, чтобы молния Юпитера поразила в этот самый момент моего доброго ланисту Акциана!

Общий смех раздался после заключительного возгласа Крикса, и послышались многочисленные восклицания:

– Если бы!.. Если бы!.. Если бы небо захотело!..

Когда шум прекратился, Крикс сказал:

– Скажи мне, Лутация, кто обедал за этим столиком?

Лутация обернулась и воскликнула с изумлением:

– Куда же он ушел? Вот штука!..

И спустя мгновение добавила:

– Да поможет мне Юнона Луцина…

– В родах твоей кошки… – пробормотал один из гладиаторов.

– Он меня ограбил, не уплатил по счету.

И с этими словами Лутация побежала к столику, между тем как Крикс снова спросил:

– Да кто же этот неизвестный, которого ты скрываешь?

– Ах! – сказала, облегченно вздохнув, Одноглазая. – Я его оклеветала… Я знала, что он честный человек. Он оставил на столе восемь сестерций в уплату по счету… Это даже больше, чем с него следовало, в его пользу остается четыре с половиной асса.

– Чтобы тебя язвы разъели, скажешь ты, наконец!..

– Бедняга, – продолжала Лутация, убирая со столика, – он забыл дощечку со своими записями и свой стилет.

– Пусть Прозерпина[55] сегодня же слопает твой язык, сваренный в сладком уксусе, старая мегера! Назовешь ты, наконец, нам таинственное подлежащее в твоей речи! – закричал Крикс, выведенный из терпения болтовней Лутации.

– Я вам дам его имя… попрошайки, вы любопытнее баб, – ответила, рассердившись, Лутация. – Здесь, за этим столом, ужинал сабинский торговец зерном, прибывший в Рим по своим делам; уже несколько дней, как он приходит сюда в этот именно час.

– А ну-ка покажи мне, – сказал Крикс, отнимая у Лутации маленькую деревянную дощечку, покрытую воском, и костяную палочку, оставленную на столе.

И он стал читать то, что записал торговец.

Здесь были действительно отмечены разные партии зерна, с соответствующими ценами сбоку и с именами собственников зерна, которые, по-видимому, получили от торговца задатки и денежные залоги, так как рядом с именами были разные цифры.

– Но я не понимаю, – продолжала Лутация Одноглазая, – когда именно он ушел… Я могла бы поклясться, что в тот момент, когда вы вошли, он был еще здесь… А… понимаю! Должно быть, когда я была занята приготовлением сосисок и свинины для вас, он меня позвал, и так как спешил, то и ушел… оставив деньги, как честный человек.

И Лутация, получив обратно палочку и дощечку с записями, удалилась, приговаривая:

– Завтра… если он придет… а он придет наверняка, я отдам ему все, что ему принадлежит.

Гладиаторы продолжали поглощать кушанья почти в полном молчании, и лишь спустя некоторое время один из них спросил:

– Итак, о солнце нет никаких известий?[56]

– Оно все время за тучами[57], – ответил Крикс.

– Однако это странно, – заметил один.

– И непонятно, – прошептал другой.

– А муравьи?[58] – спросил третий, обращаясь к Криксу.

– Они растут числом и усердно занимаются своим делом, ожидая наступления лета[59].

– О, пусть придет скорее лето, и пусть солнце, сверкая во всемогуществе своих лучей, обрадует трудолюбивых муравьев и сожжет крылья коварным осам![60]

– А скажи мне, Крикс, сколько звезд уже видно?[61]

– Две тысячи двести шестьдесят на вчерашний день.

– А не открываются ли еще новые?

– Все время до тех пор, пока лазурный свод небес не засверкает над миром, весь покрытый мириадами звезд.

– Гляди на весло[62], – сказал один из гладиаторов, увидя входившую Азур, эфиопку-рабыню, которая внесла вино.

После ухода рабыни один гладиатор, по национальности галл, сказал на ломаном латинском языке:

– В конце концов, мы здесь одни и можем говорить свободно, не напрягая ума беседой на условном языке, которому я, недавно только примкнувший к вам, еще не научился; итак, я спрашиваю без всяких фокусов, увеличивается ли число сторонников? Растем ли мы с каждым днем? Когда мы сможем наконец подняться, выступить в бой и показать этим высокомерным, бессердечным нашим господам, что мы так же храбры, как они, и даже храбрее их?..

– Ты слишком спешишь, Брезовир, – возразил Крикс, улыбаясь, – ты слишком спешишь и горячишься. Число сторонников союза растет изо дня в день, число защитников святого дела увеличивается с каждым часом, с каждым мгновением… так что, например, сегодня же вечером, в час первого факела, в лесу, посвященном богине Фуррине[63], по ту сторону Сублицийского моста, между Авентинским и Яникульским холмами будут приняты в члены нашего союза с соблюдением предписанного обряда еще одиннадцать верных и испытанных гладиаторов.

– В лесу богини Фуррины, – сказал пылкий Брезовир, – где еще стонет среди листвы дубов неотмщенный дух Гая Гракха, благородной кровью которого ненависть патрициев напитала эту священную заповедную почву; в этом именно лесу нужно собираться и объединяться угнетенным для того, чтобы завоевать себе свободу.

– Что касается меня, то я, – сказал один из гладиаторов, по происхождению самнит, – не дождусь часа, когда вспыхнет восстание, но не потому, что я очень верю в благополучный его исход, а потому, что мне не терпится схватиться с римлянами и отомстить за самнитов и марсийцев, погибших от рук этих разбойников в священной гражданской войне.

– Ну, если бы я не верил в победу нашего правого дела, я бы, конечно, не вошел бы в союз угнетенных.

– А я вошел в союз потому, что обречен умереть и предпочитаю пасть на поле сражения, чем погибнуть в цирке.

В этот момент один из гладиаторов уронил меч с перевязью, который он снял и положил себе на колени.

Этот гладиатор сидел на скамейке напротив одного из двух обеденных лож, на которых возлежали некоторые из его товарищей. Он нагнулся, чтобы поднять меч и перевязь, и вдруг воскликнул:

– Под ложем кто-то есть!

Он увидел, или ему показалось, что он увидел, под ложем чью-то ногу, покрытую от колена до лодыжки белой повязкой, которую, вопреки национальному обычаю, многие носили в эти дни, а поверх этой повязки виднелся край зеленой тоги.

При восклицании гладиатора все вскочили, и на минуту поднялось волнение, но Крикс тотчас же воскликнул:

– Гляди на весло! Брезовир и Торкват пусть прогоняют насекомых[64], а мы изжарим рыбу[65].

Два гладиатора, исполняя приказ, стали у двери, болтая друг с другом с самым беззаботным видом, между тем как остальные, мигом подняв ложе, обнаружили под ним съежившегося молодого человека лет тридцати. Схваченный четырьмя сильными руками, он начал сразу молить о пощаде.

– Ни звука, – приказал ему тихим и грозным голосом Крикс, – и никакого движения, или ты умрешь!

И десять мечей, блеснувшие в десяти сильных руках, предупредили несчастного, что если он только попытается подать голос, то в один миг отправится на тот свет.

– А!.. Это ты, сабинский торговец зерном, который оставляет на столах сестерции без счета? – спросил Крикс, на лице которого и в глазах, налитых кровью, сверкал мрачный и страшный огонь.

– Поверьте мне, доблестные люди, я не… – начал тянуть молодой человек, от ужаса сделавшись похожим на труп.

– Молчи, трус! – прервал его один из гладиаторов, нанося ему сильнейший пинок в живот.

– Эвмакл, – сказал с укором в голосе Крикс, – обожди… Надо, чтобы он заговорил и сказал нам, что его привлекло сюда и кем он был послан.

И тотчас же он обратился к мнимому торговцу зерном:

– Итак, не для спекуляций зерном, а для шпионажа и предательства…

– Клянусь высокими богами… мне поручил… – сказал прерывистым и дрожащим голосом несчастный.

– Кто ты?.. Кто тебя послал сюда?..

– Сохраните мне жизнь… и я вам скажу все… но ради милосердия… из жалости сохраните мне жизнь!

– Это мы решим после… а пока говори.

– Мое имя Сильвий Кордений Веррес… я грек… бывший раб… теперь вольноотпущенник Гая Верреса.

– А! Так ты по его приказу пришел сюда?

– Да, по его приказу.

– А что мы сделали Гаю Верресу? И что заставляет его шпионить за нами и доносить на нас?.. Ведь если он хотел знать цель наших тайных сборищ, то, очевидно, собирался затем донести на нас Сенату.

– Не знаю… этого я не знаю, – сказал, все время дрожа, отпущенник Гая Верреса.

– Не притворяйся… Не строй перед нами дурака, так как если Веррес тебе верит настолько, что мог поручить такое деликатное и опасное дело, это означает, что он тебя счел способным довести его до конца. Итак, говори и скажи нам все, что тебе известно, так как мы не простим тебе отпирательства.

Сильвий Кордений понял, что с этими людьми шутить нельзя, что смерть всего в нескольких шагах от него; как утопающий хватается за соломинку, он решился прибегнуть к откровенности и этим путем, если возможно, спасти свою жизнь.

И он рассказал все, что знал.

Гай Веррес в триклинии Катилины узнал, что существовал союз гладиаторов для организации восстания против законов Рима и установленной власти, и не мог поверить, что эти люди, храбрые и презирающие смерть, так легко отказались от предприятия, в котором они ничего не теряли, а могли выиграть все. Поэтому он не поверил словам Спартака, который в тот вечер в триклинии Катилины сделал вид, что обескуражен, упал духом и высказал решение бросить всякую мысль о восстании. Напротив, Гай Веррес был убежден, что заговор продолжал втайне усиливаться и расширяться и что в один прекрасный день гладиаторы без помощи римлян и без содействия патрициев поднимут на свой собственный риск знамя восстания.

После продолжительных размышлений, как лучше всего поступить в данном случае, Гай Веррес, очень жадный на деньги и считавший, что все средства хороши и допустимы, лишь бы их достать, решил в конце концов устроить слежку за гладиаторами, осведомиться об их планах, овладеть всеми нитями их заговора и донести обо всем; он надеялся в награду за это получить крупную сумму денег или управление провинцией, где он мог бы честно стать богачом, законно грабя жителей, как это обыкновенно, к сожалению, делала большая часть квесторов, преторов и проконсулов; и не было случая, чтобы жалобы угнетаемых когда-либо дошли и взволновали всегда продажный и всегда готовый к подкупам римский Сенат.

Чтобы добиться своей цели, Веррес с месяц тому назад поручил своему преданному отпущеннику и верному слуге Сильвию Кордению идти по пятам за гладиаторами, следить за их движениями и разузнавать все секреты их сборищ.

Последний в течение месяца терпеливо посещал все притоны и дома терпимости, кабаки и харчевни в наиболее бедных районах Рима, где чаще всего и в большом количестве собирались гладиаторы; беспрестанным подслушиванием и расследованием он собрал некоторые улики, мысли и подозрения и в конце концов пришел к заключению, что в отсутствие Спартака, наиболее почитаемого и уважаемого среди этих людей, тем, кто должен был справиться со всей задуманной интригой, если таковая действительно существовала, был Крикс. Поэтому он стал следить за Криксом, и так как галл часто посещал харчевню Венеры Либитины, то Сильвий Кордений в течение шести или семи дней приходил туда, а иногда даже два раза в день; и, когда после длительного и точного расследования он узнал, что в этот вечер состоится собрание начальников групп, на котором будет и Крикс, он решился на хитрость – забраться под обеденное ложе именно в тот момент, когда приход гладиаторов отвлек все внимание Лутации Одноглазой, чтобы ни у кого не возникло бы подозрения по поводу его внезапного исчезновения.

Когда Сильвий Кордений закончил свою речь, состоящую вначале из отрывистых и бессвязных слов, произносимых дрожащим и нерешительным голосом, а затем полным интонаций, чувства и изящества, Крикс, внимательно наблюдавший за ним, некоторое время молчал, а затем сказал медленно и очень спокойно:

– А ведь ты негодяй, каких мало!

– Не считай меня больше того, чего я стою, благородный Крикс, и…

– Нет, нет, ты стоишь больше, чем показываешь, и, хоть у тебя бараний вид и душа кролика, ум у тебя тонкий, и хитер ты на славу.

– Но я ведь не сделал вам ничего худого… я исполнял приказания моего патрона, и мне кажется, что, принимая во внимание мою искренность и то, что я здесь перед вами торжественно клянусь всеми богами Олимпа и ада не передать никому, и даже Верресу, ничего из того, что я узнал и что произошло между нами, мне кажется, что вы можете подарить мне жизнь и дать мне свободно уйти.

– Не торопись, добрый Сильвий, мы об этом еще поговорим, – иронически возразил Крикс.

Подозвав к себе семь или восемь гладиаторов, он им сказал:

– Выйдем на минуту.

Он вышел первый, крикнув тем, кто оставался:

– Стерегите его!.. И не делайте ему ничего дурного.

Гладиаторы вышли из комнаты и через другую, длинную широкую комнату харчевни прошли в переулок.

– Как поступить с этим негодяем? – спросил Крикс у своих товарищей, когда все остановились и окружили его.

– Что за вопрос?.. – ответил Брезовир. – Убить его, как бешеную собаку.

– Дать ему уйти, – сказал другой, – было бы все равно что самим донести на себя.

– Сохранить ему жизнь и держать его пленником где-нибудь было бы опасно, – заметил третий.

– Да и где мы могли бы его спрятать? – спросил четвертый.

– Итак, смерть? – спросил Крикс, обводя всех глазами.

– Теперь ночь…

– Улица пустынная…

– Мы его отведем на самый верх холма на другой конец этой улицы…

– Mors sua, vita nostra[66], – заключил в виде сентенции Брезовир, произнося с варварским акцентом эти четыре латинских слова.

– Да, это необходимо, – сказал Крикс, сделав шаг к дверям кабачка, но тут же остановился и спросил: – Кто же убьет его?

Никто не дал ответа, и только после минуты молчания один сказал:

– Убить безоружного и без сопротивления…

– Если бы у него хотя бы был меч… – сказал другой.

– Если бы он мог или хотел защищаться, я бы взял на себя это поручение, – прибавил Брезовир.

– Но зарезать безоружного… – заметил самнит Торкват.

– Храбрые и благородные люди, – сказал с явным волнением Крикс, – достойные свободы! Однако необходимо, чтобы для блага всех кто-нибудь победил свое отвращение и выполнил над этим человеком приговор, который произнес суд союза угнетенных.

Все замолчали и наклонили голову в знак смирения и повиновения.

– С другой стороны, – продолжал Крикс, – разве он пришел сразиться с нами равным оружием и в открытом бою? Разве он не шпион? Если бы мы его не накрыли в его тайнике, не донес ли бы он на нас через два часа?.. И не были бы все мы брошены завтра в Мамертинскую тюрьму, чтобы через два дня быть распятыми на кресте на Сессорийском поле?..

– Правда, правда! – подтвердило несколько голосов.

– Итак, именем суда союза угнетенных я приказываю вам, Брезовир и Торкват, убить этого человека.

Оба названных гладиатора наклонили голову, и все с Криксом во главе вернулись в харчевню.

Сильвий Кордений Веррес, ожидая решения своей судьбы, не переставал дрожать от страха. Минуты ему казались веками. Он устремил взор, полный тревоги и ужаса, на Крикса и его товарищей, вернувшихся в обеденную комнату харчевни. По бледности, которая сразу покрыла его лицо, было видно, что он не прочел на их лицах ничего хорошего.

– Ну что же… – произнес он слезливым голосом, – вы меня пощадите? Оставите мне жизнь?.. Я здесь, на коленях жизнью ваших отцов, ваших матерей, ваших близких… смиренно вас заклинаю…

– Разве есть у нас теперь отцы и матери?.. – сказал с мрачным и страшным выражением, с потемневшим лицом Брезовир.

– Разве оставили нам что-либо дорогое? – сказал со сверкающими гневом и местью глазами другой гладиатор.

– Вставай, трус! – закричал Торкват.

– Молчать! – воскликнул Крикс и, обращаясь к отпущеннику Гая Верреса, прибавил: – Ты пойдешь с нами. В конце этой маленькой улицы мы посовещаемся и решим твою судьбу.

И Крикс, сделав товарищам знак поддержать и тащить с собой Сильвия Кордения, которому он оставил последний луч надежды, чтобы он не поднял на ноги всю улицу воплями, вышел в сопровождении остальных, потащивших отпущенника, более похожего на мертвеца, чем на живого. Он не сопротивлялся и не произносил ни слова.

Один гладиатор остался, чтобы заплатить за кушанья и вина Лутации. Она среди этих вышедших двадцати гладиаторов и не заметила своего торговца зерном. Между тем остальные, повернув направо от харчевни, стали подыматься по грязной и извилистой улочке, которая оканчивалась у городской стены, в голом и открытом поле.

Придя сюда, группа остановилась, и Сильвий Кордений снова, опустившись на колени, начал плакать и испускать стоны и крики, взывая к милосердию гладиаторов.

– Хочешь ты, подлый трус, сразиться равным оружием с одним из нас? – спросил Брезовир упавшего духом отпущенника.

– О, пожалейте… пожалейте… ради моих сыновей прошу вас о милосердии…

– У нас нет сыновей! – закричал один из гладиаторов.

– Мы осуждены не иметь их никогда!.. – прорычал другой.

– Итак, ты, – сказал в негодовании Брезовир, – умеешь только прятаться и шпионить?.. Честно сражаться ты не умеешь?..

– О, спасите меня!.. Жизнь… я вас умоляю о жизни!..

– Так иди же в ад, трус! – вскричал Брезовир, вонзив свой короткий меч в грудь отпущенника.

– И пусть погибнут с тобой вместе все подлые бесчестные рабы, – прибавил самнит Торкват, дважды ударяя упавшего.

Гладиаторы, сомкнувшись вокруг умирающего, с мрачными и задумчивыми лицами стояли неподвижно, не произнося ни слова и следя за последними судорогами отпущенника, очень скоро испустившего последнее дыхание.

Брезовир и Торкват несколько раз воткнули свои мечи в землю, чтобы стереть с них кровь раньше, чем она свернется, и затем вложили их обратно в ножны.

А потом все двадцать, серьезные и молчаливые, спустились по пустынному переулку и углубились в более оживленные улицы Рима.

Восемь дней спустя после только что рассказанных событий, вечером, в час первого факела, со стороны Аппиевой дороги въехал через Капуанские ворота в Рим человек на лошади, весь завернувшись в плащ, чтобы хоть как-то укрыться от проливного дождя, который уже несколько часов заливал улицы города.

Капуанские ворота были одни из наиболее оживленных в Риме, так как выходили на «царицу всех дорог» – Аппиеву дорогу. От нее расходились дороги Сетская, Калепанская, Аквилесская, Гнатская и Минуцийская, которые вели в Суэссу, Капую, Кумы, Салернум, Беневентум, Брундизиум и Самниум; поэтому стражи этих ворот, привыкшие видеть входящими и выходящими во всякие часы толпы людей всех классов и одетых в самые разнообразные одежды, пеших, на лошадях, в носилках, в экипажах, в паланкинах, запряженных двумя мулами, одним спереди и другим сзади, тем не менее не могли не поразиться плачевным состоянием, в котором находились всадник и его породистый конь. И тот и другой вспотели, задыхались от продолжительной езды и были покрыты грязью с головы до ног.

Проехав ворота, всадник пришпорил коня, продолжая свой путь, и в скором времени стражи слышали лишь удаляющееся и утихающее вдали эхо быстрого топота коня по мостовой.

Вскоре лошадь доскакала до Священной улицы и остановилась перед домом, где жила Эвтибида. Всадник соскочил с коня и, схватив бронзовый молоток у двери, несколько раз сильно ударил им. В ответ тотчас же послышался лай сторожевой собаки, непременной принадлежности римского дома.

Через несколько минут всадник, успевший отряхнуть воду с совершенно вымокшего плаща, услышал шаги привратника; тот торопился открыть двери и громко приказывал собаке замолчать.

– Да благословят тебя боги, добрый Гермоген… Я Метробий, приехал из Кум…

– С благополучным приездом!..

– Я мокр, как рыба… Юпитер, властитель дождей, пожелал позабавиться, показав мне, как хорошо работают его шлюзы… Позови кого-нибудь из слуг и прикажи ему отвести это бедное животное в конюшню соседней харчевни Януса, чтобы ему там дали приют и овса.

Привратник, приставив средний палец правой руки к большому, щелкнул о ладонь – это был знак, которым вызывали рабов, – и, взяв лошадь за уздечку, сказал:

– Входи же, Метробий! Ты знаешь расположение дома: возле галереи ты найдешь Аспазию, горничную госпожи. Она доложит о твоем прибытии. О лошади я позабочусь, и все, что ты приказал, будет исполнено.

Метробий переступил порог входной двери, стараясь не поскользнуться, что было бы самым дурным предзнаменованием, и вошел в переднюю, на мозаичном полу которой при свете бронзовой лампы, висящей на потолке, виднелась обычная надпись: salve[67]; это слово при первых же шагах гостя сейчас же повторял попугай в клетке, висящей на стене (таков был обычай того времени).

Очень скоро Метробий, минуя переднюю и атриум, вошел в коридор галереи, где нашел Аспазию, которой приказал доложить Эвтибиде о своем приходе.

Сперва рабыня, по-видимому, колебалась, не зная, как ей быть, но в конце концов уступила настояниям комедианта, боясь, что госпожа будет бранить и бить ее, если она не доложит о нем. Вместе с тем она боялась, что не сумеет оправдаться, так как Эвтибида приказала не беспокоить ее в приемной.

В это время куртизанка, расположившись в удобной и томной позе на мягкой изящной кушетке, находилась в своей зимней приемной, обогреваемой печами, благоухающей духами, украшенной драгоценной мебелью, и была всецело занята выслушиванием признаний в любви, которые изливал юноша, сидевший у ее ног. Она теребила дерзкой рукой его густые, мягкие черные волосы, а он с пылающим страстью взглядом поэтическими, богатыми фантазией образами изливался в горячих, нежных чувствах.

Юноша был среднего роста, хрупкого телосложения, с черными глазами, сверкавшими необыкновенной живостью, с бледными правильными чертами приятного и симпатичного лица; вдоль краев его белоснежной тончайшей туники проходила кайма пурпурного цвета. Это означало, что он принадлежал к сословию всадников. То был Тит Лукреций Кар.

С самого детства проникнутый учением Эпикура, он, в то время как своим великим умом создавал основной план своей бессмертной поэмы, применял в жизни наставления своего учителя и не желал серьезной и глубокой любви, когда

…Возвращаются вновь и безумье, и ярость все та же,

Лишь начинает опять устремляться к предмету желанье.


И поэтому он искал легкой и кратковременной любви

…чтобы стрелами новой любви прежнюю быстро прогнать…


что ему не помешало кончить жизнь самоубийством в сорок четыре года, и, как все заставляет предполагать, именно от безнадежной и неразделенной любви.

Во всяком случае, так как Лукреций был юноша привлекательный и очень талантливый, в беседах остроумный и приятный, а также обладал большими средствами и не скупился на траты для своих удовольствий, то он часто приходил провести несколько часов в доме Эвтибиды, принимавшей его с большей любезностью, чем та, которую она проявляла к другим, более богатым и щедрым поклонникам.

– Итак, ты меня любишь? – кокетливо говорила куртизанка юноше, продолжая играть его локонами. – Я тебе не надоела?

– Нет, я тебя люблю все сильнее и сильнее… любовь – это единственная вещь, которая не насыщает, но только разжигает желание в груди.

В эту минуту раздался легкий стук пальцем в дверь.

– Кто там? – спросила Эвтибида.

Послышался негромкий голос Аспазии:

– Прибыл Метробий из Кум…

– Ах! – воскликнула с радостью Эвтибида, вскакивая на ноги и вся покраснев. – Он приехал?.. Проводи его в экседру… Я сейчас приду.

И, обращаясь к Лукрецию, тоже вставшему с места с очень недовольным видом, она торопливо заговорила прерывающимся, но очень ласковым голосом:

– Подожди меня… Ты слышишь, как неистовствует буря на улице… Я сейчас вернусь… и если известия, принесенные этим человеком, будут те, которых я страстно жду уже в течение восьми дней, если я утолю сегодня вечером свою ненависть желанной местью… мне будет весело, и часть этого веселья перепадет тебе.

С этими словами она вышла из приемной почти вне себя, оставив Лукреция одновременно в состоянии изумления, недовольства и любопытства.

Спустя минуту Лукреций, покачав головой, стал в глубоком раздумье ходить взад и вперед по комнате.

Буря бушевала, и частые молнии своим мрачным сиянием наполняли приемную багровым светом, в то время как ужасные раскаты грома заставляли дом дрожать до самого основания; шум града и дождя слышался с необыкновенной силой между раскатами грома, а сильный северный ветер, яростно бушуя кругом, дул с пронзительным свистом в двери, окна, во все щели на его пути.

– Юпитер, бог толпы, развлекается, показывая образцы своего разрушительного всемогущества, – прошептал юноша с легкой иронической улыбкой.

Походив еще некоторое время по комнате, Лукреций сел на кушетку и после длительного раздумья, как бы отдавшись во власть ощущений, вызванных в нем этой борьбой стихий, схватил внезапно одну из навощенных дощечек, лежащих на маленьком изящном шкафчике, и, взяв серебряную палочку с железным наконечником, стал быстро писать с возбужденным и вдохновенным лицом.

Тем временем Эвтибида прошла в экседру; там уже находился Метробий, который, сняв плащ, печально осматривал его прорехи. Куртизанка крикнула рабыне, собиравшейся выйти:

– Ну-ка, разожги сильнее огонь в камине, приготовь одежду, чтобы наш Метробий мог переодеться, и подай ужин получше в триклиний.

И тотчас же, повернувшись к Метробию, схватив и сжав ему руки, спросила:

– Ну как?.. Хорошие привез ты известия, мой славный Метробий?

– Хорошие из Кум, но самые скверные с дороги.

– Вижу, вижу, бедный мой Метробий. Садись сюда, ближе к огню, – с этими словами она придвинула скамейку к камину, – и скажи мне поскорее, добыл ты желанные доказательства?

– Золото, прекраснейшая Эвтибида, как ты знаешь, открыло Юпитеру бронзовые ворота башни Данаи…[68]

– Оставь болтовню!.. Неужели ванна, которую ты принял, не научила тебя говорить короче?..

– Я подкупил одну рабыню и через маленькое отверстие, сделанное в двери, видел несколько раз, как Спартак в час крика петухов[69] входил в комнату Валерии.

– О боги ада, помогите мне! – воскликнула Эвтибида с выражением дикой радости.

И, теребя Метробия, с искаженным лицом, с расширенными сверкающими глазами, с трепещущими ноздрями, со сжатыми и дрожащими губами, как тигрица, жаждущая крови, стала спрашивать прерывистым и задыхающимся голосом:

– И… все дни… вот так… они… подлые, бесчестят… честное имя… Суллы?

– Думаю, что в пылу страсти они ни разу не пропустили даже ни одного черного дня[70].

– О, теперь придет для них такой черный день! Я посвящаю, – воскликнула торжественно Эвтибида, – их проклятые головы богам ада!

И она сделала движение, чтобы уйти, но остановилась и, обращаясь к Метробию, добавила:

– Переоденься, потом пойди закуси в триклинии и жди меня там.

«Не хотел бы я впутаться в какое-нибудь скверное дело, – думал старый комедиант, идя в комнату для гостей, чтобы переменить мокрую одежду. – От нее можно ожидать всего… Даже страшно стало, до чего она озлилась».

Но, переодевшись и пройдя в триклиний, где его ожидал роскошный обед, среди паров кушаний и фалернского вина, достойный муж постарался забыть о злополучном путешествии и о предчувствии какого-то тяжелого и очень близкого несчастья.

Не успел он насытиться и наполовину, как Эвтибида с бледным лицом, но спокойная вошла в триклиний, держа в руке сверток папируса, то есть бумаги лучшего качества. Он был завернут в разрисованную снаружи суриком и обвязанную льняным шнурком пергаментную пленку, края которой были склеены воском, с печатью кольца Эвтибиды, изображающим Венеру, выходящую из морской пены.

Метробий, несколько смущенный этим появлением, спросил:

– Да… прекраснейшая Эвтибида… я желал бы… я хотел бы… Кому адресовано это письмо?

– Ты еще спрашиваешь?.. Луцию Корнелию Сулле.

– Ах, клянусь маской бога Мома – не будем спешить, мое дитя…

– Не будем спешить?.. А при чем здесь ты?..

– Да поможет мне великий всеблагий Юпитер!.. А если Сулле, скажем, не понравится, что вмешиваются в его дела?.. Если вместо того, чтобы обидеться за свою супругу, он обидится на доносчиков?.. И если – что еще хуже, но вероятнее всего – он решит обидеться на всех?..

– А что мне до этого?..

– Но… то есть… вот… потише относительно меня… моя девочка… если для тебя ничего не значит гнев Суллы… он очень важен для меня…

– Да кто о тебе думает?

– Я, я, Эвтибида прекрасная, любезная людям и богам, – сказал с жаром Метробий. – Я очень крепко люблю себя!

– Но я не упомянула твоего имени… и во всем, что может произойти, ты будешь совершенно в стороне.

– Понимаю… очень хорошо… но видишь, моя девочка, я задушевный друг Суллы уже тридцать лет.

– О, я знаю это… даже более задушевный, чем это нужно для твоей доброй славы…

– Это не важно… я знаю этого зверя… то есть человека… и при всей дружбе, которая меня связывает с ним столько лет, я знаю, что он вполне способен свернуть мне голову… как курице… Я уверен, что он прикажет почтить меня самыми пышными похоронами и битвой пятидесяти гладиаторов вокруг моего костра. Однако, к несчастью для меня, я уже не буду в состоянии наслаждаться всеми этими зрелищами…

– Не бойся, не бойся, – сказала Эвтибида, – с тобой не случится никакого несчастья.

– Все в руках богов, которых я всегда почитал.

– А пока почти Вакха и выпей во славу его этого пятидесятилетнего фалернского, которое я сама для тебя смешаю.

И она налила вино из кувшина в чашу комедианта.

В эту минуту вошел в триклиний раб в дорожном костюме.

– Помни мои наставления, Демофил, и нигде не останавливайся до Кум.

Слуга взял из рук Эвтибиды письмо, положил его между курткой и рубашкой, привязав его веревкой вокруг талии, затем, поклонившись госпоже, завернулся в плащ и вышел.

Эвтибида успокоила Метробия, которому фалернское развязало язык, и поэтому он решил снова заговорить о своих опасениях. Эвтибида, сказав ему, что завтра они увидятся, вышла из триклиния и вернулась в приемную. Там Лукреций, держа в руке дощечку, собирался перечитать то, что написал.

– Извини, что я должна была оставить тебя одного дольше, чем хотела… но я вижу, что ты не терял времени. Прочти мне эти стихи, ведь твое воображение может проявляться только в стихах… и притом в великолепных стихах.

– Ты и буря, которая свирепствует снаружи, внушили мне эти стихи… Поэтому я должен прочесть их тебе… Возвращаясь домой, я их прочту буре.

…Ветер морей неистово волны бичует,

Рушит громады судов и небесные тучи разносит

Или же, мчась по полям, стремительным кружится вихрем,

Мощные валит стволы, неприступные горные выси,

Лес, низвергая, трясет порывисто: так несется

Ветер, беснуясь, ревет и проносится с рокотом грозным.

Стало быть, ветры – тела, но только не зримые нами.

Море и земли они вздымают, небесные тучи

Бурно крушат и влекут – внезапно поднявшимся вихрем.

И не иначе текут они, все пред собой повергая,

Как и вода, по природе своей хоть и мягкая, мчится

Мощной внезапно рекой, которую, вздувшись от ливней,

Полнят, с высоких вершин низвергаясь в нее, водопады,

Леса обломки неся и стволы увлекая деревьев.

Крепкие даже мосты устоять под внезапным напором

Вод не способны: с такой необузданной силой несется

Ливнем взмущенный поток, ударяя в устои и сваи.

Опустошает он все, грохоча: под водою уносит

Камней громады и все преграды сметает волнами.

Так совершенно должны устремляться и ветра порывы,

Словно могучий поток, когда, отклоняясь в любую

Сторону, гонят они все то, что встречают, и рушат,

Вновь налетая и вновь; а то и крутящимся смерчем,

Все захвативши, влекут, и в стремительном вихре уносят.


Эвтибида – мы уже говорили – была гречанкой и очень культурной, так что она не могла не почувствовать восхищения от силы, изящества и мастерской звукоподражательной гармонии этих стихов, тем более что латинский язык был еще беден и, за исключением Энния, Плавта, Луцилия и Теренция, не имел знаменитых поэтов.

Поэтому она выразила Лукрецию свое восхищение в словах, полных искреннего чувства, на которые поэт, поднявшись и прощаясь с нею, с улыбкой сказал:

– Ты заплатишь за свое восхищение этой дощечкой, которую я забираю с собою…

– Но ты мне лично вернешь ее, как только перепишешь стихи на папирус.

И Лукреций, обещав девушке вернуться, ушел, с душой, переполненной этими стихами, прочувствованные и сильные образы которых были подсказаны ему наблюдениями над природой.

Эвтибида, которой казалось, что она вполне удовлетворена, пошла в сопровождении Аспазии в свою спальню, решив насладиться, пока ее будут укладывать, всей радостью мести. Однако, к ее великому изумлению, удовольствие, которого она так страстно желала и призывала, не оказалось столь приятным, как она думала; ей даже казалось непонятным, почему она испытывала такое слабое удовлетворение.

Эти мысли беспокоили Эвтибиду, пока она укладывалась. Улегшись, она приказала Аспазии выйти и оставить ночную лампу зажженной, но завешенной.

Она продолжала размышлять над тем, что сделала, и над последствиями, которые вызовет ее письмо: может быть, разъяренный Сулла постарается скрыть свой гнев до глубокой ночи, проследит за любовниками, захватив их в объятиях друг друга, и убьет обоих.

Мысль о том, что она вскоре услышит о смерти и позоре Валерии, этой самоуверенной и надменной матроны, которая смотрела на нее сверху вниз – на нее, несчастную и презренную, хотя, будучи матроной и женой, Валерия в тысячу раз преступнее и порочнее Эвтибиды; мысль о том, что она узнает о смерти этой лицемерной и гордой женщины, наполняла ее грудь радостью и смягчала муки ревности и боли, которые она все еще продолжала испытывать.

Но по отношению к Спартаку Эвтибида испытывала совсем другие чувства. Она старалась простить ему его проступок, и после долгого размышления ей казалось, что несчастный фракиец был гораздо меньше виноват, чем Валерия. В конце концов, ведь он был бедный рудиарий: для него жена Суллы, хотя бы даже совсем некрасивая, должна быть больше чем богиня; эта развратная женщина, наверно, возбуждала его ласками, чаровала и дразнила, так что бедняжка не в силах был сопротивляться… Так именно должно и быть, ибо иначе осмелился ли бы какой-то гладиатор поднять дерзкий взор на жену Суллы? Затем, завоевав однажды любовь такой женщины, бедный Спартак, естественно, настолько был увлечен ею, что уже не мог думать о любви к другой женщине. Поэтому смерть Спартака стала казаться Эвтибиде уже несправедливой и незаслуженной.

И, ворочаясь с боку на бок, вся погруженная в эти мысли, Эвтибида не могла заснуть, вздыхала и дрожала, обуреваемая столь различными и противоречивыми чувствами. Однако время от времени она под влиянием усталости погружалась, по-видимому, в ту дремоту, которая предшествует сну; но дремота внезапно проходила, как от толчка, и Эвтибида снова начинала ворочаться в постели, пока мало-помалу действительно не заснула. И некоторое время в комнате царила глубокая тишина, нарушаемая лишь беспокойным дыханием спящей.

Но вдруг Эвтибида со стоном ужаса вскочила с ложа и прерывистым, плачущим голосом закричала:

– Нет… Спартак, не я тебя убиваю!.. Это она… Ты не умрешь!

Вся охваченная одной только мыслью, Эвтибида во время этого короткого забытья была потрясена каким-то сновидением; ее сознанию, вероятно, предстал образ Спартака, умирающего и молящего о сострадании.

Вскочив с постели, накинув широкий белый плащ и вызвав Аспазию, она с бледным, искаженным лицом приказала тотчас же разбудить Метробия.

Мы не станем описывать, чего ей стоило убедить комедианта в необходимости немедленно выехать, догнать Демофила и помешать тому, чтобы письмо, написанное ею три часа тому назад, попало в руки Суллы.

Метробий был утомлен прежней поездкой, разоспался от выпитого в слишком большом количестве вина, был весь под влиянием сладкого тепла пуховых одеял, и потребовалось все искусство и чары Эвтибиды, чтобы он спустя два часа был в состоянии поехать.

Буря перестала бушевать, небо блистало, все усыпанное звездами, и только холодный ветер мог причинять неприятность нашему путешественнику.

– Демофил, – сказала девушка комедианту, – теперь впереди тебя на пять часов, ты должен не ехать, а лететь на своем коне…

– Да, если бы он был Пегасом, я бы, пожалуй, заставил его лететь…

– В конце концов, это будет лучше и для тебя…

Несколько минут спустя топот лошади, скакавшей бешеным галопом, разбудил некоторых из сыновей Квирина. Прислушавшись к топоту, они снова закутывались в одеяла, наслаждаясь теплом, и чувствовали себя хорошо при мысли о том, что в этот час было много несчастных, которые находились в поле, в пути, под открытым небом, подвергаясь яростным порывам пронзительно завывавшего ветра.


52

 Мом – в древнегреческой мифологии бог насмешки и злословия.

53

 Греки насчитывали семь великих мудрецов древности: Фалеса Милетского, Солона Афинского, Бианта Приенского, Питтака Митиленского, Клеобула Линдского, Мисона Хенского, Хилона Спартанского.

54

 Атриум – центральная часть древнеримского жилища, представлявшая собой внутренний световой двор, откуда имелись выходы во все остальные помещения.

55

 Прозерпина – супруга Плутона, бога подземного царства.

56

 Условный знак, принятый гладиаторами, чтобы иметь возможность говорить без боязни, что их поймут, в гладиаторских школах или в присутствии людей, чуждых их заговору. Солнце – это великий учитель, то есть Спартак.

57

 Он не прислал приказов и хранит еще молчание.

58

 А заговорщики?

59

 Сигнал восстания.

60

 Римлянам.

61

 Каково число сторонников?

62

 Внимание, кто-то идет. – Последние семь примечаний принадлежат автору.

63

 Фуррина – богиня грозы, грома и молнии.

64

 Пусть охраняют выход. – Примеч. автора.

65

 Захватим шпиона. – Примеч. автора.

66

 Смерть его – наша жизнь. – Примеч. автора.

67

 Привет. – Примеч. автора.

68

 Царь Аргоса Акризий, которому было предсказано, что он будет убит рукой сына своей дочери Данаи, заключил ее в бронзовую башню, однако к ней проник бог Зевс, пролившись на нее золотым дождем.

69

 То есть между тремя и четырьмя часами утра.

70

 В такие дни судьба приносит несчастье тем, кто начинает какое-либо дело.

Спартак

Подняться наверх