Читать книгу На районе - Регина Соболева - Страница 6

Район
Две татарские притчи
Не от мира сего

Оглавление

Можно ли доверять себе на границе между сном и явью? Можно ли всерьез воспринимать то, что видишь в полусне? Для меня в шесть лет это не было вопросом веры. Но и думать не думалось. Когда-то все казалось таким простым. Я чувствую – значит, существую.

Кошмар приснился, конечно же, где-то между первым и вторым часом ночи, когда все возможные чудовища выползают из всех возможных щелей, а разум становится удивительно тонок и проницаем. Обычно детей это касается в первую очередь. И успокоить их может, наверное, только сочувствующий взрослый. Поэтому и я всегда в случае ночного кошмара шлепала босиком в спальню родителей. Вдруг помогут. Правда, в итоге все равно оставалась одна. Отец на смене, мама смотрит индийский многосерийный фильм. Приглушенные звуки долетают в полутьму и не успокаивают совсем. На смежной с кроватью стене висит картинка. На ней темноволосая женщина в красном. Картинка бугрится и вздувается под действием сквозняка. Еще чуть-чуть, и женщина повернется. Еще немного, и вылезет наружу. И что тогда со мной сделает? Что? Закрываю глаза, не смотрю в тот угол, но не могу уснуть. Красное платье колышется, прическа вспыхивает пламенем, глаза женщины становятся все насмешливей. Страшно до невозможности пошевелиться и закричать. В конце концов начинает казаться, что сплю.

Смотрю на дверь балкона, по бокам которой свисают связки лука в капроновых чулках. Не люблю эти связки. Они некрасивые. Все это гадкое: мамины красные лаковые сапоги, что стоят рядом со шкафом, не убранные с вечера, советское трюмо на три зеркала, грубое, с отлипающей по краям кромкой, мамины духи со змеями на флаконе, лук в чулках и папины картинки. Гадкое, неправильное, некрасивое, вызывающее нестерпимое желание убрать, порвать, выбросить или самой убежать и выброситься. Мне физически плохо от этих вещей. Не могу встать с кровати, но представляю в полусне-полубреду, как встаю, крадусь к двери, подальше от картинки с красной женщиной, и подсматриваю в щелочку – в телевизоре мелькают сценки из индийского фильма (на этот раз раджа добрый или злой?) и звучит громкая музыка, и мама сидит спиной ко мне в кресле. Это значило бы, что все хорошо, что меня есть кому защитить. Но лежу в кровати, и все еще кажется, что в кромешной темноте тьма сгущается, образует комочки, из которых возникают сны. Ко мне все ближе подбирается взгляд женщины в красном. Ко мне все ближе подплывает тьма. Засыпаю.

Просыпаюсь в постели родителей. Они уже спят рядом. А я проползаю под одеялом и становлюсь босыми ногами на ковер. И подхожу к зеркалу. Одна створка трюмо повернута в мою сторону. На темной его поверхности появляются мутные разводы – как если бы мама мыла стекла, но забыла протереть скомканной газетой. Нечетко, плохо, но я вижу: внутри что-то растет. Белое и туманное. Оно заполняет все зеркало и пространство вокруг меня. Смотрю не отрываясь. Это женщина. Без лица.

Нет объяснения страху. Нет ему названия. Нет для него оправдания и клетки тоже нет.

Этим летом решила съездить на родину в Казань. Дедушка и бабушка давно уже приглашали к себе. Да и я вспоминала детство, колорадских жуков на огороде, старые книги, мультики, которые нам разрешали смотреть безостановочно, татарскую выпечку, татарских детей, которые называли меня русской уродиной, и улочки, от которых в памяти остался свой особый след, особый запах… Это как входить в дом, где ты до этого никогда не был, и тут же понимать, что так пахло где-то далеко-далеко, в каком-то закоулке твоей памяти.

Давани и давати почти не изменились. Бабушка так же носится вокруг и кудахчет, заставляет есть все, что не приколочено, плачет над старыми фотографиями и ворчит на дедушку, а дедушка все так же изображает деятельный вид и, когда ничего не делает, носит эти дурацкие жилетки, в которых «зато много карманов», копается в гараже с кучей металлолома, заставляет заниматься спортом и тихонько посмеивается над бабушкой.

Пару дней бездельничаем, гуляем, мне показывают заново все те места, что я когда-то должна была непременно видеть. Но вскоре давани и давати вспоминают, что в деревне не копано, дождя нет, а значит, надо поливать вручную, надо косить и корчевать лопухи, рвать сорняки и вообще. Все эти дела на огородах, дачах, садовых участках навсегда останутся недоступной роскошью, потому что в детстве я только пилила вместе с дедом дрова (больше мешалась, конечно), отрезала усики у клубники (чтобы первой сорвать с куста самую вкусную ягоду) и собирала колорадских жуков (мне они казались смешными). А теперь, когда так редко наведываюсь в Казань, дедушка и бабушка вовсе перестали давать мне работу в саду.

Интересно, как там мои знакомые старушки? Все такие же сплетницы? Скамеечки никогда не меняются. Меняются старушки на них и окружающий ландшафт.

Через несколько минут после нашего приезда вся деревня уже знает, что к Бикташевым наконец-то пожаловала внучка («Давно пора! Что они там в своих городах думают?»), выпускница, ходит вокруг и все фотографирует. Еще через несколько минут бабушка уже ведет меня по соседям – показать, похвастаться и посплетничать о других, конечно. Ах, эти татарские деревни! Где на татарском говорят меньше, чем на русском, но татар больше, чем русских! Ах, эта деревенская вольность, где нельзя убежать от соседей, подсматривающих за тобой в маленькие окна. У меня теория. Думаю, в деревянных домах окна не потому маленькие, что в древности берегли тепло, а потому, что хотели осложнить сплетникам работу.

В доме напротив, выкрашенном всегдашнею ярко-голубой краской, живет старушка, породнившаяся в свое время чуть не со всей деревней: то кум, то брат, то сват. Дочка в одном конце, на выезде, сын в другом, на кромке кукурузного поля. Она одна знает все и про всех. И на ее-то скамейке собирается по вечерам народ потолковать да посудачить. Усаживаюсь на траву. У этого дома чудная трава, мягкая и зеленая. Можно валяться на ней и смотреть в синее небо. А я сижу. Напротив на скамейке бабушка и старушка-соседка. Меня обсуждают, как водится. Редкие вопросы задают. Да пускай – не жалко. Потом еще одна соседка подходит. С рынка возвращается. Тележку катит с привязанным пустым ведром (да в ведре – перчатки и пакет, чтобы уж вовсе пустым не было). А за нею – пьяный муж. Со старушками шутки шутит. Правда, никто не смеется. Шутки-то и с бородой, и с душком. Судачат, значит.

– А мой-то зятек что учинил давеча! Дочка в городе. Сына родила. Так он неделю празднует. Машину на днях в реке утопил да сам чуть не покалечился. Сегодня еле с кровати сполз. Надо ж навестить съездить. Герой!

– А внучка у Гали?.. Знаете, приезжала в прошлом месяце. Со всей родней переругалась. Из техникума выгнали. Экзамены не сдала, что ль. Вот крик стоял! Орет, упирается, что, мол, замуж выходит, и все тут. Родители ее и ремнем-то уж… а что тут сделаешь?

– Непутевые.

Так мы оказываемся в курсе всех последних деревенских новостей. Это как просмотреть вечернее ток-шоу – так же немножко стыдно, иногда хочется заткнуть уши.

Мимо проходит дядька, немолодой, конечно, но и не совсем древний, а какой-то обесцвеченный. Вроде как и не посмотреть нельзя, и смотреть неловко. Да и заговаривать с ним никто не торопится. Он молчит. Смотрит прямо перед собой, а что видит там, впереди, – кто его знает. Бабушки вслед только головы поворачивают. Обсудить бы, да ухватиться не за что.

– Из городу приехал опять. Жена, небось, выгнала, – ерничает кто-то.

– А кто это? – спрашиваю я, без интереса впрочем.

– Да что уж… человек.

Когда же мы с бабушкой обошли всех соседей (ну или тех соседей, с которыми бабушка более-менее была дружна), пришло время сходить в баню. После этого мы поужинали и разбрелись по кроватям. Телевизор в этот день показывал плохо (классические три канала: первый, второй и «Культура»). Поэтому мы просто разговаривали до темноты. О давней давности, о планах, деревне и работе в саду, о разной степени кисельности родственниках, пока дедушка не вступил в разговор. А он, если уж начинает говорить, сам ну никак не остановится. Приготовилась к затертым историям и скуке, но давати удивил. Давани подначила его, упомянув того странного соседа, что мы видели еще днем.

– А… Ленька. Странный он, кызым. Ну не знаю, как это… как это будет, когда говорят, что человек странный, непонятный? Да слова-то все какие знает! Да и ведет себя так, что иной раз не поймешь, живой он или с луны свалился. Вот как это?

– Не от мира сего.

– Точно. Вот такой он – наш сосед Ленька. Мы с ним зимой больно сдружились. Потому как из мужиков в деревне зимой только я да он. У него семья-то в Казани вся. Жена там, дети. Взрослые уже, со своими семьями. А квартира одна на всех. Тесно больно-то. Жена всю плешь проела. Да и выселили его на кухню. Там и спит на лавке. Занозы в одно место сажает. Кому понравится, когда все время зубоскалят, из дому гонят, хоть на улице живи? Ну он с осени до ранней весны все в деревне. И летом наезжает. Здесь хоть дом есть. Спрашиваю его, чего, мол, бесишься, старый? А он знаешь что? «Свобода, – говорит. – Здесь свобода полнейшая». Он с утра встает – да в лес, или в поле, или на реку пойдет рыбачить. Еще рано-рано, а он уже где-то шляется. Так, бывает, и до свету встает – и гулять. Я бы понял еще, если б работал, в огороде там, по делам всяким, дык нет – гуляет, красотами любуется. Право чудак. Как ты говоришь? Не от мира сего. А весной мне что сделал?! Стоим на огороде разговариваем о том о сем. Ну я и упомянул, что яблоню давно возле ограды спилить хочу – большая вымахала, а толку чуть, и яблок нет, и мешается. Да что-то отвернулся, в дом зашел, за сигаретами вроде. Возвращаюсь, а он в руках яблоню держит (ствол с мою ногу в обхвате) да улыбается. Сломал, значит. Раскачал и выломал, да чуть не с корнем. А меня-то и трех секунд как не было. Вот силища-то! Спрашивает: «Эту яблоню ты имел в виду, Борис?» Поклал мне ее к забору и пошел по своим делам.

Так и спать легли на этой истории. Но у всякой истории свой конец бывает… конец или окончание… или просто что-то такое, от чего не отвертеться.

На другой день мы с бабушкой на реку ушли. Покупались. Людей никого не встретили.

Вернулись. Давани опять по соседкам пошла, огородную работу на вечер оставила, чтобы не припекало. А я двинула к заднему крыльцу – посидеть на солнышке, цыплят посчитать.

Слышу: дедушкин громкий голос. Говорит с кем-то, а с кем говорит – не слышно. Смотрю – за калиткой у заднего крыльца на большом сухом бревне дед и свалившийся с луны сосед сидят. Беседуют. Подхожу поближе, прячусь за угол дома. При мне бы они разговаривать не стали, а историю до конца вызнать охота.

Сначала дедушка с ухмылкой:

– Вчера прозвище тебе придумал. Не от мира сего. Ну как?

Сосед отвечает тихо, но внятно:

– Знаю, Борис, смеешься ты надо мной. Я не в обиде. Я сам над собой смеюсь. Дурацкая жизнь какая-то… да для дурака, одним словом. Не будь дураком, жизни бы не было. Не с кем поговорить об этом, вот тебе и расскажу, а то ведь надо же кому-то. Чувствую – надо. Недели две назад это было… что-то не спалось мне… вечером вышел на улицу, иду, полдеревни прошел, наконец возле заброшки, там, где наследники все никак имущество не поделят, остановился. Не знаю почему. Стою, думаю. Все о жизни своей странной, поганой. Плевать хочется. Горько. Да кошмары подбираются, как в детстве, когда не знаешь, что такое с тобой, но тревожно, и все вокруг точно голос обретает, и слух, и когти, и острые зубы, и противно все и страшно. Стою я так посередь улицы, на шину смотрю, на грязь, на дохлую птицу в канаве, на заколоченные окна. Тошно. И тут на дорогу пятно упало, белесое такое. Я глаза вверх поднял, а передо мной – туман. Белым-бело, да мутное что-то.

На районе

Подняться наверх