Читать книгу Контур - Рейчел Каск - Страница 2
I
ОглавлениеПеред вылетом я получила приглашение в лондонский клуб на обед с миллиардером, имевшим, как меня заверили, либеральные взгляды. Он сидел в рубашке с расстегнутым воротом и рассказывал о программном обеспечении, которое разрабатывал, – с его помощью организации смогут отслеживать сотрудников, с наибольшей вероятностью способных их ограбить или предать в будущем. Мы должны были обсудить литературный журнал, который он собирался издавать, но мне, увы, пришлось уехать в аэропорт раньше, чем мы дошли до этой темы. Он вызвал для меня такси, что пришлось кстати – я уже опаздывала, да и чемодан был тяжелый.
Миллиардер явно желал контурно обрисовать для меня историю своей жизни, которая начиналась малообещающе и заканчивалась – очевидным образом – тем, как он стал раскованным, состоятельным мужчиной, сидевшим теперь напротив меня. Я задумалась, не хочет ли он теперь сам стать писателем и не потому ли намеревается издавать журнал. Писателями хотят стать многие, и нет причин думать, что пропуск в мир литературы нельзя купить. Сколько раз он уже доказал, что деньги – это ключ к любой двери и выход из любой ситуации. Он упомянул, что работает над схемой, которая позволит людям решать личные вопросы без вмешательства юристов. Потом рассказал о проекте плавучей ветряной электростанции, где сможет жить весь обслуживающий ее персонал: гигантская платформа расположится далеко в море, и безобразные турбины не будут портить вид берега, откуда он собирается запустить свой экспериментальный проект и где у него, к слову, есть дом. По воскресеньям в качестве хобби он играет в группе на барабанах. Они с женой ждут одиннадцатого ребенка – правда, это звучит не так плохо, если учесть, что однажды они усыновили четверых близнецов из Гватемалы. Я с трудом успевала осмыслить всё, что он рассказывал. Официантки постоянно подавали новые и новые блюда: устрицы, закуски, особые вина. Он то и дело отвлекался, как ребенок, которого завалили рождественскими подарками. Сажая меня в такси, он пожелал мне удачи в Афинах, хотя я не помнила, чтобы говорила ему, куда лечу.
На поле в Хитроу полный самолет людей в молчании ждал взлета. Стюардесса стояла в проходе и разыгрывала со своим реквизитом пантомиму под аудиозапись инструктажа. Мы все, незнакомые друг с другом пассажиры, сидели, пристегнувшись к креслам, в такой тишине, какая царит во время литургии. Она показала нам спасательный жилет с трубочкой, аварийные выходы, кислородную маску на длинном прозрачном шланге. Она рассказала нам о возможной катастрофе и гибели, как священник в подробностях рассказывает прихожанам об устройстве чистилища и ада, но никто не ринулся к выходу, пока еще не слишком поздно. Вместо этого мы слушали, кто внимательно, а кто вполуха, думая о другом, как будто формальность рассказа о нависшем над нами роке притупила наши чувства. Когда голос на аудиозаписи дошел до кислородных масок, никто не нарушил тишину, не запротестовал и не высказал свое возмущение заповедью, гласившей, что человеку положено сначала позаботиться о себе и только потом – о других. У меня же она вызывала сомнения.
Сбоку от меня в кресле развалился смуглый мальчик, быстро елозивший пухлыми большими пальцами по экрану игровой консоли. С другой стороны сидел небольшого роста мужчина в светлом льняном костюме, сильно загорелый, с серебряной копной волос. Снаружи набухший летний день недвижно лежал на взлетной полосе; маленькие служебные машинки носились по плоской поверхности, скользя, лавируя и кружась, как игрушечные, а вдалеке виднелась серебряная нить шоссе, которое бежало и сверкало на солнце, словно ручей, зажатый с боков однообразными полями. Самолет пришел в движение и покатился вперед, оживив застывший пейзаж за окном, который сначала плыл медленно, а затем всё быстрей и быстрей, и вот наконец мы тяжело, неохотно оторвались от земли. На мгновение показалось, что самолет не сможет взлететь. Но он взлетел.
Мужчина справа повернулся ко мне и спросил, с какой целью я лечу в Афины. Я сказала, что по работе.
– Надеюсь, вы поселитесь у моря, – сказал он. – В Афинах сейчас очень жарко.
Боюсь, что нет, сказала я, и он поднял серебристые брови, которые росли неожиданно буйно и беспорядочно, словно трава на скалах. Именно его чудаковатость и побудила меня вступить в разговор. Неожиданное иногда легко принять за знак судьбы.
– В этом году жара пришла рано, – сказал он. – Обычно это случается гораздо позже. Ее тяжело переносить с непривычки.
Свет в трясущемся салоне судорожно мерцал; слышалось, как открываются и захлопываются двери, что-то ужасно гремит, люди ерзают, разговаривают, встают с места. Через громкоговоритель раздавался мужской голос; доносился запах кофе и еды; стюардессы целеустремленно вышагивали туда-обратно по узким проходам, устланным коврами, и слышно было, как шуршат их нейлоновые чулки. Мой сосед сказал, что летает этим маршрутом один-два раза в месяц. Раньше у него была квартира в Лондоне, в Мейфэре.
– Но в последнее время, – сказал он сухо, – я предпочитаю жить в Дорчестере.
Он говорил интеллигентно и формально, и в этой манере чувствовалась некоторая неестественность, как будто английский язык аккуратно нанесли на него кистью, словно краску. Я спросила его, откуда он родом.
– Меня отправили учиться в английскую школу-интернат, когда мне было семь, – ответил он. – Можно сказать, я англичанин по повадкам и грек по духу. Мне часто говорят, что наоборот вышло бы куда хуже.
Его родители греки, продолжал он, но в какой-то момент переехали всей семьей – они сами, четыре сына, их собственные родители и дяди с тетями в придачу – в Лондон и зажили, как подобает английскому высшему обществу: отправили четырех сыновей учиться и принялись обзаводиться полезными связями, приглашая к себе домой нескончаемую череду аристократов, политиков и успешных дельцов. Я спросила, как им удалось влиться в чужую среду, на что он пожал плечами.
– Деньги – это отдельная страна, – сказал он. – Мои родители владели судами; семейный бизнес был международным, хотя до сих пор мы жили на маленьком острове, где оба они родились. Вы точно не слышали о нем, хотя в непосредственной низости от него много известных туристических мест.
– Близости, – сказала я. – Наверное, вы имели в виду «близости».
– Прошу прощения, – сказал он. – Конечно, я имею в виду «близости».
Как и все богачи, продолжал он, его родители давно уже оторвались от корней и стали частью многонационального сообщества видных и состоятельных людей. Разумеется, они сохранили за собой поместье на острове, которое оставалось их основным местом жительства, пока дети были маленькими, но, когда пришло время отправить сыновей в школу, они переехали в Англию. Там у них имелись многочисленные связи, и благодаря некоторым из них, сказал мой сосед с долей гордости, они оказались чуть ли не у порога Букингемского дворца.
Их семья всегда была самой именитой на острове: брак его родителей объединил две ветви местной аристократии, а кроме того, благодаря ему слились два судоходных бизнеса. Но у этих мест была одна особенность: там царил матриархат. Власть принадлежала не мужчинам, а женщинам; собственность передавалась не от отца к сыну, но от матери к дочери. Атмосфера в семье из-за этого была напряженной, сказал мой сосед, но это стало только начало проблем, с которыми он столкнулся по приезде в Англию. В мире его детства рождение мальчика само по себе уже было разочарованием, а с ним самим, последним в череде таких разочарований, обращались особенно неоднозначно: мать желала видеть в нем девочку. Его заставляли носить платья и длинные кудри и называли женским именем – тем, которое его родители выбрали для долгожданной наследницы. Причины этой необычной ситуации, сказал мой сосед, уходят корнями в древность. Исконно экономика острова держалась на добыче морских губок, и местные молодые люди были превосходными ныряльщиками. Однако это опасная профессия, и жили они в среднем недолго. Поскольку мужья умирали рано, женщинам приходилось самим вести финансовые дела и, более того, передавать их по наследству своим дочерям.
– Сложно себе представить, – сказал он, – каким был мир в золотые дни моих родителей: щедрый на удовольствия – и в то же время безжалостный. Пятый ребенок в нашей семье, тоже мальчик, при рождении получил травму мозга, и, когда мы переехали, его просто оставили на острове на попечении сменяющих друг друга нянек, чью компетентность – в то время и с такого расстояния, – боюсь, никто не удосуживался проверять.
Он так и остался жить там – стареющий мужчина с разумом младенца, неспособный, конечно, поведать эту историю со своей точки зрения. Тем временем мой сосед и его братья вступили в студеные воды английского частного образования, где их учили думать и говорить, как английские мальчики. От кудрей мой сосед с облегчением избавился, но впервые в жизни столкнулся с жестокостью, а вместе с ней и с другими прежде неведомыми ему несчастьями: одиночеством, тоской по дому, по матери и отцу. Он пощупал нагрудный карман пиджака и достал черный кошелек из мягкой кожи, откуда извлек мятую черно-белую фотографию своих родителей. Мужчина в приталенном сюртуке, застегнутом на пуговицы до горла, держался очень прямо, а чернота его разделенных на пробор волос, густых прямых бровей и больших закрученных усов придавала ему необычайно свирепый вид; круглое лицо женщины рядом с ним, неулыбчивое и непроницаемое, напоминало монету. Фотография была сделана в конце 1930-х годов, сказал мой сосед, до его рождения. Брак на тот момент уже не задался – свирепость отца и непреклонность матери были не только внешними. Их супружество стало грандиозной битвой двух волевых характеров, и никому так и не удалось разнять их, лишь ненадолго – уже после их смерти. Но об этом, сказал он со слабой улыбкой, в другой раз.
Тем временем к нам медленно приближалась бортпроводница, толкая по проходу металлическую тележку и раздавая белые пластиковые подносы с едой и напитками. Она дошла до нашего ряда; я предложила поднос мальчику слева от меня, и он молча поднял игровую консоль обеими руками, чтобы я поставила его на откидной столик. Мы с соседом справа сняли со своих подносов крышки, чтобы налить чай в стоявшие на них белые пластиковые чашки. Он начал задавать мне вопросы, словно приучил себя это делать, и мне стало интересно, кому или чему он обязан навыком, который многие так никогда и не приобретают. Я рассказала, что недавно переехала в Лондон из загородного дома, где три года прожила одна с детьми, а до этого семь лет с их отцом. Иными словами, это было наше семейное гнездо, которое на моих глазах превратилось в могилу то ли реальности, то ли иллюзии – я и сама уже не была уверена.
Мы принялись пить чай и есть мягкие, похожие на пирожные печенья, и наступила пауза. За окном стояла лиловая полутьма. Ровно гудели двигатели. Внутри самолета тоже воцарился сумрак, пронизываемый лучами ламп над сиденьями. Мне было трудно рассмотреть лицо моего собеседника с соседнего кресла. Причудливая игра света превратила его в горный пейзаж с грядами и впадинами; в центре высился огромный крючковатый нос, отбрасывавший по обе стороны глубокие ущелья тени, и я почти не различала его глаз. У него были тонкие губы и широкий, слегка приоткрытый рот; часть между носом и верхней губой была широкая и мясистая, и он так часто трогал ее рукой, что зубов не было видно, даже когда он улыбался. Невозможно, сказала я в ответ на его вопрос, назвать причины, по которым мой брак распался: брак – это, помимо прочего, система убеждений, это история, и хотя проявляется она в вещах вполне реальных, движет ею что-то поистине загадочное. Реальной в конце концов оказалась потеря дома – точки на карте, где сходилось всё то, что ныне было утрачено, и которая, казалось, воплощала в себе надежду, что однажды оно еще вернется. В каком-то смысле уехать из дома для нас значило заявить во всеуслышание, что мы перестали ждать, что больше нас не найти по обычному номеру телефона, обычному адресу. У моего младшего сына, сказала я ему, есть раздражающая привычка: если вы договорились где-нибудь встретиться и он приходит раньше, дожидаться на том же месте он не станет. Он немедленно отправится тебя искать, заблудится и придет в отчаяние. А потом, как обычно, обиженно воскликнет: я не мог тебя найти! Но единственный способ что-то найти – это оставаться там, где ты есть, в назначенном месте. Вопрос только в том, сколько ты продержишься.
– Мне часто кажется, – ответил мой сосед после паузы, – что мой первый брак закончился по нелепейшей причине. Мальчишкой я часто наблюдал, как с полей возвращаются повозки, нагруженные такими горами сена, что, казалось, они держатся лишь чудом. Они подпрыгивали, опасно качались из стороны в сторону, но удивительным образом никогда не опрокидывались. А потом однажды я увидел, как такая повозка лежит на боку, повсюду рассыпано сено, люди бегают и кричат. Я спросил, что случилось, и возчик ответил, что повозка налетела на ухаб. Я навсегда это запомнил, – сказал он. – Это вроде бы неизбежно и вместе с тем очень глупо. Так же произошло со мной и моей первой женой. Мы налетели на ухаб, и всё кончилось.
Теперь он понимал, что это были счастливые отношения – самые гармоничные в его жизни. Они с женой познакомились подростками и тогда же были помолвлены; до той ссоры, которая всё разрушила, они никогда не ругались. У них было двое детей и значительное состояние: большой дом под Афинами, квартира в Лондоне, недвижимость в Женеве; они отдыхали на горнолыжных курортах, у них были лошади и двенадцатиметровая яхта, пришвартованная в Эгейском море. Они были еще довольно молоды и верили, что рост будет продолжаться по экспоненте, что жизнь всегда будет расширяться и один за другим разбивать сосуды, в которые пытаешься ее вместить, – каждый следующий больше предыдущего. После ссоры мой сосед, не спеша окончательно съезжать из дома, поселился на яхте. Стояло лето, яхта была роскошная; он мог плавать, рыбачить и принимать гостей. Несколько недель он жил во власти чистой иллюзии – а на самом деле онемения, какое бывает после травмы, пока боль еще не начала медленно и безжалостно просачиваться сквозь густой туман нечувствительности. Погода испортилась, на яхте стало холодно и некомфортно. Отец жены назначил ему встречу, попросил его отказаться от претензий на их совместное имущество, и он согласился. Он думал, что может позволить себе щедрость, что успеет снова заработать денег. Ему было тридцать шесть, и он всё еще чувствовал в своих жилах силу, растущую по экспоненте, силу жизни, готовой разбить сдерживающий ее сосуд. Он сможет заполучить всё снова, только на этот раз в самом деле будет этого хотеть.
– Однако я обнаружил, – сказал он, трогая длинную ложбинку над верхней губой, – что это не так-то просто.
Конечно, всё вышло не так, как он себе представлял. Ухаб не только разрушил его брак, но и заставил его свернуть на совсем другую дорогу – долгую окольную тропу, ведущую неизвестно куда и, в общем-то, совершенно ему не нужную, но он, как ему иногда кажется, и по сей день продолжает по ней идти. Установить причину этой череды событий так же трудно, как найти кривой стежок, из-за которого вся одежка разошлась по швам. Тем не менее эти события составили бо́льшую часть его взрослой жизни. Прошло почти тридцать лет после окончания его первого брака, и чем дальше та жизнь уходила в прошлое, тем более реальной она становилась в его глазах. Нет, «реальной» – неправильное слово, сказал он: то, что происходило с ним потом, тоже было вполне реальным. Он хотел сказать «настоящей»: ничто в его жизни не было таким настоящим, как его первый брак. Чем старше он становился, тем больше то время олицетворяло для него дом, место, куда он мечтал вернуться. Впрочем, когда он вспоминал о нем трезво, а особенно когда разговаривал со своей первой женой – теперь это случается довольно редко, – к нему возвращалось старое чувство нехватки воздуха. И всё равно сейчас ему кажется, что ту жизнь он прожил почти неосознанно, что он потерялся, растворился в ней, как растворяешься в книге и начинаешь верить в реальность ее событий, проживаешь ее вместе с персонажами и через них. С тех пор ему больше ни в чем не удавалось раствориться, больше он ни во что так не верил. Возможно, именно этим – утратой веры – и объясняется его тоска по былой жизни. Как бы то ни было, вместе с женой они построили нечто процветающее, приумножили совокупность самих себя и того, что у них было; жизнь охотно покорялась им и одаривала их изобилием, и именно поэтому, как он понял уже потом, ему хватило уверенности всё разрушить – разрушить, как ему теперь кажется, с необычайной беспечностью – ведь он думал, что дальше будет больше.
– Больше чего? – спросила я.
– Больше жизни, – сказал он, раскрыв ладони. – И больше любви, – добавил он после паузы. – Я хотел больше любви.
Он убрал фотографию родителей обратно в кошелек. В окнах теперь была чернота. Люди в салоне читали, спали, разговаривали. Мужчина в длинных мешковатых шортах ходил туда-обратно по проходу, баюкая на плече ребенка. Казалось, что самолет находится в состоянии покоя, почти неподвижности; между внутренним и внешним пространством как будто не было ни границ, ни трения, и не верилось, что мы движемся вперед. Снаружи царила полная темнота, и электрический свет делал людей особенно осязаемыми и реальными, выявлял все детали их облика, такие безличные, такие вечные. Каждый раз, когда мужчина с ребенком проходил мимо, я видела сеть складок на его шортах, его веснушчатые руки в жесткой рыжеватой шерсти, светлую бугристую ткань майки под задравшейся футболкой, нежные морщинистые ступни малыша на его плече, маленькую сгорбленную спину, голову с мягким завитком редких волос.
Мой сосед вновь повернулся ко мне и спросил, чем мне предстоит заниматься в Афинах. Во второй раз я почувствовала, что он заставляет себя задавать вопрос осознанно, как будто это приобретенный навык: так учатся подхватывать вещи, когда они выскальзывают из рук. Я вспомнила, что все мои сыновья в раннем детстве намеренно скидывали предметы с подноса детского стульчика, чтобы посмотреть, как они падают на пол, – этот процесс нравился им так же сильно, как расстраивал результат. Они смотрели на упавшую вещь – недоеденный сухарик или пластиковый мячик, – но она не возвращалась назад, и это с каждой секундой приводило их во всё большее смятение. В конце концов они ударялись в слезы и обычно обнаруживали, что плач помогает вернуть предмет на место. Меня всегда удивляло, что, проследив за этой цепочкой событий, они начинали всё сначала: как только вещь оказывалась у них в руках, они вновь ее роняли и наклонялись посмотреть, как она падает. Радость оставалась неизменной, равно как и горе. Я всё ждала, когда же они поймут, что огорчение необязательно и можно его избежать, но этого не происходило. Память о страдании никак не влияла на их поведение – напротив, она подталкивала их повторять всё заново, ведь в страдании была магия, которая возвращала предмет на место и позволяла вновь испытать радость от его падения. Если б я не стала поднимать его в самый первый раз, возможно, они усвоили бы совсем другой урок, хотя не знаю, какой именно.
Я сказала ему, что я писательница и еду в Афины на несколько дней в качестве преподавателя летней школы. Курс называется «Как писать», и его ведут несколько писателей, но, поскольку единого способа писать не существует, скорее всего, мы будем говорить прямо противоположные вещи. Как мне сказали, студенты в основном греки, хотя предполагается, что писать они будут на английском. Некоторые отнеслись к этой идее скептически, но лично я не вижу тут проблемы. Пускай пишут на каком угодно языке – для меня это не имеет значения. Порой, сказала я, теряя что-то в переводе, обретаешь простоту. Преподаванием я просто зарабатываю на жизнь, добавила я. А еще надеюсь увидеться в Афинах с парой друзей.
Писательница, повторил мой сосед, склонив голову, что могло означать как уважение к моей профессии, так и полное отсутствие знаний о ней. Я заметила, еще когда садилась рядом с ним, что он читает потрепанный том Уилбура Смита; не то чтобы это ясно свидетельствовало о его читательских предпочтениях, сказал он теперь, хотя он и вправду не отличается разборчивостью в художественной литературе. В книгах его интересует информация, факты и интерпретация фактов, и уж в этой области, заверил он меня, у него более утонченный вкус. Он знает, что такое хороший стиль; так, один из его любимых писателей – Джон Джулиус Норвич. Но в художественной литературе, признался мой сосед, смыслит он мало. Он спрятал Уилбура Смита, до сих пор лежавшего в кармане кресла перед ним, в портфель у себя под ногами – как будто, убирая его с глаз долой, отрекался от него или рассчитывал, что я про него забуду. Откровенно говоря, я уже не рассматривала литературные предпочтения как повод проявить снобизм или даже как способ самоопределения – я совершенно не хотела доказывать, что одна книга лучше другой; более того, если какая-то книга западала мне в душу, мне все меньше хотелось говорить об этом. У меня исчезла потребность убеждать других в том, в чем я сама была уверена. Я больше не хотела ничего никому доказывать.
– Моя вторая жена, – сказал в этот момент мой сосед, – не прочла ни одной книги за всю жизнь.
Она была абсолютной невеждой, продолжал он, не понимала даже основ истории и географии и часто говорила на людях страшные глупости, ни капли не смущаясь. Зато ее раздражало, когда другие говорили о том, чего она не знала: например, когда ко мне приехал друг из Венесуэлы, она отказывалась верить, что такая страна существует, раз она о ней никогда не слышала. Сама она была англичанкой и отличалась такой изысканной красотой, что невольно хотелось видеть в ней и богатый внутренний мир; однако если ее натура и таила в себе сюрпризы, то едва ли приятные. Он часто приглашал в гости ее родителей, словно надеясь через них разгадать загадку их дочери. Они приезжали на остров, в прежний дом его семьи, и гостили там неделями. Ему никогда не доводилось встречать людей настолько пресных, настолько безликих: как он ни старался их расшевелить, они оставались безучастны, будто пара кресел. Постепенно он сильно к ним привязался, как привязываются к креслам, особенно к отцу, который был до такой степени молчалив, что виной тому, как со временем решил мой сосед, могла быть только психологическая травма. Этот человек, изувеченный жизнью, вызывал в нем сочувствие. В дни молодости он с большой вероятностью даже не заметил бы его и уж точно не стал бы размышлять над причинами его молчания, но теперь, разглядев страдания своего тестя, он начал видеть и свои собственные. Звучит банально, но после этого осознания его жизнь будто повернулась вокруг своей оси: его прошлое, в котором он руководствовался только собственными желаниями, за счет простой перемены перспективы вдруг предстало перед ним как духовный путь. Он развернулся, как разворачивается и оглядывает склон позади себя альпинист, оценивая пройденный путь и больше не думая о подъеме.
Когда-то давно – так давно, что он забыл имя автора, – он читал о человеке, который пытался перевести на другой язык рассказ известного писателя, и несколько строк запали ему в душу. В этих строках – которые, как сказал мой сосед, он всё еще помнит, – переводчик размышляет, что предложение не рождается на свет ни хорошим, ни плохим и характер его определяют мельчайшие поправки – это интуитивный процесс, для которого преувеличение и натужность фатальны. Речь шла об искусстве писательства, но, оглянувшись назад на пороге зрелости, мой сосед понял, что то же самое можно сказать и об искусстве жизни. Он то и дело видел, как люди, бросаясь в крайности, рушат свою жизнь, и его новые тесть с тещей были тому примером. Так или иначе, ясно одно: их дочь решила, что у него гораздо больше денег, чем было на самом деле. Ее соблазнила та роковая яхта, на которой он укрылся после побега из семейного гнезда, – только она из всего состояния у него и осталась. Его новая жена нуждалась в роскоши, и он принялся работать так, как не работал никогда в жизни, слепо и фанатично, пропадая на встречах и в самолетах, без конца ведя переговоры и заключая сделки, принимая на себя всё больше и больше рисков – всё ради того, чтобы обеспечить ее богатством, которое она принимала как данность. По сути, он создавал иллюзию, и что бы он ни делал, ничто не могло заполнить пропасть между этой иллюзией и реальностью. Постепенно, сказал он, эта пропасть, этот разрыв между реальным положением вещей и желаемым начал подкашивать его. Я чувствовал опустошение, сказал он, будто до тех пор меня поддерживали ресурсы, накопленные за годы, и теперь они подошли к концу.
Тогда-то его начали одолевать мысли о том, какой адекватной была его первая жена, какой здоровой и обеспеченной была их семейная жизнь, каким значимым – их совместное прошлое. Первая жена, пережив трудный период, снова вышла замуж: после развода она безумно увлеклась горными лыжами и постоянно ездила на склоны Северной Европы, а вскоре объявила, что в австрийском Лехе вышла замуж за инструктора, который, по ее словам, вернул ей уверенность в себе. Они по-прежнему женаты, признал мой сосед. Но тогда, сразу после ее свадьбы, ему вдруг начало казаться, что он совершил ошибку, и он попытался восстановить с ней контакт, не зная толком зачем. Их двое детей, дочь и сын, тогда были совсем малы, и родителям, в конце концов, имело смысл поддерживать общение. Он смутно припоминает, что непосредственно после их расставания она пыталась связаться с ним; он помнит, как избегал ее звонков, ухаживая за женщиной, которая станет потом его второй женой. Тогда он был недоступен – он ушел в новый мир, где от первой жены почти ничего не осталось, где она превратилась в нелепую картонную фигурку с повадками – как он убедил самого себя и окружающих – настоящей сумасшедшей. Но на этот раз недосягаемой стала она: теперь она неслась вниз с холодных белых вершин Арльберга, и его не существовало для нее так же, как раньше ее – для него. Она не отвечала на его звонки или отвечала коротко, рассеянно, говорила, что ей пора. Она отказывалась его узнавать, и это обескураживало больше всего – он чувствовал себя совершенно ненастоящим. Ведь именно рядом с ней он сформировался как личность; если она больше не узнаёт его, кто же он тогда?
Странно, сказал он, что даже теперь, когда эти события ушли в далекое прошлое и они с первой женой стали общаться чаще, стоит им поговорить больше минуты, как она начинает его раздражать. И он не сомневается: если б она тогда на его зов вдруг ринулась к нему обратно со снежных склонов, в нем быстро пробудилось бы прежнее раздражение, и их отношения неизбежно рассыпались бы во второй раз. Вместо этого они состарились на расстоянии: разговаривая с ней, он отчетливо представляет, какой была бы их совместная жизнь, тогда и сейчас. Так бывает, когда проходишь мимо дома, где раньше жил: стоит увидеть, что он всё еще стоит, что он такой настоящий, и вся жизнь после переезда кажется иллюзорной. Без структуры события становятся зыбкими, а реальность его первой жены, как и реальность дома, была структурной, определяющей. Да, она задавала ограничения, которые он ощущает во время разговоров с женой по телефону. Но жизнь без этих ограничений вымотала его, превратилась в долгую череду материальных и эмоциональных трат, словно тридцать лет подряд он прожил в отелях. Дороже всего ему обходилось это чувство непостоянства, бездомности. Он бесконечно тратился в надежде избавиться от него, в надежде на крышу над головой. И он постоянно видит вдали свой дом, – свою жену, – и они почти не изменились, только теперь принадлежат другим.
Я сказала, что это чувствуется по его рассказу – вторая жена вырисовывается из него и вполовину не так отчетливо, как первая. Честно говоря, я даже не совсем поверила в нее. Мне нарисовали ее совершенной злодейкой, но в чем именно она провинилась? Она никогда не претендовала на большой интеллект, тогда как мой сосед, например, притворялся богачом, и поскольку в ней ценили исключительно красоту, с ее стороны было естественно – некоторые бы сказали, что и разумно, – назначить за эту красоту цену. Что касается Венесуэлы, кто он такой, чтоб судить, кто что должен и не должен знать? Я уверена, он сам не знает многих вещей, а значит, их для него не существует, как не существовало Венесуэлы для его красотки-жены. Мой сосед так нахмурился, что по бокам его подбородка, как у клоуна, пролегли две глубокие борозды.
– Признаю, – сказал он после длинной паузы, – что тут я несколько предвзят.
Правда заключается в том, что он не мог простить своей второй жене ее обращения с его детьми, которые проводили у них школьные каникулы – обычно в фамильном особняке на острове. Особенно она ревновала к старшему сыну и критиковала каждый его шаг. Она следила за ним с поразительной одержимостью и постоянно заставляла работать по дому, придираясь к мельчайшему беспорядку и настаивая на своем праве наказывать его за то, что она одна считала проступками. Однажды мой сосед вернулся домой и обнаружил, что мальчика заперли в подвале, ветвившемся, как катакомбы, и занимавшем всё пространство под домом, – месте темном и зловещем даже в лучшие времена, он и сам боялся туда спускаться в детстве. Сын, свернувшийся калачиком, дрожащий, сказал отцу, что его отправили сюда за не убранную со стола тарелку. Он как будто олицетворял всё, что эту женщину тяготило в роли жены, воплощал несправедливость, повязавшую ее по рукам и ногам, – и был доказательством тому, что для ее мужа она никогда не будет превыше всего.
Он никак не мог понять ее потребности в главенстве, ведь он не виноват, что до встречи с ней у него была другая жизнь; но со временем ее стремление стереть его прошлое, и в том числе детей как неотъемлемое свидетельство этого прошлого, только росло. У них к тому времени тоже родился сын, но ситуацию это не спасло и усугубило ее ревность. Она обвиняла его в том, что он любит их сына меньше, чем старших детей; постоянно выискивая в муже признаки фаворитизма, сама она открыто ставила своего ребенка на первое место и в то же время часто на него злилась, словно эту битву можно было бы выиграть, будь на его месте другой мальчик. И действительно, после расставания она фактически забросила их сына. Последнее лето они проводили на острове вместе с ее родителями-креслами. К тому времени мой сосед уже испытывал к ним исключительно теплые чувства и с сочувствием воспринимал их безжизненность как следствие ураганного характера их дочери. Они были словно равнина, где вечно бушуют торнадо; они постоянно жили в полуопустошенном состоянии. Его жена вбила себе в голову, что непременно хочет вернуться в Афины – видимо, заскучала на острове; ей уже, наверное, хотелось ходить по вечеринкам и заниматься своими делами, она устала проводить каждое лето в этом семейном мавзолее. К тому же ее родители скоро должны улетать из Афин домой, так что они могут поехать все вместе, сказала она, а старших детей оставить на попечении прислуги. На это мой сосед сказал ей, что не может сейчас поехать в Афины. Ему никак нельзя оставлять детей: они же уедут через две-три недели. Как он может их бросить, если это его единственная возможность побыть с ними? Если он не поедет, сказала она, пусть считает, что их браку конец.
В тот момент и началось их открытое противостояние: она наконец поставила его перед выбором, который для него был неприемлем. Он счел ее требования чрезмерными, и последовала жуткая ссора, после которой она сама, их сын и ее родители сели на паром и вернулись в Афины. Перед отплытием ее отец в виде редкого исключения произнес несколько слов. Он сказал, что понимает позицию зятя. Их обоих мой сосед тогда видел в последний раз, да и жену, считай, в последний: она вернулась с родителями в Англию и вскоре развелась с ним. Она наняла очень хорошего адвоката, и во второй раз в жизни он оказался на грани финансового краха. Ему пришлось продать яхту и купить маленький катер, который больше соответствовал его положению. Младший сын со временем вернулся к нему, когда его мать вновь вышла замуж за английского аристократа, без сомнения обладавшего громадным состоянием, и обнаружила, что сын мешает ее второму браку так же, как дети первого мужа мешали первому. Эта последняя деталь говорила если не о цельности характера его бывшей жены, то хотя бы о некотором постоянстве.
Столько всего гибнет в кораблекрушении, произнес он. Остаются только обломки, и если не ухватиться за них вовремя, то и они пойдут ко дну. И всё же я по-прежнему верю в любовь. Любовь лечит всё, а где это ей не по силам, там облегчает боль. К примеру, вы, сказал он, – сейчас вы грустите, но грусть бы прошла, если бы вы были влюблены.
Я вновь подумала о своих сыновьях на их детских стульчиках и о том, как они узнали, что плач магическим образом возвращает им упавший мячик. В этот момент самолет совершил первый мягкий нырок вниз, в темноту. Из громкоговорителя раздался голос, бортпроводница засуетилась в проходе, загоняя людей обратно на места. Мой сосед спросил у меня номер телефона: может, мы как-нибудь поужинаем вместе, пока я в Афинах.
Его рассказ о втором браке мне не понравился. В нем не хватало объективности и делалось слишком много акцента на крайностях, а нравственные характеристики, которыми эти крайности объяснялись, часто были неверны. Вполне естественно, например, ревновать к ребенку, хотя, конечно, от этого страдают все вокруг. Мне было трудно поверить в кое-какие ключевые эпизоды истории – например, в то, что жена заперла его сына в подвале, и описание ее красоты, которая, к слову, стала предметом неравноценного обмена, мне тоже показалось неубедительным. Если в ревности нет ничего предосудительного, то в красоте и подавно; если кого и можно осудить, то рассказчика, эту красоту, так сказать, присвоившего путем обмана. Реальность – это вечный баланс положительного и отрицательного, но в этой истории два полюса оказались совершенно не связаны и воплощались в отдельных враждующих сущностях. Повествование всегда выставляло одних людей – рассказчика и его детей – в лучшем свете, а жена появлялась только тогда, когда от нее требовалось еще больше очернить себя. К примеру, лицемерные попытки рассказчика связаться с первой женой описывались как правильный поступок, заслуживающий сопереживания, тогда как неуверенность его второй жены – вполне обоснованная, как мы знаем, – превращалась в немыслимое преступление. Единственное исключение составляла любовь рассказчика к скучным, измученным ураганами родителям его жены – щемящая деталь, в которой положительное и отрицательное снова уравновешивалось. В остальном же в этой истории, по моим ощущениям, правда была принесена в жертву желанию рассказчика выйти победителем.
Мой сосед засмеялся и сказал, что я, наверное, права. Мои родители ссорились всю жизнь, сказал он, и никто так и не одержал верх. Но никто и не сдался. Сдались и убежали дети. Мой брат был женат пять раз, сказал он, а теперь на Рождество он сидит один в своей квартире в Цюрихе, считает деньги и жует сэндвич с сыром. Скажите мне правду, попросила я: она в самом деле заперла вашего сына в подвале? Он склонил голову.
– Она всегда это отрицала, – ответил он. – Она говорила, Такис сам там заперся, чтобы подставить ее.
И он допускает, сказал он, что у нее были причины звать его с собой в Афины. Он не всё мне рассказал – дело в том, что ее мать заболела. Ничего серьезного, но ей нужно было лечь в больницу на материке, а его жена не очень хорошо говорила по-гречески. Впрочем, он все равно считал, что жена и ее отец справились бы сами. Прощальные слова его тестя в свете этого уточнения начинали звучать несколько неоднозначно.
К тому моменту мы уже застегнули ремни безопасности, как нам велел голос из громкоговорителя, и, когда самолет задрожал и нырнул вниз, я впервые увидела под нами огни, огромный лес огней, загадочно вздымающихся и опускающихся в темноте.
Я тогда всё время очень переживал из-за детей, сказал мой сосед. Я не мог думать о том, что нужно мне или ей; я думал, что им я нужен сильнее. Его слова напомнили мне о кислородных масках, которые нам, конечно, за время полета не понадобились. Кислородные маски в самолете, сказала я, – это результат какой-то циничной обоюдной договоренности: все негласно понимают, что они никому никогда не пригодятся. Мой сосед ответил, что зачастую это действительно бывает так и тем не менее не стоит в личных ожиданиях исходить из теории вероятностей.