Читать книгу Империй. Люструм. Диктатор - Роберт Харрис - Страница 8

Империй
Часть вторая
Претор
68–64 гг. до н. э.

Оглавление

Nam eloquentiam quae admirationem non habet nullam iudico.

Красноречие, которое не потрясает, я не считаю красноречием.

Из письма Цицерона Марку Юнию Бруту. 48 г. до н. э.

X

Я возобновляю свой рассказ, оставляя двухлетний пробел после описанных мною событий, – и, боюсь, этот пропуск многое говорит о человеческой природе. Читатель может спросить: «Тирон, почему ты обошел молчанием немалую часть жизни Цицерона?» Я бы ответил так: «Потому, мой друг, что это были счастливые годы, а ничто не навевает такой скуки, как рассказ о чьем-нибудь счастье».

Эдильство сенатора оказалось весьма успешным. Главной его заботой было снабжать город дешевым зерном, и тут ему сослужило хорошую службу то, что он был обвинителем во время суда над Верресом. В благодарность за защиту сицилийские земледельцы и торговцы кукурузой отпускали ему товар по низким ценам, а однажды даже прислали зерно бесплатно. Дальновидный Цицерон позаботился о том, чтобы из этого извлек пользу не он один. Зерно свезли в храм Цереры, где заседал эдил, и по распоряжению Цицерона стали раздавать наиболее уважаемым жителям Рима, на деле правившим городом; в знак благодарности многие из них стали его клиентами. Именно с их помощью в последующие месяцы он обзавелся действенным орудием для подготовки к выборам, равного которому не было в Риме (Квинт хвастался, что в случае необходимости он в течение часа может собрать толпу из двухсот сторонников Цицерона), и с тех пор в городе не происходило ничего, что не стало бы известно Цицерону.

Если человек, строивший дом или державший лавку, нуждался в каком-нибудь разрешении, либо просил подвести воду, либо выражал обеспокоенность состоянием местного храма, рано или поздно он попадал в поле зрения двух братьев – Цицерона и Квинта. Именно пристальное внимание к повседневным людским нуждам вкупе с блистательным ораторским даром сделали Цицерона выдающимся государственным деятелем. Он даже сумел устроить (правда, это была по преимуществу заслуга Квинта) очень неплохие игры, и под занавес праздника Цереры на арену Большого цирка выпустили лисиц с горящими факелами, привязанными к спинам. Это произвело на публику такое ошеломляющее впечатление, что все двести тысяч зрителей поднялись и восторженно приветствовали Цицерона, сидевшего на месте для магистратов. «Если столько людей способны получать удовольствие от столь отвратительного зрелища, – говорил он мне позже, – поневоле усомнишься в самих основах демократии». И все же ему льстило то, что народ теперь уважал его еще и за отлично проведенные игры.

У Цицерона-защитника все тоже шло хорошо. После ничем не омраченного и ничем не примечательного консульства Гортензий почти все время проводил на берегу Неаполитанского залива, среди позолоченных угрей и поливаемых вином деревьев, так что Цицерон не знал соперников в суде. Дары и подношения стекались к нам в таком изобилии, что Цицерону удалось собрать миллион и обеспечить брата местом в сенате. Дело в том, что Квинт, будучи скверным оратором, увлекся тем не менее государственными делами, хотя, по мнению Цицерона, ему надо было искать славы на поле боя.

Известность и благосостояние Цицерона неизмеримо возросли, но он по-прежнему отказывался переезжать из старого отцовского дома, опасаясь, что переезд на Палатин плохо скажется на его образе «народного заступника». Зато, не посоветовавшись с Теренцией, он одолжил значительную сумму в счет будущих вознаграждений и купил большую загородную виллу в тринадцати милях от Рима, вдали от любопытных глаз городских избирателей – в Альбанских горах, неподалеку от Тускула.

Когда он впервые привез туда Теренцию, та, по своему обыкновению, поворчала, заявив, что от горного воздуха у нее будет ломить кости, но я видел, что в глубине души ей было приятно стать хозяйкой роскошного поместья, расположенного всего в полудне пути от Рима. Соседнее поместье принадлежало Катулу, неподалеку стояла и вилла Гортензия, но взаимная неприязнь между Цицероном и аристократами была настолько сильной, что ни один из них ни разу не пригласил его на ужин. Это не только не расстраивало, но, наоборот, забавляло Цицерона, который долгими летними днями писал или читал на лужайке в тени раскидистых тополей. Его веселила и мысль о том, что раньше этот дом принадлежал самому выдающемуся герою «благородных» – Сулле, и Цицерон знал, как бесятся знатные особы при мысли о том, что памятное место попало в руки «выскочке» из Арпина.

Виллу не подновляли уже десять с лишним лет. Главной ее достопримечательностью была стена с фреской, которая изображала диктатора, принимающего очередную награду от своих войск. Цицерон позаботился о том, чтобы все соседи узнали: приступая к починке дома, он первым делом приказал побелить эту стену.

Итак, Цицерон был счастлив тогда, в тридцать девятую осень своей жизни. Преуспевающий, пользующийся любовью народа, хорошо отдохнувший за лето, проведенное за городом, он был полностью готов к выборам, которые должны были состояться в июле следующего года. Он достиг бы возраста, когда можно бороться за должность претора – последнюю ступень перед сияющей вершиной консульства.

И вот в это судьбоносное время, когда удача должна была изменить Цицерону, а его жизнь – вновь сделаться бурной, начинается вторая часть моего повествования.


В сентябре был день рождения Помпея, и уже третий раз за последние три года Цицерон получил приглашение на пиршество в честь полководца. Прочитав его, он издал мучительный стон, поскольку уже усвоил: нет на свете ничего более тягостного, чем дружба с великим человеком. Поначалу Цицерону льстило, что он допущен в близкий круг Помпея, но вскоре ему надоело выслушивать одни и те же солдатские истории, одновременно с которыми на обеденном столе воспроизводили передвижение войск – с помощью тарелок и прочей утвари. Приходилось выслушивать десятки раз, как молодой полководец перехитрил три легиона Мария при Ауксиме, или перебил семнадцать тысяч нумидийцев в возрасте двадцати четырех лет, или, наконец, сокрушил испанских мятежников возле Валенции.

Помпей отдавал приказы с тех пор, как ему исполнилось семнадцать, и, возможно, по этой причине не обладал тонкостью ума, присущей Цицерону. Последний безмерно ценил легкую, остроумную беседу, сдобренную вдумчивыми наблюдениями, едва уловимыми намеками и глубокими рассуждениями относительно человеческой сущности. Помпею все это было чуждо. Военачальник любил разглагольствовать в одиночку, чтобы все присутствующие при этом молчали и почтительно внимали избитым выражениям, а потом опускался на ложе и выслушивал льстивые трели гостей. Цицерон говорил, что скорее позволит пьяному цирюльнику с Коровьего рынка вырвать себе все зубы, чем согласится снова выслушивать эти застольные речи. Но разве у него был выбор?

Главная неприятность состояла в том, что Помпею было скучно. После того как истекли его консульские полномочия, он, как и обещал, вернулся к частной жизни в кругу своей семьи – жены, маленького сына и совсем еще крохотной дочки. И что дальше? Не обладая ораторским дарованием, он не мог занять себя участием в судебных разбирательствах. Сочинительство также не привлекало его, и ему оставалось только с завистью следить за успехами Лукулла, продолжавшего наносить сокрушительные поражения Митридату. Помпею еще не исполнилось и сорока, а его будущее, как говорит пословица, уже осталось в прошлом. Иногда, выбравшись из своего дома на холме, он в сопровождении пышной свиты друзей и клиентов шел в курию, но не выступал там, а лишь слушал перебранку сенаторов. Цицерон, который время от времени сопровождал его в этих бессмысленных вылазках, говорил потом, что Помпей в сенате напоминает ему слона, который пытается устроиться на жилье в муравейнике.

Но, несмотря ни на что, Помпей оставался величайшим из римлян и вел за собой множество избирателей (тем летом, например, он провел своего родственника Габиния в трибуны). По одной этой причине с ним нельзя было ссориться, тем более что до очередных выборов оставалось меньше года.

Поэтому тринадцатого сентября Цицерон, как обычно, отправился на празднование дня рождения Помпея и вечером рассказал Квинту, Луцию и мне о том, как все прошло. Помпей радовался подаркам, словно ребенок, и Цицерон преподнес ему чрезвычайно ценную рукопись двухсотлетней давности – письмо, собственноручно написанное Зеноном, основоположником стоицизма. Цицерон получил его в подарок от Аттика, когда учился у греческого философа в Афинах, и всей душой желал бы оставить эту реликвию в своей библиотеке в Тускуле, но понадеялся, что, подарив ее военачальнику, сумеет пробудить в его душе страсть к философии. Однако, вопреки надеждам Цицерона, Помпей, едва взглянув на свиток, отбросил его в сторону и с замиранием сердца стал разглядывать подарок Габиния – отделанный серебром рог носорога, в котором хранились египетские возбуждающие снадобья, приготовленные из испражнений бабуина.

– О, как я хотел бы вернуть это письмо! – простонал Цицерон, навзничь упав на лежанку и прикрыв глаза тыльной стороной ладони. – Сейчас, скорее всего, какая-нибудь кухарка разжигает им огонь в плите!

– Кто еще был там? – с неподдельным любопытством спросил Квинт, ставший квестором в Умбрии. Он вернулся в Рим всего несколько дней назад, и ему не терпелось узнать последние новости.

– Да все те же, кто обычно крутится вокруг него. Разумеется, наш замечательный новоизбранный трибун Габиний и его тесть Паликан, лучший плясун Рима Афраний, Бальб, испанский ставленник Помпея, и Варрон, его ученый попугай. Ах да, и еще Марк Фонтей, – добавил Цицерон будто бы безразлично. Но что-то в его голосе заставило Квинта насторожиться.

– О чем ты говорил с Фонтеем? – спросил он, тщетно стараясь, чтобы голос его звучал так же невыразительно.

– О том о сем…

– О выдвинутом против него обвинении?

– Конечно, и об этом тоже.

– Кстати, кто будет защищать этого мошенника?

Цицерон помолчал, а потом тихо ответил:

– Я.

Следует дать пояснения для тех, кто не очень хорошо знаком с этим делом. Примерно за пять лет до описываемых мной событий Фонтей был наместником Рима в Дальней Галлии и в одну из зим, когда войска Помпея, ожесточенно сражаясь с испанскими мятежниками, оказались в окружении, отправил военачальнику съестные припасы и новых солдат, чтобы тот смог продержаться до весны. Между ними завязалась дружба. Действуя так же, как Веррес, обкладывая местное население незаконными поборами, Фонтей невиданно обогатился. Галлы поначалу мирились с этим, убеждая себя в том, что подобный грабеж – неизбежный спутник цивилизации, однако после триумфальной победы Цицерона над наместником Сицилии вождь галлов Индуциомар приехал в Рим и обратился к нему с просьбой представлять галлов в суде по вымогательствам.

Луций всеми силами подталкивал Цицерона взяться за это дело. Вообще-то, это именно он привел в наш дом галльского предводителя – существо дикого вида, облаченное в варварский наряд из штанов и куртки. Когда однажды утром я открыл дверь и увидел его на пороге, меня охватил ужас. Цицерон, однако, ответил вежливым отказом. С тех пор прошел год, и галлы нашли себе надежного защитника в лице избранного претором, но еще не вступившего в должность Плетория, чьим помощником был Марк Фабий. Вскоре должны были начаться судебные слушания.

– Но это ужасно! – с возмущением воскликнул Луций. – Ты не должен защищать его! Этот человек виновен не меньше Верреса!

– Чепуха! – отмахнулся Цицерон. – Он, по крайней мере, никого не убивал и не бросал в темницу без суда и следствия. Разве что слегка прижал виноторговцев в Нарбоне и заставил тамошних жителей платить больше податей, чтобы появились деньги на ремонт дорог. Кроме того, – быстро добавил Цицерон, пока Луций не успел возразить против этой, более чем великодушной оценки действий Фонтея, – кто мы такие, чтобы решать, насколько он виновен? Это дело суда. Или ты желаешь уподобиться тирану и отказать ему в праве на защиту?

– Я желаю отказать ему в праве на твою защиту! – возразил Луций. – Ты собственными ушами слышал рассказ Индуциомара о его проделках. Неужели на все это можно закрыть глаза лишь потому, что Фонтей – друг Помпея?

– Помпей тут ни при чем.

– А что при чем?

– Государственные соображения, – ответил Цицерон, а потом резко поднялся и сел на лежанке, спустив ноги на пол. Устремив взгляд на Луция, он заговорил очень серьезным тоном: – Самая роковая ошибка для любого государственного деятеля – дать своим соотечественникам повод думать, что он ставит интересы чужеземцев выше интересов собственного народа. Именно такую ложь распространяли про меня недруги, когда я представлял сицилийцев в деле Верреса, и именно это я могу использовать, если возьмусь защищать Фонтея.

– А как же галлы?

– Галлов будет представлять Плеторий, и вполне умело.

– Не так умело, как ты.

– Но ты же сам говоришь, что положение Фонтея весьма шатко. Так пусть самой слабой стороне достанется самый сильный защитник. Разве есть более справедливое решение?

Цицерон одарил двоюродного брата лучезарной улыбкой, но тот продолжал злиться. Мне кажется, Луций знал, что единственный способ победить Цицерона в споре – немедленно прекратить этот самый спор. Поэтому он встал и направился в атриум. Лишь тогда я обратил внимание на его болезненный вид, на то, как он похудел и ссутулился. По всей видимости, Луций так и не сумел оправиться от огромной нагрузки, которая выпала на его долю в Сицилии.

– Слова, слова, слова, – горько проговорил он. – Настанет ли когда-нибудь конец твоим выходкам? Вот что я скажу тебе, Марк. Как у многих мужчин, твоя сила оборачивается слабостью, и мне жаль тебя, честное слово, жаль, ведь скоро ты окончательно запутаешься и перестанешь отличать ложь от правды. И тогда ты – конченый человек.

– Правда! – хохотнул Цицерон. – Не самое подходящее слово для философа.

Шутка повисла в воздухе, поскольку Луция уже не было.

– Он вернется, – сказал Квинт.

Однако Луций не вернулся.

В течение последовавших за этим дней Цицерон занимался приготовлениями к предстоящему разбирательству. Делал он это с сосредоточенностью человека, которому врачеватель должен сделать неприятный, но необходимый надрез. Фонтей, его клиент, готовился к суду уже почти три года и не терял времени даром, успев собрать множество показаний в свою пользу и подобрать подходящих свидетелей среди помпеевских центурионов, а также жадных и лицемерных землевладельцев и торговцев из римских общин в Испании, Галлии: все они за изрядную мзду готовы были подтвердить, что ночь – это день, а суша – море. Единственная трудность – Цицерон убедился в этом, как только взялся за дело, – заключалась в том, что Фонтей был виновен с головы до ног.

Цицерон долго сидел в комнате для занятий, уставившись в стену, а я ходил на цыпочках, стараясь не мешать его размышлениям. Тут я сделаю еще одно небольшое отступление. Чтобы правильно понимать действия моего хозяина, необходимо знать его характер. Какой-нибудь бесстыдный второсортный защитник на его месте стал бы придумывать ходы, чтобы переиграть обвинение, но не таков был Цицерон. Он пытался найти то, во что поверит он сам. В этом была суть его гения – и как защитника, и как государственного мужа. «Убеждает убежденность, – любил повторять он. – Ты должен верить в свои доводы, иначе тебе конец. Ни одна цепочка умозаключений, какой бы блестящей, изящной и убедительной она ни была, не поможет выиграть дело, если аудитория не почувствует твоей собственной убежденности».

Цицерону требовалось найти хотя бы одно соображение, в которое поверил бы он сам, и затем, используя его как прочную опору, надежное основание, он выстраивал на нем все здание защиты. В своей речи, которая могла длиться час или два, он раздувал эту – одну-единственную – мелочь до вселенских масштабов и, выиграв разбирательство, начисто забывал об этом. Но во что он мог поверить в деле Марка Фонтея? После многочасового созерцания стены он сумел отыскать лишь один подходящий довод: его клиент – римлянин, который в своем родном городе подвергается гонениям со стороны галлов, давних врагов Рима. Поэтому – прав он или нет – осудить его будет сродни предательству.

Именно в этом направлении действовал Цицерон, оказавшись в знакомой обстановке – в суде по вымогательствам перед храмом Кастора и Поллукса. Разбирательство продолжалось с конца октября до середины ноября, защитник и обвинитель усердно вызывали и опрашивали свидетелей, и вот наступил последний день, когда Цицерон должен был произносить заключительную речь от имени защиты. Стоя позади него, я начиная с первого дня высматривал в толпе Луция, но лишь однажды, как раз в этот последний день, мне показалось, что я вижу его, прислонившегося к колонне позади всех остальных зрителей. И если это был он, в чем я не могу быть уверенным, любопытно, о чем он думал, слушая, как его двоюродный брат разрывает в клочья обвинения против Фонтея. Указывая на вождя галлов, Цицерон гремел на всю площадь:

– Да знает ли он, что означает выступать в столь почтенном суде? Неужели галльского вождя, даже верховного, можно поставить на одну доску с гражданином Рима, даже рядовым? – Затем он осведомился у судей, могут ли они верить хотя бы одному слову того, чьи боги требует человеческих жертв. – Ведь всем известно, что эти племена до сих пор придерживаются варварского обычая, совершая человеческие жертвоприношения.

Говоря о свидетелях-галлах, он заявил, что «они чванливо расхаживают по форуму с самодовольным выражением на лицах и варварскими угрозами на устах». А до чего блистателен он был в конце, когда поставил перед судьями сестру Фонтея, девственницу-весталку, закутанную с головы до ног в белоснежное, трепещущее на ветру платье, с белым льняным платком на узких плечах! Приподняв покрывало, она показала судьям свое заплаканное лицо, отчего прослезился даже ее брат. Цицерон мягко положил руку на плечо Фонтея и заговорил:

– Заступитесь же, судьи, за вашего храброго и честного согражданина в этой его опасности; не дайте людям подумать о вас, что вы с меньшим доверием отнеслись к показаниям наших соотечественников, чем к показаниям инородцев, менее пеклись о жизни сограждан, чем о прихотях врагов, менее значения придали мольбам настоятельницы ваших священнодействий, чем преступной отваге тех, которые вели войну со святынями и обрядами всех народов. А в заключение, судьи, взвесьте также и следующее: самое достоинство римского народа требует от вас, чтобы вы скорее уступили просьбам девы-весталки, чем угрозам галлов[22].

Эта речь оказалась триумфальной – как для Фонтея, с которого сняли все обвинения, так и для Цицерона, которого с этих пор стали считать самым горячим отчизнолюбцем.

Закончив записывать, я поднял глаза, но в бурлящей толпе уже было невозможно разглядеть отдельные лица. Распаленная речью Цицерона, она превратилась в единое существо – беснующееся, испускающее крики во славу Рима. И все же я искренне надеюсь, что Луция в тот день на форуме не было. Тем более что через несколько часов он был найден мертвым в своем доме.


Это известие застало Цицерона и Теренцию за ужином, а принес его один из рабов Луция, еще мальчик, который неудержимо плакал. Поэтому сообщить тягостную новость пришлось мне. Цицерон поднял голову от тарелки, посмотрел на меня невидящим взглядом и бесцветным голосом проговорил:

– Нет, – как если бы во время судебного заседания я передал ему не те записи, которые нужны. И еще долго он повторял, словно позабыв все остальные слова: – Нет, нет, нет…

Казалось, его мозг отказался работать. Теренция, пришедшая в себя первой, предложила нам отправиться в дом Луция и выяснить, что же все-таки произошло. Только после этого Цицерон принялся растерянно искать свои сандалии.

– Присмотри за ним, Тирон, – шепнула она мне.

Время лечит боль. В моей памяти сохранились лишь разрозненные картины того, что случилось в тот вечер и происходило в последующие дни. Это похоже на обрывки морока, остающиеся с человеком после перенесенного жара. Я помню, каким худым и изможденным выглядел Луций, лежавший в постели на правом боку, подтянув колени к груди и закрыв глаза левой ладонью. Я помню, как Цицерон, согласно древнему обычаю, склонился над ним со свечой и громким голосом позвал его, желая убедиться, что жизнь действительно покинула его.

– Что он увидел? – продолжал задавать он один и тот же вопрос. – Что он увидел?

Цицерон, вообще не склонный к суевериям, в тот миг был убежден, что перед смертью Луцию явилось некое видение, наполнившее его душу невообразимым ужасом, отчего он умер. Что же касается причины его смерти, то я вынужден сделать важное признание. Все эти годы я хранил тайну, которую могу открыть только теперь, сбросив тем самым тяжкий груз со своей души. В углу маленькой комнаты стояла ступка с пестиком, а внутри находилась какая-то толченая трава. Мы с Цицероном поначалу решили, что это – фенхель, который Луций часто заваривал, чтобы помочь желудку (помимо прочего, он страдал плохим пищеварением). Только потом, наводя в комнате порядок, я взял из ступки щепоть толченой травы, потер ее в пальцах и, поднеся к ноздрям, ощутил пугающий, смертоносный, напоминающий вонь от дохлой мыши запах цикуты. И тогда я понял, что Луций просто устал от этой жизни – от несправедливости и разочарований, от своих болезней – и решил уйти из нее так же, как сделал его кумир, Сократ.

Позже я намеревался рассказать о своем открытии Цицерону и Квинту, но по каким-то причинам не сделал этого, а затем подходящее время прошло, и я решил хранить молчание. Пусть они и дальше считают, что смерть Луция была вызвана естественными причинами.

Я также помню, что Цицерон потратил огромные деньги на цветы и благовония. Тело Луция обмыли теплой водой, умастили благовониями и, облачив в лучшую тогу, положили на погребальное ложе ногами к дверям. Несмотря на серый, промозглый ноябрьский день, казалось, что Луций, утопающий в цветах, уже пребывает в кущах элизиума – страны мертвых. Я помню свое удивление при виде того, сколько друзей и соседей пришло проститься с этим, как всем казалось, одиноким человеком, помню похоронную процессию, двинувшуюся на рассвете к Эсквилинскому холму. Юный Фруги рыдал взахлеб, не в силах остановиться. Я помню плакальщиц, и печальную музыку, и уважительные взгляды встречных. В последний путь, на свидание с предками, провожали одного из Цицеронов, а это имя в Риме теперь кое-что да значило.

Когда мы вышли на замерзшее поле, смертное ложе с телом усопшего положили на погребальный костер – высокую кучу дров, сложенных в виде жертвенника, – и Цицерон попытался произнести короткую прощальную речь, но не смог. Он даже не сумел зажечь костер, так дрожала его рука: пришлось передать факел Квинту. Показались языки пламени, и собравшиеся стали бросать в костер разные подарки: духи, ладан, мирру. Благоуханный дым, из которого вылетали оранжевые искры, стал подниматься, кружась, к Млечному Пути. В ту ночь я сидел рядом с сенатором в его комнате для занятий, и он диктовал мне письмо к своему близкому другу Аттику. Из сотен писем Цицерона к Аттику это стало первым, которое он сохранил, что, без сомнения, было заслугой Луция, обладателя благородной души. «Какое горе постигло меня и сколь великой утратой была смерть брата Луция, ты, ввиду нашей дружбы, можешь судить лучше, чем кто-либо другой. Ведь я получал от него все приятное, что один человек может получать от высоких душевных и нравственных качеств другого»[23].


Луций прожил в Риме много лет, но он всегда хотел, чтобы его прах поместили в арпинский семейный склеп. А потому на следующий день после сожжения тела братья Цицероны, взяв его останки, пустились вместе с женами в трехдневное путешествие на восток. Своего отца они известили заранее. Я, разумеется, поехал с ними: несмотря на траур, Цицерону приходилось вести переписку по государственным и судебным делам. Однако он – в первый и последний раз за годы, проведенные нами вместе, он пренебрег обычными занятиями и лишь молча глядел, подперев голову рукой, на сельскую местность. Цицерон с Теренцией ехали в одной повозке, Квинт с Помпонией – в другой, причем двое последних постоянно ссорились, крича друг на друга. Дошло до того, что во время очередной остановки Цицерон отвел брата в сторону и попросил хотя бы ради Аттика (напомню, что Помпония была его сестрой) уладить отношения с женой.

– Если мнение Аттика так важно для тебя, почему бы тебе самому на ней не жениться? – едко отозвался Квинт.

Первую ночь мы провели на вилле Цицерона в Тускуле, а на следующее утро продолжили путь по Латинской дороге. Когда мы достигли Ференция, братья получили из Арпина весть о том, что накануне скоропостижно скончался их отец.

Старику было уже за шестьдесят, он много лет хворал, поэтому вряд ли его сразила новость о кончине Луция, хотя, бесспорно, она могла стать последней каплей. Однако уехать из одного дома с сосновыми и кипарисовыми ветвями на воротах[24], чтобы попасть в другой такой же, – это было уже чересчур! Мало того, мы достигли Арпина в двадцать пятый день ноября: его связывают с именем Прозерпины, богини подземного царства, которая приводит в действие проклятия живых, посланные душам мертвых.

Поместье Цицеронов располагалось в трех милях от города, у каменистой, продуваемой всеми ветрами дороги, в окруженной высокими горами долине. Здесь было холодно, и горные вершины уже укрыл – до мая – снег, белый, как покрывало весталки. Я не был здесь целых десять лет, и в моей душе поселились незнакомые доселе чувства. В отличие от Цицерона, я всегда предпочитал сельскую местность городу. Здесь я родился, здесь жили и умерли мои мать и отец. На протяжении первых двадцати пяти лет моей жизни эти зеленые луга и хрустальные ручьи с высокими тополями вдоль берегов были границами известного мне мира.

Заметив, как сильно подействовали на меня воспоминания, и зная о моей глубокой преданности его отцу, Цицерон пригласил меня сопровождать его и Квинта к погребальному костру, чтобы попрощаться со старым хозяином. Я был обязан их отцу не меньше, чем они сами, ведь он в буквальном смысле сделал из меня человека: сначала дал мне образование, чтобы я помогал ему с библиотекой, а затем отпустил в путешествие со своим сыном.

Когда я наклонился, чтобы поцеловать его холодную руку, мне показалось, что я вернулся домой. Потом пришла мысль: а ведь я мог бы остаться здесь, быть слугой, жениться на девушке моего положения и, кто знает, даже обзавестись детьми! Мои родители были домашними рабами, но умерли в сорок с небольшим, хотя и не работали в поле. Исходя из этого, я тогда полагал, что мне остается жить не более десяти лет (разве можем мы знать, что уготовит нам судьба!), и с болью думал, что я уйду из этой жизни, не оставив после себя ничего и никого. Поэтому я решил при первом же удобном случае поговорить об этом с Цицероном. Вскоре такая беседа состоялась.

На следующий день после нашего прибытия в Арпин прах старого хозяина был помещен в семейную гробницу. Рядом поставили белую алебастровую урну с останками Луция, а затем рядом с гробницей закололи жертвенную свинью, чтобы это место оставалось священным.

Утром следующего дня Цицерон обошел унаследованное им поместье. Я сопровождал его – на тот случай, если бы понадобилось делать заметки. Поместье было неоднократно заложено и почти ничего не стоило, все давно пришло в упадок, и для его восстановления потребовалось бы много сил и средств. По словам Цицерона, хозяйство раньше вела его мать – отец был мечтателем и не умел надлежащим образом общаться с поставщиками, закупщиками и откупщиками. Пожалуй, впервые за последнее десятилетие Цицерон упомянул при мне о матери.

Мать Цицерона, Гельвия, умерла за двадцать лет до того, когда сам он был еще подростком, но уже уехал на учение в Рим. Сам я плохо помню ее. Говорили, что она была очень строгой и зловредной – из тех хозяек, которые делают метки на кувшинах с провизией, потом проверяют, не украли ли рабы что-нибудь, и секут их при обнаружении пропажи.

– Я никогда не слышал от нее ни одного слова похвалы, Тирон, – признался мне Цицерон. – Ни я, ни мой брат. А ведь я так старался угодить ей.

Он остановился и стал смотреть через поле в сторону быстрой и холодной как лед реки Фибрен, посередине которой находился островок с небольшой рощицей и полуразвалившейся беседкой.

– Как часто я приходил в эту беседку еще мальчишкой! – с грустью проговорил он. – Я сидел там часами и мечтал стать новым Ахиллом, правда побеждать мне хотелось не на полях битв, а на судебном ристалище. Помнишь, как у Гомера: «Превосходить, быть выше всех на свете!»

Цицерон замолк, и я понял, что настал мой час. Я заговорил – торопливо, бессвязно, неумело, выкладывая то, что было у меня на душе, убеждая его, что, оставшись здесь, мог бы привести в порядок его родовое гнездо. Пока я говорил, Цицерон продолжал смотреть на островок своего детства. Когда я умолк, он вздохнул и сказал:

– Я прекрасно понимаю тебя, Тирон, и сам чувствую нечто подобное. Это действительно наша родина – моя и моего брата, ведь мы происходим из древнего здешнего рода. Тут наши пращуры поклонялись богам, тут стоят памятники многим нашим предкам. Что еще я могу сказать? – Цицерон повернулся ко мне и посмотрел на меня чистым и незамутненным взглядом, хотя в последнее время он много и часто плакал. – Но задумайся над тем, что мы видели на этой неделе. Пустые, бездушные оболочки тех, кого мы любили. Задумайся над тем, как несправедливо поступает с нами смерть. Ах… – Он потряс головой, словно отгоняя ужасное видение, и вновь перевел взгляд на островок. – Что до меня, я не собираюсь умирать, пока у меня остается хотя бы одна неизрасходованная крупица таланта, и не намерен останавливаться, пока мои ноги способны передвигаться. А твоя судьба, мой дорогой друг, – сопровождать меня на этом пути. – Мы стояли рядом, и он легонько ткнул меня локтем в бок. – Ну же, Тирон! Ты – бесценный письмоводитель, ты записываешь мои слова едва ли не быстрее, чем я их произношу! И такое сокровище будет считать овец в Арпине? Ни за что! И давай больше не будем говорить о таких глупостях.

На этом моя пасторальная идиллия закончилась. Мы вернулись в дом, и в тот же день (или на следующее утро? – память иногда подводит меня) услышали топот копыт: лошадь подъезжала со стороны города. Шел дождь, и все набились в дом. Цицерон читал, Теренция вышивала, Квинт упражнялся в выхватывании меча, а Помпония устроилась на лежанке, жалуясь на головную боль. Она по-прежнему доказывала, что «государственные дела – это скучно», доводя этим Квинта до белого каления. «Надо же такое ляпнуть! – как-то раз пожаловался он мне. – Скучно? Да это живая история! Какая другая деятельность требует от человека всего, что у него есть – и самого благородного, и самого низменного? Что может быть более увлекательным? Что, как не государственные дела, нагляднее всего обнажает наши сильные и слабые стороны? С таким же успехом можно заявить, что скучна сама жизнь!»

Когда стук копыт смолк у наших ворот, я вышел и взял у всадника письмо с печатью Помпея Великого. Цицерон сломал печать, прочитал первые строки и издал возглас изумления.

– На Рим напали! – сообщил он нам. Даже Помпония подскочила на своей лежанке.

Цицерон торопливо прочитал все письмо и пересказал нам его содержание. Морские разбойники затопили консульский военный флот, отведенный на зиму в Остию, и захватили двух преторов, Секстилия и Беллина, вместе с их ликторами. Пираты пытались посеять ужас на побережье Италии. В столице начался переполох.

– Помпей требует, чтобы я немедленно явился к нему, – сообщил Цицерон. – Послезавтра он собирает в своем загородном поместье военный совет.

XI

Остальные не спеша продолжили путь, мы же с Цицероном сели в двухколесную повозку (он старался не садиться в седло), поехали в обратном направлении и к закату следующего дня добрались до Тускула. Ленивые домашние рабы с изумлением увидели хозяина, вернувшегося раньше, чем ожидалось, и засуетились, наводя порядок.

Цицерон принял ванну и сразу же отправился в спальню, однако, думаю, выспаться в ту ночь ему не удалось. Ночью мне показалось, что я слышу его шаги в библиотеке, а утром я обнаружил на столе наполовину развернутый свиток с «Никомаховой этикой» Аристотеля. Впрочем, государственные мужи привычны ко всему, они умеют быстро восстанавливать физические и душевные силы.

Войдя в комнату Цицерона, я обнаружил его полностью одетым. Ему не терпелось выяснить, что на уме у Помпея, и чуть свет мы уже тронулись в путь. Дорога вывела нас на берег Альбанского озера, и, когда розовое солнце поднялось над заснеженными вершинами горной гряды, мы увидели рыбаков, вытаскивавших сети из воды, неподвижной в этот безветренный час.

– Есть ли в мире страна прекраснее Италии? – не обращаясь ни к кому в особенности, спросил Цицерон. Ничего больше он не сказал, но я и без того знал, о чем он думает, поскольку и сам думал о том же. Мы оба испытывали облегчение, вырвавшись из Арпина с его обволакивающим унынием, ибо ничто не позволяет ощутить себя живым так, как созерцание смерти.

Вскоре наша коляска свернула с дороги и въехала во внушительные ворота. Усыпанная гравием дорожка, вдоль которой росли кипарисы, вела к дому, в ухоженном саду повсюду стояли мраморные изваяния, без сомнения привезенные военачальником из его многочисленных походов. Рабы-садовники сгребали опавшие листья и заботливо подстригали клумбы. Все говорило о сытости, самоуверенности и достатке.

Мы вошли в огромный дом, и Цицерон шепотом велел мне держаться поближе к нему. Стараясь быть незаметным, я, сжав в руках коробку со свитками и табличками, чуть ли не на цыпочках ступал следом за хозяином. Кстати, вот мой совет всем, кто хочет быть незаметным: передвигайтесь с сосредоточенным видом, непременно прихватив с собой свиток или какие-нибудь вещи – они, словно волшебный плащ, делают человека невидимым.

Помпей принимал гостей в атриуме, изображая влиятельного сельского господина. Рядом были его жена Муция, сын Гней, тогда одиннадцатилетний, и маленькая дочь Помпея, едва научившаяся ходить. Муция – привлекательная и величавая матрона из рода Метеллов – вскоре должна была перешагнуть тридцатилетний рубеж и была вновь беременна. Помпею было свойственно любить свою жену, кто бы ни был ею в это время. Муция смеялась какой-то шутке, и, когда позабавивший ее остряк обернулся, я увидел, что это не кто иной, как Юлий Цезарь. Я удивился, а Цицерон заметно насторожился, поскольку ранее мы видели рядом с Помпеем лишь привычную троицу: Паликана, Афрания и Габиния. Кроме того, Цезарь уже почти год был квестором в Испании. Как бы то ни было, он оказался здесь: как всегда гибкий, с чуть удивленным взглядом карих глаз и короткими прядями темных волос, тщательно зачесанными вперед. Но зачем я описываю внешность Цезаря? Сегодня его лицо знакомо всему миру!

Всего в то утро у Помпея собрались восемь сенаторов: он сам, Цицерон и Цезарь, трое уже упомянутых, близкий к нему пятидесятилетний ученый Варрон и Гай Корнелий, служивший квестором в Испании при Помпее. Последний наряду с Габинием был избран трибуном.

Идя сюда, я опасался, что буду выглядеть белой вороной среди высокопоставленных мужей, но, к счастью, этого не произошло. Другие гости Помпея также пришли с письмоводителями или носильщиками, и теперь все мы стояли на почтительном расстоянии, выстроившись в ряд. Принесли напитки, няньки увели детей, а Муция любезно попрощалась с каждым из гостей, особо выделив Цезаря. После этого рабы принесли стулья, чтобы все могли сесть. Я уже был готов выйти из атриума вместе с остальными слугами, когда Цицерон сообщил Помпею, что я знаменит на весь Рим изобретенным мной изумительным способом скорописи (он так и сказал), и предложил оставить меня, чтобы я занес на табличку каждое произнесенное слово. Я вспыхнул от смущения. Помпей окинул меня подозрительным взглядом, и на секунду мне показалось, что он ответит отказом. Однако, поразмыслив, полководец кивнул:

– Ладно, пусть остается. В конце концов, эта запись может оказаться полезной. Но при одном условии: с нее не будут снимать копий и свиток будет храниться у меня. Возражения есть?

Возражений не оказалось, после чего мне принесли табурет, и я уселся поодаль, приготовив восковые таблички и зажав в потной ладони железный стилус.

Стулья были расставлены полукругом. Когда все расселись, Помпей начал совещание. Как я уже говорил, он был начисто лишен дара публичного оратора, но, когда ему приходилось говорить в знакомой обстановке и в кругу людей, которых он считал своими сторонниками, от него веяло силой и властностью. После того как совещание закончилось и я расшифровал свои записи, у меня забрали табличку, но я запомнил почти все и теперь могу воспроизвести беседу едва ли не дословно.

Помпей начал с того, что сообщил присутствующим подробности нападения пиратов на Остию. Потоплено девятнадцать консульских боевых трирем, убито около двухсот человек, сожжены два склада с зерном, взяты в заложники два претора вместе с сопровождающими. Один из преторов осматривал зернохранилища, второй проверял флот. За их освобождение пираты потребовали выкуп.

– Если хотите знать мое мнение, – заявил Помпей, – то я считаю, что мы ни в коем случае не должны вести переговоры с пиратами. Это лишь толкнет их на дальнейшие беззакония.

Все согласно закивали. Помпей сообщил, что набег на Остию был не единичным событием, а одним из звеньев в длинной цепи преступлений, самыми вопиющими из которых было похищение благородной дамы Антонии с ее виллы на мысе Мизенум (ее отец возглавлял поход против пиратов), разграбление храмовых сокровищ в Кротоне и внезапные нападения на Брундизий и Кайету. Где будет нанесен новый удар?

Рим столкнулся с новым, незнакомым для себя врагом. Пираты не имели правительства, с которым можно было бы вести переговоры, не были связаны никакими договорами и соглашениями. Не было у них и единовластия. То была чума, одинаково опасная для всех, и эту смертельную заразу следовало выжечь каленым железом – иначе даже Рим, при всей своей военной мощи, не мог бы чувствовать себя в безопасности. Тогдашний порядок, когда консул возглавлял войска лишь в определенном месте и в течение отведенного ему срока, не позволял справиться с этой угрозой.

– Я начал изучать этот вопрос задолго до нападения на Остию, – заявил Помпей, – и с уверенностью могу сказать, что пираты – это особый враг, борьба с которым требует особого подхода. Теперь настал наш час.

Он хлопнул в ладоши. Двое рабов внесли в атриум большую, выполненную из гипса карту Средиземноморья и установили ее на особую подставку. Присутствующие вытянули шеи, с любопытством рассматривая загадочные вертикальные линии, пересекавшие как сушу, так и море.

– С сегодняшнего дня мы не должны разделять военные и гражданские дела, – продолжил Помпей. – Будем бить всеми способами. – Он взял указку и направил ее на карту. – Я предлагаю разделить Средиземноморье на пятнадцать округов – от Геркулесовых столпов на западе до вод Египта и Сирии на востоке. В каждый округ будет назначен легат, которому поручат очистить вверенные ему земли от пиратов, а затем заключить с местными правителями соглашения, в соответствии с которыми корабли разбойников никогда больше не войдут в эти воды. Все пираты, захваченные в плен, должны быть выданы Риму. Любой правитель, который отказывается сотрудничать, тут же попадает в число врагов Рима. Те, кто не с нами, – те против нас! Пятнадцать легатов будут подчиняться главному военачальнику, обладающему всей полнотой власти над береговой полосой шириной в пятьдесят миль. Этим военачальником буду я.

Повисло долгое молчание. Первым его нарушил Цицерон.

– Бесспорно, это смелый замысел, Помпей, – заговорил он, – но некоторые могут посчитать, что девятнадцать потопленных трирем – еще не повод для его исполнения. Сознаешь ли ты, что за всю историю республики еще никто не сосредотачивал такой власти в своих руках?

– Сознаю, – ответил Помпей. Он пытался сохранить серьезное выражение лица, но не сумел, и его губы разъехались в широкой, довольной ухмылке. – Еще как сознаю! – добавил он и засмеялся, а следом за ним в хохоте зашлись все остальные, кроме Цицерона.

Мой хозяин был мрачен, словно только что на его глазах рухнул целый мир. В какой-то мере именно это и произошло. Он решил, что Помпей намерен подчинить себе все обитаемые земли, и хорошо понимал, какими последствиями это чревато.

– Возможно, следовало сразу же встать и уйти оттуда, – размышлял он вслух по дороге домой. – Наш бедный, честный Луций захотел бы, чтобы я поступил именно так. Но разве это остановило бы Помпея? Тот все равно сделал бы по-своему – со мной или без меня. А я подобной выходкой лишь навлек бы на себя его гнев и лишился бы надежд на преторство. Ведь теперь любой свой шаг я должен рассматривать с учетом этого.

Рассуждая подобным образом, Цицерон, разумеется, остался. Государственные деятели еще несколько часов обговаривали все стороны вопроса – от перемещения крупных военных сил до мелких внутриримских дел. Решили, что Габиний неделю спустя после своего вступления в должность предложит римскому народу закон об учреждении должности верховного военачальника для освобождения моря от пиратов и назначит на нее Помпея, а затем вместе с Корнелием предпримет все усилия для того, чтобы другие трибуны не наложили вето.

Необходимо помнить, что во времена республики законы принимало только народное собрание. Мнение сенаторов значило много, но не являлось решающим. Считалось, что их задача – проводить в жизнь волю народа.

– Что скажешь, Цицерон? – спросил Помпей. – Ты что-то совсем притих.

– Риму посчастливилось, что в годину испытаний он может обратиться к человеку, обладающему таким опытом и такой дальновидностью, как ты, – осторожно заговорил Цицерон. – Но надо трезво смотреть на вещи: в сенате этот замысел встретит ожесточенное сопротивление, причем в первую очередь со стороны аристократов. Они будут утверждать, что это попытка присвоить власть под видом горячего желания защитить Рим.

– Я опровергну эти утверждения.

– Ты можешь опровергать все, что угодно, но одних слов будет мало. Потребуется доказать это, – сварливо откликнулся Цицерон. Он знал, что, как ни странно, самый надежный способ завоевать доверие выдающегося человека – говорить без обиняков, создавая ощущение, что ты честен и бескорыстен. – Аристократы также заявят, что твоя истинная цель – отстранить Лукулла от начальствования над восточными легионами и занять его место. – (Помпей лишь зарычал, но возразить ничего не мог, ведь это и являлось его истинной целью.) – И наконец, они постараются найти одного или двух трибунов, которые не пропустят закон Габиния.

– Я слушаю тебя, Цицерон, и мне кажется, что тебе здесь не место, – глумливо проговорил Габиний. Это был щеголь с густой волнистой шевелюрой, зачесанной челкой наподобие прически Помпея. – Чтобы добиться желаемого, нам нужны не защитники, а отважные сердца и крепкие кулаки.

– Сердца и кулаки вам, конечно, понадобятся, но без защитников тоже не обойтись, поверь мне, Габиний. Особенно тебе. Как только ты перестанешь быть трибуном и лишишься неприкосновенности, аристократы приволокут тебя в суд и потребуют для тебя смертной казни. Вот тогда тебе понадобится хороший защитник. То же касается и тебя, Корнелий.

– Хорошо. – Помпей воздел руку, чтобы не допустить перебранки. – Ты рассказал о трудностях. Как ты предлагаешь их преодолевать?

– Для начала, – заговорил Цицерон, – я настоятельно советовал бы, чтобы твое имя не упоминалось в законе. Не стоит с самого начала притязать на должность главноначальствующего.

– Но ведь это я придумал ввести ее! – обиженно воскликнул Помпей точь-в-точь как ребенок, у которого сверстники отбирают любимую игрушку.

– Согласен, но все же я настаиваю на том, что будет разумно не объявлять, кого мы прочим на нее. Ты вызовешь страшную зависть и ненависть у сенаторов. На тебя ополчатся даже умеренные, чьей поддержкой мы могли бы заручиться. Напирай на избавление от пиратов, а не на будущее Помпея Великого. Все и без того будут знать, что должность предназначена для тебя, а дразнить гусей раньше времени не стоит.

– Но что я скажу людям, когда предложу закон? – недоуменно спросил Габиний. – Что главным военачальником может стать первый же дурачок с улицы?

– Конечно нет, – ответил Цицерон, с трудом сдерживая раздражение. Я бы вычеркнул имя «Помпей» и вставил слова «сенатор в ранге консула». Круг сужается до пятнадцати или двадцати ныне живущих бывших консулов.

– Значит, у Помпея могут появиться соперники? – осведомился Афраний.

– Красс! – тут же выпалил Помпей, который ни на минуту не забывал своего старого врага. – Возможно, Катул. Есть еще Метелл Пий, он стар, но все еще в силе. Потом – Гортензий, Исаврик, Геллий, Котта, Курион… Даже братья Лукуллы!

– Что ж, если это тебя так беспокоит, укажем, что главноначальствующим может стать только бывший консул, чье имя начинается на букву «П».

Поначалу – в первые несколько секунд – никто не выказал своего отношения к этой колкости, и я подумал, что Цицерон зашел слишком далеко, но затем Цезарь откинул голову и оглушительно расхохотался. Увидев, что Помпей тоже улыбается, засмеялись и остальные.

– Поверь мне, Помпей, – продолжил Цицерон уверенным тоном, – большинство тех, кого ты перечислил, слишком стары или ленивы, чтобы соперничать с тобой. Самым опасным твоим противником может стать Красс, хотя бы потому, что он невероятно богат и завидует тебе. Но когда дело дойдет до голосования, ты одолеешь его, обещаю.

– Я согласен с Цицероном, – заявил Цезарь. – Давайте преодолевать препятствия по мере того, как они возникают. Сначала введем должность, а уж потом выберем главноначальствующего.

Я был потрясен властностью, с которой говорил этот человек – самый младший из присутствующих.

– Решено, – подвел черту Помпей, – давайте напирать на разгром пиратов, а не на будущее Помпея Великого.

После этого все отправились обедать.


Затем случилось отвратительное происшествие, о котором мне тяжело вспоминать даже сейчас. Тем не менее я считаю необходимым поведать о нем, чтобы сохранять память о прошлом.

Те несколько часов, в течение которых сенаторы пиршествовали, а затем гуляли по саду, я провел за расшифровкой своих значков, чтобы отдать Помпею обычную запись. Закончив, я подумал, что неплохо бы показать получившееся Цицерону – на тот случай, если я допустил какую-то оплошность и он захочет ее исправить.

Зал, где шло совещание, был пуст, атриум – тоже, но где-то в отдалении ясно слышался голос сенатора, поэтому, взяв свиток с чистой записью, я направился туда, откуда он вроде бы доносился. Пройдя через окруженный колоннадой внутренний дворик с фонтаном, я обогнул портик и оказался во втором дворике. Но теперь голос не был слышен. До моего слуха доносились лишь плеск воды и пение птиц. И вдруг где-то совсем рядом послышался громкий, мучительный женский стон. Подпрыгнув от неожиданности, я как дурак повернул в ту сторону, сделал несколько шагов и, оказавшись напротив открытой двери, обнаружил Цезаря и жену Помпея. Муция не видела меня. Встав на колени и улегшись животом на стол, с задранной на спину одеждой и широко расставленными ногами, она опустила голову между рук и так крепко вцепилась в край стола, что ее ногти побелели. Зато меня заметил Цезарь, который находился лицом к двери и овладевал женой хозяина дома сзади. Одна его рука лежала на талии женщины, вторую он упер в ее бедро, подобно щеголю, стоящему на углу оживленной городской улицы. Его таз ритмично двигался взад и вперед, и вместе с ним дергалось тело благородной Муции, издававшей те самые сладострастные стоны, которые привели меня сюда. Наши глаза встретились. Я не помню, как долго мы смотрели друг на друга, но слегка удивленный, невозмутимый, беззастенчивый взгляд этих бездонных темных глаз преследовал меня сквозь годы беспорядков и войн.

К этому времени большинство сенаторов уже вернулись в залу. Цицерон обсуждал какой-то философский вопрос с Варроном, самым выдающимся ученым Рима, чьими трудами по истории и латинскому языку я искренне восхищался. В иных обстоятельствах я счел бы за честь быть представленным ему, но тогда меня неотступно преследовала только что виденная мной картина. Пробормотав что-то невразумительное, я передал свиток Цицерону, и тот, не прерывая беседы, сделал в рукописи какую-то поправку. Помпей, должно быть, заметил это: подойдя к нам с широкой улыбкой, он изобразил притворный гнев и отобрал свиток у Цицерона, обвинив его в нарушении обещаний, которых тот, впрочем, не давал.

– Тем не менее ты можешь рассчитывать на мой голос во время преторских выборов, – пообещал он, похлопав Цицерона по спине.

Еще недавно я смотрел на Помпея как на бога среди людей – уверенного в себе, блистательного героя многих войн. Теперь же мне стало немного жалко его.

– Отличная работа, – заявил Помпей, пробежав глазами подготовленный мной свиток. – Ты в точности записал все, что я говорил. Сколько ты за него хочешь? – спросил он, обращаясь к Цицерону.

– Красс уже предлагал мне огромные деньги, но я отказался.

– Что ж, если когда-нибудь решишь устроить торги, не забудь позвать меня, – послышался вкрадчивый голос Цезаря, незаметно подошедшего сзади. – Я с удовольствием наложу лапу на твоего Тирона.

Он произнес это дружелюбным голосом и даже подмигнул мне. Один я расслышал в его словах скрытую угрозу, и от страха у меня даже закружилась голова.

– Я расстанусь с Тироном только тогда, когда удалюсь от общественных дел.

– Теперь мне еще больше захотелось купить его, – проговорил Цезарь, и все дружно засмеялись.

Было решено сохранить все, что обсуждалось, в тайне и встретиться через несколько дней в Риме, после чего собравшиеся разъехались. Как только мы миновали ворота и оказались на дороге, ведущей к Тускулу, Цицерон издал мучительный стон и ударил кулаком по деревянной стенке коляске.

– Это преступный заговор! – сказал он, в отчаянии мотая головой. – Хуже того, это глупый преступный заговор! Вот что бывает, Тирон, когда солдаты решают поиграть в государственных мужей. По их мнению, стоит только отдать приказ, и все тут же бросятся его выполнять. Народ поддерживает их, считая горячими радетелями за Рим, но именно это может их погубить. Ведь если они не снизойдут до государственных дел, то не добьются ровным счетом ничего, в противном же случае упадут в грязь и окажутся такими же продажными, как и все остальные.

Цицерон смотрел на озеро, которое уже начало темнеть в ранних зимних сумерках.

– Что ты думаешь о Цезаре? – внезапно спросил он. Я пробормотал нечто невразумительное – мол, этот человек, по всей видимости, метит очень высоко.

– Так и есть. Чрезвычайно высоко. За день у меня несколько раз возникало ощущение, что все эти удивительные построения родились именно в голове Цезаря, а не Помпея. Это, по крайней мере, объясняет его присутствие на сегодняшнем сборище.

Я обратил внимание Цицерона на то, что Помпей считает этот замысел своим.

– Можешь не сомневаться, он действительно в этом уверен, но таков уж этот человек. Ты говоришь ему что-то, а через некоторое время он начинает повторять то же самое, выдавая это за собственное изобретение. «Будем напирать на разгром пиратов, а не на будущее Помпея Великого» – вот хороший пример. Несколько раз – так, ради развлечения, – я опровергал при нем свои прежние утверждения и ждал, через сколько времени услышу от него эхо собственных слов под видом его личного «веского соображения». – Цицерон наморщил лоб и кивнул. – Да, уверен, что я прав. Цезарь достаточно умен, чтобы посеять зерно и дождаться, пока оно не даст всходы. Любопытно, сколько времени он провел с Помпеем? Похоже, в его обществе он чувствует себя свободно.

Я чуть было не рассказал хозяину о том, что случайно увидел в доме Помпея, но вовремя прикусил язык. Меня остановили природная застенчивость, страх перед Цезарем и опасения насчет того, что Цицерон может подумать обо мне плохо, решив, что я подглядывал. Кроме того, какими словами смог бы я описать отвратительную сцену, свидетелем которой невольно стал? Впрочем, я все же рассказал об этом Цицерону, но уже много лет спустя, когда Цезарь погиб и больше не представлял для меня угрозы, а Цицерон превратился в старика. Он долгое время молчал, а затем произнес:

– Я понимаю причины твоей скрытности и готов воздать тебе должное. Но, мой дорогой друг, было бы куда лучше, если бы ты поведал мне об этом тогда. Возможно, все обернулось бы иначе. По крайней мере, я бы гораздо раньше понял, с каким отчаянным, безоглядно дерзким человеком мы имеем дело. А так я осознал это слишком поздно.


Когда через несколько дней мы возвратились в Рим, город бурлил и полнился слухами. Пожар, по-прежнему полыхавший в Остии, был ясно виден во всех его частях: в ночном небе, на западе, колыхалось зловещее багровое зарево. Подобное нападение на столицу было беспримерным, и, когда в десятый день декабря Габиний и Корнелий стали трибунами, они быстро сумели превратить искры тревоги в пламя ужаса. По их приказу у городских ворот поставили больше стражников, все въезжавшие в город повозки и входившие в него люди подвергались обыску на предмет оружия, по пристаням и портовым складам круглосуточно ходили дозорные, на граждан, прятавших зерно, налагались огромные штрафы. И разумеется, с главных рынков – Бычьего и Зеленного – начисто пропали продукты.

Неукротимые новые трибуны также выволокли злополучного Марция Рекса – консула, срок полномочий которого истек, – на народный сход и подвергли его безжалостному перекрестному допросу, желая понять, какие просчеты с обеспечением безопасности сделали возможным несчастье в Остии. Находились все новые и новые свидетели, подтверждавшие, что угроза пиратского нападения не только существует, но и растет день ото дня. Звучали самые немыслимые утверждения. В распоряжении пиратов – тысяча кораблей! Это не собрание одиночек, а сплоченное воинство! У них есть соединения кораблей, и флотоводцы, и страшное оружие: отравленные стрелы и греческий огонь!

Никто в сенате не осмеливался поднять голос против всего этого из боязни быть обвиненным в благодушии. Сенаторы молчали, даже когда был отдан приказ соорудить цепочку оповестительных костров на всем протяжении дороги, ведущей к морю. Предполагалось, что их зажгут, если пиратские корабли войдут в устье Тибра.

– Что за вздор! – сетовал Цицерон, когда однажды утром мы вышли из дома, чтобы полюбоваться на плоды трудов двух наших знакомцев – Габиния и Корнелия. – Какой пират в здравом уме решит преодолеть двадцать миль открытого пространства по руслу реки, чтобы напасть на укрепленный город?

Он грустно покачал головой, размышляя о том, с какой легкостью могут недобросовестные государственные деятели вертеть робкими гражданами. Но что мог поделать Цицерон, если он и сам оказался в ловушке? Близость к Помпею вынуждала его хранить молчание.

На семнадцатый день декабря начались сатурналии – ежегодные празднества в честь Сатурна, которые должны были продлиться неделю, однако по понятным причинам все не слишком веселились. В доме Цицерона соблюдались все обряды: члены семьи обменивались подарками, рабам предоставили выходной день и даже разрешили принимать пищу вместе с хозяевами, но радости это не принесло. Обычно душой каждого праздника в доме становился Луций, однако теперь его с нами не было. Теренция полагала, что она беременна, но выяснилось, что это не так, и она загрустила, не на шутку встревожившись, что уже никогда не сможет родить сына. Помпония, как обычно, пилила Квинта, упрекая его в мужской несостоятельности, и даже маленькая Туллия ходила словно в воду опущенная.

Что касается Цицерона, то большую часть сатурналий он провел в комнате для занятий, упрекая Помпея в непомерном честолюбии и рисуя в своем воображении самые мрачные последствия, которые все это повлечет для государства и для его, Цицерона, будущности. До преторских выборов осталось меньше восьми месяцев, и Цицерон с Квинтом уже составили список наиболее вероятных кандидатов. Кто бы ни был избран, впоследствии он мог стать соперником Цицерона на консульских выборах. Родные братья подолгу просчитывали все возможные сочетания, мне же, хотя я молчал, казалось, что им явно не хватает мудрости их двоюродного брата. Цицерон нередко подшучивал, говоря, что, если бы ему понадобился совет по поводу государственных дел, он попросил бы его у Луция и поступил бы наоборот. И все же Луций превратился в некую путеводную звезду, которой нельзя достичь, но к которой надо стремиться. С его уходом у братьев Цицеронов не осталось никого, кроме друг друга, а отношения между ними складывались не всегда безоблачно.

И вот, когда сатурналии закончились и общественная жизнь пошла полным ходом, Габиний взобрался на ростру и потребовал учредить должность главноначальствующего над войском.

Еще одно небольшое отступление. Когда я говорю о ростре, я имею в виду совсем не те жалкие сооружения, которые используются ораторами сегодня. Древняя, уничтоженная впоследствии ростра на главном городском форуме являлась сердцем римской демократии. Это был длинный резной помост четырех метров высоты, уставленный статуями героев античности, с которого к народу обращались трибуны и консулы. Позади располагалось здание сената, а передняя часть помоста смотрела на площадь форума. Ростра была украшена шестью носами кораблей (отсюда и пошло ее название), захваченных у карфагенян тремя веками раньше. Ее задняя часть представляла собой лестницу. Сделано это было для того, чтобы магистрат, выйдя из курии или штаб-квартиры трибунов, мог, пройдя пятьдесят шагов, подняться по ступеням и оказаться на ростре, перед слушателями, собравшимися на площади. Справа и слева располагались фасады двух величественных базилик, а впереди – храм Кастора и Поллукса. Именно там стоял Габиний тем январским утром, красноречиво и убедительно доказывая народу, что Риму нужен сильный человек, который возглавит борьбу с пиратами.

Несмотря на дурные предчувствия, Цицерон – с помощью Квинта – потрудился на славу и собрал на форуме своих сторонников, да и для пиценцев не составляло труда в любое время вывести на площадь до двухсот ветеранов из числа бывших воинов Помпея. Если прибавить к этому граждан, которые ежедневно слонялись возле Порциевой базилики, и тех, кого приводили на форум дела, получится, что Габиния в то утро слушали около тысячи человек. Он перечислял все, что нужно сделать для победы над пиратами: главноначальствующий – один из консулов, – наделенный трехлетним империем над прибрежной полосой шириной в пятьдесят миль, пятнадцать легатов-преторов, которые будут ему помогать, свободный доступ к римской казне, пятьсот боевых кораблей, а также право набирать до ста двадцати тысяч пехотинцев и пяти тысяч конников. Цифры, названные Габинием, потрясали воображение, и неудивительно, что его слова произвели ошеломляющее впечатление.

Когда он закончил первое чтение документа и, как положено, передал чиновнику, для того чтобы документ вывесили перед базиликой трибунов, к ростре торопливо подошли Катул и Гортензий, желая выяснить, что происходит. Стоит ли говорить, что Помпея там не было, а остальные члены «семерки» (так с некоторых пор стали называть себя сенаторы, сплотившиеся вокруг Помпея) держались подальше друг от друга, чтобы не быть заподозренными в заговоре. Однако эти хитрости не обманули аристократов.

– Если это твои проделки, – прорычал Катул, обращаясь к Цицерону, – можешь передать своему хозяину, что он получит такую драку, какой еще не видывал.

Их ярость оказалась еще более сильной, чем предсказывал Цицерон.

Согласно правилам, закон мог быть вынесен на голосование лишь через три базарных дня после первого чтения. Предполагалось, что за это время с ним смогут ознакомиться приезжающие в город сельские жители. Таким образом, на то, чтобы дать отпор, у аристократов оставалось время до начала февраля, и они не стали терять его попусту. Через два дня для обсуждения документа, прозванного «Габиниевым законом», было созвано заседание сената. Цицерон настоятельно советовал Помпею не ходить на него, но тот, считая это делом чести, не послушался. Он велел собрать побольше своих сторонников, и, поскольку хранить все в тайне уже не требовалось, с ним отправились семеро сенаторов, образовав что-то вроде почетного охранения. К ним присоединился и Квинт в новенькой сенаторской тоге: он отправлялся в курию всего в третий или четвертый раз.

Я, как обычно, держался поближе к Цицерону. «Мы должны были понять, что попали в беду, когда стало ясно, что больше к нам не присоединится ни один сенатор», – горестно жаловался Цицерон впоследствии.

От Эсквилинского холма до форума мы добрались без происшествий. Люди Помпея знали свое дело, и на всем пути люди встречали процессию приветственными криками и слезными просьбами избавить их от угрозы нападения пиратов. Помпей, в свою очередь, величественно приветствовал их, как хозяин поместья – арендаторов. Когда мы вошли в сенат, со всех сторон послышались враждебные возгласы и улюлюканье. Кто-то швырнул гнилой помидор, который попал Помпею в плечо и оставил на белоснежной тоге мерзкое коричневое пятно. Ничего подобного с прославленным военачальником до тех пор не происходило; Помпей в изумлении остановился и стал озираться по сторонам. Стремясь защитить своего вождя, Афраний, Паликан и Габиний тесно обступили него, точно вновь оказались на поле брани. Цицерон протянул руку, призывая их занять свои места. Он прекрасно понимал: чем скорее они усядутся, тем быстрее прекратятся проявления недоброжелательства.

Я вместе с остальными зрителями стоял у входа, перегороженного, как обычно, веревочным барьером. Все кто был там, поддерживали Помпея, и чем сильнее бесновались сенаторы, тем громче звучал одобрительный гул толпы. Председательствующему консулу понадобилось немало усилий, чтобы успокоить разбушевавшихся государственных мужей.

Новыми консулами в том году были Глабрион, старый друг Помпея, и аристократ Кальпурний Пизон. Читатель, не перепутай его с другим сенатором, носившим такое же имя: я еще упомяну его, если боги дадут мне силы довести мой труд до конца.

Самым скверным предвестием для Помпея стало то, что Глабрион предпочел не приходить на заседание сената, уступив место председателя Пизону. Он не хотел открыто возражать тому, кто вернул ему сына.

Я видел, что Гортензий, Катул, Исаврик, Марк Лукулл, сын начальствующего над восточными легионами, и другие представители знатных семейств приготовились ринуться в бой. В этой когорте не хватало разве что троих братьев Метеллов. Квинт Метелл был наместником на Крите, а двое младших, словно в доказательство тщеты всех земных устремлений человека, умерли от лихорадки через некоторое время после суда над Верресом. Но самым тревожным было то, что даже педарии – неприметные, терпеливые, неповоротливые сенаторы, которых Цицерон так усердно старался перетащить на свою сторону, – либо угрюмо молчали, либо были настроены враждебно к Помпею, озабоченному собственным величием.

Что до Красса, то он развалился на передней скамье – руки на груди, ноги вытянуты вперед – и хранил зловещее молчание, буравя Помпея взглядом, не обещавшим ничего хорошего. Причины его хладнокровия были очевидны. Позади него, словно боевые псы, только что купленные на торгах и теперь выставленные на всеобщее обозрение, сидели двое трибунов это года: Росций и Трибеллий. Таким образом Красс давал всем понять: у него хватило денег, чтобы купить даже не одно, а два вето, и Габиниев закон не пройдет, несмотря на все уловки Помпея и Цицерона.

Пизон воспользовался своим правом и взял слово первым. Много лет спустя Цицерон пренебрежительно отзывался о нем как об ораторе малоподвижном и тихом, но в тот день Пизон был совершенно другим.

– Мы знаем, к чему ты клонишь! – кричал он на Помпея. – Ты пренебрегаешь прочими сенаторами и хочешь возвыситься, сделаться вторым Ромулом, убившим своего брата, чтобы править единолично! Однако вспомни, какая участь постигла Ромула, убитого собственными сенаторами, которые изрубили его на части и растащили по домам куски тела!

После этих слов аристократы повскакивали с мест, а я обратил внимание на застывший профиль Помпея, который смотрел прямо перед собой, не в силах поверить, что все это происходит на самом деле.

После Пизона слово взял Катул, затем – Исаврик. Однако самым тяжелым ударом стало выступление Гортензия. В течение года после окончания его консульского срока Гортензия почти не видели на форуме. Его зять Цепион, любимый старший брат Катона, служивший на востоке, недавно умер, оставив дочь Гортензия вдовой, и поговаривали, что у Плясуна уже не осталось сил для борьбы. Однако стремление Помпея заполучить невиданную доселе власть словно вернуло Гортензия к жизни, и он выступал пылко и искусно, как в свои лучшие годы. Избегая напыщенности и не скатываясь до грубости, он перечислил все, на чем издревле стояла республика: разделение власти, ее ограничение и ежегодное обновление посредством выборов. Гортензий заявил, что лично он не имеет ничего против Помпея и даже полагает, что тот подходит для должности верховного начальника над войсками больше, чем любой другой человек в государстве. Однако, продолжил он, если Габиниев закон будет принят, это станет опасным примером, противным самому духу Рима. Нельзя отбрасывать старинные свободы из-за преходящей угрозы – пиратов.

Цицерон ерзал на скамье, и мне подумалось, что если бы он был свободен в своих высказываниях, то произнес бы то же самое.

Когда Гортензий уже подбирался к концу, с одного из задних мест, того самого, где сидел когда-то Цицерон, поднялся Цезарь и сказал Гортензию, что хочет взять слово. Уважительная тишина, стоявшая во время выступления великого защитника, мигом рассеялась. Нельзя не признать, что осадить Гортензия при тех настроениях, которые царили в зале, было весьма смелым шагом. Взойдя на место для выступлений, Цезарь дождался, когда возмущенный гам немного уляжется, и заговорил в своей манере – ясной, неотразимой и безупречной.

Нет ничего противного духу Рима в том, чтобы очистить моря от пиратов, сказал он, а вот хотеть этого, но лицемерно отвергать предлагаемые для этого способы действительно не по-римски. Если учреждения республики работают безупречно, как следует из слов Гортензия, как могло случиться, что угроза со стороны пиратов приобрела такие размеры? И теперь, когда она настолько велика, кто и каким образом сумеет устранить ее?

– Несколько лет назад, направляясь на Родос, я сам оказался в плену у пиратов, и за меня потребовали выкуп. Когда меня освободили, я вернулся и охотился на своих похитителей, пока не переловил всех до одного. А потом выполнил обещание, которое дал сам себе, еще будучи пленником: добился того, что все они были распяты. Вот это, уважаемый Гортензий, по-римски! Только так можно победить пиратство, и Габиниев закон позволит сделать это!

Закончив говорить, Цезарь под оскорбительные крики и свист с надменным видом проследовал к своему месту. В другом конце зала началась драка. Один из сенаторов отвесил Габинию зуботычину, тот развернулся и дал обидчику сдачи. Через секунду он уже барахтался под горой тел в белых тогах. Послышались вопли и треск – одна из скамей развалилась на части под тяжестью рухнувшего на нее законодателя. Я потерял Цицерона из виду.

– Габиния убивают! – заполошно закричал кто-то позади меня.

Толпа стала напирать с такой силой, что веревка лопнула, и мы, стоявшие в первых рядах, буквально ввалились в зал заседаний. Мне повезло: я успел откатиться в сторону, а несколько сотен помпеянцев из числа плебса (должен сказать, рожи у них были совершенно зверские) ворвались в главный проход, кинулись к Пизону и стащили его с курульного кресла. Один из этих скотов схватил за шею второго консула, и в течение нескольких секунд казалось, что вот-вот свершится убийство. Но в следующее мгновение показался сумевший высвободиться Габиний, который тут же взобрался на скамью, давая понять своим приверженцам, что он жив и здоров. Габиний призвал их отпустить Пизона, и те после недолгого препирательства выполнили это требование, хотя и неохотно. Потирая горло, консул объявил заседание закрытым, и таким образом – по крайней мере, на некоторое время – угроза безначалия была устранена.


Подобных сцен насилия – да еще в средоточии государственной власти – Рим не видел более четырнадцати лет. Цицерон был потрясен, хотя по сравнению с другими он отделался легко, его безупречная тога даже не помялась. Из носа и разбитой губы Габиния текла кровь, и Цицерон под руку вывел его из зала. Помпей покинул сенат еще раньше и шел медленно, как в траурной процессии, глядя прямо перед собой. Особенно сильно мне врезалась в память гробовая тишина, царившая, когда сенаторы и плебеи расступились, чтобы пропустить его. Казалось, противоборствующие стороны в последний миг осознали, что дерутся на краю обрыва, и здравый смысл восторжествовал. Мы вышли на форум. Помпей по-прежнему молчал. Когда он свернул на Аргилет, его сторонники последовали за ним – возможно, просто от нечего делать. Афраний, шагавший рядом с Помпеем, обернулся и передал по цепочке, что военачальник желает устроить совещание. Я спросил Цицерона, не нужно ли ему что-нибудь, и он, горько усмехнувшись, ответил:

– Нужно. Спокойная жизнь в Арпине.

К нам подошел Квинт и озабоченно проговорил:

– Помпей должен отступить, иначе он подвергнется унижению.

– Он уже подвергся унижению, – едко отозвался Цицерон, – а вместе с ним и мы. Солдаты! – с отвращением добавил он. – Что я тебе говорил? Я бы, например, не решился отдавать им приказы на поле битвы, почему же они считают, что разбираются в государственных делах лучше меня?

Поднявшись по склону холма, мы дошли до дома Помпея и гурьбой ввалились внутрь, оставив за порогом молчаливую толпу. После первого совещания я теперь неизменно присутствовал на встречах «семерки» и записывал все, что на них говорилось. И когда я пристроился в углу со своими восковыми дощечками, никто даже не посмотрел в мою сторону.

Сенаторы расселись за большим столом, во главе которого сел Помпей. Его обычную самоуверенность как рукой сняло. Сгорбившись в похожем на трон кресле, он напоминал большого зверя, пойманного и посаженного в клетку карликами, которых до этого даже не воспринимал всерьез. Он был готов сдаться, твердил, что все кончено, что сенаторы не допустят его назначения и что он может надеяться только на уличное отребье. Подкупленные Крассом трибуны в любом случае не пропустят закон, а ему, Помпею, остается выбирать между смертью и изгнанием.

Цезарь думал иначе. Помпей, говорил он, по-прежнему пользуется в Риме любовью, как никто другой, и должен немедленно заняться набором солдат в свое войско, костяк которого составят ветераны его легионов. Когда он соберет большие силы, сенаторы непременно уступят. Это как игра в кости: если ты проиграл, не отчаивайся, а удвой ставку и бросай снова. Плевать на аристократов! В случае надобности Помпей сможет получить власть с помощью народа и войска.

Я видел, что Цицерон приготовился говорить, и был уверен, что он не одобряет обе эти крайности. Но воздействовать на десятерых слушателей – не менее сложная наука, чем управлять толпой из сотен людей. Цицерон дождался, когда выскажутся все, и только после этого взял слово.

– Как тебе известно, Помпей, – начал он, – я с самого начала отнесся к этому замыслу с некоторым опасением. Однако после сегодняшнего провала в сенате мое мнение коренным образом изменилось. Теперь мы просто обязаны победить – чтобы спасти тебя, Рим, а также честь и достоинство тех людей, которые поддержали тебя, то есть нас самих. О том, чтобы сложить оружие, не может быть и речи. На поле брани ты всегда был львом и не можешь превратиться в мышь, оказавшись в Риме.

– Выбирай выражения, законник! – угрожающе проговорил Афраний, погрозив Цицерону пальцем, но тот не обратил на него внимания.

– Можешь представить, что произойдет, если ты сейчас сдашься? Законопредложение уже обнародовано, народ требует принять самые решительные меры против пиратов. Если главноначальствующим не станешь ты, им сделается кто-нибудь другой, и, уверяю тебя, это будет Красс. Ты сам сказал, что Красс купил двух трибунов. Правильно, и он добьется, чтобы закон прошел, но вместо твоего имени впишет туда свое. И как ты, Габиний, сможешь его остановить? Наложишь вето на собственный закон? Невозможно! Как видите, мы не можем сейчас оставить поле боя.

Если и существовал довод, способный поднять Помпея на битву, так это упоминание о том, что Красс может украсть его славу. Он выпрямился в кресле, выпятил челюсть и обвел взглядом собравшихся.

– В войске всегда есть разведчики, Цицерон, – заговорил он. – Удивительные люди, которые способны найти путь на самой сложной местности – в горах, болотах, в лесах, где не ступала нога человека. Но в государственных делах, оказывается, существуют трясины, с которыми мне еще никогда не приходилось сталкиваться. Если ты сможешь указать мне верный путь, у меня не будет друга преданнее тебя!

– Ты готов полностью довериться мне?

– Ты – наш разведчик.

– Очень хорошо, – кивнул Цицерон. – Габиний, завтра ты вызовешь Помпея на ростру и попросишь его стать главноначальствующим.

– Отлично! – воинственно рявкнул Помпей, сжав свои огромные кулаки. – И я соглашусь!

– Нет-нет, – мотнул головой Цицерон, – ты ответишь решительным отказом. Скажешь, что ты и без того много сделал для Рима, что у тебя нет притязаний на власть и ты удаляешься в свое загородное поместье.

На Помпея было жалко смотреть. От удивления у него даже открылся рот.

– Не волнуйся, – поспешил успокоить его Цицерон, – речь для тебя напишу я сам. Потом, в середине дня, ты уедешь из города и не вернешься. Чем более безразличным ты будешь выглядеть, тем настойчивее народ станет требовать, чтобы ты вернулся. Ты будешь нашим Цинциннатом, призванным от сохи, чтобы спасти страну от катастрофы[25]. Это самый убедительный образ из всех, которые только можно использовать, поверь мне.

Кое-кто из присутствующих выступил против столь рискованного образа действий, но идея прикинуться скромником показалась тщеславному Помпею привлекательной. Разве о том же не мечтает любой гордый и честолюбивый мужчина? Вместо того чтобы валяться в пыли, сражаясь за власть, он будет сидеть в саду собственного поместья, а люди сами приползут к нему, да еще станут умолять, чтобы он взял в свои руки бразды правления!

Чем больше Помпей размышлял над предложением Цицерона, тем больше оно ему нравилось. Его достоинство и величие не пострадают, он проведет несколько приятных недель в своем поместье, а если замысел провалится, в этом будет виноват не он.

– Твои слова звучат мудро, – проговорил Габиний, осторожно трогая разбитую в потасовке губу, – но ты, похоже, кое-что забыл: с народом у нас все хорошо, а вот с сенатом – не очень.

– Сенаторы прозреют, когда им станут ясны последствия отставки Помпея. Они окажутся перед выбором: либо не предпринимать никаких действий против пиратов, либо назначить главноначальствующим Красса. Для подавляющего большинства сенаторов неприемлемо и то и другое. Нужно немного подмазать, и они покатятся в нашу сторону.

– Великолепно! – с нескрываемым восхищением воскликнул Помпей. – Разве он не мудрец, друзья мои? Разве я не говорил вам, что он умен?

– Теперь о пятнадцати легатах, – продолжил Цицерон. – Не менее половины этих должностей следует раздать нужным людям, чтобы заручиться поддержкой в сенате. – Габиний и Афраний, чувствуя, что должности, на распределении которых они собрались поживиться, ускользают из их рук, стали громко возражать, но Помпей лишь махнул рукой, веля им умолкнуть. – Ты – народный герой, – развивал свою мысль Цицерон, – ты горишь любовью к отечеству и стоишь выше мелких ссор и происков. Не надо использовать свое влияние, вознаграждая друзей, которые и так верны тебе, – примени его, чтобы разобщить своих врагов. Лучшее средство расколоть круговую поруку аристократов – сделать так, чтобы кое-кто из них согласился служить под твоим началом.

– Одобряю, – заявил Цезарь, сопроводив свои слова решительным кивком. – План Цицерона лучше, чем мой. А ты, Афраний, прояви терпение. Это лишь первые шаги. В конце пути мы все будем вознаграждены.

– Победа над врагами Рима будет для нас достаточной наградой, – лицемерно проговорил Помпей.

Когда мы возвращались домой, Квинт сказал:

– Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.

– Я тоже надеюсь на это, – ответил Цицерон.

– Главное затруднение – Красс и двое его трибунов, с помощью которых он может отвергнуть закон. Как ты собираешься преодолеть это препятствие?

– Понятия не имею. Будем надеяться, что решение придет само. Чаще всего так и бывает.

Только тогда я понял, до какой степени Цицерон полагается на свое старое правило: сначала ввяжись в драку, а уж затем поймешь, как в ней победить. Он пожелал Квинту спокойной ночи и пошел дальше, задумчиво склонив голову. Если изначально он не очень-то верил в великие замыслы Помпея, то теперь руководил их воплощением в жизнь. Цицерон понимал, что ему придется нелегко, и не в последнюю очередь – из-за собственной жены. Насколько мне известно, женщины не очень любят, когда мужчины забывают прошлое. Было бы сложно объяснить Теренции, почему ее муж должен стать мальчиком на побегушках у «Пиценского красавчика», как она упрямо называла Помпея, особенно после скандальных событий в сенате, о которых говорил уже весь город.

Теперь она – готовая к битве – ждала мужа в таблинуме и, как только мы появились, немедленно набросилась на Цицерона.

– Не могу поверить, что дошло до такого! – бушевала Теренция. – С одной стороны – сенат, с другой – чернь, а где же мой муж? Ну конечно, как всегда, с чернью! Теперь-то, надеюсь, ты прервешь с Помпеем всякие отношения?

– Завтра он сообщит о своей отставке, – сообщил Цицерон.

– Что?!

– Это правда. Нынешней ночью я сам буду писать для него прощальную речь. Поэтому, если ты не возражаешь, я поужинаю в комнате для занятий. – Он прошел мимо жены и, как только мы очутились в комнате, спросил меня: – Как думаешь, она мне поверила?

– Нет, – ответил я.

– Вот и я так полагаю, – хихикнул Цицерон. – Она слишком хорошо меня знает.

Теперь он был достаточно богат и мог бы развестись с женой, чтобы подобрать себе более подходящую спутницу – во всяком случае, более привлекательную. К тому же Цицерон был разочарован тем, что Теренция не может родить ему сына. И все-таки, несмотря на бесконечные ссоры, он оставался с ней. Это нельзя было назвать любовью, по крайней мере, в том смысле, который вкладывают в это слово поэты. Их связывало другое, гораздо более крепкое чувство. Рядом с Теренцией он постоянно чувствовал себя бодрым, она была для него чем-то вроде точильного камня для клинка.

В ту ночь она нас не беспокоила, и Цицерон диктовал мне слова, которые на следующий день должен был произносить Помпей. Раньше хозяин ни для кого не писал речей, это было что-то новое. Теперь, конечно, многие сенаторы заставляют рабов делать это. Я даже слышал про одного, который не знал, о чем будет говорить, пока ему не приносили написанное. Как такие люди могут называть себя государственными деятелями?! Однако Цицерону понравилось сочинять выступления для других. Его забавляло, что слова, которые он нанизывает друг на друга, вскоре будут произносить великие люди, если, конечно, у них есть хоть капля мозгов. Позже он с большим успехом использовал этот прием в своих книгах. Цицерон даже придумал для Габиния высказывание, которое стало знаменитым: «Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!»

Он решил сделать речь короткой, и поэтому мы закончили работу еще до полуночи, а наутро, после того как Цицерон позанимался зарядкой и поприветствовал лишь самых важных клиентов, отправились к Помпею и передали ему свиток с речью. Помпей был возбужден и донимал Цицерона вопросами о том, так ли уж хороша идея с уходом в отставку. Однако Цицерон справедливо решил, что военачальник просто беспокоится перед выходом на ростру, и оказался прав: как только в руках у Помпея оказался свиток, он заметно успокоился. Тогда Цицерон стал натаскивать Габиния, который тоже был там, но трибун не хотел повторять, как актер, чужие высказывания, и не желал говорить, что Помпей «рожден не для себя, но для Рима».

– Почему? – насмешливо спросил Цицерон. – Или ты в это не веришь?

– Хватит жаловаться! – грубо рявкнул Помпей на Габиния. – Скажешь все, что велено!

Габиний замолчал, но метнул в сторону Цицерона злой взгляд. Думаю, именно тогда они стали тайными врагами. Хороший пример того, как сенатор наживал себе недругов опрометчивой шуткой.

На форуме собралась толпа – всем не терпелось увидеть продолжение вчерашнего представления. Доносившийся оттуда шум мы услышали еще на склоне холма, когда спускались от дома Помпея, – устрашающий рокот, который всегда заставлял меня вспоминать огромное море и волны, накатывающиеся на далекий берег.

На форуме собрались почти все сенаторы, причем аристократы окружили себя приверженцами, чтобы те защитили их в случае надобности и освистали Помпея, который, по их мнению, собирался заявить о своих притязаниях на должность главноначальствующего. Сам Помпей вошел на форум в сопровождении Цицерона и своих союзников-сенаторов, однако тут же отделился от них и прошел к задней части ростры, где под нараставший гул толпы стал прохаживаться, зевать и потирать руки – словом, проявлять все возможные признаки беспокойства. Цицерон пожелал ему удачи и отправился к передней части ростры, где стояли остальные сенаторы. Ему хотелось понаблюдать за ними. Десять трибунов заняли свои места на помосте, затем вперед вышел Габиний и прокричал:

– Я призываю предстать Помпея Великого перед народом Рима!

В государственных делах очень много значат внешность и умение держаться, а Помпей, как никто другой, умел быть величественным. Широкоплечий, он появился на ростре, встреченный оглушительными рукоплесканиями своих сторонников. Он стоял неподвижно и величаво, как утес, слегка откинув крупную голову, и смотрел на обращенные к нему лица. Ноздри его раздувались, будто он вдыхал запах собственной славы.

Обычно люди ненавидят зачитывать написанные для них речи, предпочитая говорить наудачу, но тут был совсем иной случай. Помпей медленно, так, словно подчеркивал важность этой минуты и показывал, что он стоит выше дешевых ораторских хитростей, развернул свиток с заготовленным текстом.

– Народ Рима! – зазвучал его голос в мгновенно наступившей тишине. – Когда мне было семнадцать, я сражался под началом своего отца, Гнея Помпея Страбона, за то, чтобы в стране воцарилось единство. Когда мне было двадцать три, я собрал пятнадцатитысячное войско и разгромил объединенные силы мятежников Брута, Целия и Каррина, и солдаты прямо на поле битвы провозгласили меня императором. Когда мне было тридцать, еще не войдя в сенат, я принял наши войска в Испании, получив полномочия проконсула, шесть лет сражался с мятежниками и победил. В тридцать шесть я вернулся в Италию и уничтожил последние остатки полчищ беглого раба Спартака. В тридцать семь меня избрали консулом и во второй раз удостоили триумфа. Став консулом, я вернул вашим трибунам исконные права и устроил игры. Когда бы ни возникала опасность для граждан Рима, я неизменно приходил им на помощь. Всю свою жизнь я возглавлял солдат. Сегодня граждане столкнулись с новой, невиданной доселе угрозой. Поступило разумное предложение: создать особые силы во главе с начальником, наделенным неслыханными полномочиями. Кого бы вы ни избрали, он должен пользоваться поддержкой всех сословий, ведь такое можно поручить только человеку, которому доверяют все. После вчерашних событий мне стало ясно, что я не пользуюсь доверием сенаторов, поэтому хочу сказать вам: сколько бы меня ни уговаривали принять эту должность, я не дам своего согласия. Я устал повелевать. Сегодня я заявляю, что больше не притязаю ни на какие государственные должности. Я покидаю город, чтобы вернуться к природе и, подобно моим пращурам, возделывать землю.

После нескольких секунд ошеломленного молчания толпа испустила разочарованный вой, а Габиний, как и было условлено, выскочил на середину ростры.

– Этого нельзя допустить! – завопил он. – Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!

Как и следовало ожидать, раздался одобрительный рев, который, отражаясь от стен базилик и храмов, бил по ушам, и без того наполовину оглохшим от шума. Толпа восторженно заорала: «Пом-пей! Пом-пей! Рим! Рим!»

Когда вопли немного утихли, Помпей снова заговорил:

– Ваша доброта трогает меня, мои дорогие сограждане, но мое присутствие в городе может помешать вам сделать мудрый выбор. Вам предстоит избрать достойного человека из числа бывших консулов. И помните: хотя я покидаю Рим, мое сердце навсегда останется с вашими сердцами и храмами Рима. Прощайте!

Помпей поднял свиток, поприветствовав с его помощью бесновавшуюся толпу, а затем развернулся и решительно направился к выходу, как бы не слыша призывов остаться. Под ошеломленными взглядами трибунов он спустился по ступеням. Сначала из поля зрения исчезли его ноги, затем торс и, наконец, благородная голова. Некоторые люди рядом со мной стали рыдать и рвать на себе одежду и волосы, и даже я, знавший, что все это от начала до конца было притворством, не удержался от всхлипываний. Сенаторы переглядывались с таким видом, словно на них пролился ледяной дождь. Одни вели себя дерзко, но большинство выглядели потрясенными и изумленно хлопали глазами. Сколько все помнили себя, Помпей был самым выдающимся римлянином, и вот теперь – его не будет?

На лице Красса отражалось многообразие чувств, передать которые не смог бы даже величайший художник. Ему впервые в жизни представилась возможность выйти из тени Помпея и стать главноначальствующим, но он понимал, что тут дело нечисто.

Цицерон оставался на форуме долго, наблюдая за своими коллегами-сенаторами, а затем торопливо направился к задней части ростры, чтобы рассказать о своих наблюдениях. Там уже находились прихлебатели Помпея и все пиценцы. Слуги обступили закрытые носилки с сине-золотой парчовой занавеской, чтобы отнести хозяина к Капенским воротам, и полководец уже собирался залезть в них. Как многие, только что произнесшие важную речь, – я не раз видел это – он упивался чувством собственного превосходства и одновременно желал, чтобы его приободрили.

– Все прошло отлично, – сказал он. – А ты как думаешь?

– Я согласен с тобой, – ответил Цицерон. – Все было великолепно.

– Тебе понравилось, как я сказал в конце? Что мое сердце навсегда останется с их сердцами и храмами Рима?

– Это было невероятно трогательно.

Помпей довольно заворчал, уселся на подушки в своих носилках и опустил занавеску, но сразу же отвел ее в сторону и спросил:

– Ты уверен, что все пойдет, как задумано?

– Наши противники в замешательстве. Для начала и это хорошо.

Занавеска снова упала и через мгновение вновь отодвинулась.

– Когда состоится голосование по закону?

– Через пятнадцать дней.

– Извещай меня обо всем. Посылай сообщения каждый день.

Цицерон отступил в сторону, и рабы подняли носилки. Очевидно, они были крепкими парнями, поскольку, несмотря на изрядный вес Помпея, резво понесли его мимо здания сената к выходу с форума. Помпей Великий возвышался над толпой, подобно божеству, а за ним, словно хвост кометы, тянулась процессия почитателей и клиентов.

– Нравится ли мне, как он сказал в конце? – повторил Цицерон, глядя вслед Помпею, и неодобрительно покачал головой. – Конечно нравится, Дурак Великий, ведь это придумал я.

Я думаю, Цицерону было нелегко растрачивать столько сил на вождя, которым он не восхищался, и на дело, которое он считал неправедным. Но у того, кто поднимается к вершине власти, неизбежно появляются неприятные попутчики. И Цицерон знал, что обратного пути уже нет.

XII

Следующие две недели в Риме только и говорили что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по тогдашнему выражению, «жили на ростре», иными словами, каждый день напоминали народу о пиратской угрозе, выступая со свежими воззваниями и вызывая новых свидетелей. Пересказ ужасных новостей стал для них едва ли не ремеслом. К примеру, был пущен слух об изощренном издевательстве: если кто-то из попавших в плен объявлял себя гражданином Рима, пираты изображали страх и молили о пощаде. Пленнику даже давали тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и эта игра длилась долго – но наконец, далеко в море, разбойники спускали сходни и говорили своему пленнику, что он свободен. А если человек отказывался спускаться в воду, его просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев людей на форуме, привыкших к тому, что магические слова «Я – римский гражданин» во всем мире выслушивают с глубоким почтением.

Сам Цицерон с ростры не выступал – как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он решил воздерживаться от речей до той минуты, когда его слово сможет воздействовать сильнее всего. Конечно, ему очень хотелось нарушить молчание: выступая по этому вопросу, он мог с легкостью разить аристократов, и ему было что сказать. Но все же он отказался, решив, что предложение уже поддержано народом на улицах и что ему лучше действовать за кулисами, продумывая дальнейшие ходы и пытаясь склонить на свою сторону колеблющихся сенаторов. Разнообразия ради он притворился умеренным, вращаясь в привычном для себя сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, обещал передать Помпею униженную мольбу или иное ходатайство или – очень редко – туманно предлагал влиятельным особам высокие должности. Ежедневно в дом приходил гонец из поместья Помпея на Альбанских холмах и приносил послание, содержавшее что-нибудь новое – жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял много времени вспашке земли», – замечал Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею стоило бы вызвать для беседы. Задача эта была непростой – надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей оставил государственные заботы. Но алчность, лесть, честолюбие, сознание того, что назначение главноначальствующего необходимо, и страх в связи с тем, что им может стать Красс, делали свое дело. В стане Помпея оказалось полдюжины влиятельнейших сенаторов, самым видным из которых был Луций Манлий Торкват, только что расставшийся с преторством и явно желавший быть избранным консулом в следующем году.

Как обычно, главная угроза замыслам Цицерона исходила от Красса. Тот не пребывал в праздности: раздавал заманчивые обещания, завоевывал себе сторонников. Для тех, кто следил за борьбой в верхах, это было поистине захватывающим зрелищем: два извечных соперника, Красс и Помпей, шли буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К этому следовало прибавить тайных сторонников в сенате. Красса поддерживало большинство аристократов, опасавшихся Помпея больше любого другого человека во всей республике. Зато Помпей пользовался любовью народа.

– Они подобны двум скорпионам, кружащим в ожидании удобного времени для нападения, – сказал как-то утром Цицерон, откинувшись на свое ложе, после того как продиктовал очередное послание Помпею. – Ни один не может победить в открытой схватке. Но каждый в состоянии убить другого.

– Как же тогда одержать победу? И кто победит?

Посмотрев на меня, он вдруг выбросил руку и хлопнул ладонью по столу с такой быстротой, что я от неожиданности подскочил на месте.

– Тот, кто нанесет неожиданный удар.

Эти слова он изрек за какие-нибудь четыре дня до того, как народу предстояло проголосовать за Габиниев закон[26]. Цицерон все еще не придумал, как обойти вето со стороны Красса. Он был утомлен телом и духом, вновь принялся рассуждать о том, что неплохо бы нам удалиться в Афины и заняться философией. Прошел день, потом следующий, за ним – еще один, а выход так и был найден. В последний день перед голосованием я, как обычно, поднялся на заре и отворил дверь клиентам Цицерона. Теперь, когда все узнали о его близости к Помпею, эта утренняя толпа удвоилась в размерах. Во все часы наш дом был полон просителями и доброжелателями – к вящему неудовольствию Теренции. Среди них встречались люди с громкими именами: к примеру, в то утро пришел Антоний Гибрида, второй сын великого оратора и консула Марка Антония, – у него только что завершилось трибунство. Этого глупца и пьяницу следовало, несмотря ни на что, принять первым.

На улице было сумрачно, шел дождь. От мокрых волос и влажных одежд посетителей пахло псиной. Черно-белый мозаичный пол покрылся дорожками грязи, и я уже подумывал о том, чтобы позвать домашнего раба для уборки, когда дверь в очередной раз открылась и в дом вошел не кто иной, как Марк Лициний Красс. Я был настолько потрясен, что на время утратил ощущение опасности и приветствовал его столь же просто и естественно, как если бы он был безвестным пришельцем, явившимся с просьбой о рекомендательном письме.

– И тебе доброе утро, Тирон, – ответил он на мое приветствие. Он помнил мое имя, хотя видел меня всего однажды, и это вселяло тревогу. – Нельзя ли потолковать с твоим хозяином?

Красс был не один. Вместе с ним пришел Квинт Аррий, сенатор, не отстававший от него, словно тень, и смешно выговаривавший слова. Гласные он всегда произносил с придыханием, и собственное имя в его устах звучало как «Харрий». Эту особенность его произношения увековечил в своих пародиях самый жестокий из поэтов – Катулл.

Я поспешил в комнату для занятий. Цицерон, как обычно, диктовал Сосифею какое-то письмо и одновременно подписывал свитки, которые едва успевал подавать Лаврея.

– Ты ни за что не угадаешь, кто пришел! – вскричал я.

– Красс, – спокойно сказал он, даже не подняв глаз.

Меня словно водой окатили.

– И ты не удивлен?

– Нет, – ответил Цицерон, подписывая еще одно письмо. – Он пришел с щедрым предложением. Вообще-то, в нем нет ничего щедрого, но Красс сможет показать себя в выгодном свете, когда о нашем отказе станет известно всем. У него есть множество причин добиваться соглашения, у нас – ни одной. И все же приведи его ко мне, пока он не перекупил всех моих клиентов. Оставайся в комнате и записывай разговор на тот случай, если он попытается приписать мне какие-нибудь высказывания.

Я вышел, чтобы пригласить Красса – тот и в самом деле непринужденно общался с народом в таблинуме, – и повел гостя в комнату для занятий. Младшие письмоводители удалились, осталось всего четверо. Красс, Арий и Цицерон опустились на кушетки, а я остался стоять в углу, записывая их беседу.

– Хороший дом у тебя, – дружелюбно произнес Красс. – Небольшой, но уютный. Скажи мне, если надумаешь продать.

– Если в нем случится пожар, – ответил Цицерон, – ты первым узнаешь об этом.

– Забавно, – хлопнул в ладоши Красс, залившись искренним смехом. – Но я говорю вполне серьезно. Такой важной особе, как ты, подобает более просторное жилище, в лучшем месте. На Палатинском холме – где же еще? Могу устроить. Нет-нет, – торопливо добавил он, когда Цицерон покачал головой, – не отвергай моего предложения. У нас были разногласия, и я хочу сделать примирительный жест.

– Что ж, весьма любезно с твоей стороны, – проговорил Цицерон, – но, боюсь, между нами все еще стоят интересы одного благородного господина.

– Они необязательно должны стоять между нами. Я восхищенно следил за твоим восхождением, Цицерон. Ты заслуживаешь того положения, которого добился в Риме. Считаю, что летом ты должен стать претором, а через два – консулом. Вот что я думаю – и говорю об этом открыто. Можешь рассчитывать на мою поддержку. Итак, что скажешь?

Предложение действительно было поразительным. В этот миг мне открылась тайна искусного ведения дел. Успеху способствует не постоянная скаредность (как считают многие), а умение проявить, когда нужно, невероятную щедрость. Цицерон был застигнут врасплох. Ему предлагали стать консулом: то была мечта всей его жизни, но при Помпее он не осмеливался даже заговорить об этом из боязни пробудить ревность в великом человеке. И вот эту мечту подносят ему на блюде.

– Я потрясен, Красс, – произнес он настолько низким голосом, что ему даже пришлось прокашляться. – Однако судьба вновь разводит нас в разные стороны.

– Вовсе не обязательно. Разве день накануне народного голосования – не лучшее время для того, чтобы прийти к согласию? Я согласен с Помпеем в том, что необходимо верховное начальствование над войсками. Мы разделим его.

– Разделение верховного начальствования? Звучит нелепо.

– Но разделяли же мы консульство.

– Да, но консульство как раз и предполагает разделение власти. Вести войну – совсем другое дело. Тебе это известно гораздо лучше, чем мне. Во время войны даже намек на разделение в верхах смертельно опасен.

– Но задач так много, что их хватит на двоих, – беззаботно отмахнулся Красс. – Пусть Помпей забирает себе восток, а я возьму запад. Или пусть Помпею достанется море, а мне – суша. Или наоборот. Мне все равно. Суть в том, что вдвоем мы можем править миром, а ты станешь мостом между нами.

Несомненно, Цицерон, ожидал от него нападок и угроз – приемов, которыми тот в совершенстве овладел за многие годы пребывания в судах. Но неожиданная щедрость заставила Цицерона заколебаться, не в последнюю очередь потому, что предложение Красса было разумным и принесло бы пользу отечеству. Для Цицерона такое решение было бы наилучшим – он завоевал бы расположение всех сторон.

– Я обязательно сообщу ему, – пообещал Цицерон. – Он узнает обо всем еще до захода солнца.

– Мне от этого нет никакого проку! – фыркнул Красс. – Если бы дело было только в том, чтобы передать предложение, я мог бы направить сюда, на Альбанские холмы, Аррия с письмом. Разве не так, Аррий?

– Конечно мог бы.

– Нет, Цицерон, мне нужно, чтобы ты это сделал. – Красс наклонился вперед и облизнул губы. Он говорил о власти с каким-то сладострастием. – Буду с тобой откровенен. Душа просит, чтобы я снова взялся за военные дела. Я обладаю состоянием, о котором мечтает любой, но оно – не цель, а лишь средство ее достижения. Можешь ли ты назвать страну, которая воздвигла памятник человеку лишь за то, что он богат? Какой из народов поминает в своих молитвах обладателя миллионов, давно умершего и известного лишь числом своих домов? По-настоящему долгая слава рождается лишь под палочкой для письма – а я не поэт! – или на поле боя. Вот почему так важно, чтобы ты уговорил Помпея заключить прочное соглашение со мной.

– Он не мул, которого ведут на рынок, – возразил Цицерон. Его, насколько я мог заметить, начала коробить бесцеремонность старого врага. – Ты сам знаешь, каков он.

– Знаю, и еще как! Но никто в мире не обладает таким даром убеждения, как ты. Это ты заставил его покинуть Рим. Ты! И не отрицай этого. Так неужели теперь ты не убедишь его вернуться?

– Он полагает, что сможет вернуться, только если станет единственным верховным начальником. А иначе не вернется вовсе.

– Значит, Рим больше никогда не увидит его, – отрезал Красс, чье дружелюбие стало трескаться и осыпаться, как краска на одном из его не самых роскошных домов. – Ты прекрасно знаешь, что случится завтра. И действие будет разворачиваться так же предсказуемо, как в театральном фарсе. Габиний выдвинет твой закон, а Требеллий по моему поручению наложит на него вето. Тогда Росций, также следуя моим предписаниям, предложит поправку об учреждении совместного начальствования, и пусть хоть один из трибунов осмелится наложить вето на это предложение. Если Помпей откажется, то уподобится жадному мальчишке, который готов испортить пирог, лишь бы не делиться им.

– Не соглашусь с тобой. Люди любят его.

– Тиберия Гракха тоже любили, но это не принесло ему пользы. Ужасная судьба для радетеля за отечество. Тебе стоит вспомнить о нем, – проговорил Красс, поднимаясь. – И о собственных интересах, Цицерон. Разве не видишь ты, что с Помпеем тебя ждет забвение? Ни одному человеку не дано стать консулом, если против него выступает вся аристократия. – Цицерон тоже встал и осторожно принял протянутую Крассом руку. Тот сжал ладонь Цицерона и подтянул его к себе. – Уже во второй раз, – сказал он, – я протягиваю тебе руку дружбы, Марк Туллий Цицерон. Третьего раза не будет.

С этими словами он вышел из дома, причем так стремительно, что я не успел открыть перед ним дверь. Вернувшись назад, я обнаружил, что Цицерон стоит на том же месте. Он разглядывал, хмурясь, собственную ладонь.

– Это подобно прикосновению к змеиной коже, – усмехнулся он. – Действительно ли он намекнул, что мы с Помпеем можем разделить судьбу Тиберия Гракха? Скажи мне, не ослышался ли я?

– Да, сказано было именно так: «ужасная судьба для радетеля за отечество», – прочел я свою запись. – А что за судьба постигла Тиберия Гракха?

– Загнанный в угол, словно крыса, он был убит знатью в храме, хотя, будучи трибуном, пользовался неприкосновенностью. Лет шестьдесят прошло с тех пор, не меньше. Тиберий Гракх! – стиснул он пальцы в кулак. – А знаешь ли, Тирон, на мгновение я был готов поверить ему. Но клянусь тебе, лучше не быть консулом, чем жить с чувством, что я достиг этого лишь благодаря Крассу.

– Я верю тебе, сенатор. Помпей стоит десятерых таких, как он.

– Скорее сотни… Даже при всех его сумасбродствах.

Я занялся новыми делами, приводя в порядок стол и составляя утренний список посетителей, в то время как Цицерон сидел в комнате для занятий. Вернувшись, я увидел на его лице странное выражение. Я передал ему список и напомнил, что в доме все еще толпятся клиенты в ожидании приема, и в их числе – один сенатор. Цицерон рассеянно указал на двоих, включая Гибриду, и вдруг распорядился:

– Пусть этим займется Сосифей. У меня есть для тебя иное задание. Отправляйся в архив и просмотри анналы за год консульства Муция Сцеволы и Кальпурния Пизона Фруги. Перепиши все, что касается действий Тиберия Гракха в должности трибуна и его земельного закона. И ни слова никому о том, что ты делаешь. Выдумай что-нибудь, если тебя спросят. Ну же! – улыбнулся он впервые за неделю и вскинул руку, легко коснувшись меня пальцами. – Иди, мой мальчик. Иди!

Прослужив ему много лет, я привык к таким неожиданным и властным приказаниям. Мне оставалось лишь поплотнее запахнуться в плащ, готовясь к встрече с холодом и сыростью, и отправиться в путь. Никогда еще город не казался мне столь мрачным и подавленным – посреди зимы, под темным и низким небом, с нищими на каждом углу. А кое-где в канаве мог попасться окоченевший труп бедняги, скончавшегося ночью. Я быстро прошел по зловещим улицам, пересек форум и поднялся по ступенькам архива. В том же здании ранее я отыскал скудные официальные данные о Гае Верресе. После того мне не раз приходилось бывать здесь по разным делам – особенно когда Цицерон был эдилом, – а потому лицо мое было хорошо знакомо служащим. Мне дали нужный свиток без малейших вопросов. Я положил его на стол для чтения, стоявший у окна, и, не снимая перчаток, развернул озябшими пальцами. Утренний свет был блеклым, в зале сильно дуло, а я не вполне понимал, что мне требуется. Анналы – во всяком случае, пока до них не добрался Цезарь – содержали недвусмысленный и точный отчет о случившемся за каждый год: имена магистратов, названия принятых законов, войны, случаи голода, затмения и прочие природные явления. Анналы основывались на своде, который ежегодно составлял великий понтифик, и вывешивались на белой доске у здания коллегии жрецов.

История всегда привлекала меня. Как когда-то написал сам Цицерон: «Не знать, что было до того, как ты родился, – значит навсегда остаться ребенком. В самом деле, что такое жизнь человека, если память о древних событиях не связывает ее с жизнью наших предков?»[27] Забыв о холоде, я мог бы день напролет с блаженным чувством разворачивать этот свиток, роясь в событиях более чем шестидесятилетней давности. Я обнаружил, что в том же году, 621-м от основания Рима, царь пергамский Аттал III скончался, завещав свое царство Риму, что Сципион Афиканский Младший уничтожил испанский город Нуманцию, перебив всех его жителей, за исключением лишь пятидесяти, чтобы провести их в цепях во время своего триумфа, и что Тиберий Гракх, трибун, известный своими крайними взглядами, внес закон о разделе общественных земель между простолюдинами, которые тогда, по обыкновению, испытывали тяжелые невзгоды. Ничто не меняется, подумал я. Закон Гракха привел в ярость сенатских аристократов, которые увидели в нем угрозу своим имениям и уговорили или принудили трибуна по имени Марк Октавий наложить вето. Но поскольку тот пользовался всенародной поддержкой, Гракх заявил с ростры, что Октавий нарушает свою священную обязанность – защищать народные интересы. Посему он призвал народ голосовать – триба за трибой – за отстранение Октавия от должности. Люди тут же приступили к этому. Когда первые семнадцать из тридцати пяти триб подавляющим большинством высказались за отстранение, Гракх приостановил голосование и предложил Октавию отозвать свое вето. Октавий ответил отказом. Тогда Гракх призвал богов в свидетели, что изгоняет товарища с должности против своей воли, и провел голосование в восемнадцатой трибе, заручившись большинством. Октавий лишился трибунства («стал обычным гражданином и незаметно скрылся»). Земельный закон был принят. Но знать – как Красс напомнил Цицерону – несколькими месяцами позже осуществила свою месть: Гракх, окруженный в храме Фидес, был до смерти забит палками, а тело его брошено в Тибр.

Я снял с запястья висевшую на нем восковую табличку и взял стилус. Помню, как я оглянулся, желая убедиться, что нахожусь в одиночестве, прежде чем начать переписывать нужные отрывки. Теперь-то я понимал, почему Цицерон так настаивал на соблюдении тайны. Пальцы мои окоченели, а воск застыл. Неудивительно, что буквы выходили просто ужасными. Однажды в дверях появился сам Катул, хранитель архива, и пристально уставился на меня. Я испугался, что сердце мое сейчас выскочит из груди, пробив ребра. Но старик был близорук, да и вряд ли он узнал бы меня – он был не из числа государственных мужей. Поговорив с одним из своих вольноотпущенников, он ушел. А я завершил свою работу и чуть ли не бегом бросился прочь – по обледенелым ступенькам, а потом через форум, к дому Цицерона, прижимая к себе восковую табличку и думая о том, что никогда еще не выполнял более важного утреннего поручения.

Когда я добрался до дома, Цицерон все еще шушукался с Антонием Гибридой. Впрочем, заметив меня в дверях, он быстро свернул беседу. Гибрида был одним из тех воспитанных и утонченных людей, чью жизнь и внешность разрушило вино. Даже находясь на изрядном расстоянии от него, я ощущал в воздухе винный перегар – запах фруктов, гниющих в канаве. Несколькими годами ранее его изгнали из сената за банкротство и сомнительную нравственность, то есть за продажность и пьянство. К тому же он купил на аукционе рабыню, красивую молоденькую девушку, и открыто взял ее в любовницы. Но как ни странно, он нравился народу именно из-за своего распутства и вот уже год был трибуном, расчищая себе путь обратно в сенат. Дождавшись, когда он уйдет, я передал Цицерону свою запись.

– Что ему нужно? – полюбопытствовал я.

– Хочет моей поддержки на преторских выборах.

– Наглости ему не занимать!

– Должно быть. Впрочем, я обещал поддержать его, – беззаботно произнес Цицерон и, видя мое изумление, воскликнул: – Если он станет претором, у меня будет хотя бы одним соперником меньше в борьбе за консульство!

Положив мою табличку на стол, он внимательно прочитал ее. Потом поставил локти по обе стороны от нее и, опустив подбородок на ладони, перечитал еще раз. Я мог представить, сколь стремительно рождаются мысли в его голове. Наконец Цицерон молвил, обращаясь отчасти ко мне, а отчасти – к себе самому:

– До Гракха никто не пробовал действовать так, и после него тоже. И понятно почему. Подумать только, какое оружие дается человеку! Не важно, победишь или проиграешь, – последствия будут сказываться много лет. – Он поднял на меня взгляд. – Даже не знаю, Тирон. Может, тебе лучше стереть это. – Но едва я сделал движение в сторону стола, быстро возразил: – А может, и не надо.

Вместо этого Цицерон велел мне привести Лаврею и еще пару рабов, чтобы отправить их к сенаторам из ближайшего окружения Помпея попросить тех собраться во второй половине дня, после завершения официальных дел.

– Не здесь, – добавил он, – а в доме Помпея.

Затем Цицерон присел и начал собственноручно писать послание военачальнику. Эту записку он отослал с верховым гонцом, приказав ему не возвращаться без ответа.

– Если Красс хочет вызвать призрак Гракха, – мрачно проговорил Цицерон, когда письмо отправилось в путь, – он его увидит!

Стоит ли говорить о том, что всем другим не терпелось узнать, зачем Цицерон позвал их. Едва суды и прочие присутственные места завершили прием и закрылись, как все до единого явились во дворец Помпея, заняв места вокруг стола. Пустовал только величественный трон, предназначавшийся для хозяина. Помпей отсутствовал, но из уважения к нему на трон никто не сел. Может показаться странным, что такие мудрые и ученые мужи, как Цезарь и Варрон, не знали, какими приемами пользовался Гракх в свою бытность трибуном. Но стоит помнить, что со дня его смерти минуло уже шестьдесят три года и это время было наполнено великими событиями. Никто не проявлял тогда такого жадного любопытства к недавнему прошлому, как в последующие десятилетия. Даже Цицерон подзабыл об этом, пока Красс своей угрозой не всколыхнул воспоминания об отдаленных временах, когда Цицерон готовился к экзаменам на должность защитника. Когда он начал зачитывать отрывок из анналов, поднялся ропот, а окончание чтения было встречено шумными возгласами. Лишь седовласый Варрон, старейший из присутствующих, который по рассказам отца знал о настроении, царившем во время трибунства Гракха, высказал оговорки.

– Тем самым вы даете оправдание, – сказал он, – любому демагогу, который соберет толпу и станет угрожать своему товарищу отстранением от должности, если сочтет, что заручился в трибах поддержкой большинства. Зачем же ограничиваться лишь трибунами? Почему бы не попробовать сместить претора или консула?

– Мы не даем оправдания, – нетерпеливо возразил Цезарь. – Гракх уже дал его для нас.

– Воистину так, – подтвердил Цицерон. – Аристократы убили Гракха, но не объявили его законы не имеющими силы. Я знаю, что имеет в виду Варрон, и отчасти разделяю его беспокойство. Но мы ведем отчаянную борьбу и вынуждены идти на риск.

Раздался одобрительный гул, но решающими оказались голоса Габиния и Корнелия – тех, кому лично приходилось представать перед народом, добиваясь принятия того или иного закона. Им пришлось бы в случае чего изведать на себе месть знати – пострадать телесно и подвергнуться преследованиям в силу закона.

– Подавляющее большинство народа желает учреждения верховного начальствования, и люди хотят, чтобы оно досталось Помпею, – провозгласил Габиний. – Нельзя допустить, чтобы народной воле помешало богатство Красса, способного подкупить пару трибунов.

Афранию захотелось знать, высказал ли свое мнение Помпей.

– Вот послание, которое я ему направил сегодня утром, – поднял Цицерон знакомую записку над головой. – А под ним – ответ, который он тут же прислал мне.

Своим крупным, решительным почерком Помпей начертал одно слово: «Согласен». И все увидели это.

Дело было решено. А потом Цицерон велел мне сжечь письмо.


Утро собрания выдалось на редкость холодным. Среди колоннад и храмов форума блуждал ледяной ветер. Несмотря на лютую стужу, собрание оказалось многолюдным. В дни важных голосований трибуны перебирались с ростры в храм Кастора, где было больше места, и работники ночь напролет строили деревянные помосты, на которые гуськом поднимались граждане, чтобы отдать свой голос. Цицерон прибыл рано, не замеченный никем, – с собой он захватил только меня и Квинта. По пути с холма он заметил вслух, что является лишь постановщиком действа, но никак не одним из главных действующих лиц. Пообщавшись с представителями триб, он вместе со мной отошел к портику базилики Эмилия, откуда хорошо было видно происходящее и при необходимости можно было отдавать распоряжения.

Зрелище было незабываемым. Должно быть, я один из немногих, кто дожил до этих дней, храня память о нем. Десять трибунов в ряд на скамье, и среди них, подобные наемным гладиаторам, две равные по силам пары: Габиний с Корнелием (за Помпея) против Требеллия с Росцием (за Красса). Жрецы и авгуры у ступеней храма. Рыжий огонь на алтаре, увенчанный трепещущим сероватым язычком. И огромная толпа людей, собравшихся на форуме, чтобы проголосовать. С красными от мороза лицами они собирались в кучки вокруг десятифутовых шестов со знаменами, на которых гордо, крупными буквами, были выведены названия триб: ЭМИЛИЯ, КАМИЛИЯ, ФАБИЯ… Если бы кто-нибудь заплутал, он сразу увидел бы, где ему надлежит быть. Собравшиеся шутили, спорили, о чем-то торговались, пока звук трубы не призвал всех к порядку. Пронзительно крича, глашатай представил публике закон во втором чтении. После этого вперед выступил Габиний и произнес краткую речь. Он сказал, что принес радостную весть – ту, о которой молился народ Рима. Помпей Великий, приняв близко к сердцу страдания римлян, готов пересмотреть свое решение и стать главноначальствующим, но только если все захотят этого.

– Хотите ли вы этого? – спросил Габиний и услышал в ответ восторженный рев.

Рев продолжался довольно долго, и немалая заслуга в том принадлежала старшинам триб. При первых признаках того, что крики начинают затихать, Цицерон давал незаметный знак нескольким старшинам, которые передавали сообщение всему форуму, и знамена триб вновь начинали раскачиваться, вызывая новую бурю восторга. Наконец Габиний властным жестом приказал всем успокоиться.

– Так поставим же вопрос на голосование!

Требеллий поднялся со скамьи трибунов медленно и величаво и шагнул вперед. Нельзя было не восхититься отвагой этого человека, который не побоялся выразить несогласие со многими тысячами. Он поднял руку, изъявляя желание взять слово.

Бросив на него презрительный взгляд, Габиний громогласно обратился к толпе:

– Итак, граждане, позволим ли мы ему говорить?

– Нет! – раздался ответный рев.

Требеллий тонким от сильного волнения голосом завопил:

– Тогда я налагаю вето!

Это должно было означать, что закону пришел конец. Так происходило всегда в течение предыдущих четырех столетий, не считая трибунства Тиберия Гракха. Однако в то злосчастное утро Габиний, вновь призвав гудящую толпу к молчанию, спросил:

– Можно ли считать, что Требеллий говорит от имени всех вас?

– Нет! – прокатилось в ответ. – Нет! Нет!

– Есть ли тут кто-нибудь, от чьего имени он выступает?

Лишь завывание ветра стало ответом на эти слова. Даже сенаторы, поддерживавшие Требеллия, не осмеливались поднять голос. Находясь среди однотрибников, они были беззащитны – толпа растерзала бы их.

– Тогда, в соответствии с тем, как поступил Тиберий Гракх, я предлагаю отрешить Требеллия от должности трибуна, поскольку тот нарушил присягу и более не способен представлять народ. Призываю вас проголосовать немедленно!

Цицерон повернулся ко мне.

– А вот и начало представления, – пробормотал он.

Граждане стали недоуменно переглядываться, затем согласно закивали головами и зашумели, начав понимать, о чем идет речь. Во всяком случае, так вспоминаются мне те события теперь, когда я сижу в своей комнатке с закрытыми глазами и пытаюсь восстановить в памяти былое. Люди осознали: они в силах сделать то, чему не могут помешать даже высокородные мужи в сенате. Катул, Гортензий и Красс в великой тревоге начали пробиваться вперед, к собранию, требуя слушаний. Однако им не позволили пройти – Габиний поставил вдоль нижней ступени лестницы ветеранов Помпея, которые никого не пропускали. Особенно сильно переменился в лице Красс, утративший обычную выдержку. Лицо его сделалось красным и исказилось от гнева, он пытался взять трибунал приступом, но его отбрасывали назад. Заметив что Цицерон наблюдает за ним, Красс указал в его сторону и что-то выкрикнул, но мы не расслышали: Красс был далеко, а вокруг стоял невообразимый шум. Цицерон милостиво улыбнулся ему. Глашатай зачитал Габиниево законопредложение: «народ больше не желает, чтобы Требеллий был его трибуном», и счетчики отправились к местам голосования. Как всегда, первыми стали представители трибы Субурана. По мосткам они шли парами и, подав голос, спускались на форум по боковым ступенькам храма. Городские трибы следовали одна за другой, и каждая голосовала за отстранение Требеллия. Затем наступил черед сельских триб. Все это заняло несколько часов, в течение которых Требеллий стоял с посеревшим от тревоги лицом, то и дело переговариваясь со своим сотоварищем Росцием. На короткое время он исчез из трибунала. Я не видел, куда именно направился Требеллий, но догадываюсь, что он просил Красса освободить его от этой обязанности. На форуме сенаторы собирались в маленькие кучки, в то время как их трибы завершали голосование. Катул и Гортензий с мрачными лицами переходили от одного скопления людей к другому. Цицерон тоже кружил между сенаторами, оставив меня позади. С некоторыми он беседовал – например, с Торкватом и его давним союзником Марцеллином, которого тот убедил перейти в лагерь Помпея.

Когда семнадцать триб проголосовали против Требеллия, Габиний распорядился сделать перерыв. Он пригласил Требеллия на трибунал и спросил, готов ли тот склониться перед волей народа и тем самым сохранить за собой трибунат, или же есть необходимость призвать восемнадцатую трибу. Требеллий мог войти в историю как герой и отважный борец за свое дело, и я не раз задавался мыслью о том, не сожалел ли он на склоне лет о своем решении. Но, думаю, тогда он еще мечтал о государственной деятельности. После некоторого колебания он дал понять, что смиряется, и его вето было снято. Вряд ли стоит добавлять, что впоследствии он вызвал презрение обеих сторон и канул в безвестность.

Все взгляды теперь были обращены на Росция, второго трибуна Красса, и именно тогда, в самый разгар дня, у ступеней храма вновь появился Катул. Поднеся сложенные ладони ко рту, он завопил, обращаясь к Габинию и требуя слушаний. Как я уже упоминал, Катул пользовался у народа глубоким уважением за свою любовь к отечеству. Было трудно отказать ему, тем более что он был старшим по возрасту бывшим консулом в сенате. Габиний махнул рукой ветеранам, веля пропустить Катула, и тот, несмотря на почтенный возраст, с прыткостью ящерицы взбежал по ступеням храма.

– А вот это уже ошибка, – вполголоса сказал мне Цицерон.

Как позже сказал Габиний в разговоре с Цицероном, он счел, что аристократы перед лицом поражения пойдут на уступки во имя единства римлян. Как бы не так! Катул принялся метать громы и молнии по поводу lex Gabinia и незаконных приемов, примененных для проведения этого закона. По его словам, для республики было сумасшествием доверить свою безопасность одному человеку. Ведь война – рискованное занятие, особенно на море: что же сделается с главноначальствованием, если Помпей вдруг будет убит? Кто займет его место?

И толпа заревела в ответ:

– Ты!

Это был не тот ответ, которого хотел Катул. Польщенный, он тем не менее знал, что слишком стар для воинского ремесла. Что ему действительно было нужно, так это двойное начальствование – Красса и Помпея, ибо при всем своем презрении к Крассу он сознавал, что богатейший муж Рима по крайней мере станет противовесом мощи Помпея. Но Габиний уже начал понимать, что допустил ошибку, дав слово Катулу. Зимние дни коротки, а голосование надлежало завершить до заката. Грубо прервав бывшего консула, он заявил ему то, что обязан был заявить: пора переходить к голосованию. Росций тут же выскочил вперед и попытался внести официальное предложение о том, чтобы разделить главноначальствование, но народ уже начал уставать и не проявил желания слушать его. Толпа исторгла крик такой силы, что, как рассказывали позже, пролетавший над форумом ворон упал замертво. Все, что Росций мог сделать при таком гвалте, – это показать два пальца, налагая вето и отстаивая назначение двух верховных начальников. Габиний знал, что, если он предложит сместить еще одного трибуна, это обернется поражением для него и утратой возможности учредить в тот же день двойное начальствование. И кто знает, как далеко готова пойти знать, если ей ночью удастся собраться с силами? Поэтому он просто повернулся спиной к Росцию и приказал, несмотря ни на что, поставить закон на голосование.

– Вот оно, – сказал мне Цицерон, когда счетчики со всех ног бросились к своим местам. – Дело сделано. Беги в дом Помпея и скажи, что ему немедленно следует послать известие. Запиши: «Закон принят. Начальником будешь ты. Выступай сразу же. Сегодня к ночи будь в Риме. Твое присутствие необходимо, чтобы все успокоилось. Подпись: Цицерон».

Я убедился, что записал все слово в слово, и поспешил выполнять полученное задание, а Цицерон нырнул в пучину форума, чтобы оттачивать свое искусство – уговаривать, льстить, сочувствовать, порой даже угрожать. Ибо, согласно его философии, не существовало ничего, чего нельзя было бы создать, разрушить или исправить с помощью слов.


Итак, все трибы единогласно одобрили Габиниев закон, которому суждено было иметь гигантские последствия как для Рима, так и для всего мира.

Наступила ночь, форум опустел, бойцы разбрелись по своим лагерям. Твердокаменные аристократы собирались в доме Катула у вершины Палатина, приверженцы Красса – в его жилище, более скромном, стоявшем чуть ниже, на склоне того же холма, победоносные помпеянцы – в особняке своего вождя на Эсквилинском холме. Как всегда, успех оказал поистине волшебное действие. Насколько помню, десятка с два сенаторов набилось в таблинум Помпея, чтобы пить его вино в ожидании триумфального возвращения полководца. Комната была ярко освещена. Там царили густые запахи пота и выпивки вместе с грубым мужским весельем, которое нередко начинается после того, как схлынет напряжение. Цезарь, Африкан, Паликан, Варрон, Габиний и Корнелий – все оказались там, однако вновь пришедших было больше. Всех уже не упомню, но точно были Луций Торкват и его двоюродный брат Авл, а также Метелл Непос и Лентул Марцеллин, оба из знатных семей. Корнелий Сизенна, один из самых горячих сторонников Верреса, расположился как у себя дома, даже клал ноги на столы и стулья. Присутствовали двое бывших консулов – Лентул Клодиан и Геллий Публикола (тот самый Геллий, который все еще был уязвлен шуткой Цицерона по поводу философского собрания). Что до Цицерона, то он сидел отдельно, в соседней каморке, сочиняя благодарственную речь, которую Помпею надлежало произнести на следующий день. В то время мне казалось непостижимым его странное спокойствие, однако, бросая взгляд в прошлое, я склонен считать, что он ощущал некий душевный надлом. Наверное, он понимал: в Риме сломалось то, что трудно исправить даже при помощи его слов. Время от времени Цицерон отсылал меня в переднюю, чтобы узнать, не подъезжает ли Помпей.

Незадолго до полуночи прибыл гонец и сообщил, что Помпей приближается к городу по Латинской дороге. У Капенских ворот уже собралось множество ветеранов, чтобы сопровождать его до дома при свете факелов – на тот случай, если враги Помпея решатся на какой-нибудь отчаянный шаг. Однако Квинт, почти всю ночь круживший по городу совместно с квартальными заводилами, доложил брату, что на улицах все спокойно.

Наконец с улицы донеслись ликующие возгласы, возвестившие о прибытии великого мужа, и в следующее мгновение он был уже среди нас – неправдоподобно большой, улыбающийся, пожимающий руки, приятельски хлопающий кого-то по спине. Даже мне достался дружелюбный толчок в плечо. Сенаторы принялись уговаривать Помпея произнести речь, и Цицерон заметил – чуть громче, чем следовало бы:

– Он пока не может говорить – я еще не написал то, что ему следует сказать.

Я заметил, что на лицо Помпея набежала мимолетная тень. Как обычно, на помощь пришел Цезарь, залившийся искренним смехом. Сам Помпей вдруг улыбнулся, шутливо погрозив пальцем. Обстановка разрядилась, став непринужденной и чуть насмешливой, как на пирушке в шатре полководца после победы, когда все считают своим долгом немного поддеть триумфатора.

Каждый раз, когда в голове всплывает слово «империй», перед моими глазами, словно живой, предстает Помпей – такой, каким он был той ночью. Склонившись над картой Средиземноморья, он раздавал куски суши и моря с тою же небрежностью, с какой обычно разливают вино («Можешь взять себе Ливийское море, Марцеллин. А тебе, Торкват, достанется Западная Испания…»). И такой, каким он был утром, явившись на форум, чтобы забрать свою награду. Летописцы позже укажут, что двадцать тысяч человек устроили давку в сердце Рима, желая увидеть, как Помпея назначат начальствовать над всем миром. Толпа была настолько велика, что даже Катул с Гортензием не решились на последнюю попытку к сопротивлению, хотя, я уверен, очень того хотели. Вместо этого они стояли бок о бок с другими сенаторами, приняв самый добродушный вид, на какой были способны. А Крассу не хватило сил даже на это – что, впрочем, неудивительно, – и он предпочел не приходить вовсе. Речь Помпея, короткая, свелась в основном к выражению благодарности. Составил ее, конечно, Цицерон. Прозвучал, помимо прочего, и призыв к единству. Впрочем, Помпею не было особой нужды говорить – одного его присутствия оказалось достаточно, чтобы цена хлеба на рынках упала вдвое. Столь велика была вера, которую он вселял в народ. А завершил Помпей свое выступление блестящим театральным жестом, придумать который мог только Цицерон:

– Я вновь облачаюсь в одежду, столь знакомую и дорогую мне, – священный красный плащ римского полководца. И не сниму ее, пока не одержу победу в этой войне, а любой иной исход означает для меня смерть!

Подняв в приветствии руку, он сошел с помоста, вернее, отплыл с него на волне криков одобрения. Рукоплескания еще продолжались, когда Помпей, уже покинув ростру, внезапно показался вновь – уверенно поднимающийся по ступеням Капитолия, в ярко-пурпурном плаще, который служит отличительным знаком действующего проконсула. Все сходили с ума от восторга, а я украдкой посмотрел в ту сторону, где стояли Цицерон и Цезарь. На лице Цицерона застыло отвращение с примесью насмешки, Цезарь же явно был восхищен, будто уже узрел собственное будущее. Помпей же проследовал к Капитолийской триаде, где принес в жертву Юпитеру быка, после чего незамедлительно покинул город, не попрощавшись ни с Цицероном, ни с кем-либо еще. Пройдет шесть лет, прежде чем он вернется сюда.

XIII

На ежегодных преторских выборах летом того года Цицерон опережал всех. Подготовка к ним вышла неприглядной и бессвязной, поскольку ей предшествовала борьба вокруг Габиниева закона, когда доверие между сторонниками различных деятелей было разрушено. Передо мной лежит письмо, которое Цицерон написал тем летом Аттику, выражая отвращение ко всем проявлениям общественной жизни: «Трудно поверить, насколько за такой короткий срок, как ты увидишь, обстоятельства ухудшились сравнительно с тем, в каком состоянии ты оставил их»[28].

Дважды голосование приходилось прерывать досрочно из-за драк, вспыхивавших на Марсовом поле. Цицерон подозревал Красса в подкупе черни для срыва голосования, но не нашел доказательств этого. Какова бы ни была истина, лишь к сентябрю восемь избранных преторов смогли собраться в сенате, чтобы определить, кто в каком суде будет председательствовать. По обычаю, они тянули жребий.

Самой заманчивой была должность городского претора, который в те времена ведал всеми судебными делами и считался третьим лицом в государстве после двух консулов. Он устраивал Аполлоновы игры[29]. Эта должность пленяла всех, возглавить же суд по растратам не желал никто ни за какие блага – работа была выматывающей.

– Конечно же, мне хотелось бы стать городским претором, – доверительно поведал мне Цицерон, когда мы с ним направлялись тем утром в сенат. – И я скорее удавился бы, чем согласился целый год расследовать растраты. Но я соглашусь на любую должность в промежутке между этими двумя.

Настроение у него было приподнятое. Выборы наконец состоялись, и он получил наибольшее число голосов. Помпей покинул не только Рим, но и Италию, так что Цицерону не пришлось бы постоянно находиться в тени великого мужа. Теперь Цицерон вплотную приблизился к консулату – на расстояние вытянутой руки.

Церемония жеребьевки всегда собирала полный зал зрителей, поскольку сочетала важное государственное дело с игрой случая. К тому времени, когда мы пришли, большинство сенаторов уже собрались. Цицерон был встречен шумными приветствиями – восторженными возгласами со стороны своих старых соратников из числа педариев и презрительными выкриками аристократов. Красс, по своему обыкновению, развалился на передней консульской скамье, глядя на Цицерона из-под опущенных век, словно кот, который притворяется спящим, наблюдая за прыгающей поблизости птахой. Итоги выборов в целом соответствовали ожиданиям Цицерона, и, если я назову вам остальных новоизбранных преторов, вы получите неплохое представление о том, как тогда вершились государственные дела. Помимо Цицерона, были еще лишь двое мужей, наделенных изрядными способностями. Оба спокойно дожидались своей очереди тянуть жребий. Самым одаренным, несомненно, был Аквилий Галл – некоторые считали его законником лучше Цицерона. Он уже был уважаемым судьей и обладал качествами, делавшими его образцом для подражания, – такими, как блестящий ум, скромность, справедливость, доброта, великолепный вкус. А вдобавок – роскошным особняком на Виминальском холме. Памятуя обо всех этих достоинствах, Цицерон намеревался предложить Аквилию, который был старше его, вместе побороться за консульство. С Галлом мог сравниться, во всяком случае, по весу в обществе, Сульпиций Гальба, принадлежавший к известной аристократической фамилии, у которого в атриуме висело множество масок консулов. Не оставалось никаких сомнений в том, что он станет одним из соперников Цицерона в борьбе за консульскую должность. Честный и способный, он отличался также резкостью и надменностью, что обернулось бы против него в случае напряженной борьбы. Четвертым по одаренности был, полагаю, Квинт Корнифиций, хотя его высказывания иногда звучали до того нелепо, что вызывали у Цицерона смех. Этот богач, рьяный защитник старых верований, беспрестанно твердил о том, что Рим должен бороться с упадком нравов. Цицерон называл его «кандидатом богов».

У тех, кто следовал за этими мужами, особых достоинств, боюсь, не наблюдалось. Примечательно, что четверо остальных свежеизбранных преторов в свое время были изгнаны из сената – кто за денежную недостачу, а кто и за нехватку совести. Самым пожилым из них был Вариний Глабер, один из тех неглупых и вечно недовольных людей, которые уверены в своем жизненном успехе и не могут поверить в неудачу, когда она постигает их. Семь лет назад он уже был претором, и сенат вверил ему войско для подавления восстания Спартака. Однако его слабые легионы терпели от взбунтовавшихся рабов поражение за поражением, и он, покрытый позором, на время исчез из общественной жизни. За ним шел Гай Орхивий – «сплошной напор и ни капли одаренности», как определил его Цицерон. Тем не менее он пользовался поддержкой крупного объединения избирателей. На седьмое место в умственном отношении Цицерон ставил Кассия Лонгина – «бочонок сала», как иногда именовали этого человека, самого толстого в Риме. Таким образом, на восьмом месте оказывался не кто иной, как Антоний Гибрида – тот самый пьяница, который взял себе в жены девчонку-рабыню. Цицерон согласился помочь ему на выборах: пусть среди преторов окажется хотя бы один, чьего честолюбия можно не слишком опасаться.

– Знаешь ли, почему его кличут Гибридой? – спросил меня как-то раз Цицерон. – Он наполовину человек, наполовину безмозглый скот. Хотя лично я не вижу в нем человеческой половины.

Однако боги, так почитаемые Корнифицием, не упускают случая покарать человека за подобную спесь, и в тот день они примерно наказали Цицерона. Жребий предстояло тащить из древней урны, которая использовалась столетиями. Председательствовавший консул Глабрион начал вызывать кандидатов в алфавитном порядке; первым шел Антоний Гибрида. Он запустил дрожащую руку в урну за табличкой и передал свой жребий Глабриону, который, приподняв бровь, зачитал вслух:

– Городской претор.

На секунду все присутствующие онемели, а затем зал огласился таким громким хохотом, что голуби, гнездившиеся под крышей, взлетели, роняя перья и помет. Гортензий и еще кое-кто из аристократов, знавшие, что Цицерон помогал Гибриде, показывали на оратора пальцем и хлопали друг друга по плечу в знак насмешки. Красс так развеселился, что едва не упал со своей скамьи, в то время как Гибрида, которому предстояло стать третьим лицом в государстве, просто сиял: несомненно, он истолковал презрительный смех как выражение радости.

Я не видел лица Цицерона, но мог догадаться, какая мысль крутится у него в голове: к его личному невезению прибавится еще безудержное расхищение государственных средств. Вторым пошел Галл, которому достался суд, ведавший избирательным законодательством. Толстяк Лонгин получил в свое ведение дела об измене. А когда «кандидат богов» Корнифиций был вознагражден за свою веру уголовным судом, будущее начало выглядеть откровенно мрачным, и я приготовился к худшему. Но, к счастью, перед нами был еще Орхивий. Он-то и вытянул суд по растратам. А когда Гальбе достался суд по насильственным действиям против государства, перед Цицероном осталось лишь две возможности: или вновь заняться знакомыми ему вымогательствами, или же стать претором по делам чужеземцев, то есть подчиненным Гибриды, – незавидная участь для умнейшего в городе мужа. Он шел по помосту навстречу своему жребию, горестно качая головой: мол, сколько ни хитри, а в государственных делах все решает случай. Цицерон сунул в урну руку и вытащил то, что было ему суждено, – дела о вымогательствах. Просматривалось некое приятное совпадение в том, что объявление о выпавшем жребии зачитал именно Глабрион – бывший председатель суда, где сделал себе имя Цицерон. Претором по делам чужеземцев сделался Вариний, жертва Спартака. Все суды на предстоящий год были обеспечены председателями, и, кроме того, предварительно определились кандидаты в консулы.


Увлекшись круговертью событий государственной важности, я чуть было не забыл упомянуть о том, что той весной забеременела Помпония. Сообщая об этом Аттику, Цицерон в порыве ликования писал: «вот доказательство того, что брак с Квинтом все-таки дает плоды». Дитя – здоровый мальчик – появилось на свет вскоре после преторианских выборов. Меня пригласили присутствовать при обряде очищения на десятый день после рождения ребенка. Это стало для меня предметом особой гордости и признаком того, что мое положение в семье стало еще более высоким. Церемония состоялась в храме богини Теллус[30], неподалеку от родового жилища. Вряд ли хоть кто-нибудь на свете любил своего племянника так же горячо, как Цицерон. Он настоял на том, чтобы заказать у серебряных дел мастера великолепный амулет для младенца. После того как малыш Квинт, которого жрец окропил водой, оказался на руках у Цицерона, я внезапно осознал, насколько тому хотелось иметь собственного сына. Стремление любого мужа стать консулом, должно быть, во многом обусловлено желанием того, чтобы его сын, и внук, и сыновья его сыновей – и так до бесконечности – могли в соответствии с ius imaginum[31] выставлять его посмертную маску в семейном атриуме. Что толку заботиться о славе семейного имени, если роду суждено прерваться, даже не начавшись? Теренция стояла у противоположной стены храма и внимательно следила, как ее муж нежно поглаживает щечку младенца кончиком мизинца, Видимо, она думала о том же.

Рождение ребенка часто заставляет взглянуть на будущее по-новому, и я уверен, что именно поэтому Цицерон вскоре после рождения племянника позаботился о помолвке Туллии, которой тогда было десять лет. Для него она по-прежнему оставалась светом очей, и он, при всей занятости судебными и государственными делами, почти каждый день выкраивал хотя бы немного времени, чтобы почитать дочери или поиграть с ней в какую-нибудь игру. Свой замысел он обсудил сначала с ней, а не с Теренцией, проявив, как всегда, и нежность, и хитрость.

– Скажи-ка, – обратился он к Туллии однажды утром, когда мы втроем были в комнате для занятий, – не хотела бы ты когда-нибудь выйти замуж?

Та ответила, что хотела бы, и даже очень. Цицерон полюбопытствовал, кого ей хотелось бы получить в мужья.

– Тирона! – вскричала Туллия, обхватив меня руками.

– Боюсь, у него совсем нет времени на то, чтобы обзавестись женой, – торжественно ответил Цицерон. – Ему приходится слишком много работать, помогая мне. Не назовешь ли кого-нибудь еще?

Туллия знала лишь немногих мужчин, достигших зрелого возраста, и ей не пришлось долго раздумывать: с ее уст слетело имя Фруги, который со времен дела Верреса был возле Цицерона так долго, что стал почти членом семейства.

– Фруги! – воскликнул Цицерон так, словно эта идея буквально только что осенила его самого. – Отличная мысль! А ты уверена, что тебе нужно именно это? Уверена? Давай сейчас же пойдем и скажем маме.

Так Теренция оказалась побежденной на собственном поле. Муж оставил ее с носом ловко, точно какого-нибудь слабоумного аристократа в сенате. Не то чтобы ей так уж претил Фруги. Он казался Теренции вполне подходящим женихом: учтивый, рассудительный молодой человек, которому исполнился двадцать один год, из очень знатной семьи. Но она была достаточно проницательна и понимала, что Цицерон готовит себе преемника, которого собирается обучить и вывести на общественное поприще – по сути, вместо собственного сына. И это, несомненно, вызывало у нее тревожные мысли. А на угрозы Теренция всегда отвечала предельно резко. Церемония обручения состоялась в ноябре, и все прошло довольно гладко. Фруги, которому невеста, надо сказать, была весьма по сердцу, застенчиво надел ей на палец кольцо под одобрительными взглядами представителей обоих семейств и их домочадцев. Было условлено, что свадьба состоится пять лет спустя, когда Туллия достигнет зрелости. Но в тот вечер между Цицероном и Теренцией случилась одна из самых яростных ссор. Разыгралась она в таблинуме, прежде чем я успел убраться оттуда. Цицерон сделал вполне невинное замечание о том, что семейство Фруги тепло встретило Туллию. Зловеще помолчав, Теренция ответила, что семейка в самом деле приветливая, что, впрочем, неудивительно, если учесть…

– Учесть что? – обреченно спросил Цицерон. Он, судя по всему, уже считал ссору неизбежной, как рвоту после поедания несвежей устрицы. А с тем, что неизбежно, лучше разобраться сразу.

– Если учесть, какие связи они обретают, – ответила Теренция и сразу же перешла в атаку, нанеся удар своим излюбленным способом. Иными словами, разговор шел о том, что Цицерон ведет себя постыдно, пресмыкаясь перед Помпеем и сворой его приспешников-провинциалов. Таким образом, утверждала Теренция, их семья противопоставила себя всем достойнейшим людям в государстве. И еще он способствовал противоправному принятию Габиниева закона, усилившего власть толпы. Не упомню уже всего, что сказала она. Да разве это важно? Как и при большинстве супружеских перепалок, нужен был лишь повод, истинная же причина заключалась в ином – в неспособности Теренции произвести на свет сына, породившей полуотеческую привязанность Цицерона к Фруги. Тем не менее я хорошо помню, что Цицерон дал жене отпор, заявив, что Помпей, при всех его недостатках, – великолепный солдат, чего не может оспорить никто. Когда его сделали главноначальствующим, он тут же занялся наведением порядка на море, сведя на нет пиратскую угрозу за каких-нибудь сорок девять дней. Вспоминается и едкий ответ Теренции: раз море удалось очистить от пиратов за каких-нибудь семь недель, должно быть, они были не так опасны, как твердили Цицерон со своими дружками! В этот миг мне удалось наконец выскользнуть из комнаты и забиться в свой уголок, так что остального я не слышал. Однако обстановка в доме на несколько дней стала хрупкой, как неаполитанское стекло.

– Видишь, как тяжело мне приходится? – пожаловался Цицерон на следующее утро, потирая лоб костяшками пальцев. – Ни в чем я не нахожу облегчения – ни в труде, ни в отдыхе.

Что до Теренции, то ее все больше тяготили думы о предполагаемом бесплодии. Дни напролет молилась она в храме Юноны на Авентинском холме, где во всех уголках ползали лишенные яда змеи, способные придать женщине плодовитость, и ни одному мужчине не дозволялось даже украдкой заглянуть туда, в святая святых. Еще я слышал от ее служанки, что в своей спальне она устроила святилище богини.

Сдается мне, что в душе Цицерон разделял мнение Теренции о Помпее. Было нечто подозрительное в том, как быстро он одержал победу («В конце зимы подготовил, – говорил Цицерон, – с наступлением весны начал, в середине лета закончил»). Это наводило на мысль: не мог ли с задачей справиться полководец без чрезвычайных полномочий? Как бы то ни было, усомниться в успехе не мог никто. Пиратов изгнали сперва из вод, омывающих Сицилию и Африку, – на восток, в Иллирийское море, к Ахайе, – а затем очистили от них все побережье Греции. Наконец Помпей поймал их в ловушку, заперев в Корацезиуме, который стал последним надежным оплотом пиратов в Киликии. Десять тысяч человек погибло тогда в великой битве на море и суше, четыреста кораблей было потоплено. Еще двадцать тысяч захватили в плен. Но вместо того чтобы распять пленников – как, несомненно, поступил бы Красс, – Помпей распорядился переселить их с женами и детьми вглубь страны, в обезлюдевшие города Греции и Малой Азии, один из которых он с присущей ему скромностью переименовал в Помпеиополис. И все это – без ведома сената.

Цицерон наблюдал за успехами своего покровителя со смешанными чувствами («Помпеиополис! О боги, до чего безвкусно!») – не в последнюю очередь потому, что знал наперед: чем больше Помпея будет распирать от успехов, тем длиннее станет тень, которая ляжет на будущность самого Цицерона. Тщательное вынашивание замыслов и подавляющее численное преимущество войска – такими были главные составляющие триумфов Помпея как на поле боя, так и в Риме. И как только первая задача – разгром морских разбойников – была выполнена, пришло время второй: Габиний на форуме принялся склонять всех к тому, чтобы отобрать восточные легионы у Лукулла и передать Помпею. Использовал он все ту же уловку: пользуясь полномочиями трибуна, созывал к ростре свидетелей, которые в самых мрачных тонах живописали картину войны с Митридатом. Легионеры, не получавшие жалованья уже несколько лет, попросту отказались покинуть зимний лагерь. Нищенское существование, которое влачили простые бойцы, Габиний противопоставлял гигантскому состоянию их начальствующего-аристократа, который привез с войны столько добычи, что смог купить целый холм у ворот Рима и построить там великолепный дворец. Достаточно сказать, что все залы для приемов в нем были названы в честь богов. Габиний вызвал к ростре архитекторов Лукулла и заставил их представить народу все чертежи и модели. С тех пор имя Лукулла стало синонимом кричащей роскоши, и разъяренные граждане сожгли его чучело на форуме.

В декабре Габиний и Корнелий перестали быть трибунами, и в дело вступил новый ставленник Помпея – отныне его интересы на народных собраниях отстаивал избранный трибуном Гай Манилий. Он тут же выдвинул законопредложение, согласно которому Помпей принимал войска, выставленные против Митридата, и брал в управление три провинции – Азию, Киликию и Битинию, причем две последние ранее были отданы Лукуллу. Цицерон, видимо, вовсе не желал высказываться по данному вопросу. Но призрачные надежды на то, что ему удастся отмолчаться, развеялись, когда к нему пожаловал Габиний с посланием от Помпея. Тот кратко желал Цицерону благополучия и выражал надежду на то, что он поддержит Манилиев закон, «все его положения», не только закулисно, но и публично, выступая с ростры.

– «Все его положения», – повторил Габиний с ухмылкой. – Наверное, ты знаешь, что это означает.

– Полагаю, это означает законодательную оговорку, согласно которой ты получаешь легионы на Евфрате, а заодно и защиту от уголовного преследования, притом что твое трибунство закончилось.

– Точно, – снова осклабился Габиний и довольно сносно изобразил Помпея, приняв гордую осанку и надув щеки: – Не правда ли, он умен? Разве не говорил я вам, что он просто умница?

– Успокойся, Габиний, – устало проговорил Цицерон. – Уверяю тебя, я желаю только одного – чтобы к берегам Евфрата отправился именно ты.

В государственных делах очень опасно оказаться в роли мальчика для битья при великом муже. Но именно это теперь выпало Цицерону. Те, кто никогда не осмелился бы оскорбить или даже осудить Помпея, отныне могли безнаказанно дубасить его защитника, и все прекрасно знали, кому на деле предназначаются эти удары. Но от исполнения прямого приказа главноначальствующего уклониться было нельзя, и Цицерону пришлось произнести свою первую речь с ростры. Он готовил ее с необыкновенным тщанием и несколько раз заранее продиктовал мне, а затем показал Квинту и Фруги, чтобы выслушать их отзывы. От Теренции же Цицерон рассудительно утаил ее, зная: копию придется отослать Помпею и поэтому потребуется немало лести. (Я смотрю в свиток и вижу то место, где Квинт дополнил слова о «ниспосланной свыше доблести» Помпея: получилась «ниспосланная свыше необычайная доблесть».) Цицерон сочинил блестящий лозунг, вместивший в себя все заслуги Помпея: «Один закон, один муж, один год» – и часами корпел над заключительной частью. Он твердо знал, что в случае неудачи на ростре его положение в обществе пострадает, а враги скажут, что у оратора нет связи с народом, ибо его слова не трогают римский плебс. Наутро перед выступлением он по-настоящему заболел от волнения. Цицерона беспрерывно тошнило, а я стоял рядом, подавая ему полотенце. Он был настолько изможден и бледен, что я всерьез забеспокоился, достанет ли у него сил добрести до форума. Однако, по его глубокому убеждению, любой исполнитель, сколь бы опытен он ни был, должен бояться перед выходом на сцену: «ты должен напрячься, как согнутый лук, если хочешь, чтобы стрелы летели»; и когда мы достигли задворков ростры, Цицерон был уже готов выступать. Вряд ли стоит упоминать о том, что он не взял с собой никаких записей. Манилий объявил имя выступающего; последовали рукоплескания. Утро было превосходным – чистым и ясным. Собралась огромная толпа. Цицерон оправил рукава, выпрямился и медленно взошел к шуму и свету.

Помпею вновь противостояли Катул и Гортензий, но со времени принятия Габиниева закона они не придумали новых доводов, и Цицерон не отказал себе в удовольствии позабавиться над ними.

– Что же говорит Гортензий? – с издевкой спросил он. – Если надо облечь всей полнотой власти одного человека, то, по мнению Гортензия, этого более других достоин Помпей, но все же предоставлять всю полноту власти одному человеку не следует. До чего же устарели эти речи, опровергнутые скорее действительностью, чем словами. Ведь именно ты, Гортензий, употребив все свое богатое и редкостное дарование, убедительно и красноречиво возражал в сенате храброму мужу Габинию, когда тот предложил назначить одного военачальника для борьбы с морскими разбойниками. И что же? Клянусь бессмертными богами, если бы тогда римский народ придал твоему мнению больше значения, чем своей безопасности и своим истинным интересам, разве мы сохраняли бы и поныне нашу славу и владычество над миром?

Если Помпей хочет поставить Габиния во главе одного из легионов, пусть так и будет, заявил Цицерон. Ибо кто еще, кроме самого Помпея, сделал столь много для разгрома пиратов?

– Сам же я, – торжественно заключил Цицерон, – обещаю и обязуюсь перед римским народом посвятить свершению этого дела все свое усердие, ум, трудолюбие, дарование, все то влияние, каким я пользуюсь благодаря милости римского народа, то есть благодаря своей преторской власти, а также своему личному авторитету, честности и стойкости. И я призываю в свидетели всех богов, в особенности тех, которые являются покровителями этого священного места и видят все помыслы всех государственных мужей; делаю это не по чьей-либо просьбе, не с целью приобрести своим участием в этом деле расположение Помпея, не из желания найти в чьем-либо мощном влиянии защиту от возможных опасностей и помощь при соискании почетных должностей, так как опасности я – насколько человек может за себя ручаться – легко избегну своим бескорыстием; почестей же я достигну не благодаря одному человеку, не выступлениями с этого места, а, при вашем благоволении, все тем же своим неутомимым трудолюбием. Итак, все взятое мной на себя в этом деле было взято – я твердо заявляю об этом – ради блага государства[32].

Он покинул ростру под уважительные хлопки. Закон был принят, Лукулл лишен начальствования над войсками, а Габиний получил легатство. Что до Цицерона, то он преодолел еще одно препятствие на пути к консульству, но ценой небывалой ненависти со стороны аристократов.

Позже он получил письмо от Варрона с описанием того, как Помпей встретил известие о получении им полной власти над римскими войсками на Востоке. Центурионы, наперебой поздравляя Помпея, сгрудились вокруг полководца в его эфесской ставке, он же, нахмурив брови, хлопнул себя по бедру и («утомленным голосом», по свидетельству Варрона) произнес: «Увы, что за бесконечная борьба! Насколько лучше было бы остаться одним из незаметных людей – ведь теперь я никогда не избавлюсь от войн, никогда не спасусь от зависти, не смогу мирно жить в деревне с женой!» Такое притворство трудно было принять на веру, ведь все знали, насколько сильно он желал этой власти.


Преторство принесло Цицерону новые почести. Теперь, когда бы он ни вышел из дому, его уже охраняли шестеро ликторов. Впрочем, Цицерон почти не обращал на них внимания. То были неотесанные парни, которых взяли на службу за силу и жестокий нрав: если римского гражданина приговаривали к наказанию, они с готовностью исполняли приговор. Им не было равных в умении всыпать кому-либо палок или отрубить голову. Поскольку они занимались этим постоянно, некоторые за долгие годы службы привыкали к власти и смотрели на охраняемых ими магистратов чуть свысока из-за того, что те недолго оставались на месте: сегодня ты здесь, а завтра тебя нет. Цицерона коробило, когда они с преувеличенной грубостью расталкивали людей, очищая ему дорогу, а также приказывали окружающим обнажить голову или спешиться при приближении претора. Ведь люди, подвергавшиеся оскорблениям, были его избирателями. Он просил ликторов быть повежливее, и какое-то время те слушались, но скоро брались за старое. Главный из них, так называемый «ближний» ликтор, который постоянно должен был находиться возле охраняемого, был особенно несносным. Не помню уже его имени, но он всегда наушничал, сообщая Цицерону о намерениях других преторов, собирал по крохам сплетни у своих товарищей-ликторов, не сознавая, что его поведение представляется Цицерону крайне подозрительным. Ибо Цицерон знал: сплетни – это разновидность торговли, в которой ликтор предлагает сведения о «своем» магистрате. Однажды утром он пожаловался мне:

– Эти люди – живое предупреждение о том, что случается с любым государством, имеющим постоянных служащих. Из наших слуг они становятся нашими господами!

Как и он, я теперь занимал более высокое положение. Стало ясно, что, как доверенный письмоводитель претора, я, даже будучи рабом, вправе рассчитывать на особую любезность со стороны людей, с которыми встречается мой хозяин. Цицерон заранее предупредил: мне могут предлагать деньги, чтобы я использовал свое влияние в интересах просителей. А когда я начал горячо возражать, что никогда в жизни не приму взятки, он оборвал меня:

– Нет, Тирон, собственные деньги тебе не помешают. Почему бы и нет? Прошу об одном: говорить, кто тебе заплатил. Каждому, кто явится с подношением, говори, что мои решения не покупаются, что я рассматриваю беспристрастно любое дело. В остальном же полагаюсь на твою рассудительность.

Разговор этот имел для меня огромное значение. Я всегда надеялся на то, что рано или поздно Цицерон даст мне хоть какую-то свободу. Разрешение сберегать деньги стало предвестием того заветного дня. Суммы перепадали небольшие – пятьдесят монет, иногда сто. Ожидалось, что в обмен я подсуну претору под нос такой-то свиток или составлю рекомендательное письмо и передам ему на подпись. Деньги я хранил в небольшом кошеле, который прятал за расшатанным кирпичом в стене своей каморки.

Как претор, Цицерон был обязан преподавать право одаренным детям из хороших семейств. В мае, после сенатских каникул, у него появился новый молодой ученик – шестнадцати лет от роду. Это был Марк Целий Руф из Интерамнии, сын богатого ростовщика и влиятельного магистрата, ведавшего проведением выборов, из трибы Велина. Цицерон согласился, главным образом из желания сохранить хорошие отношения с отцом, быть наставником мальчика на протяжении двух лет, после чего тот должен был завершить обучение в другой семье – у Крассов, поскольку ее глава был связан с отцом Целия. Последний хотел, чтобы наследник в первую очередь научился распоряжаться своим состоянием. То был низенький хитрый человечек, образчик заимодавца: похоже, сын для него был лишь вложением капитала, которое никак не приносило отдачи.

– Бить его надо регулярно, – напутствовал он Цицерона, еще не успев представить ему сына. – Мальчишка неглупый, вот только непутевый и распущенный. Так что разрешаю стегать его сколько душе угодно.

Вид у Цицерона был озадаченный. За всю свою жизнь он не отстегал ни одного человека. Но, к счастью, впоследствии отлично поладил с молодым Целием, который оказался полной противоположностью отцу. Он был высок и хорош собою, а также полностью равнодушен к деньгам и денежным отношениям. Цицерон находил это забавным, я – не очень: многие докучные обязанности, от которых Целий увиливал всеми силами, как правило, приходилось выполнять мне. И все же, оглядываясь назад, я вынужден признать, что юноша отличался редкостным обаянием.

Не буду вдаваться в подробности преторства Цицерона, ведь я пишу не учебник по юриспруденции, и вам, должно быть, не терпится, чтобы я перешел к самому занятному – консульским выборам. Стоит сказать, что Цицерон имел славу честного и справедливого судьи, а знания и опыт позволяли ему легко справляться с работой. Если же Цицерон не мог распутать правовое хитросплетение и нуждался в мнении еще одного знающего человека, он обращался к Сервию Сульпицию, своему старому приятелю, с которым они вместе учились у Молона. А иной раз отправлялся к уважаемому всеми претору суда по выборным делам Аквилию Галлу, чей дом стоял на Виминальском холме. За время председательства Цицерона самым крупным оказалось дело Гая Лициния Мацера, родственника и сторонника Красса. Речь шла о его отрешении от должности наместника Македонии за злоупотребления. Слушания продолжались несколько недель, и Цицерон вынес вполне справедливое решение, но однажды не смог удержаться от шутки. Обвинение строилось на том, что Мацер получил полмиллиона в виде незаконных выплат. Поначалу тот отрицал это. Тогда были представлены доказательства того, что именно такую сумму уплатили ссудной компании, которая находилась под его управлением. Мацер тут же изменил свои показания и заявил, что действительно помнит эти выплаты, но думал, что они вполне законны.

– Что ж, вполне возможно, – сказал Цицерон присяжным, знакомя их с уликами, – вполне возможно, что обвиняемый так и думал. – Он погрузился в молчание, достаточно долгое для того, чтобы некоторые захихикали, а потом напустил на себя преувеличенную серьезность. – Нет-нет, в самом деле, он мог так считать. И в подобном случае, – (тут снова повисла пауза), – все побуждает заключить: этот человек слишком глуп для того, чтобы быть римским наместником.

Я много раз бывал в самых разных судах, и громоподобный смех стал верным признаком того, что Цицерон доказал вину сего мужа убедительнее самого искусного обвинителя. Беда Мацера заключалась вовсе не в том, что он был дураком. Наоборот, он был очень умен, настолько, что считал всех вокруг дураками. Пока присяжные голосовали, он, не ощущая угрозы, отправился домой, чтобы сменить одежду и подстричься, поскольку вечером надеялся отпраздновать победу. В отсутствие Мацера присяжные признали его виновным; и тот уже выходил из дома, чтобы вернуться в суд, когда Красс перехватил его на пороге и рассказал о случившемся. Одни утверждают, что он упал замертво, сраженный этой вестью. Другие – что он вернулся в дом и лишил себя жизни, дабы его сын не изведал унижения в связи со ссылкой отца. Как бы то ни было, дело завершилось его смертью, и у Красса появилась новая причина люто ненавидеть Цицерона, словно для этого недоставало иных причин.


Аполлоновы игры, по обычаю, давали начало сезону выборов, хотя, честно говоря, в те времена казалось, что ему нет конца. Едва завершались одни, как кандидаты начинали готовиться к следующим. По этому поводу Цицерон шутил, что управление государством – это просто времяпровождение между выборами. Именно это, должно быть, и сгубило республику: она объелась выборами до смерти. Как бы то ни было, устройство общественных увеселений в честь Аполлона входило в обязанности городского претора, а им в тот год был Антоний Гибрида.

Римляне не ожидали ничего особенного, а вернее, не ожидали вовсе ничего – было известно, что все свои деньги Гибрида пропил и проиграл. И потому все едва не онемели от неожиданности, когда он устроил не только великолепные театральные постановки, но и пышные представления в Большом цирке: гонки на колесницах с двенадцатью заездами, атлетические состязания и охоту на диких зверей с участием пантер и всевозможных диковинных тварей. Сам я не был там, но Цицерон, вернувшись домой, рассказал мне обо всем в мельчайших подробностях. Он только и говорил что об этих празднествах. Улегшись на одну из лежанок в пустом триклинии – Теренция с Туллией были за городом, – Цицерон в красках описал увиденное им. Там были колесничие, почти полностью обнаженные атлеты – кулачные бойцы, борцы, бегуны, метатели копья и дискоболы, – флейтисты, лирники, танцоры, одетые вакханками и сатирами, курители фимиама, предназначенные к закланию быки и козы с позолоченными рогами, дикие животные в клетках, гладиаторы… Казалось, голова у него все еще идет кругом.

– Во сколько же все это обошлось? Я не перестаю задаваться этим вопросом. Гибрида, должно быть, рассчитывает вернуть издержки, когда поедет в свою провинцию. Слышал бы ты, как громогласно его приветствовали при появлении и уходе! Видно, я чего-то не понимаю, Тирон. Что ж, сколь невероятным это ни казалось, нам следует дополнить список. Пойдем же.

Мы вместе пошли в комнату для занятий, где я открыл сундук и вынул все записи относительно участия Цицерона в консульских выборах. Там было немало тайных списков – существующих сторонников, тех, кого следовало перетянуть на свою сторону, жертвователей, городов, местностей, с указанием на то, насколько горячо в них поддерживают Цицерона. Важнейшим, однако, был перечень вероятных противников. К именам прилагались сведения о каждом – как положительного, так и отрицательного свойства. Возглавлял список Гальба, за ним следовал Галл, затем Корнифиций и, наконец, Паликан. Цицерон взял у меня стилус и своим мелким и аккуратным почерком вписал пятого – того, чье имя он сам ожидал увидеть меньше всего: Антоний Гибрида.


Несколько дней спустя случилось то, что оказало сильнейшее воздействие на судьбу Цицерона и будущее государства, хотя вряд ли он тогда мог догадываться об этом. Нечто вроде крохотной оспины, которую человек обнаруживает у себя однажды утром, не придавая ей большого значения, – и за несколько месяцев та разрастается в гигантскую опухоль. В нашем случае оспиной стало послание, пришедшее нежданно, словно гром среди ясного неба: Цицерона вызывали к верховному понтифику Метеллу Пию. Моего хозяина снедало любопытство – Пий, уже очень старый (ему было не менее шестидесяти четырех лет) и полный достоинства, ранее никогда не снисходил до беседы с ним и уж тем более не звал к себе в гости. Конечно же, мы немедленно пустились в путь, следуя за ликторами, которые расчищали нам дорогу.

В те времена предстоятель обитал на Священной дороге, близ Дома весталок, и я помню, как польщен был Цицерон тем, что его видели входящим в эти покои. Ибо здесь действительно билось священное сердце Рима, и немногим выпадала возможность переступить этот порог. Нас подвели к лестнице, и мы вместе с провожатым пошли по галерее, с которой открывался вид на сад Дома весталок. В душе я таил надежду на то, что хоть краем глаза смогу взглянуть на одну из этих таинственных дев, одетых в белое, но сад был пуст, а замедлить ход мы не могли, поскольку в конце галереи уже стоял Пий. Он ждал нас, от нетерпения притопывая ногой, по бокам от него стояли двое жрецов. Всю жизнь он был солдатом, и это сказалось на его облике: Пий напоминал грубое и потертое изделие из кожи, которое долгие годы болталось под открытым небом и лишь недавно оказалось в доме. Ни рукопожатия, ни приглашения присесть. Пий с ходу выпалил своим скрипучим голосом:

– Претор, мне нужно поговорить с тобой о Сергии Катилине.

При одном упоминании этого имени Цицерон оцепенел: именно Катилина замучил до смерти его дальнего родственника Гратидиана, государственного мужа, искавшего расположения у народа. Мучитель перебил несчастному конечности, вырвал глаза и язык. Безумная ярость пронзала мозг Катилины внезапно, словно молния. Он мог быть обаятельным, учтивым и дружелюбным. Но стоило кому-нибудь обронить в беседе замечание, внешне совершенно безобидное, или бросить на него будто бы неуважительный взгляд, как Катилина терял самообладание. Во времена Суллановых проскрипций, когда списки лиц, подлежащих смерти, оглашались на форуме, Катилина считался одним из самых искусных убийц. Действовал он молотом и ножом – «ударными орудиями», как их называли, – и сколотил немалое состояние за счет имущества казненных.

В числе тех, кого он замучил, оказался даже его собственный шурин. И все же ему невозможно было отказать в обаянии: на одного человека, содрогавшегося от его кровожадности, приходились двое-трое очарованных его щедростью, не менее безоглядной. Отличался он и плотской невоздержанностью. Семью годами ранее его обвинили в связи с девой-весталкой – ею, кстати, была Фабия, сводная сестра Теренции. За такое преступление полагалась смерть – не только ему, но и ей. И если бы вина Катилины была доказана, Фабию ожидала бы обычная казнь за нарушение священного обета чистоты, – погребение заживо в крохотной каморке близ Коллинских ворот, предназначенной для этой цели. Но вокруг Катилины сплотились аристократы под предводительством Катула. Они добились для него оправдания, и он продолжил государственную деятельность, не понеся особого ущерба. В год, что предшествовал минувшему, он был претором, а затем уехал править Африкой, избежав всех этих страстей вокруг Габиниева закона. Ко времени описываемых событий он только что вернулся оттуда.

– Правителей Африки, – продолжил Пий, – давала в основном моя семья, с тех пор как полвека назад эта провинция оказалась во власти моего отца. Ее жители искали защиты у меня, и должен сказать тебе, претор, что никто не притеснял их так, как Сергий Катилина. Он ограбил провинцию до нитки, обирая и казня ее обитателей, насилуя их жен и дочерей, расхищая богатства храмов. Ах, этот Сергий! – вскричал Пий, с отвращением сплюнув на пол большой сгусток желтой слюны. – Похваляется, что произошел от троянцев. И ни одного порядочного человека среди предков за двести с лишним лет! А недавно мне доложили, что ты – тот самый претор, который должен привлечь этого мерзавца к ответу. – Он смерил Цицерона взглядом с головы до ног. – Любопытно на тебя взглянуть! Не разберу, что ты за человек, но тем не менее… Так что же ты намерен сделать?

На попытки оскорбить его Цицерон всегда отвечал хладнокровием. И теперь он просто спросил:

– Африканцы подготовили дело?

– Подготовили. Их посланники уже в Риме, подыскивают подходящего обвинителя. К кому им обратиться?

– Вряд ли стоит спрашивать об этом меня. Председательствуя на суде, я должен хранить беспристрастность.

– Чушь! Оставь эту судейскую болтовню. Поговорим начистоту. Как мужчина с мужчиной. – Пий поманил Цицерона, приглашая придвинуться. Почти все свои зубы он оставил на полях сражений, а потому, когда заговорил шепотом, слова вылетели из его щербатого рта с громким присвистом: – О нынешних судах тебе известно больше, чем мне. Так кто бы мог справиться с этим делом?

– Если говорить откровенно, дело не обещает быть легким, – сказал Цицерон. – Жестокость Катилины общеизвестна. Лишь отважному мужу по силам выдвинуть обвинения против этого кровавого убийцы. К тому же, насколько можно предположить, в следующем году он будет избираться в консулы. Ты имеешь дело с действительно опасным врагом.

– В консулы? – Пий с размаху ударил кулаком себя в грудь. При этом ухнуло так, что сопровождавшие его жрецы от страха подпрыгнули на месте. – Сергию Катилине консулом не бывать – ни в следующем году, ни в каком другом. Не бывать, пока в этом старом теле теплится жизнь! Должен же найтись в этом городе тот, в ком достанет мужества привлечь его к суду. А если нет, то что ж… Я еще не так стар и глуп, чтобы забыть правила, по которым в Риме ведутся бои. А ты, претор, – заключил он, – на всякий случай оставь в своем расписании достаточно времени для слушаний по этому делу.

С этими словами верховный понтифик зашаркал прочь по коридору, бубня что-то себе под нос. Следом за ним зашагали благочестивые помощники.

Цицерон нахмурился, глядя вслед ему, и покачал головой. Я же не в силах был как следует разобраться в этих хитросплетениях, хоть и провел у него на службе тринадцать лет. Мне было невдомек, почему разговор так сильно встревожил его. Но хозяин мой явно испытал потрясение, и, как только мы вновь оказались на Священной дороге, он оттащил меня в сторону, подальше от ушей ближнего ликтора, и заговорил:

– Дело принимает серьезный оборот. Мне следовало быть готовым к этому.

Когда я спросил, какая ему разница – привлекут Катилину к суду или нет, он дрогнувшим голосом ответил:

– Пойми, глупец, закон не позволяет идти на выборы тому, против кого выдвинуты обвинения. Это означает, что если африканцам удастся найти себе защитника и обвинения против Катилины все же будут выдвинуты, а дело, допустим, затянется до следующего лета, ему не позволят притязать на консульство, пока разбирательство не будет завершено. А это означает, что если, паче чаяния, он будет оправдан, мне придется тягаться с ним в мой год.

Сомневаюсь, что в Риме был другой сенатор, способный заглядывать в будущее столь далеко и усмотреть повод для беспокойства в ворохе всевозможных «если». Действительно, когда он рассказал о своих тревогах Квинту, брат со смехом отмахнулся:

– А если бы в тебя ударила молния, Марк? И если бы Метелл Пий смог припомнить, в какой день недели это случилось?..

Однако ничто не могло успокоить Цицерона, и он негласно начал наводить справки, сопутствует ли африканцам успех в поисках достойного защитника. Впрочем, как он и предполагал, задача оказалась не из легких, хотя они собрали великое множество свидетельств преступлений Катилины, а Пий добился принятия сенатом постановления, осуждавшего бесчинства бывшего наместника. Никто не решался выступить против столь грозного противника: был риск, что в одну прекрасную ночь тебя найдут в Тибре, плывущим лицом вниз. На какое-то время обвинения повисли в воздухе, и Цицерон поместил это дело на задворки своего разума. К сожалению, передышка оказалась непродолжительной.

XIV

Под конец преторства Цицерону следовало отправиться за границу, чтобы в течение года управлять одной из провинций. В республике это было обычным делом. Государственный муж получал возможность набраться опыта по части управления, а заодно и пополнить личные средства, истощившиеся после подготовки к выборам. Потом он возвращался домой, оценивал настроения в обществе и, если все складывалось хорошо, тем же летом выдвигался в консулы. К примеру, Антоний Гибрида, которому Аполлоновы игры явно обошлись очень недешево, отправился в Каппадокию, стремясь поживиться чем только можно. Но Цицерон не пошел этим путем, отказавшись от права хозяйничать в провинции. Ему не хотелось стать жертвой непомерных обвинений, когда за тобой несколько месяцев неотступно ходит особый обвинитель. Кроме того, ему вполне хватило годового пребывания на Сицилии. С тех пор Цицерон боялся покидать Рим, а если уезжал, то лишь на неделю-другую. Трудно представить себе человека, который любил бы городскую жизнь больше Цицерона. Он черпал силы в суматохе улиц и площадей, шуме сената и форума. И какие бы выгоды ни сулила провинциальная жизнь, он совершенно не желал провести год в смертельной скуке, будь то на Сицилии или в Македонии.

К тому же у него стала забирать много времени защитническая практика. Первым его подопечным стал Гай Корнелий, бывший трибун Помпея, которого аристократы обвинили в измене. Не менее пяти видных сенаторов-патрициев – Гортензий, Катул, Лепид, Марк Лукулл и даже старикашка Метелл Пий – ополчились на Корнелия за содействие в принятии Помпеева закона, обвинив его в противозаконном нарушении вето, наложенного коллегой-трибуном. Я был убежден, что под таким натиском ему остается только отправиться в ссылку. Корнелий и сам так думал. Он даже стал паковать домашнюю утварь, готовясь к отъезду. Но, видя на противоположной стороне Гортензия и Катула, Цицерон преисполнился непреклонной решимости. В завершающей речи он был просто неотразим.

– Им ли поучать нас? – спросил он. – Действительно ли об исконных правах трибунов должны рассказывать нам пятеро высокородных мужей, каждый из которых поддержал закон Суллы, отменивший именно эти права? Выступил ли хоть один из этих блистательных мужей в поддержку храбрейшего Гнея Помпея, когда тот, став консулом, первым делом восстановил принадлежавшее трибунам право вето? Спросите себя, наконец: действительно ли движет ими вновь проснувшаяся озабоченность обычаями трибунов, действительно ли она оторвала их от рыбных заводей и собственных портиков, заставив явиться в суд? Или же дело в иных «обычаях», гораздо более близких их сердцу, – себялюбии и жажде мести?

Он произнес еще многое в том же духе, и, когда наконец закончил, все пятеро высокопоставленных истцов (севших в ряд, что было ошибкой) словно уменьшились в размерах, особенно Пий, который явно не поспевал за происходящим. Приставив ладонь к уху, он беспокойно ерзал на месте, в то время как его мучитель расхаживал по площадке, где вершился суд. То было одно из последних появлений старого воина на публике, прежде чем он стал угасать от тяжелой болезни. После того как судьи проголосовали за снятие с Корнелия всех обвинений, Пий под шиканье и издевательский смех удалился из суда с выражением старческого недоумения на лице – тем самым, которое, боюсь, все более свойственно и мне самому.

– Что ж, – с немалым удовлетворением произнес Цицерон, когда и мы собрались идти домой, – теперь-то, во всяком случае, он знает, каков я.

Не стану перечислять всех дел, за которые брался Цицерон, – они исчисляются десятками. Таким был избранный им способ действий – обязать как можно больше влиятельных лиц оказывать ему поддержку на консульских выборах и сделать свое имя хорошо известным среди избирателей. Несомненно, он очень тщательно отбирал клиентов. По меньшей мере четверо были сенаторами: Фунданий, заведовавший крупным объединением голосующих, Орхивий, тоже претор, Галл, намеревавшийся избираться в преторы, и Муций Орестин, обвиненный в ограблении, но тем не менее надеявшийся стать трибуном. Дело Муция было сложным, и Цицерону пришлось уделить ему много дней.

Наверное, ни один еще кандидат не подходил так к выборам – как к деловому предприятию. Для обсуждения подготовки к ним Цицерон каждую неделю созывал собрание в своей комнате для занятий. Одни приходили, другие уходили, но узкий круг оставался прежним. В него входили пять человек: сам Цицерон, Квинт, Фруги, я и Целий – ученик Цицерона, постигавший премудрости правоведения. Несмотря на юный возраст (а может быть, и благодаря ему), он не знал себе равных в собирании слухов по всему городу. Подготовкой снова руководил Квинт, настоявший на своем праве вести эти собрания. Квинт не упускал случая намекнуть – то снисходительно усмехаясь, то приподнимая бровь, – что Цицерон, несмотря на чрезвычайную одаренность, был склонен к умствованиям и витал в облаках: чтобы устоять на земле, он не мог обойтись без здравого смысла, присущего его брату. Цицерон подыгрывал Квинту, довольно умело изображая согласие.

22

 Перев. Ф. Зелинского.

23

 Перев. В. Горенштейна.

24

 К воротам дома умершего прикреплялась большая ветка кипариса, предупреждавшая понтификов о необходимости обходить стороной это жилище, где их взоры могут быть осквернены видом покойника.

25

 Цинциннат – римлянин времен ранней республики, получивший известность благодаря необычайно скромному образу жизни. По окончании срока своего консульства удалился в небольшое имение неподалеку от Тибра, но позже, во время кризиса, стал диктатором на четырнадцать дней, а затем вернулся к обработке своего надела.

26

 Закон, принятый в 67 г. до н. э., давал Помпею широчайшие полномочия в борьбе с пиратами, что, по сути, означало движение в сторону монархической власти.

27

 Перев. И. Стрельниковой.

28

 Перев. В. Горенштейна.

29

 Аполлоновы игры – ежегодные благодарственные празднества в честь бога Аполлона, устраивавшиеся в июле. Во время них проводились театральные представления и спортивные состязания.

30

 Теллус – древнеримская богиня Матери-земли.

31

 Закон, согласно которому выставлять у себя в доме гипсовые маски могла только римская знать.

32

 Перев. В. Горенштейна.

Империй. Люструм. Диктатор

Подняться наверх