Читать книгу Муссон. Индийский океан и будущее американской политики - Роберт Каплан - Страница 8
Часть вторая
Глава 5
Белуджистан и Синд
ОглавлениеГеографические карты завораживают по самой своей природе, а поэзия Камоэнса кроме всего прочего прекрасна еще и тем, что властно притягивает читателя к ним. Часто, когда мне требовалось вдохновение или хорошая мысль, я обращался к географической карте. Возьмите карту Макранского побережья в Пакистане, протянувшегося от иранской границы к востоку, вдоль Аравийского моря и до самого Карачи, близ границы с Индией. Слово «Пакистан» указывает, казалось бы, на Индийский полуостров, или субконтинент. Но с точки зрения географической или культурной тут можно и возразить. Собственно субконтинент начинается лишь на берегах реки Хаб, в нескольких километрах западнее Карачи, неподалеку от устья реки Инд. Поэтому, глядя с географической и культурной точек зрения, почти 650-километровое Макранское побережье, тянущееся в пределах Пакистана, составляет обширную «переходную область». Повсюду заметен отчетливый средневосточный отпечаток – особенно аравийский: ибо напротив, на другом берегу Оманского залива, расположен Маскат. Арабы впервые вторглись в Макран в 644 г., всего лишь через 22 года после Хиджры [1]. Эта «переходная область», пограничная с Аль-Хиндом – Индией, – включает в себя Макранский берег, сопредельные внутренние области и зовется Белуджистаном. Именно по этим исхлестанным волнами, щелочным пустошам шагало к западу 18-тысячное войско Александра Македонского, двигаясь от поречья Инда к Персии – во время катастрофического отступления из Индии в 325 г. до н. э.
Белуджистан – особенно южная, прибрежная часть его – дикий и косматый, тюркско-иранский племенной пасынок Среднего Востока. Десятки лет он фыркал и скрежетал зубами под властью более темнокожих, более цивилизованных и (как утверждают) более смекалистых и расторопных пенджабцев, обитающих вблизи индийской границы, на кишащем людьми северо-востоке Пакистана. В сущности, пенджабцы заправляют всем пакистанским государством. Но чудится: до людских муравейников, высящихся на густонаселенном Индийском полуострове, отсюда, из Аравийского Пакистана, отнюдь не близко. Ехать на машине вдоль Макранского побережья – значит вновь оказаться среди овеваемых ветрами, дышащих привольем равнин, похожих на те, что мы уже видали в Омане и Йемене, где исполинские, зубчатые скальные кряжи цвета наждачной бумаги встают прямо из песков, усеянных кустами верблюжьей колючки. Здесь, на берегах столь пустынных, что вам мерещится лязг македонских доспехов, человека всецело поглощают геологические наблюдения. Грохочущее море бьется о безжизненные берега, над которыми высятся оранжевые песчаные дюны. Дальше в глубь суши этот почти неземной ландшафт сменяется черными нагромождениями застывшей лавы. Здешнее побережье мрачнее, чем дофарское; здесь ветры и сейсмические возмущения ведут свою летопись несколько иначе, создавая извилистые складки и выпячивания, порождая глубокие разломы и конические формации.
Проходит час за часом, а единственный признак цивилизации, иногда встречающийся вам на пути, – случайная чайхана: прокопченная каменная хижина, где проезжим, желающим отдохнуть, предлагают джутовые чарпои (коврики-постели), затхлые иранские галеты и крепко заваренный чай. Исторически это более дикое и безлюдное побережье, чем оманское, – и оттого менее затронутое космополитическими влияниями Индийского океана. Сюда, к этим редким постоялым дворам, подъезжают со скрипом и скрежетом на своих старых автомобилях и мотоциклах белуджи, носящие арабские головные платки – куфии. Они говорят резкими гортанными голосами, а рокочущие ритмы их музыки гораздо ближе аравийским напевам, чем задумчивым, отчасти гнусавым песням Индийского полуострова.
Но не обманывайтесь: это Пакистан. Магистральное шоссе, ведущее из Карачи на запад, к иранской границе, вполне современно – лишь кое-где нужно залатать и замостить образовавшиеся выбоины. Часто попадаются правительственные контрольно-пропускные пункты, крупные военные базы – воздушные и морские – расширяются, соответственно, в Пасни и Ормаре: оттуда Пакистан может препятствовать проникновению индийской мощи на океанские просторы. Пакистанское правительство не в состоянии контролировать обширные пустоши и горные твердыни Белуджистана, населенные племенами контрабандистов, мятежников и разбойников (дакойтов). И все же правительство способно оказаться там, где захочет и когда захочет, – чтобы добывать полезные ископаемые, захватывать земли, строить шоссе и военные базы.
По мере того как правительство протягивает дороги и сооружает военные объекты, белуджей с индусами, составляющими национальное меньшинство, насильно сгоняют с облюбованных властями земель: правительство считает, что обе этнические группы втайне сочувствуют Индии. Честно говоря, в глазах индусов и белуджей Индия и в самом деле служит необходимым противовесом пакистанскому государству-угнетателю.
Когда я изучал карту Белуджистана – «грубого и обомшелого», как назвали его первые искатели приключений из Британской Ост-Индской компании, – ничто не поразило воображения моего так, как Гвадар – портовый город, населенный 70 тыс. жителей и расположенный близ иранской границы на дальней оконечности Макранского побережья [2]. Если есть великие географические имена, принадлежащие прошлому – Карфаген, Фивы, Троя, Самарканд, Ангкор Ват – и настоящему – Дубай, Сингапур, Тегеран, Пекин, Вашингтон, – то Гвадар, по-видимому, станет одним из великих географических имен в будущем.
Попасть в Гвадар оказалось непросто. Требовалось особое разрешение от пакистанского Министерства внутренних дел – так называемый сертификат приемлемости. Почти две недели я дожидался этого дозволения – и в итоге оказался «неприемлем». Огорченный до предела, я все же сумел, обратившись за помощью к одному старому другу, обнаружить услужливого бюрократа, каким-то чудом ухитрившегося выправить мне разрешение за два дня. Поэтому благодаря самой своей труднодоступности Гвадар сделался для меня исключительно важен еще до приезда туда.
До 1958 г. Гвадар принадлежал Оману, а затем этот западный угол Макранского побережья уступили новосозданному государству Пакистан. В 1960-е, во время военной диктатуры Аюб-хана, Гвадар завладел воображением пакистанских государственных деятелей. Они рассматривали порт как военно-воздушный и военно-морской оплот, способный заменить Карачи. Также, вместе с Пасни и Ормарой, он вошел бы в состав целой вереницы баз, расположенных вдоль Аравийского моря и способных сделать Пакистан великой океанской державой в масштабах и субконтинента, и всего Ближнего Востока. Исключительно выгодное стратегическое положение Гвадара помогло бы Пакистану преодолеть собственную искусственную географию – по сути, дать целой стране другую судьбу. Но пакистанское государство было юным, бедным, неустойчивым. Инфраструктуры и государственные учреждения оставались еще слабыми. Так что расширения и развития Гвадару еще предстояло дожидаться.
В 1990-е гг. последовательно сменявшие друг друга демократические пакистанские правительства пытались совладать с возраставшим общественным и экономическим брожением внутри страны. Дело ухудшалось еще и тем, что росло население городских трущоб, а пресной воды становилось все меньше. В Карачи и других городах начался разгул насилия. Как ни поглощена была пакистанская политическая элита внутренними делами, проблемы Афганистана и связанные с ними вопросы о путях доставки нефти и газа оставались насущными и животрепещущими. Безвластие, воцарившееся в Афганистане сразу после вывода советских войск, не позволяло Пакистану прокладывать дороги и трубопроводы к новосозданным нефтяным государствам Средней Азии. Наличие таких путей сообщения дало бы Исламабаду возможность расширить и упрочить мусульманский тыл, чтобы изолировать и сдерживать Индию. Конечным распределительным пунктом в подобной сети энергетических поставок стал бы Гвадар. Правительство премьер-министра Беназир Бхутто было столь озабочено обузданием афганского хаоса, что министр внутренних дел, отставной генерал Насрулла Бабар, рассматривал образовавшийся незадолго до того Талибан как ключ к решению пакистанских проблем. Правительство Бхутто снабжало Талибан деньгами, оружием, автомобилями, топливом, наполовину бесплатным продовольствием и добровольцами – выходцами из пакистанских медресе. Все это, вместе взятое, облегчило кабульским экстремистам захват власти в 1996 г. Конечно, Талибан обеспечил стране известную устойчивость и покой, но это был могильный покой – как с ужасом обнаружили Unocal (ныне не существующая калифорнийская нефтяная компания) и другие компании, намеревавшиеся протянуть через Афганистан трубопроводы от Каспийского моря и туркменских газовых месторождений близ Девлетабада в пакистанские гавани, дававшие выход к Индийскому океану.
Затем, в октябре 1999-го, генерал Первез Мушарраф пришел к власти в результате бескровного государственного переворота, который ускорили долгие годы вопиюще бездарного гражданского правления. В 2000-м он предложил китайцам подумать о том, чтобы финансировать строительство глубоководного порта в Гвадаре. Несколькими неделями позднее всемирно известного террористического акта, совершенного 11 сентября, китайцы дали согласие. Без особого шума и похвальбы Гвадар сделался примером того, как начал меняться весь мир после ударов по Всемирному торговому центру. Изменения значительно отличались от тех, что желали бы видеть американцы и администрация президента Джорджа Буша-младшего. Китайцы истратили на портовое развитие 200 млн долларов. Первую стадию строительства завершили согласно графику, в 2006-м. А в 2007 г. подписали договор с ПСП (Правлением Сингапурского порта): ПСП будет заведовать Портом Гвадар в течение 40 лет. Гвадар наконец-то переходил из области мечтаний в действительность XXI в.
Вообразите себе шумный глубоководный порт, имеющий ремонтные доки и заправочные станции. Порт расположен на крайней юго-западной оконечности Пакистана и является скорее частью Среднего Востока, чем Индийского полуострова. К порту ведут магистральное шоссе, нефте- и газопроводы, тянущиеся на север, через весь Пакистан – и при этом прорезающие некоторые из высочайших в мире гор Каракорум. Шоссе и трубопроводы уводят в Китай, оттуда новые дороги и трубопроводы снабжают потребительскими товарами и нефтепродуктами увеселительные заведения, где развлекается зажиточный китайский обыватель, – заведения, работающие дальше к востоку [3]. Те же трубопроводы можно использовать, снабжая и развивая беспокойный, населенный мусульманами дальний китайский запад. Поистине порт Гвадар словно создан для того, чтобы сплачивать стратегические интересы Пакистана и Китая [4]. Тем временем другое ответвление магистральной сети энергетических поставок пошло бы из Гвадара на север, через Афганистан, который в будущем станет спокойным, и далее – в Иран и Среднюю Азию. Гвадарские трубопроводы шли бы к общей сети, раскинувшейся от Тихого океана до Каспийского моря. Таким образом, Гвадар становится пульсирующим средоточием нового «шелкового пути», проложенного по суше и по морю: мегапроект, врата, распахнутые в континентальную, богатую углеводородами Среднюю Азию, – это еще одно экзотическое название на картах XXI в.
История – череда злоключений и неудач наравне и вперемежку с великими свершениями. Когда я попал в Гвадар, тамошние провалившиеся начинания впечатляли ничуть не меньше, чем замыслы. Не столь невероятно выглядели футуристические планы городского развития, сколь повседневная городская действительность. Гвадар полностью оправдал мои ожидания, он предстал величественным городом близ государственной границы, раскинувшимся на обширном, пересохшем от зноя полуострове, меж длинных рядов высоких, пепельно-серых утесов и морем цвета застоявшейся ржавой воды, льющейся из кухонного крана. Утесы – эти останцы плоскогорья, островерхие кряжи – мучат людской взор своей необычайностью. Порт Гвадар, лежащий у их подножий, можно было бы принять издали за обширные прямоугольные развалины древнего ближневосточного города. Низкие, шелушащиеся белокаменные стены осторожно приподнимаются над почвой – среди барханов и мусорных груд. Там и сям, на кухонных стульях со сломанными спинками, под навесами из бамбука и мешковины, восседают люди, потягивая чай. Все одеты в традиционное местное платье – никаких синтетических тканей, завезенных с Запада. Мне припомнилась литография XIX в., выполненная Дэвидом Робертсом. Она изображала то ли Яффу в Палестине, то ли Тир в Ливане. Из водянистого белого тумана выплывали фелуки, доверху полные серебристой рыбой. Рыбу выбрасывали на пристань удачливые ловцы, облаченные в шальвары, камизы[28] и грязные тюрбаны. Из рыбацких карманов свисали наружу молитвенные четки.
И в самом деле Гвадар походил на некий вымышленный город, созданный мечтой – благодаря дымке, сливавшей море и небо, закутывавшей их в общую пелену. Если порт будет расширяться и достраиваться согласно рекламным заявлениям, похоже, что западным гостям, время от времени посещающим Гвадар ныне, повезло: они видят город в те последние дни, когда он еще смотрится почтенным рыболовецким поселением, похожим на Абу-Даби в Дубае и на прочие прославленные гавани Персидского залива – какими застал их британский исследователь Вильфред Тезигер в 1940–1950-е гг., прежде чем нефтяная лихорадка разбушевалась и переменила все вокруг.
«Здесь жизнь идет в ногу с минувшим», – говорит о Дубае Тезигер, описывая нагих малышей, резвящихся на отмелях среди фелук, вооруженных бедуинов и «чернокожих рабов», кочевников-кашкайцев, носящих фески, и сомалийцев, чьи небольшие лодки только что приплыли из Адена. В Дубае Тезигер чувствовал себя неловко, будучи одет по-европейски [5]. Его повествование – урок: посмотрите, как быстро все может измениться.
Глубоководный порт, построенный китайцами, – с опрятными угловатыми сооружениями, новехонькими козловыми кранами и прочим грузоподъемным оборудованием – выглядел затаившимся в ожидании. Гвадар, способный принимать крупнейшие нефтеналивные суда, оставался безмолвным и пустым, ожидая, чтобы кто-то вынес решение в далекой пакистанской столице, Исламабаде. Мне показали макет предполагаемой обширной стройки: по городу протянутся усаженные деревьями бульвары, появится отель Marriott. «Возвращайтесь лет через десять или двадцать: это место будет выглядеть как Дубай. Вы не узнаете Гвадара», – уверял меня приехавший из Карачи бизнесмен. Однако гвадарский аэропорт оставался крошечным: не было даже багажного конвейера.
Казалось, там почти ничего не происходит – жизнь кипит разве что в таких местах, как рыбачья пристань. Я видел, как целые груды пойманной семги, форели, суповых черепах, креветок, обычных и полосатых окуней, сардин и скатов ссыпались в плетеные корзины и отправлялись на берег при помощи сложной системы блоков. Большую, уже уснувшую акулу и меч-рыбу таких же размеров тянули веревками в обширный вонючий сарай – оптовый рыбный рынок, полный сверкающей скользкой добычи, то и дело шлепавшейся на окровавленный цементный пол рядом с ворохами скатов-мант. Терпеливые ослики, запряженные в тележки, стояли наготове, чтобы развозить все эти рыбные горы по всем городским рынкам. Пока строительство порта и трубопроводов не вступило в новую фазу, рыболовство здесь было исконным и главным занятием. А пристань являла собой лишь часть общей картины.
Неподалеку, на песчаном прибрежье, строили и чинили фелуки. Одни рабочие-конопатчики голыми пальцами втирали эпоксидную смолу в деревянные кузова, заделывая швы, а другие отдыхали, неспешно курили, устроившись в тени, бок о бок с облезлыми собаками и кошками. Несмотря на разглагольствования о геополитическом «мозговом центре», нигде не виднелось ни генераторов тока, ни электрических дрелей. Умельцы-корабелы сверлили судовые кузова вручную, своеобразными лучковыми коловоротами – чудилось, человек водит смычком по струнам. Протрудившись два месяца, несколько человек способны построить 12-метровую рыбачью фелуку, служащую примерно 20 лет. Тиковое дерево, идущее на постройку, ввозят из Бирмы и Индонезии. Извне и изнутри в кузов такой фелуки втирают тресковый жир, делающий древесину водостойкой. Новые лодки спускают на воду в первый и пятнадцатый день каждого лунного цикла, пользуясь высокими приливами. Так жила Аравия до недавнего времени.
Седобородый, увенчанный тюрбаном белудж-корабел Ас-Салем Муса поведал, что фелуки строили и его отец, и дед. Он со вздохом вспоминал «вольные» времена оманского правления в Гвадаре, ибо «в те дни мы плавали по всему Персидскому заливу, не зная запретов». Муса глядел в будущее с надеждой и опаской: перемены могли еще больше урезать свободу белуджей, если бы пенджабцы и прочие цивилизованные пакистанцы хлынули в Гвадар и полностью завладели городом. «Им надеяться не на что, – сказал мне пакистанский чиновник из Исламабада. – Современность покончит с их привычной жизнью».
На крытом рынке, среди напрочь обветшавших лавок, где торговали чаем, пряностями и бакалеей и красовались пыльные кувшины, полные лежалых сладостей, я встречал немало бородатых стариков, носивших тюрбаны и сожалевших о старом добром времени, когда Гвадаром правил оманский султан (отец Кабуса, Саид ибн-Теймур) и город процветал под его рукой – каким бы отсталым ни считался Оман. У многих этих стариков двойное оманско-пакистанское подданство. Они проводили меня по сонным улицам, под навесами из мешковины, мимо щербатых и осыпающихся саманных фасадов, мимо костлявых, голодных коров и коз, жавшихся к тени старых развалившихся стен, – проводили к бывшему дворцу, маленькому и круглому, с выступающими деревянными балконами. Там султан останавливался во время редких визитов. Дворец был таким же, как и все прочее в Гвадаре: готовым рухнуть у вас на глазах. И сквозь любой просвет между строениями виднелось послеполуденное море – теперь оно выглядело ярко, почти неестественно зеленым.
На другом прибрежье мне предстало странное зрелище: ослики – мельчайшие изо всех когда-либо мной виданных – топали из воды на песок, волоча скрипучие тележки. Осликов погоняли мальчуганы, а тележки были доверху полны рыбой, выгруженной из лодок, покачивавшихся на волнах. Над каждой лодкой развевался черно-бело-желто-зеленый флаг Белуджистана. Крохотные ослики выходили прямо из моря! Гвадар был местом, где творились чудеса, волшебным зазеркальем, заповедником прошлого.
Словно для сопоставления, в нескольких километрах от городской черты, на просторе окружающих Гвадар пустошей, за оградами строительных площадок возникали новые промышленные зоны. Близ них виднелись поселки приезжих рабочих, ожидавших, когда же начнется строительство. «Только бы создать новый аэропорт! – сказал мне другой бизнесмен из Карачи. – А завершится следующая фаза создания портового комплекса – и вы увидите второе дубайское чудо». Но все, кто предрекал появление делового центра, сравнимого с Дубаем, упускали из виду одно важнейшее обстоятельство. Страны Персидского залива – и, в частности, Дубай – возглавлялись умными, умелыми и совершенно законными правительствами. И, поскольку править было нужно лишь городами-государствами, не вникая в дела внутренних областей, этим правительствам не были свойственны слабости, присущие режимам, владычившим в Пакистане, – военным и гражданским. В течение десятилетий пакистанские правители редко достигали успеха, мало того, население часто считало их настоящими узурпаторами. Вдобавок пакистанским владыкам нужно было управлять обширными горными областями и пустошами, где постоянно шли войны и вспыхивали мятежи.
Государства Персидского залива не появились в одночасье, не возникли ниоткуда. Их породило умелое правление в идеальных условиях – то самое, чего так отчаянно недоставало Пакистану.
Превратится Гвадар в узловую станцию нового «шелкового пути» или нет, всецело зависит от успеха Пакистана в борьбе за то, чтобы не стать государством, потерпевшим крах. Пакистан – «исламская бомба», страна, чьи северо-западные пограничные области кишат боевиками Талибана и Аль-Каиды, чьи города плохо пригодны для обитания, а территориально замкнутые народности – белуджи, синдхи, пенджабцы, пуштуны – вовеки не могли сплотиться на исламской основе. Пакистан уже привычно рассматривали как самое опасное государство мира – зародыш новой Югославии, обладающий ядерным оружием. Поэтому Гвадар сделался лакмусовой бумажкой не только в дорожном строительстве и прокладке трубопроводов; Гвадар – указательная стрелка стабильности во всем регионе Аравийского моря; то есть на половине пространства, занимаемого Индийским океаном и его побережьями. И, если бы Гвадар замедлил свое развитие, оставаясь тем, что западному гостю вроде меня казалось восхитительным рыбачьим городком, это значило бы: пакистанские дела обстоят еще более тревожно, чем предполагалось, и вот-вот скажутся на сопредельных странах.
В мой «сертификат приемлемости» никто и не пытался заглянуть; я вполне мог посетить Гвадар безо всякого сертификата в кармане. Но через несколько дней мной заинтересовалась гвадарская полиция, настаивавшая, чтобы меня повсюду сопровождал грузовик, полный бойцов коммандо, одетых в черные комбинезоны и вооруженных автоматами Калашникова. Беседовать с людьми сделалось почти невозможно: мои полицейские телохранители тотчас окружали каждого, к кому я обращался. Делалось это якобы ради моей же безопасности… но в Гвадаре нет никаких террористов! – лишь бедные рыбаки-белуджи да их домочадцы. Туда непросто попасть, но среди множества мест, которые я посетил в Пакистане за девять долгих визитов, Гвадар был одним из тишайших.
Местное население откровенно недолюбливало полицию. «Мы, белуджи, хотим немногого: жить свободно», – повторяли собеседники всякий раз, когда сопровождающие меня автоматчики стояли поодаль. Казалось бы, само предстоящее экономическое развитие Гвадара должно принести белуджам вожделенную свободу. Но, как мне разъяснили, чем шире будет экономическое развитие, тем больше появится китайцев, сингапурцев, пенджабцев и прочих чужаков – а они превратят город в настоящий международный порт, в перевалочный пункт. Кое-что свидетельствовало: если недвижимая и земельная собственность подорожает, белуджи не только не выиграют от повышения цен, а сплошь и рядом окажутся полностью отлучены от своей родной почвы.
Почтенный журнал The Herald, печатаемый в Карачи, опубликовал редакционную статью «Великий земельный грабеж» (The Great Land Robbery). В ней утверждалось, что гвадарский мегапроект «вылился в одно из самых крупных земельных мошенничеств за всю историю Пакистана» [6]. Журнал подробно изложил, каким образом влиятельные лица из Карачи, Лахора и других главных городов подкупали чиновников налоговой службы, приобретали с их помощью гвадарские земельные участки по бросовой цене, а затем дорого перепродавали компаниям, строившим жилые и промышленные сооружения. Действительно, десятки тысяч гектаров земли были незаконно отписаны гражданским и военным бюрократам, обитавшим вдали от Гвадара. Как следствие, необразованные и бедные гвадарские белуджи оказались отрезаны от грядущего городского процветания. Как еще одно следствие, Гвадар сделался неким громоотводом ненависти белуджей к Пакистану, которым заправляют пенджабцы. Одно то, что Гвадар обещает стать мегасредоточием путей из Индийского океана в Среднюю Азию, грозит еще большей рознью внутри страны.
На Аравийском побережье Пакистана издавна кипят сепаратистские страсти. И белуджи, и синдхи – этнические и географические образования, имеющие историю богатую и почтенную. Внутри этих народов гораздо меньше противоречий, чем внутри государства, существующего на их земле с 1947 г. И для белуджей, и для синдхов независимость от Великобритании обернулась горькой иронией: сопротивляясь пенджабскому засилью долгие столетия, они внезапно очутились под властью пенджабцев, когда возникло новое государство – Пакистан. Если пенджабцы чтили историческую память о древних могольских правителях, то белуджи и синдхи рассматривали Великих Моголов как угнетателей – ибо, исключая периоды владычества Моголов, средневековых арабов и, в качестве краткой интерлюдии, Махмуда Газневи (XI в.), синдхи, например, оставались независимы; их страной, именовавшейся Синдху-Деш, правили местные династии [7].
Возобновились разговоры о грядущей конфедерации белуджей и синдхов. Их ненавязчиво поощряла Индия. Две области как бы дополняют друг друга: Белуджистан обладает природными ресурсами, а Синд – промышленной базой. За последние десятилетия 6 млн белуджей поднимали четыре восстания против пакистанской военщины, экономической и политической дискриминации. Самое страшное из четырех вооруженных столкновений, в котором сражались примерно 80 тыс. пакистанских солдат и 55 тыс. белуджских воинов, длилось с 1973 по 1977 г. Белуджи вспоминают о тех временах со страхом и гневом. Как пишет Зелиг С. Гаррисон, эксперт по южно-азиатским вопросам, в 1974 г. пакистанские войска, «разъяренные неспособностью обнаружить партизанские отряды белуджей, укрывавшиеся в горах, бомбили, расстреливали с воздуха и жгли напалмом поселки, где жило примерно 15 тыс. белуджских семей… пока не вынудили партизан покинуть свои убежища, чтобы встать на защиту женщин и детей» [8].
То, что Гаррисон определяет как «ползучий геноцид», продолжалось и в нынешние дни. Белуджи тысячами бежали в 2006-м из селений, атакованных пакистанскими реактивными истребителями F-16 и боевыми вертолетами «Кобра». Затем начались многочисленные, организованные правительством похищения молодых белуджей, исчезавших без вести. Совсем недавно по меньшей мере 84 тыс. людей стали беженцами в результате продолжающегося конфликта [9]. В том же 2006 г. пакистанские военные убили белуджского предводителя Акбар-хана Бугти. Коль скоро правительственная тактика ужесточилась, белуджские воины сплотились в истинное национально-освободительное движение. Пришло новое, лучше вооруженное поколение – образованных, зажиточных белуджей, выходцев из тамошней столицы, Кветты, и других городов. Средствами их снабжали соплеменники – белуджи, обитающие в странах Персидского залива. Этим бойцам удалось в существенной степени покончить с вековым проклятием белуджей, племенной междоусобицей, которую умели раздувать себе на пользу и пенджабцы из числа пакистанских военных, и другие притеснители.
Как сообщает International Crisis Group, Группа борьбы с международными кризисами, восстание вышло за региональные, племенные и классовые рамки [10]. Согласно заявлениям Пакистана, индийская разведка содействовала и поныне содействует белуджам, поскольку индийцы, безусловно, выигрывают от того, что пакистанские вооруженные силы скованы, противодействуя мятежникам-сепаратистам [11]. В качестве ответной меры пакистанские военные столкнули радикальные исламские партии со светскими националистами-белуджами. В регионе, где фундаменталистские страсти буквально кипят, «Белуджистан предстает, – по словам одного из белуджских деятелей, – единственной светской областью между Афганистаном, Ираном и Пакистаном; землей, где никогда не было религиозного экстремизма» [12].
Белуджи составляют лишь 3,57 % от 172 млн жителей Пакистана, но львиная доля пакистанских полезных ископаемых, включая медь, уран, перспективные нефтяные и газовые месторождения, находится в Белуджистане. Хотя свыше трети пакистанского природного газа добывают именно здесь, Белуджистану достается лишь малая толика – из-за бедности; а ведь пакистанская экономика зависит от природного газа чуть ли не больше любой другой [13]. Вдобавок, поясняет Зелиг Гаррисон, верховное правительство не просто скудно платило провинциям за добытый природный газ, а еще и отказывало им в средствах, нужных для промышленного и общественного развития.
Получается, что скандал с гвадарскими земельными участками и боязнь того, что город приберут к рукам пенджабцы, завершают долгую повесть об угнетении. Желая попробовать происходящее на вкус, я повстречался в Карачи, на противоположной оконечности Макранского побережья, с одним из белуджских вождей-националистов.
Местом первой встречи стала закусочная Kentucky Fried Chicken в Клифтоне, одном из районов Карачи. У входа маячил наемный охранник, вооруженный дробовиком и резиновой дубинкой: в такие заведения фастфуда, от которых так и тянет американским духом, террористы уже бросали бомбы. Внутри сидели молодые люди, одетые как на западный лад, так и в отглаженные белые камизы и шальвары. Одни были свежевыбриты, другие, согласно мусульманским религиозным правилам, отращивали длинные бороды. При этих различиях на всех молодых людях лежал отпечаток цивилизованности. Перед каждым стояла жареная курица и стакан пепси. Молодежь почти не прекращала разговаривать по сотовым телефонам и набирать эсэмэски. Из громкоговорителей дребезжали гитары и гремели барабаны: звучала «бхангра», поп-музыка индо-пакистанских пенджабцев… В этот приют рафинированного общества нежданно ворвались пятеро белуджей, на которых были мятые и грязные камизы, тюрбаны и пробковые шлемы. Под мышками у каждого были зажаты пачки газет, журналов и брошюр – в том числе и выпуск The Herald с редакционной статьей о Гвадаре.
Группу возглавлял генеральный секретарь Белуджского общества благосостояния Низар Белудж. У него были непослушные черные волосы и густые усы, а пальцы выбивали дробь на столешнице, пока Низар просвещал меня.
– Пакистанская армия, – начал он, – самый крупный захватчик земель. Она за гроши отдает пенджабцам все побережье Белуджистана. Пенджабские вояки носят мундиры, а на самом деле они – обычные террористы, – продолжил мой собеседник. – В Гвадаре их армия орудует как мафия: подделывает земельные реестры. Они говорят, будто у белуджей нет бумаг, подтверждающих землевладельческое право, – а мы здесь живем долгие столетия.
Низар добавил: он вовсе не против строительства и расширения, он сторонник диалога с пакистанскими властями, но…
– Но если мы заявляем о своих правах, они твердят: работаете на Талибан! Мы угнетенный народ…
Низар не повышал голоса, но выбиваемая пальцами дробь делалась чаще и громче:
– …Дальше можно только сражаться, другого выхода нет. Весь мир сейчас говорит о Гвадаре. Все высокопоставленные политики этой страны замешаны в совершаемых тут преступлениях.
Затем он заявил:
– Как бы ни пытались они сделать из Гвадара второй Дубай – не получится. Встретят сопротивление. Будущим трубопроводам, протянутым в Китай через белуджские земли, несдобровать. Коль скоро нарушаются наши права, ничему и никому несдобровать.
Это не было случайной, пустой угрозой. Другие националисты говорили, что восставшие белуджи примутся подкарауливать и убивать едущих сюда китайских рабочих – и тогда всей гвадарской затее конец [14].
Наш разговор подготовил меня к встрече с Навабом Хаир-Бакш Марри, вождем белуджского племени марри, без малого 60 лет сражавшимся против правительственных войск. Незадолго до того пакистанские солдаты убили его сына[29]. Марри принял меня в Карачи, на своей роскошной вилле: толстые внешние стены, исполинские растения, богатая и вычурная мебель, слуги и телохранители, отдыхающие на коврах, постеленных в саду. Марри был стар и сморщен, опирался на трость, носил длинное одеяние и бежевый пробковый шлем с широкими выемками, отличавшими его от шлемов, которые носят синдхи. Он угощал меня разнообразными местными лакомствами и говорил на грамматически правильном английском языке, слегка запинаясь и чуть шепелявя. В сочетании с одеждой и обстановкой это придавало Навабу известное величественное обаяние.
– Если мы продолжим сражаться, – мягко сказал он, – вспыхнет интифада, подобная палестинской. Меня ободряет и утешает мысль о том, что молодое поколение белуджей продолжит партизанскую войну. Пакистан не вечен. И вряд ли просуществует долго. Британская империя, Пакистан, Бирма – все это государства преходящие. После того как в 1971-м Бангладеш отделилась от Пакистана, – так же мягко и наставительно продолжил Марри, – единственным живым началом в стране осталась империалистическая мощь пакистанской армии. Восточная Бенгалия [Бангладеш] была важнейшей составной частью Пакистана. Бенгальцев было достаточно много, чтобы противостать пенджабцам, но вместо этого они отпали, зажили самостоятельно. И теперь белуджам осталось только драться.
По словам Наваба, кроме белуджей, он не любил никого в Пакистане и никому не верил. О Беназир Бхутто, синдхийке, возглавлявшей Пакистанскую народную партию, он был невысокого мнения. В конце концов, пояснил Наваб, это при ее отце, Зульфикаре-Али Бхутто, в 1970-х, «белуджей вышвыривали из летящих вертолетов, заживо хоронили в братских могилах, заживо сжигали; белуджам вырывали ногти, ломали кости… я не радовался, увидев ее у власти».
Я спросил: как насчет пенджабских предложений помириться с белуджами? «Мы говорим пенджабцам, – ответил Марри тем же ласковым, величественным голосом, – оставьте нас в покое, проваливайте, не надо нам ни вашего правления, ни ваших братских объятий. Коль скоро здешняя пенджабская оккупация, которой содействуют американские империалисты, не прекратится, наш народ исчезнет с лица земли».
Он пояснил: Белуджистан располагается на землях трех государств – Пакистана, Ирана и Афганистана – и потому в конце концов восторжествует, когда правительства этих стран ослабеют. По мнению Марри, гвадарская затея была всего лишь новейшей пенджабской хитростью – и тоже окажется преходящей. Белуджи попросту начнут минировать новые шоссе и трубопроводы, которые протянутся из Гвадара в будущем.
Он сыпал оскорблениями, отвергал политическую уступчивость – по-видимому, считал ее никчемной. Покидая виллу, я внезапно подумал: развитие Гвадара или его застой совершенно явно зависят от того, как поведет себя исламабадское правительство. Если оно так и не сумеет прийти к великому соглашению с белуджами – соглашению, способному оставить обозленных людей, подобных Низару Белуджу и Марри, то весь мегапроект, намеченный к воплощению близ иранской границы, превратится в очередной поглощенный пустыней город, осаждаемый или захваченный местными бунтарями. Впрочем, если бы к такому соглашению и пришли, позволив Белуджистану сделаться автономной областью в пределах демократического и децентрализованного Пакистана, увиденный мной патриархальный рыбацкий поселок превратился бы в клокочущий Роттердам на Аравийском море и начал расширяться к северу, в Самарканд.
Ни тот ни другой путь не приемлемы.
Если Белуджистан – крайняя восточная полоса на землях Среднего Востока, во многом напоминающая Аравийский полуостров, то Синд и вьющаяся долина реки Инд, служащая территориальным рубежом, означают: здесь начинается настоящий Индостан – хотя, разумеется, история и география привносят дополнительные тонкости. Синд, подобно Макрану – хотя и в меньшей степени, – преддверие, а не четкая граница; земля, которую издавна захватывали всевозможные пришельцы. Например, в VIII и IX вв. его покорили арабы, которые затем повели торговлю по различным городам [15]. Наверное, лучше думать, что Индостан начинается не с некой пограничной черты, а с череды пограничных областей.
Слова «Индия» и «хинди» произошли от слова «Синдху» – так звали реку Инд. Имя реки зазвучало по-персидски как «Хинд», а в греческом и латинском языках, которыми разговаривали эллины и римляне – владыки античного мира, – как «Индус». Инд и прилегающая к нему внутренняя область Синд манили к северу, за сотни километров от обширного города-государства Карачи на берегах Аравийского моря, к плодородному Пенджабу и Каракоруму, что по-тюркски значит «Черные Камни»: головокружительно крутым горным хребтам – отрогам Гималайских гор[30].
Эстетически Карачи раздражает – во всяком случае, для западного взора он малопривлекателен. Если европейским городам, почтенным местам людского обитания, присуща вертикальность, устремленность ввысь на замкнутом и сравнительно малом пространстве, то Карачи горизонтален – эдакий город будущего, с множеством небольших магазинов, обслуживающих отдельные кварталы, и почти отсутствующими признаками городского центра, как его понимают в Европе. Сидя в шашлычной, располагавшейся на крыше одного из домов, я созерцал разливы сточных вод, впадавших в соленую воду гавани, где, подобно динозаврам, высились козловые краны и лебедки. Если обернуться, можно было увидеть ряды обшарпанных, грязных жилых домов – коробок из серого цемента, украшенных фестонами сохнущего на веревках белья. Все окутывала пепельно-маслянистая дымка. Жухлые пальмы и мангровые болота были огорожены грудами шлакоблоков. Городу недоставало сердцевины, он казался безликим. Нагромождения мусора, камней, грязи, кирпичей, автомобильных покрышек и засохших древесных пней помогали размечать внутригородское пространство. Наемные охранники были многочисленны и вездесущи – как и лавки, торгующие спиртным, и радикально-исламские медресе, в которых я уже бывал, приезжая сюда прежде. Впрочем, противоречия этого города делались одним из его положительных свойств. Карачи свободен от оков, налагаемых неизгладимым историческим прошлым на прочие индостанские города. Оттого он имеет лучшие возможности для коренных изменений в следующие десятилетия, может обратить себе на пользу нынешние всемирные тенденции городского быта и архитектуры. Все мы знаем Карачи как рассадник террора – это неоспоримо, но столь большой город всегда многолик. Он скорее интересовал меня, нежели отталкивал.
Карачи стал обширной строительной площадкой, куда текут деньги из государств Персидского залива, но, похоже, ни один проект не согласуется с другими архитектурно. Высокие мраморные стены вокруг вилл, напоминающих крепости, оснащенных системами сигнализации, охраняемых вооруженными людьми, подсказывают: в городе скрываются большие богатства. Крикливо блистательные магазины и ресторанные сети западного образца маячат среди обширных трущоб, по которым поочередно рыщут целые орды бродячих псов и стаи взъерошенных ворон. Женщины, убранные золотом и драгоценными камнями, облаченные в тонкие шелка ядовитой раскраски, движутся по тем же тротуарам, что оборванные калеки: горбуны, безрукие и безногие. Благодаря смешению нищеты и роскоши здешние кварталы бывают лучше или хуже лишь относительно, а не просто хорошими и скверными. Те, что получше, носят пустые, ни о чем не говорящие имена: Клифтон, Дефенс и т. п.
При малом числе вертикальных преград голос муэдзина, призывающего мусульман к молитве, слышен везде: клич разносится по открытым городским пространствам беспрепятственно, как приливная волна. Лишенный традиций, подобных лахорским, зато кипящий межнациональными стычками синдхов и мухаджиров (мусульманских иммигрантов из Индии), пуштунов и белуджей, в грядущем этот порт на Аравийском море окажется открыт воздействию двух динамичных сил: ортодоксального исламского вероучения и бездушного материализма – привносимых соответственно из Саудовской Аравии и Дубая. Впрочем, по сравнению с не столь далеким Маскатом Карачи казался обратной стороной луны. Маскат, четко разграниченный по районам, ослепительно белый, изысканно застроенный в изящном стиле Великих Моголов, говорил – посредством строго традиционной восточной архитектуры – о крепком и просвещенном государстве, оберегающем свои города от темных сторон глобализации. Что до Карачи, то глобализация, казалось, поглотила его. В отличие от Омана, здесь почти не чувствовалось государственной власти. В этом смысле Карачи был чисто пакистанским городом. В отличие от Лахора и громадных индийских городов, построенных Великими Моголами, Карачи оставался замкнутым прибрежным городком с 400 тыс. жителей, а разросся в 16-миллионный мегаполис, не имеющий, однако, ни собственного лица, ни славного прошлого.
Половина горожан ютилась в трущобах, известных под местным названием катчиабаади. Городская потребность в водоснабжении удовлетворялась едва ли на 50 %, к тому же возникали постоянные перебои с подачей электрического тока – в Карачи их отчего-то зовут «передышками» [16]. И все же, подумалось мне, Карачи может выручить сама разношерстность его населения. В конце концов, это морской порт, где обитают деятельные индусы. Кроме того, он имеет зороастрийскую общину, оставляющую своих покойников на съедение стервятникам в «башнях безмолвия», которыми венчаются вершины особых холмов. Никакой религиозный фундаментализм не зайдет в Карачи слишком далеко: его обуздают приверженцы иных верований. Близость моря, привносящего разнообразные противоречивые веяния, присущие Индийскому океану, могла бы надежно защитить Карачи от его же собственных худших особенностей.
Невзирая на привычные межнациональные столкновения, город обычно казался мирным. Однажды я вел машину мимо глубоко врезающихся в сушу морских заливов и прудов, полных соленой воды, мимо старых, шлакоблоковых, заброшенных зданий с шелушащимися вывесками (прежде там были магазины) – мимо воплощенной мерзости запустения – и вдруг увидел целое сборище семей, отдыхавших на пляже мыса Манора. Люди наслаждались могучим аравийским прибоем: гулким, вскипавшим бурой пеной, – причалов и пристаней, способных служить волнорезами, там не существовало. Только что закончился джума-намаз – пятничная мусульманская молитва. Песчаный берег был чист – в отличие от большинства прочих уголков Карачи, – дети разъезжали вдоль берега на верблюдах, устроившись в прихотливо расшитых седлах. Семьи теснились группами, улыбались, фотографировали друг друга. Подростки собирались вокруг заржавленных ларьков, торговавших рыбой и напитками. Некоторые женщины пользовались помадой и румянами, носили модные камизы и шальвары; большинство куталось в длинные черные одежды.
Я припомнил иное зрелище, несколькими годами ранее – в йеменском порту Мукалла, километрах в 600 западнее Дофара. Местный пляж делился надвое: одна половина отводилась для мужчин и мальчиков-подростков, другая – для женщин и малышей. Лицо каждой женщины скрывала чадра, большинство мужчин были бородаты. Безмятежное место общего отдыха, где толпы правоверных пролетариев радовались первому дыханию вечернего бриза [17]. Западу – особенно Соединенным Штатам – не оставалось ничего другого, как только мирно сосуществовать с подобными толпами. Это была сама всемирная мощь, неброская и спокойная, отдыхавшая в лоне глубокой животворной веры.
Обе сцены дышали уютной простотой, хотя в Карачи пляж выглядел несколько более космополитическим. Индуистский храм – бурый, причудливый, разрушающийся – высился на заднем плане, словно часовой. Здесь я мог вообразить себе Карачи как небольшой рыбачий городок, где существует свобода вероисповеданий, как некий спутник Мумбая (Бомбея) и других городов на западном индийском побережье – как нечто, чем Карачи и надлежало бы стать по праву, не подвергнись он архитектурному разгрому. Видно было: едва лишь возник мусульманский Пакистан, и Карачи оказался отрезан от Индии, порт утратил органическую связь со всеми прочими центрами индийской цивилизации. В итоге он превратился в изолированный исламский город-государство, лишенный обогащающего влияния многосторонней индуистской духовности. И оттого, даже раздавшись вширь, Карачи не обрел достаточной вещественности. Не исключено, что глобализация в духе Дубая и других стран Персидского залива в конце концов принесла бы Карачи благо. Потеряв Индию, порт получил бы взамен тесное общение с Персидским заливом.
Саид-Мустафа Камаль, молодой мэр Карачи, говорил о создании центра информационных технологий, который превратил бы город в «перевалочный пункт» при обмене полезными идеями, возникающими на берегах Персидского залива и в Азии [18]. Имелись и другие взгляды на будущее Карачи – не шедшие полностью вразрез с точкой зрения молодого мэра, но скорее соответствовавшие воззрениям белуджей относительно собственной земли. Предполагалось, что Карачи способен сделаться столицей независимого – по крайней мере, автономного – Синда; причем ни Пакистан, ни Индия не рассматривались как последнее слово в политической организации, по-человечески приемлемой для полуострова Индостан.
Мне припомнилось: в минувшие времена Синд оставался под чужеземной властью 6000 лет – и, будучи расовой смесью арабов, персов и прочих приходивших и уходивших завоевателей, сохранил крепкое историческое и культурное своеобразие. Синд числился в составе Бомбейского президентства, оставался провинцией Британской Индии до 1936 г., после чего сделался самоуправляемой областью, подотчетной округу Нью-Дели. К Пакистану Синд присоединился не столько потому, что Пакистан был мусульманским, сколько потому, что новое государство пообещало Синду автономию, которой область дожидается и поныне. «Вместо этого, – дружно повторяли мои собеседники, – мы превратились в пенджабскую колонию». По убеждению националистов-синдхов, побережья Аравийского моря могли бы еще вернуться к своему допортугальскому средневековому прошлому, разделиться на царства и княжества. В минувшем Кабул и Карачи были так же неразрывно связаны с Лахором и Дели, как Дели с Бангалором и остальными районами Южной Индии. В этой среде обитания с помощью глобализации, – говорили собеседники, – синдские сунниты и шииты могли бы вести дела, соответственно, с Саудовской Аравией и Ираном без принудительного исламабадского посредничества.
Как ни яростно звучали некоторые из этих голосов, гнев их был объясним и целенаправлен. Людей сердила крайняя централизация политической власти в государстве. Многолюдный штат Пенджаб, расположенный в глубине страны, заправлял всем, и это высасывало из Пакистана жизненные силы.
Я разговаривал с Али-Гассаном Чандио, вице-председателем Прогрессивной партии Синда, сидя в пустой комнате, где по стенам шныряли ящерки-гекконы. В распахнутые окна веял муссон. Несколько кварталов отделяло нас от места, на котором некая дубайская фирма собиралась выстроить торговый центр и жилое многоэтажное здание. То немногое, что в Карачи оставалось от минувшего, стирали с лица земли. Чандио заговорил со мной о Мохаммеде-Али Джинне, основателе Пакистана, задумывавшем государство, где люди любых национальностей обрели бы права. Однако Джинна умер вскоре после рождения Пакистана, и военные прибрали к рукам всю власть. «В Индии переворотов не приключалось, а в Пакистане то и дело объявляли военное положение. Мы хотим, чтобы пенджабские вояки разошлись по казармам. Синдхи вольются в состав Пакистана, если он станет демократической страной, как Индия. Индия, – подчеркнул Чандио, – невзирая на все тамошние войны, убийства и насилие, и до сих пор являет Южной Азии государственный образец для подражания». Подобно всем белуджским и синдским националистам, которых я встречал на пакистанских берегах Аравийского моря, он с открытым одобрением отзывался об Индии, которую и он, и прочие рассматривали как союзницу в борьбе с государством, где синдхи чувствовали себя узниками. Все националисты высказывались в пользу открытой границы с сопредельным индийским штатом Гуджарат – наиболее экономически подвижной областью Индии, куда притекает четверть частных и государственных капиталовложений. Сама близость и сила Гуджарата напоминали белуджам и синдхам о собственной плачевной участи.
Башир-хан Куреши, руководитель Прогрессивного фронта «Синдхи живы!», принял меня в своем доме на восточной окраине Карачи. Ветер гнал по улице использованные пластиковые пакеты. Всюду летали и шныряли вороны. В наших пепельницах громоздились окурки. Громко гудел вентилятор. Голос Башир-хана, крупного красивого человека, без труда заглушал это гудение.
– Пакистан по природе своей – сущее нарушение договора, – сказал Куреши и поведал государственную историю с точки зрения белуджского и синдхского меньшинства, особое внимание уделяя отделению Бангладеш в 1971 г.: бенгальцы вдохновили своим примером остальные меньшинства, мечтавшие о лучшей жизни. Еще один-единственный переворот в Пакистане, – объявил собеседник, – и на землях Синда и Белуджистана вспыхнет гражданская война.
Возможно, сыграла роль угрюмая, безрадостная обстановка, в которой мы разговаривали, – казалось, комнату вот-вот погребут под собой раскаленные пески пустыни, – однако я не согласился с суждениями Куреши. Они были слишком уж прямолинейны и четки и выглядели осуществимыми, лишь если вы полагали, будто синдхи – преобладающее и сплоченное единство людей, поддающееся аккуратному отделению от Пакистана. Это не так, ибо даже в самом Карачи синдхи составляли меньшинство. Когда страна разделилась, миллионы индийских мусульман (мухаджиров) бежали сюда и создали собственные политические объединения. Кроме них имелись пуштуны, пенджабцы, индусы и другие меньшинства. Стычки, приключавшиеся в прошлом, свидетельствуют: синдхи могли бы настоять на своем только в итоге успешных уличных сражений. Мы еще не учитываем раскола внутри самой синдхской общины, деления на шиитов и суннитов, также время от времени приводившего к свирепым потасовкам. Из-за превратностей миграции в последние десятилетия синдхи стали – по крайней мере, внутри Карачи – неким отвлеченным понятием: подобно белуджам в Кветте, где это произошло из-за притока пуштунов. Со временем Карачи, как и Гвадар, мог бы превратиться в автономный город-государство. Синд и Белуджистан сумели бы получить автономию в демократическом, гораздо менее жестко управляемом Пакистане будущего. Однако я почувствовал: Пакистан, каков он ныне, отнюдь не канет в историю мирно и спокойно. Погромы и резня в государстве Великих Моголов и средневековых княжествах померкнут по сравнению с тем, что может произойти теперь: главным образом оттого, что городское население разноплеменно и перемешано. Чтобы этого не случилось, грядущие десятилетия должны сделаться временем создания особо хитрых и утонченных политических структур.
Мохаммед-Али Джинна, Каид-и-Азам (Отец Народа), создатель государства, которое многие считают самым взрывоопасным на свете, погребен посреди обширного, безукоризненно ухоженного сада в центре Карачи. Сад настолько прекрасен и совершенен, что, зайдя в него, особенно остро чувствуешь, насколько беден и хаотичен окружающий город. Мавзолей увенчан округлым куполом, слегка утопленным в мраморные, склоняющиеся внутрь стены. Геометрия гробницы так сурова, от нее так веет кубизмом, что на ум поневоле приходят всевозможные отвлеченно гладкие понятия, связанные с идеологией и политикой. Почти вызывающе роскошный мраморный интерьер наводит на мысли о супермаркетах или местах беспошлинной торговли в новейших аэропортах Персидского залива. Это строение порождает в человеке смешанное чувство тревоги и странной пустоты. Как неуместно и неподходяще выглядит подобный мавзолей среди обшарпанного, беспорядочного Карачи, так и созданное Джинной образцовое государство по сей день предстает неуместным в условиях нашего беспорядочного мира.
По моим наблюдениям, в Пакистане три школы мысли относительно Джинны. Первая, официальная, провозглашает его великим поборником мусульманских прав, жившим в XX столетии, – кем-то вроде Мустафы-Кемаля Ататюрка. Вторая, которой придерживаются немногие отважные пакистанцы и многие западные умы, утверждает: Мохаммед-Али Джинна был тщеславным человеком, неудачником, бездумно породившим чудовищную нацию, – которая, кстати сказать, в последние десятилетия немало способствовала афганскому разгулу насилия. Третья школа мысли всего любопытнее – и, по-своему, всего опаснее для государства, – ибо наиболее обоснованна.
Согласно ей, Джинна был весьма непростым человеком из Индии, интеллектуалом лондонско-бомбейской закваски, единственным сыном гуджаратского купца и уроженки Карачи – женщины из племени парсов. Подобно Ататюрку – выросшему в питательной космополитичной среде греческих Салоник, а не в узкоисламском анатолийском мире, которым впоследствии правил, – Джинна был продуктом утонченного культурного окружения, присущего Великой Индии, а потому в глубине души оставался человеком светским, неверующим. И все же он считал: мусульманское государство необходимо, чтобы защитить меньшинство от произвола правящего большинства. Сколь бы ни заблуждался Джинна, каким бы ни был политическим оппортунистом, ему удалось создать государство, способное, как Турция времен Ататюрка, сохранить светский дух, будучи населенным преимущественно мусульманами. Оно осознавало бы ценность ислама, не будучи всецело подчинено шариату. Скажем больше: это могло быть государство, где области в огромной степени обладали бы автономией. Тем самым признавался бы замкнутый национализм пуштунов, белуджей и синдхов.
Как я упомянул, эта школа мысли всего опаснее с официальной точки зрения, ибо недвусмысленно ставит под сомнение саму природу государства, построенного исламабадским правящим классом – генералами и политиками. Поскольку Джинна умер в 1948-м, вскоре после возникновения Пакистана, можно лишь гадать о том, как развивалась бы страна, проживи ее создатель подольше. По всей вероятности, ключевые принципы, исповедовавшиеся Каид-и-Азамом, были отринуты. Пакистан сделался не умеренно-терпимым государством, а душной исламской средой, в которой экстремизм вознаграждался политическими уступками и дарованными преимуществами, пока военные и политические партии наперегонки стремились дорваться до власти. Спиртное запретили, сельские школы для девочек сожгли дотла. Что до автономии, она была мифом. Собеседники – белуджи и синдхи – вполне доказали мне это.
Гробница Джинны походит на двухмерную, плоскую театральную декорацию – как походит на нее и весь Пакистан, обладающий только внешними признаками государства. Чего стоит одна лишь могольско-сталинская архитектура правительственных зданий в Исламабаде! А в глазах многих народов, населяющих эту страну, Пакистан существует незаконно.
«Полуостров Индостан дал миру одного-единственного либерального, светского политика: Мохаммеда-Али Джинну. [Махатма] Ганди был обычным британским агентом из Южной Африки, сладкоречивым реакционером. Но после того как Джинна умер, нами правили и правят эти гангстеры, наемники пенджабцев – американские прихвостни. Вы знаете, отчего Инд обмелел: пенджабцы воруют нашу воду в верховьях реки! Синд – единственное древнее и законное государство в Пакистане».
Оратора зовут Расул-Бакш Палиджо. Он синдх, левый националист, которого сажали за решетку и демократические, и военные правители Пакистана. Еще до нашей с ним встречи в 2000 г. несколько человек предупредили меня: Палиджо – самый разумный политический собеседник и спорщик в Хайдарабаде (город, расположенный выше по течению Инда, к северо-востоку от Карачи). Я вернулся в 2008-м снова повидаться с Расулом-Бакшем и узнать, насколько изменились его воззрения. Воззрения пребывали незыблемыми. Дом Расула-Бакша стоял за высокими стенами, у конца дороги, на кромке пустыни. Как и в первый приезд, я ощутил предельную оторванность от мира. Лицо Расула-Бакша по-прежнему было худым и правильно очерченным, волосы так же спадали на плечи густой белоснежной гривой. Дом оставался ветхим, наскоро построенным приютом с расшатанной мебелью и насквозь пропыленными коврами. Один угол гостиной заполняли изображения Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Ленина, Хо Ши-Мина и Наджибуллы – просоветского афганского вождя, правившего в 1980-е. Когда я посетил Палиджо десятью годами ранее, он сказал, что постоянно читает все великие марксистские труды. Я полюбопытствовал: а что читаете нынче? Расул-Бакш упомянул книгу, написанную профессорами Стивеном Уолтом и Джоном Мирсгеймером: «Израильское лобби и внешняя политика США» («The Israel Lobby and U. S. Foreign Policy») – спорное сочинение, опубликованное в 2007-м и утверждающее, что избыток деятельного сочувствия Израилю опорочил американскую внешнюю политику.
Затем собеседник прочитал мне лекцию о «разбойничьих шайках», «пенджабских паразитах», «империалистических пигмеях», «американских фашистах» и «жидо-капиталистическом Талибане», дружно сосущих кровь из народа синдхов. Все: и мухаджиры, и пуштуны, и белуджи – были в его глазах «американскими марионетками». Более спокойно он рассказывал о золотом веке – заре нового времени, когда правили Великие Моголы. «Моголы не были ни ханжами, ни мракобесами. Они женились на индусках. У них служили военачальники-индусы. Бездомные, безродные, в душе они оставались кочевыми тюрками». По-видимому, именно эту эпоху желал бы воскресить Палиджо. Если бы только, приговаривал он, Пакистан мог исчезнуть и раствориться в еще более многонациональной Индии!
Палиджо олицетворял собой тупик, в котором очутился этнический национализм. Для Расула-Бакша все земное бытие сводилось к упрощенной и злобной теории заговора. И он, и другие националисты, которых я повстречал, – белуджские и синдские – в конечном счете являлись продуктами долгой военной диктатуры, почти не оставлявшей людям возможности свободно обмениваться мыслями, а приемлемым политическим взглядам и приемам – укореняться и развиваться. Вместо общепринятых политических уступок по правилу «живи и давай жить другим» возникли непримиримые идеологические разногласия и дикие лозунги вроде «либо мы, либо они».
Справедливости ради заметим: военные завладели Пакистаном отнюдь не случайно. Пакистанские земли раскинулись на пустынных рубежах Индийского полуострова. Британское административное правление простиралось только до Лахора, находящегося в плодородном Пенджабе, возле восточной границы Пакистана с Индией. Остальной Пакистан – суровые приграничные области Белуджистана, Северо-Западная Пограничная провинция, щелочные пустоши Синда, лежащие вдали от Индского поречья, горные массивы Гиндукуш и Каракорум, охватывающие Кашмир, – вовеки не покорялись ни Британии, ни какому иному государству. По большей части эти края пребывали вопиюще заброшенными в сравнении с остальной Британской Индией. Когда 7 млн мусульманских беженцев покинули Индию, чтобы осесть на землях нового порубежного государства, роль военных стала решающей. Поскольку в этой глуши все определяется принадлежностью к определенному племени или народу, штатские политики при каждом подходящем случае создавали некий бюрократический форум, чтобы свести счеты либо вступить в неаппетитную сделку с кем-нибудь. Если в прошлом люди выменивали себе колодцы или участки пустыни, то в новом государстве штатские чиновники обменивались мельницами, сетями электроснабжения и транспортными системами. Время от времени перед военными вставала необходимость устраивать «чистку», однако они не делали этого сознательно, ибо армия успела превратиться в могущественное продажное государство внутри государства. Общественное сознание прочно связало армию с одним-единственным народом – пенджабцами; это обстоятельство и подстегивало различные виды национализма, тяготеющего к раздробленности.
Дальнейшего выбора у Пакистана не было. Следовало отвергнуть военную диктатуру, даже если это значило годы и годы жить под властью еще более продажного, неумелого и неустойчивого гражданского правительства. Лишь неизбежность гражданского правления – как бы ни было оно неудовлетворительно – позволила Индии постепенно вырасти в исполина, обеспечивающего разным областям государства должный покой. Пакистану – в отличие от стран Персидского залива, с их просвещенными и хваткими семейными диктатурами, и от Индии, с ее почтенной демократией, – предстояло особо сложное политическое будущее. И, подобно мятущейся Бирме на северо-востоке Бенгальского залива, Пакистан – простирающийся посреди прибрежной суши между Индией и Персидским заливом – владеет ключом к устойчивому спокойствию в регионе Аравийского моря.
Здесь, как и в Омане, побережье не существует само по себе. Проникнешь во внутренние области – узнаешь больше. Карта манила меня к северу, вверх по течению Инда, в самое сердце страны Синд.
Татта, город к востоку от Карачи, – одно из последних мест, откуда можно бросить взгляд на Инд перед тем, как река разветвится широкой дельтой вдоль индо-пакистанской границы. Говорят, что, именно здесь войско Александра Македонского расположилось на отдых перед походом к западу вдоль Макранского берега. Перед самым началом нового муссона поречье Инда представало выжженной местностью с растрескавшейся почвой. Широкие, словно море, воды реки вихрились, минуя отмели, – бурые воды, совершенно мертвенного оттенка: даже более мертвенного на вид, чем пепельно-серый, который обычно именуют мертвенным. Столь безрадостен был великий животворный поток, что и свежестью от него не веяло: царил удушливый зной. Инд сворачивает за Таттой на север и струится в этом направлении сотни километров. Речная долина издавна была густо населена, и местную цивилизацию можно сравнивать с древнеегипетской и ассиро-вавилонской, существовавшими на берегах Нила и в междуречье Тигра и Евфрата.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
28
Ш а л ь в а р ы – штаны, похожие на пижамные. Их собирают и подвязывают вокруг пояса и лодыжек, а поверх надевается к а м и з а – длинная свободная рубаха.
29
В ноябре 2007-го пакистанская служба государственной безопасности убила Наваб-заде Балача Марри, младшего из шести сыновей Наваба.
30
«Пенджаб» означает «Пятиречье», то есть: Беас, Рави, Джелам, Сатледж и Чинаб, как их зовут на языке урду, испытавшем сильное влияние персидского. Все они берут начало в горных гималайских озерах.