Читать книгу Пятый персонаж. Мантикора. Мир чудес - Робертсон Дэвис - Страница 24
Пятый персонаж
II
Я родился заново
7
ОглавлениеВозвращение в Канаду несколько затянулось из-за армейской волокиты и моего, как считалось, хрупкого здоровья, однако в первых числах мая я вышел из поезда на знакомый перрон и сразу попал в руки Орвилла Кейва, старосты нашего муниципального совета; покончив с приветствиями, он усадил меня в машину и повез по дептфордским улочкам в качестве главного зрелищного элемента торжественной процессии.
Все это великолепие было давно и тщательно спланировано, я знал о нем заранее, из письма, и все же не мог не поразиться. Четыре года войны создали в Дептфорде совершенно новую, неожиданную для меня атмосферу; если прежде здешние обитатели практически не интересовались происходящим в мире, то теперь я увидел нашего городского сапожника Мозеса Ланжирена в некоем отдаленном подобии французского мундира, он получил роль маршала Фоша на более чем серьезных основаниях – как единственный франкоязычный канадец на многие мили вокруг и как обладатель огромных седых усов. Здесь же присутствовал высокий, незнакомый мне юнец в костюме дяди Сэма. Джонов Буллей было аж двое – из-за ошибки организаторов, исправить которую, никого при этом не обидев, не представлялось возможным. Сестры милосердия наличествовали в полном ассортименте – штук шесть, а то и семь. Кейти Орчард, знаменитая в школьные годы своими большими ногами, сейчас же сплошь обмотанная бинтами и с повязкой через глаз, персонифицировала Маленькую Отважную Бельгию. Все они вместе с уймой прочих горожан, одетых в нечто неопределенно-патриотическое, образовали процессию в высшей степени аллегорическую, каковая продвигалась по нашей главной улице, имея во главе оркестр из семи медных духовых инструментов и громоподобного барабана. За оркестром ехали мы со старостой в открытом «грей-дорте», далее следовала орава весело разодетых детишек; визжа и приплясывая, они мучили и всячески обзывали Майрона Паппла, который преобразил себя в кайзера Вильгельма посредством больших накладных усов с острыми, лихо закрученными кверху кончиками. Майрон прыгал и кривлялся, забавно изображая сумасшествие и полное отчаяние, причем делал это с живостью необыкновенной, заставляя поневоле задуматься, долго ли выдержит подобную нагрузку он, человек весьма корпулентный. Наш городок совсем невелик, что позволило процессии обойти его весь, до последнего закоулка, а уж главную-то улицу пройти вверх и вниз не менее трех раз и завершить эту начальную стадию празднества к двум сорока пяти, и это притом, что я сошел с поезда в половине второго. Странное это было шествие, страннее я не видел ни до ни после, однако его устроили в мою честь, так что я не имею права смеяться. Оно представляло собой дептфордскую версию древнеримского триумфа, и я старался соответствовать важности события: выглядел сурово и достойно, салютовал каждому попавшемуся на пути флагу с размерами не менее двенадцати на восемь дюймов и уделял особое внимание старейшим из граждан.
По завершении шествия и до банкета в мою честь, назначенного в доме старосты на половину шестого, меня упрятали в «Дом Текумзе». Упрятали в самом буквальном смысле слова – сограждане рассудили, что негоже ожидающему апофеоза герою слоняться по улицам, как обычному человеческому существу, а потому засунули меня в лучший номер нашей гостиницы, пришпилили на дверь канадский красный флаг и дали бармену Джо Галлахеру строгое указание никого ко мне не подпускать.
Я сидел у окна, глядел поверх извозчичьего двора на пресвитерианскую церковь Святого Иакова, пытался читать «Войну и мир» (фронтовая мечта о пухлых длинных романах стала явью), однако нервное возбуждение заставляло меня закрыть книгу, и тогда я просто горестно поражался, как меня угораздило попасть в такую ситуацию, да когда же, думал я, я вновь обрету свободу делать все, что мне заблагорассудится.
Программа, составленная для меня согражданами на этот день, не предусматривала никаких таких свобод. В шесть я торжественно обедал у старосты; гостей было так много, что нас пришлось расположить на дворе за складными столами. Мы поглощали холодную курятину и ветчину, картофельный салат и соления разнообразия наипоразительнейшего, равно как и внушительные количества мороженого, пирогов и печений. Затем мы залили упакованную в желудки провизию многими кружками крепкого горячего кофе. Затем, со всей величественностью, приличествующей главным участникам чрезвычайного события, мы переместились в ательстановский оперный театр, прибыв туда за благопристойные десять минут до назначенного на половину восьмого начала.
Мало удивительного, если наличие в столь жалком поселке собственного оперного театра вызовет у вас удивление, но тут я должен пояснить, что это был по существу наш главный зал собраний и располагался он на втором этаже ательстановского дома, каковой являлся главным деловым центром нашего поселка и был выстроен не из обычного для нас дерева, а аж из кирпича. В то же время это был и театр, самый настоящий, с настоящей сценой и умопомрачительным занавесом, на котором был изображен, так сказать, интегральный пейзаж, составленный из всего самого романтичного, что есть в Европе; прошло много лет, но я все еще помню замок на берегу лагуны и гондолы, снующие среди кораблей покрупнее, направляющихся, судя по всему, в Неаполь, расположенный прямо у подножия заснеженных Альп. Пол в театре был горизонтальный, чтобы удобнее танцевать, для компенсации чего сцену наклонили вперед, к рампе, под таким крутым углом, что, сидя там на стуле, ты непрестанно ощущал опасность соскользнуть или сверзиться. Не знаю уж, сколько людей помещалось в зале, но сегодня там было не продохнуть, люди сидели и в проходах на позаимствованных в похоронном бюро стульях, многие просто стояли.
Мы со старостой и прочие нотабли поднялись по черной лестнице, продрались сквозь залежи театрального хлама на сцену и расселись на приготовленных для нас стульях. Гул зала, доносившийся из-за опущенного занавеса, почти заглушал звуки местного оркестрика (рояль, скрипка и тромбон). Чуть после назначенного времени – чтобы пустить припоздавших, как объяснил мне староста, хотя ни один припоздавший не сумел бы втиснуться в этот переполненный зал, – занавес поднялся (угрожающе качнувшись при этом внутрь, в нашу сторону), и зал увидел нас на фоне декоративного задника, изображавшего густой ядовито-зеленый лес. Мы сидели в два ряда; на длинном столе перед нами стояли два графина с водой и целая дюжина стаканов, дабы ораторы могли при нужде утолить свою жажду. Роскошная была у нас компания: три священника, мировой судья, член парламента и член Законодательного собрания штата, председатель школьного совета и семеро членов местного муниципального совета, плюс к тому мы со старостой. Полагаю, мы сильно смахивали на клоунов погорелого цирка. Изо всей нашей сценической братии один я был в военной форме, однако в первом зрительном ряду таких насчитывалось еще шестеро, правый фланг этой боевой группы занимал Перси Бойд Стонтон с майорскими погонами; бок о бок с ним сидела Леола Крукшанк.
На безымянном пальце ее левой руки виднелось кольцо с крупным бриллиантом. Диана посвятила меня во всякие светские тонкости, так что теперь я без труда прочел послание, протелеграфированное мне выблесками этого бриллианта во время бурных аплодисментов, сопровождавших наше явление народу. Был ли я поражен в самое сердце? А может, я побледнел как полотно и ощутил тщетность и суетность всякой земной славы? Ничего подобного, я, скорее, обрадовался. Одна из проблем, связанных с моим возвращением в родные пенаты, разрешилась сама собой. И все же я несколько разозлился на Леолу, что эта зараза даже не потрудилась известить меня о таком развитии событий в одном из своих писем.
Причину, приведшую такую прорву людей в этот зал, ясно обозначали «Юнион Джек», которым был застлан наш стол, и транспарант, подвешенный прямо к верхней кромке ядовитых джунглей. «Родной город приветствует своих отважных сынов, вернувшихся с фронта», – кричал он красным и синим по белому. При первых же звуках гимна все мы вытянулись по стойке смирно и так и стояли, пока рояль, скрипка и тромбон наяривали «Боже, спаси короля», «О Канада», а для полного комплекта еще и «Вечный кленовый лист». Но и потом мы не набросились с непристойной жадностью на изысканнейшие блюда этого вечера. Нет, мы начали с патриотического концерта, иже долженствовал отточить остроту наших переживаний до последнего мыслимого предела.
Мьюриел Паркинсон усладила наш слух песней про «Алую розу ничейной земли»; когда она провизжала (ее поразительный громкий голос был, как говорится, тонок да нечист): «Но посреди свинца, огня и дыма стояла медсестра неколебимо», – многие потянулись за платочками. Затем она спела весьма популярную в годы войны песню про Жанну д’Арк, отдав таким образом должное Франции, нашей великой союзнице. За Мьюриел последовало дитя женского полу, неизвестное мне до тех пор. Одетое под индианку, все в бусах и перьях, дитя продекламировало стих Паулины Джонсон «Рожденный в Канаде», что заставило меня обратить внимание на отсутствие в зале одного из «Отважных сынов», а именно Джорджа Маскрата, индейца-снайпера, который отщелкивал немцев с той же изящной легкостью, что и канадских белок. Джордж не отличался особой респектабельностью (он надирался до чертиков ванильным экстрактом, имеющим спиртовую крепость градусов эдак восемьдесят, а потом орал на улицах); по этой или еще по какой причине он не получил никаких наград.
Кто-то крикнул женскому дитяти бис, оно тут же согласилось и отбарабанило порядочную часть своего второго номера еще до того, как смолкли аплодисменты после первого. Затем по не вполне понятной причине другая девочка сыграла две фортепьянные пьески, довольно неважно; одна из пьесок называлась «Chanson des Fleurs», а вторая – «La Jeunesse», возможно, устроители вечера решили, что в тот раз с Жанной д’Арк мы чего-то там недодали французам. Затем нас «развлекал» местный остряк по имени Мюррей Тиффин; Мюррея нередко приглашали «поразвлекать» на церковных вечеринках, однако случай продемонстрировать свой талант перед такой большой аудиторией представился ему впервые, и он вкалывал, как ломовая лошадь, стараясь развеселить нас загадками, имитациями и анекдотами, древними по происхождению, но перекроенными под местную обстановку.
– Что такое верх храбрости? – вопрошал он у зала. – Поехать в Африку и застрелить льва? Нет, это далеко не верх храбрости. Захватить в одиночку немецкое пулеметное гнездо? – (Оглушительные аплодисменты, во время которых я, худший актер в мире, пытаюсь изобразить скромность пополам с весельем.) – Нет! Верх храбрости – это прийти в субботу вечером в одну минуту седьмого на дептфордскую почту и попросить у Джерри Уильямса центовую марку! – (Громовой безудержный хохот, люди подталкивают друг друга локтями и оглядываются на почтмейстера, тот же при всей склочности своей натуры пытается выглядеть этаким рубахой-парнем, который любит и понимает хорошую шутку.)
Затем Мюррей отмочил еще пару пенок про то, насколько дешевле покупать бакалею в Боулз-Корнерс, чем даже воровать ее у дептфордских лавочников, и прочее и прочее из того разряда перлов остроумия, что не тускнеют с годами и не приедаются от частого использования. Я потеплел к старику Мюррею, потому что его остроумие сильно смахивало на мое, которое обеспечило мне успех в роли Чарли Чаплина, с той единственной разницей, что он совсем не похабничал, да и как бы ему в такой-то аудитории.
Когда Мюррей персонально оскорбил чуть не половину присутствующих и привел в полный восторг их всех коллективно, его сменил староста, начавший свою речь словами: «Но если взять более серьезную ноту…»
Он пилил на этой ноте минут десять, а то и больше. Мы с вами пришли сюда, сказал он, чтобы отдать дань уважения тем членам нашей общины, кто рисковал своей жизнью, защищая свободу. Когда он закончил, методистский священник пространно объяснил нам, как это похвально – рисковать своей жизнью, защищая свободу. Затем отец Риган торжественно зачитал имена одиннадцати уроженцев нашего крошечного клочка земли, погибших на войне, одним из них был Вилли; думаю, только в этот момент я окончательно осознал, что никогда его больше не увижу. Преподобный Дональд Фелпс долго и красноречиво молился за то, чтобы они навсегда остались в наших сердцах, и если Господь, пока шла война, не особенно ею интересовался, к тому моменту, когда Фелпс закончил и сел, Он сильно расширил Свои познания по этому вопросу – с нашей, конечно же, точки зрения. Член Законодательного собрания обещал, что не станет нас долго задерживать, и проговорил сорок минут про будущее и как мы им распорядимся, возводя его здание на жертвах этих четырех лет, особо углубившись в проблему расширения и улучшения дорожной сети. Затем на нас спустили члена парламента. Он проговорил битый час (битый час и три минуты), густо разбавляя патриотизм партийной политикой, и не оставил у собравшихся никаких сомнений, что Ллойд Джордж, Клемансо и Вудро Вильсон – парни, конечно же, приличные, однако человеком, который довел войну до успешного завершения, является сэр Роберт Борден, и только он.
К этому моменту на часах было десять, и даже страстная любовь моих сограждан к ораторскому искусству (присущая, впрочем, и всем моим соотечественникам) заметно поувяла. Теперь их удерживало в зале одно лишь ожидание торжественнейших событий вечера. Как только зад парламентария коснулся стула, староста сделал второй заход. Чтобы Дептфорд никогда не забыл тех, кто сражался и вернулся с полей сражений, сказал он, а также чтобы наши герои никогда не забывали о благодарности Дептфорда, каждому из них будут вручены часы с гравированной надписью. И это будут не обычные часы, но железнодорожные часы, имеющие гарантию показывать верное время в любых, самых суровых условиях и чуть ли не до скончания века. Мы понимали достоинства этих часов, потому что сын старосты Джек был железнодорожником, работал проводником на великой магистрали и он всегда божился, что такие часы самые лучшие, лучше не бывает. Вручением часов занялись сам староста и законодатель, по три штуки каждый.
Когда выкликалось очередное имя, один из сидевших в первом ряду ветеранов поднимался по ступенькам к боковой дверке, ведущей за кулисы, протискивался сквозь декоративные джунгли и выходил на середину сцены, тем временем его родственники и все кому не лень орали, топали ногами и свистели. И только Перси Бойд Стонтон, вызванный на закуску как единственный офицер, сумел принять награду со стилем и достоинством; выходя на сцену, он надел фуражку, получив же от законодателя часы, четко ему отсалютовал, затем повернулся и отсалютовал зрителям. Эффект получился потрясающий, зал оглушительно хлопал, я тоже хлопал и улыбался, ощущая при этом жгучую зависть.
А ведь мне стоило быть повеликодушнее, ведь я, седьмой, кавалер КВ, был единственный, кто удостоился места на сцене, и единственный, кто получил часы из рук члена парламента, по коему случаю он разразился речью. «Сержант Данстэбл Рамзи, – сказал он, – сегодня я хочу воздать должное вашему героизму…» Эта тягомотина затянулась надолго, хотя я и не знаю, насколько надолго, потому что тогда, стоя перед ним, я чувствовал себя полным идиотом и самозванцем, чего не было, когда я стоял перед королем. В конце концов он вручил мне те железнодорожные часы; я оставил свою фуражку в гостинице и не мог отдать ему честь, а потому только кивнул, вроде как поклонился, а потом кивнул зрителям, они опять кричали и топали, и даже, пожалуй, дольше, чем Стонтону. Но мои чувства находились в таком смятении, что ничто меня уже не радовало, я хотел одного – уйти отсюда, и поскорее.
Все это действо завершилось хоровым исполнением «Боже, храни короля» в хитром варианте: Мьюриел Паркинсон пела какие-то там куски одна, а мы, остальные, вступали, когда она подаст знак; к сожалению, нашлось несколько непонятливых, которые пели всю дорогу вместе с ней, что малость смазывало эффект. Далее мы были свободны, однако никто не торопился уходить; пробравшись сквозь холщовую чащобу, я спустился в зал и тут же попал в кольцо старых дружков и знакомых, каждый из которых хотел поговорить со мной и пожать мою мужественную руку. Я вырвался из этого оцепления со всей возможной скоростью, постаравшись, конечно же, никого не обидеть и никого не пропустить, – у меня еще было некое дельце, задуманное во время часовой речи Члена, и я хотел провернуть его при максимальном количестве зрителей. После непродолжительных поисков я отловил Перси, долго, с чувством тряс ему руку и затем облапил стоящую рядом Леолу и впился ей в губы поцелуем весьма, по дептфордским понятиям, интимной длительности.
Леола была из тех девушек, которые целуются с закрытыми глазами, но я-то свои закрывать не стал и с интересом смотрел, как бешено крутятся под ее веками глазные яблоки; до армии я фактически не умел целоваться, но Диана обучила меня кой-чему по этой части.
– Дорогуша! – радостно заорал я, не выпуская Леолу из рук. – Ты не представляешь, как это здорово встретиться с тобой снова!
Перси нервно улыбался. Прилюдные поцелуи не были в то время такой заурядной вещью, как теперь, а в нашем городке и подавно.
– Данни, – неуверенно начал он, – мы с Леолой хотели открыть тебе небольшой секрет… ну, может, и не секрет, скоро об этом все узнают… но нам бы хотелось, чтобы ты услышал первым… не считая, конечно же, наших семей… одним словом, мы обручились.
Тут он растянул свою мужественную ухмылку от уха до уха; по собравшейся вокруг нас толпе пробежал веселый смешок, кто-то захлопал в ладоши.
Я досчитал до трех, чтобы обеспечить приличествующую обстоятельствам продолжительность паузы, а затем снова встряхнул его пятерню, проорал дурным голосом: «Ну что ж, побеждает сильнейший!» – и снова поцеловал Леолу, не так длительно и по-хозяйски, как в прошлый раз, а только чтобы всем было ясно, что вот было честное соревнование и, сложись все иначе, победа могла достаться мне, – во всяком случае, в предварительном забеге я показал вполне приличный результат.
Сцена вышла что надо, я давно не получал такого удовольствия. Перси щеголял кое-какими наградами, но все это, кроме симпатичного ордена «За безупречную службу», была мелочь, мусорок, по большей части медали за участие в том или сем. Как уже было сказано, актер из меня аховый, однако в тот момент я сумел грубо, но убедительно сыграть героя, непобедимого на полях Марса, но наголову разгромленного в садах Венеры. Думаю, в Дептфорде и сейчас найдутся люди, не забывшие этот спектакль.
Да, конечно, злую разыграл я комедию, бессовестную. Но только Перси со своим блестящим офицерским мундиром завел меня с пол-оборота, как и всегда, а что до Леолы, я искренне радовался, что с ней покончено, и столь же искренне возмущался, что она уходит к другому. Я обещал вести этот рассказ со всей, какая уж мне доступна, откровенностью, а потому не стану прикидываться этакой беззлобной овечкой и прямо признаюсь: да, есть в моем характере злобность, и в немалых количествах.
Эта сцена поставила нас в одно из тех странных положений, которые навязываются людям судьбой, ибо для толпы, а значит, и для всего Дептфорда, и для всего мира, ибо мир сузился в этот момент до размеров Дептфорда, мы являлись главными звездами вечера: двое мужчин – герой, потерявший на фронте левую ногу, и богатый красивый молодой человек, тоже герой, но чуть поменьше, – добивались руки прекраснейшей в городе (в мире!) девушки, и вот победитель назван. Мы представляли собой зримое воплощение роскошной сентиментальной истории, а потому было бы крайне бестактно – все равно что плюнуть судьбе в лицо, – если бы мы не остались вместе, не дали бы людям поглазеть на нас, поразмышлять о нас, посплетничать. Вот так, всем классическим любовным треугольником мы и двинулись к праздничному костру.
Костер был устроен рядом со зданием, вмещавшим нашу мэрию, а также городскую библиотеку, суд и пожарную часть, он являлся, по сути, антитезой, карнавальным завершением недавнего торжественного действа. В оперном театре все было до крайности серьезно, горожане приветствовали юных героев, поминали погибших и внимали умудренным старцам, здесь та же самая публика вела себя весело и непринужденно, между взрослыми шныряли возбужденные ожиданием каких-то событий дети, то тут, то там раздавался громкий, ничем вроде бы не вызванный смех. Но вскоре все изменилось. Вдали загремели кастрюли и сковородки, задудели жестяные дудки, шум все нарастал, и наконец на главной улице появилась процессия, освещенная дымным багровым пламенем метелок, пропитанных мазутом; здесь снова были маршал Фош, два Джона Булля, дядя Сэм, Маленькая Отважная Бельгия и целая команда ряженых, тащившая на веревке дептфордского кайзера, толстого Майрона Паппла, чьи теперешние ужимки и прыжки так же превосходили все продемонстрированные им утром, как предсмертная ария оперного тенора превосходит его же воздыхания о возлюбленной из первого акта.
«Вздернуть его!» – кричали представители (от слова представление) стран-победительниц, и люди на площади подхватили этот крик. «Вздернуть его! – ревела толпа. – Вздернуть кайзера!»
Кайзера повесили на веревке, загодя привязанной к флагштоку; тот, кто смотрел повнимательнее, мог заметить, что во время суматошных приготовлений Майрон ускользнул в темноту, а его место заняла большая тряпичная кукла; ее зацепили веревкой за шею и медленно потащили вверх. Одна из сестер милосердия поднесла к колену болтающейся куклы свою огненную метелку; достигнув верхушки флагштока, «кайзер» пылал уже весь, с головы до ног. Толпа ревела все громче, дети прыгали и носились вокруг флагштока, истерично взвизгивая: «Вздернуть кайзера!»; многие из них были слишком малы, чтобы понимать, кто такой кайзер и что такое «вздернуть», но я никак не назвал бы их невинными, эти детишки были злобны и порочны в той мере, какую допускали их возраст и жизненный опыт. Что касается взрослых, я с трудом признавал в них серьезных благопристойных граждан, которые, не прошло еще и часа, с таким благоговейным вниманием слушали патриотическую болтовню и чуть не плакали над «Рожденным в Канаде», которых так волновала судьба нашего с Перси и Леолой любовного треугольника, и вот они же, в этом мрачном, горячечном свете, с радостной охотой участвуют в отвратительном действе, символизирующем жестокое насилие и ненависть. Единственный в этой толпе, кто на собственном опыте знал, что такое гореть заживо, я смотрел со смятением, переходившим в ужас, ибо это были мои сограждане, мой народ.
Леола закинула свое поразительно хорошенькое лицо кверху, неотрывно глядя на пылающую в небе фигуру, Перси смеялся, выкрикивая время от времени: «Вздернуть кайзера!» Его голос звучал сильно и мужественно, а глаза бегали по сторонам, ища на лицах окружающих признаки восхищения.
Майрон Паппл, прирожденный артист, поднялся на башню мэрии, чтобы источник страдальческих воплей кайзера находился как можно ближе к пылающей фигуре. Мне не хотелось дожидаться конца праздника, я вернулся в «Дом Текумзе» и лег, а с площади все еще доносились эти вопли.