Читать книгу Так пахнет аммиак - Роман РА - Страница 2
I
ОглавлениеЭтот город – чертовски чёрный, нескладный, с нестройными улочками и щербатыми дорогами, – пах серой и кислотой. День ото дня люди здесь в лихорадочной отрешённости делали одно и то же, не ставя высоких целей, не строя далеко идущих планов, и так проходили десятки лет. В серости монотонной жвачки жизни угасали, не успев родиться, и блуждали в облике бледных мертвецов среди до безобразного кривых высоток, не замечали под собой земли и мало-помалу вычерпывали носками башмаков холодные лужи, не обращали глаза к небу, обтянутому тёмной пеленой будто на веки осевших здесь туч. Время… замерло, остановилось. Или же оно никогда и не шло вовсе. С рождения застрявший в одном дне несчастный никогда не сможет в точности сказать, а было ли когда-то иначе.
Для иных стрелка часов всё-таки кое-как, рывками, но перемещалась по циферблату, делила сутки надвое – мёртвый день и живая, во всей своей полноте, ночь. Но их восприятие не отличалось особой популярностью в народе, поскольку даже развлекаться здесь умели немногие, а их развлечения вызывали у большинства ленивые приступы омерзения. Про таких людей не писали в газетах, не выпускали сюжетов по телевизору, лишь иногда из уст в уста передавали какие-то обрывочные слухи, преисполненные осуждением, совершенно обезличенные, высказываемые со столь же отсутствующим интересом, с каким обсуждают любое явление, знакомое всем и каждому от первого до последнего дня жизни.
Некоторые из таких ночных жителей, настоящие изгои, засыпали к утру, как комары на зиму, а вечером просыпались и, повинуясь глубинному зову, неспешно стекались на украшенные битыми стёклами крыши. Словно светлячки, тут и там вспыхивали тонкие огоньки, звякали ложки, скрипели жгуты. Как признак доброй воли, местная трубка мира, ходил по рукам одинокий шприц. Тихая ночь под звёздами брала свой старт с появлением луны и заканчивалась под первые лучи солнца. Волшебные часы в угрюмом мире, творимые человеком для самого себя. Их, изгоев, собственный рай, подальше от земной тверди, поближе к Царствию Божьему. От вечных мук монотонной и одинаковой жизни Эдем отделяло чистилище – достаточно тихое, чтобы задержаться, и слишком затхлое, чтобы остаться надолго. И когда-то изредка, а в последние дни особенно часто, вечер за вечером к ним пробиралась Девочка. Просто Девочка. Вроде бы двенадцати лет. Её имя когда-то прозвучало на этой крыше, но было унесено ветром в очередном откровении души. С детским любопытством она взирала на тощие, как манекены, фигуры, такие же неподвижные, столь же невозмутимо спокойные, неизменно одетые в массивные куртки с рукавами-лоскутами. Девочка, такая юная и ещё не познавшая в полной мере муки ада, в заточении которого оказалась за свой первородный грех. Как и все собиравшиеся здесь, она тянулась к звёздам, но не искала спасения. И это никому не мешало.
И тем не менее эти визиты, ставшие в последние никем не считаемые дни почти регулярными, не могли подолгу оставаться полностью лишёнными внимания. Мало-помалу в одном из немногих уголков искреннего миролюбия, под звёздами, среди битых стёкол и холодных порывов ветра, сдружились Девочка и Изгой. Её обрамлённое золотыми кудрями светлое лицо с восхищением смотрело в провалившиеся глаза иссохшего, мрачного мужчины, а он по памяти читал ей единственное знакомое стихотворение:
Вы помните ли то, что видели мы летом?
Мой ангел, помните ли вы
Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,
Среди рыжеющей травы?
Она вслушивалась в каждое слово, игнорируя смысл, но упиваясь тяжеловесным, с хрипотцой, голосом. А звучал он спокойно и мерно, словно ход часов – живых и не застывших. И время от времени, под эти чтения, кто-то из обитателей Эдема, как тот же ангел, опьянённый золотом луны, степенно шагал к карнизу. И там раскидывал руки по горизонту событий увядшей жизни и уходил без остатка в ночь. Его, преисполненного искренним намерением устремиться ввысь и вернуться к состоянию небытия, находили поутру на мокром асфальте – отпечаток жизни в виде жирной кляксы. Его уход чтили бросками коротких, умиротворённо отрешённых взглядов, и снова загорались огоньки, звякали ложки, скрипели жгуты. Ещё глоток жизни перед смертью, шаг в нирвану и десять по крыше.
Где-то далеко, в совсем другой части города, потряхивали кривыми конечностями загноблённые холодным ветром редкие деревья – последние зелёные обитатели старого парка, огороженного обрывками проржавевшей изгороди. Зелёными они были лишь по названию, вся листва давно посерела, опала сухими хлопьями, разнеслась по городу и захоронилась среди прочих, отработавших свой срок вещей. Сам парк стал местом крайне непопулярным для большинства: среди выцветших лысеющих кустарников скрывались особенно опасные и для женщин, и для мужчин, люди, лишившиеся последних зачатков морали, прячущиеся как хищники в ожидании добычи, и тоже, уподобляясь течению жизни города, застывшие, казалось, навечно.
Неподалёку от парка жил ещё один хищник, но совсем иного толка – прятался не в тени, а очень даже на виду, вёл жизнь, вопреки здешним обычаям, активную, и каждый день изыскивал в ней смысл и удовольствие. Его страшные мысли предшествовали ещё более страшным действам, но его имя никогда не напишут в газетах, не произнесут с экранов, не упомянут даже на дежурных посиделках на кухне за чаем. И его извращённый ум всегда преследовал чёткие цели, действия строго отвечали поставленной задаче, он определённо знал, чего хочет, и прикладывал все усилия, чтобы этого не совершить, но из раза в раз как можно ближе подбирался к черте, чтобы вновь её не пересечь. Подобно Каину, убившему Авеля, Маньяк душил частичку себя, вновь и вновь обрекаясь на вечные скитания.
В очередной раз в окне забрезжил солнечный свет. Встал он бодро, внутри и снаружи приветствуя новый день, заправил постель, помочился, умылся, побрился, почистил зубы, поставил вариться кофе и закинул хлеб в тостер, щёлкнул плеер и под бодрый вальс Иоганна Штрауса приступил к утренней зарядке. Короткий завтрак, глоток свежего воздуха через приоткрытое окно, и вот уже пора собираться. Чёрные брюки, белая рубашка, по паре капель одеколона на грудь и шею, часы на запястье, скрупулёзно начищенные туфли, длинный плащ по погоде и шляпа Хомбург – по типу той, что носил Энтони Иден. Хлопок дверью, два поворота ключом в замке, и вниз по ступеням – жить.
В сером пейзаже судорогой жизни играла автобусная остановка, а на ней пятеро: старик, парочка заспанных студентов, отрешённая студентка и девушка около тридцати. Невысокая, стройная, на каблуках и в дамской шляпке, в руках розовая сумочка, в контраст голубым жакету и юбке. А что под жакетом? С такого расстояния не увидеть. Маньяк без спешки подошёл ближе, встал позади – около дурно пахнущего старика. Зелёная блузка, как же безвкусно. Нужно бы поскорее снять с неё всё это и приодеть поприличнее. В окне протащившейся мимо машины явственно отпечаталось её лицо. А макияж-то нужно наносить аккуратнее! Взять бы её за плечи аккуратно, но твёрдо, развернуть к себе, отчитать как девчонку. Матери у неё, что ли, не было?
Чей-то взгляд вперился в плащ. Маньяк медленно повернул голову – девочка-студентка стояла бледным изваянием, утопив взгляд в тротуаре. Он отвернулся. Отражение в подъехавшем автобусе подсказало – это она на него смотрит. Худосочная, нескладная, с высыпанным лицом. Смотреть-то смотрит, а показать боится. И чего она вообще смотрит-то? Маньяк хотел резко обернуться – так, чтобы она не успела отвести взгляд, но двери пустого автобуса раскрылись, и ожидающие вереницей потекли внутрь. Маньяк остался стоять на месте, прикинувшись, что ждёт другой, хоть никаких других здесь и не ходило вовсе. А можно было бы увязаться за девушкой с неровным макияжем, завести непринуждённую беседу, узнать, в конце концов, где она с таким умением безвкусно одеваться трудится, обменяться номерами, вызвонить, сводить в пару статусных по местным меркам мест, увлечь к себе домой и, наконец, перейти к главному – к этой подобранной невпопад одежде. Упустил возможность под тухлым взглядом доморощенной девки. Ничего, пройдёт год-другой, и, быть может, он примется уже за неё.
В паре километров оттуда, подчиняясь привычному распорядку, неспешно брёл на работу человек без лица. Шаги его оставались бесшумны на онемевших улицах, а сам он был ещё совсем юн, но в пустых глазницах сквозила многотонная тяжесть прожитых лет. Без задора, куража и ража Безликий подмечал всё хоть малость отличающееся от привычного на известном пути. Недолго, не замедляя шага, он вскользь наблюдал за тем, как подле жилой высотки серолицые, измождённые рабочие трудились, заново собирая рассыпавшегося гражданина в подобие его прежнего. Колеблющиеся на ветру ленты-лоскуты отделяли их мир от прочего, и мир этот в самом своём зарождении пропитался едким запахом сигаретного дыма и циничными комментариями к превратностям жизни.
В проезжающих мимо машинах за запотевшими стёклами бледной тенью себя прежних спали герои и героини предыдущей ночи. Мятые, перепачканные, всё ещё живые. Но за каждым резким скрипом тормозов всё яснее пробивался хохот смерти – одно неверное движение, мгновение, и очередной вызов служб. А ещё – пара-тройка тонн металлолома, от ста пятидесяти до двухсот кило свежего мяса, несколько невыполненных планов, которые здесь редко составлялись хотя бы на неделю вперёд.
Голубь, символ мира, расправив крылья лежал на тротуаре, грудь его прижалась к асфальту, но потухшие глаза в последний раз обратились к небу. Собака топталась рядом, обнюхивала и, кажется, намеревалась сожрать. Городская бродяжка – извечно мокрая и потрёпанная, точно и родилась такой. Эти бы сожрали и человека, но тела людей успевали вовремя убрать. Пока что.
Город, изглоданный нищетой, населённый пропащими, уже давно не видел ни яркого солнца, ни чистого снега. Вечный дождь, либо серый пепел, или же сумбурная смесь того и другого, оставляющая ляпки на одежде. Изредка на улицы сходил туман, густой как дёготь. Но никому и никогда не случалось в нём заблудиться – местные, изо дня в день живущие одним и тем же днём, могли безошибочно найти дорогу из дома и дорогу домой, даже будучи ослепшими на оба глаза. Каждое утро они выбирались из замызганных, пропахших испарениями рвоты и мочи подъездов, делали строго нужное количество шагов в одном и том же направлении, замыкались в нелюбимом занятии на многие часы, а по их прошествии ступали назад. И шли что в одном, что в другом направлении всегда в одинаковой манере – как будто бы и не хотят вовсе, но в то же время стремятся поскорее с этим покончить. А коли и случалось попасть под дождь, то они, конечно, убыстрялись, но как-то вяло, лениво, как будто в моменте решая, что не так уж это и страшно – чуть-чуть намокриться. А спешить-то всё-таки куда? Массивные многоквартирки, за облупленной глазурью которых щерился кирпич, лениво подзывали к себе тусклым светом в окнах, но идти туда не хотелось.
Августином Блаженным утверждалось, будто бы мир ненавидят те, кто растерзал истину. Для Безликого вот уже двадцать лет весь мир ограничивался одним знакомым городом, где истину растерзал не он, а все разом и при этом никто – её труп покоился под ржавым крошевом, был присыпан пеплом и утоплен в рвоте, закатан в неровный асфальт с растянувшейся на нём смердящей гнилью псиной, сбитой безмятежным водителем фуры, столь спешившим не к родным детям, а к поеденной жизнью грошовой гетере, третий час стаптывающей ноги у обочины в ожидании одиннадцатого клиента, чтобы под утро вернуться в обвешенное задолженностями неприбранное логово и, не умывшись, так по-матерински приложиться губами к любимому, рождённому от семени невесть кого, чаду, и простить себя за столь рьяное старание обеспечить ему сытное будущее. В таком антураже не принято задумываться об утверждениях какого-то Августина – на то он и блаженный, в конце-то концов.
Когда Безликий наконец добрался, его неприветливым взглядом встретил хромоногий охранник, что курил у проходной. Офисное здание, десятки однотипных кабинетов, сотни людей-функций. Страж смотрел на Безликого хмуро, губами жуя сигарету, пропускать отказался: нету фотографии в базе, вот только и взяться ей неоткуда – Безликий давно покончил с фотографированием. Десять минут ожиданий, они же десять минут опоздания, до которого никому нет дела, и подоспел по-настоящему опоздавший коллега, замолвил перед Стражем, уже курящим следующую, словечко, и Безликий в здании, на работе.
Работать он начал недавно: зарабатывал маловато, но трудностей не испытывал. Его пустые глаза утыкались в монитор, пальцы отрешённо стучали по клавишам, задача выполнялась. В мире нолей и единиц нет правил о душе, эмоциях, страстях – здесь они лишь функции, которые можно и не объявлять. В пару нажатий любая программа будет очищена, останется только надоедливо мигающий курсор, напрашивающийся чем-то разродиться, что-то создать, воплотить в жизнь волю того, кто им управляет. Тот, кто программировал этот город, давно оставил свой проект, не потрудившись напоследок удалить уже написанное. В проекте остались повисшие мёртвым грузом вводные, без конца вызывались глобальные функции, а в них отрабатывали нескончаемые циклы люди-функции, и от перегрузок программа непрестанно сбоила. Ещё один день, ещё одна ночь, снова работа, когда-то зарплата, растратить до следующей, ждать новой, ну и желательно немножко отложить, сохранив хотя бы иллюзию возможности из этого цикла вырваться.
За окном ревело и стенало небо. Капли, соревнуясь в физике, спешили вниз по стеклу. Кто-то из коллег сотрясался – цикл пошёл не по плану: шаг с перекуром придётся пропустить. Литрами по глоткам лился кофе, душная от людских испарений комната звучала стрекотом клавиш и редкими, но агрессивными возгласами, не обращёнными ни к кому конкретному и растворяющимися в тишине. Кто-то из соседнего отдела ввалился в кабинет и, как гром, разверз тишину объявлением. Последний день, чтобы сфотографироваться на документы, звучало оно. Все, кто ещё не успел, немедленно, нет, НЕМЕДЛЕННО, пройдите к @#$%& и сфотографируйтесь. Безликий остался безмолвен, не оторвал взгляда от экрана, на лету отфильтровал лишнюю информацию.
Безликий давно сжёг все детские альбомы, затёр своё лицо на фотографиях в рамках, обнулил хранящееся на жёстком диске. Мамаша поначалу ревела медведем, потом как-то поутихла, а позднее совсем перестала с ним разговаривать. Безликого это не беспокоило, он твёрдо вознамерился извести своё лицо. Оно принадлежит ему и только ему, уйдёт из мира с его смертью. Оставалось разобраться с десятком-другим сайтов, где валялись архивные фотографии, на которых он по юному недоразумению имел место присутствовать. Несколько Безликий уже хакнул, остальные были на очереди. Каждый такой сайт становился маленькой безрадостной победой на пути исключения себя из замкнутого на самом себе русла жизни.
Все эти фотографии лишь запечатлевали образы, преисполненные сиюминутным величием, недолговечным великолепием. И это вовсе не то, о чём стоит помнить, когда речь заходит о людях. Это не эмоции, не поступки, не слабости – по таким гримасам нельзя узнать человека. Просто статуя, лепленное изваяние, а спустя годы – тень прошлого, оставшаяся силуэтом пыли после ядерного взрыва. Ничего живого, ничего настоящего. Безмолвный, искусственный, фальшивый образ, принятый ради удачного снимка. Когда-нибудь Безликий уйдёт, уйдёт насовсем, мысль застыть в вечности в виде поддельной крупицы личности терзала его разум.