Читать книгу Пожиратели звезд - Ромен Гари - Страница 7
Новый рубеж
Глава VI
Оглавление– Это на счастье, – сказал Хосе Альмайо. – Надо, значит, надо.
Он стряхнул огромную сигару в пепельницу в форме лежащей на спине голой девицы с непомерно большим лоном, куда и отправлялись пепел, окурки и раздавленные сигары. Отношения с Кастро были разорваны два года назад, но спецслужбы по-прежнему обеспечивали контрабандную поставку гаванских сигар.
– Так надо, чтобы повезло, – сказал Хосе Альмайо. – За удачу надо платить. Такая вот она сука.
Он любил изъясняться на сленге трущоб Санта-Круса – портового города, где он когда-то получил боевое крещение. Выступая с официальными речами, он делал вид, что с трудом говорит по-испански, и обильно начинял тексты словечками кухонского языка, родственного языку майя, что, как и прилипшая к потному телу рубашка с закатанными рукавами, должно было подчеркнуть его «простонародность».
Он сидел за гигантским письменным столом под портретом Освободителя, убитого в 1927 году своими же товарищами, ставшими генералами и потерявшими терпение из-за его долголетия. Галстук от Диора был развязан, ворот рубашки расстегнут. Он курил сигару, забавляясь с любимой обезьянкой – единственным живым существом, осмеливавшимся обращаться с ним без должного уважения. Обезьян он любил. Многие считают, что в них есть что-то от человека. Однако сам он думал, что индейские народные картинки, на которых обезьяны и козлы изображаются как любимые создания бога преисподней Тапоцлана, гораздо ближе к истине.
В другом конце комнаты – тридцать метров мрамора – в просторном вольере под самый потолок порхали и щебетали птицы. Вдоль стены, напротив окон, сидели на жердочках попугаи ара и какаду, издавая время от времени пронзительные крики, особенно нервировавшие Радецки.
Сам стол имел пять метров в длину, на нем среди бумаг, коробок с сигарами и экземпляров «Плейбоя», несших на себе, казалось, отпечатки всех стаканов, которые на них ставили, выстроились в ряд семь телефонных аппаратов цвета слоновой кости. Альмайо редко пользовался телефоном и когда-то выставил их тут, на виду, чтобы производить впечатление на своих американских гостей и показывать им, что финансовая помощь Соединенных Штатов на что-то да идет, но в данный момент он сожалел, что в его резиденции слишком мало телефонных линий. Тут же на столе стояли пять бутылок спиртного, три из них были пусты. Перепить Альмайо было невозможно, в этом ему не было равных, при этом он никогда не пьянел. Напрасно Хосе налегал на бутылки, это ничего ему не давало, во всяком случае, не то, чего он добивался. Радецки никогда не видел такой невосприимчивости к алкоголю, а уж он-то перебывал в огромном количестве баров и знавал немало людей, умевших пить. Он и сам был довольно силен по этой части, без этого было никак нельзя: человек из окружения Альмайо, не умевший противиться хмелю, рано или поздно обязательно чем-то да выдал бы себя в его присутствии и, потеряв над собой контроль, откровенно высказался бы по какому-либо поводу, а это могло завести его очень далеко, возможно, даже туда, откуда не возвращаются.
– Послушайте, – сказал Радецки, у которого слегка сдавило горло.
Он старался говорить отчужденно, холодно, без эмоций, без малейшего проявления сентиментальности.
– Вы можете приказать расстрелять собственную мать, – на счастье, так сказать, пусть, в этой проклятой стране это никого не тронет. Но даже такая суеверная скотина, как вы…
Во время попоек Хосе разрешал собутыльникам обращаться с собой на равных.
– …даже такая суеверная скотина, как вы, не может позволить себе роскошь расстреливать американских граждан исключительно в угоду вашему хозяину – дьяволу. Это будет конец. Действительно конец. Вы скажете мне, что Кастро расстреливал американцев, но это были не знаменитости, к тому же прибывшие в страну по официальному приглашению: речь шла о шпионах и тайных агентах.
Альмайо сдвинул брови. Тонко очерченные, какие обычно сочетаются с томным взглядом, – на этом индейском лице они свидетельствовали о наличии в жилах их обладателя латинской крови. В провинции, где он родился и вырос, считалось, что произносить вслух слово «дьявол» не к добру, карахо[11]! Это было опасным проявлением неуважения к тому, чью грозную силу беспрестанно поминали священники-иезуиты, вот уже несколько веков пытавшиеся просветить эту страну и вытащить ее из мрака язычества. Индейцы-кухоны, даже говоря на своем диалекте, называли его всегда испанским словом «Эль Сеньор» – «господин». Это повелось, очевидно, со времен конкистадоров, когда индейцам приходилось пользоваться этим словом при обращении к любому, кто имел над ними неограниченную власть, распоряжаясь их жизнью и смертью.
– Не думаю, что вы настолько пьяны, – сказал Радецки, не скрывая охватившего его бешенства, – вы просто спятили. В данный момент вы сами себе перерезаете горло. Это ваше право, но поскольку и мое горло тоже рискует оказаться под угрозой, я считаю необходимым сказать вам это. Приказать расстрелять американских граждан в вашей нынешней ситуации это и правда значит искушать дьявола… даже если вы хотите ему угодить.
Обезьянка с особенно противным повизгиванием перескочила с плеча Альмайо на колени к Барону. Барон, про которого все знали, что от алкоголя он впадает в ступор, сидел по обыкновению очень прямо, с моноклем в глазу, его канареечный жилет под расстегнутым пиджаком в клетку «принц Уэльский» сверкал на солнце, в петлице красовался свежий цветок. В этом полном достоинства положении – так сказать, «над схваткой» – он дожидался, когда же эволюция соблаговолит наконец его догнать. Благодаря высоким устремлениям и прекрасному образованию, обеспечить которое своей элите могла некогда только аристократическая Пруссия, он намного опередил своих современников и пребывал теперь на таком уровне духовного развития, где его спутниками могли оказаться только Гёте, Ницше да, возможно, Кайзерлинг[12]. Здесь же, удобно устроившись со скотчем, он ждал момента, когда каким-то революционным чудом его нагонит остальная часть рода людского. Однако оценивая должным образом первобытное состояние, в котором пребывало человечество в настоящий момент, он считал весьма маловероятным, чтобы подобное воссоединение произошло ранее, чем по прошествии нескольких тысяч световых лет. Таким образом, все, что он мог делать при нынешнем положении вещей, – это проявлять стоическую невозмутимость и соблюдать образцовую личную чистоту по крайней мере в том, что касается одежды, а также демонстрировать наиполнейшее презрение и абсолютное равнодушие ко всему, что с ним происходит, не допуская, чтобы омерзительные, недостойные звания человека ситуации, в которых он оказывался по воле обстоятельств, поколебали его спокойствие. Вот уже много лет он переходил из рук в руки: его то и дело подбирали разные личности – богачи или люди, облеченные властью, – которых бесконечно забавляло его нежелание мараться, используя человеческий язык, или вообще проявлять какие бы то ни было признаки жизни. С ним обходились по-королевски, брюки его всегда были прекрасно выглажены, а ботинки начищены до блеска. Разнообразные авантюристы и выскочки с удовольствием заводили себе эту аристократическую игрушку, ведущую свой род от крестоносцев и рыцарей Тевтонского ордена, о чем свидетельствовала родословная, впрочем, выдуманная от начала до конца, которую он всегда носил с собой в кармане. Ему достаточно было зайти в бар и посидеть там какое-то время не двигаясь, чтобы возбудить любопытство какого-нибудь грека, владельца дорогой яхты, или американского миллионера, изнывающего по «шику», и таким образом найти себе очередного покровителя. Возможно, он был единственным человеком в мире, кто жил своим презрением – и жил весьма неплохо.
Обезьянка несколько раз стукнула задом о колени Барона, а затем принялась щипать его за лицо, чтобы привлечь его внимание, и тот машинально почесал ей за ушком.
Клеветническая теория Дарвина, согласно которой человек произошел от обезьяны, всегда вызывала у Барона сомнения; достаточно задуматься о некоторых аспектах истории и современности, о ядерном оружии, газовых камерах и о Хосе Альмайо, чтобы тут же прийти к выводу, что теория эта нелепа и оскорбительна, что она представляет собой надругательство над обезьянами и в то же время дает человечеству еще одну ложную надежду. Человек не принадлежит миру животных, и ему не следует строить на этот счет никаких иллюзий. Барон пощекотал обезьянке ушко, и та поцеловала его в нос.
Диас, явно находившийся уже в состоянии самого паскудного страха и полного нервного расстройства, дрожащими губами, не останавливаясь, тараторил что-то по одному из телефонов, и в панике, очевидно, не слышал ни слова из того, что ему говорили, в то время как полковник Моралес, заместитель командующего силами безопасности – последними верными частями, остававшимися в распоряжении Альмайо, – названивал то во дворец правительства, из которого диктатор несколько часов назад перебрался в свою частную резиденцию, то начальнику Главного штаба, чья нерешительность становились по мере развития ситуации все очевиднее.
Радецки сидел в глубоком кресле напротив стола, чуть правее середины, и разглядывал Хосе Альмайо с таким увлечением, что даже почти позабыл про, возможно, ожидавшую его самого участь. Несмотря на весь алкоголь, выпитый им в течение ночи, и на ужасное напряжение последних двух суток, лицо Хосе сохраняло поразительную молодость и свежесть и даже некоторую невинность и чистоту: была в нем этакая несокрушимая наивность, полнейшее отсутствие скептицизма, а также вера, поколебать которую ничто и никто был не в силах. В одной рубашке, в подтяжках, черные линии которых еще больше подчеркивали ширину его плеч, в распущенном галстуке, с кольтом на боку, он жевал сигару и, на первый взгляд, ничем не отличался от обычного бандита, которыми так богата история его страны. Гангстер, добившийся успеха в жизни, всегда кажется человеком исключительным, но почти всегда исключительным оказывается не сам человек, а его везучесть. Физическое воздействие, производимое личностью Альмайо на окружающих, ни в коей мере не было связано с тем положением, которое ему посчастливилось занять. Повстречайся он им в джунглях, босиком, с мачете в руке, он произвел бы такое же потрясающее, в некотором роде даже сказочное впечатление. Этот человек и правда воплощал собой нечто этакое; высокий, плотный, словно высеченный из черной вулканической породы, он являл собой подлинную эманацию этой земли – земли постоянного угнетения, крайней нищеты и суеверий, потухших вулканов и каменных богов, разбитых испанскими священниками, богов, в чьи искалеченные лица с обращенными к небу глазами крестьяне продолжали заглядывать с прежним почтением и любовью. Если целый народ может жить в одном человеке, если у столетий может быть свое лицо, если страдание способно ваять и творить, тогда Хосе Альмайо не в чем было себя упрекнуть. Давно канувшая, растворившаяся в его жилах капля крови конкистадора или похотливого монаха придавала чуточку хитрости и некоторую тонкость его чертам, словно вырубленным топором. В постоянно настороженном взгляде его серо-зеленых глаз не было ни малейшего следа цинизма, юмора или иронии, только степенное внимание и иногда нетерпение, страшное нетерпение, пожиравшее его изнутри, ибо в нем жила древнейшая мечта человеческой души.
Вот уже почти полтора года Отто Радецки был неразлучен с этим человеком, и мог сказать, что миссия, которую он сам возложил на себя, выполнена: он раскусил его и понимал теперь, как только может понимать человек, чьи плоть и разум не были изуродованы веками мрака, гнусности и эксплуатации. В самом деле, он так хорошо знал Альмайо, что принял кое-какие меры, чтобы бежать из страны. Но теперь уже наверняка было поздно.
Обстановка начала обостряться несколько дней назад, но особой опасности, похоже, не было, поскольку Альмайо сохранял полный контроль над армией и полицией, а американская помощь шла сплошным потоком. Случаи «бандитизма» (так в прессе по-прежнему называли подстрекательства к неповиновению властям со стороны кастристов) все еще имели место в отдаленных, трудно доступных районах, но они носили единичный характер. И на этот раз на Юге страны опять взбунтовались молодые офицеры, к которым вроде бы присоединились их подчиненные, хотя сведения эти были не точны. Это была смешная попытка, совершенно в духе недавних выпускников военных училищ, чьи умы были отравлены контактами со студентами Университета Права. Еще накануне Альмайо присутствовал на заседании Правительственного совета, в ходе которого начальник Главного штаба показал ему карту точного расположения сил мятежников и частей, верных властям, а также дал честное слово, что маленький, затерянный где-то на Юге гарнизон уже окружен и в ближайшие двадцать четыре часа будет уничтожен. Авиация разбомбила две деревни, но мятежники, похоже, успели их покинуть, так что пострадало только гражданское население. Исход мятежа не внушал никаких сомнений, однако покончить с ним надо было как можно скорее, пока информация не попала в американскую прессу, что могло не понравиться Государственному Департаменту, и это в тот самый момент, когда Альмайо только что обратился туда с просьбой о новых кредитах. Наложить цензуру на агентства печати, не возбуждая при этом подозрений и не признавая, что в стране что-то происходит, было трудно, поэтому Моралес ограничился лишь организацией манифестации против «американских империалистов», во время которой его люди, так называемые студенты, уничтожили телетайпы, разгромили офисы Информационного центра США и даже, как писала столичная газета, «нарушили работу систем связи» в знак «протеста против лживых новостей, распространяемых американскими империалистами». Таким образом, рты иностранным корреспондентам заткнули, кроме того, проведенная операция позволила Альмайо прикрыть Университет и арестовать сотню настоящих студентов – главный оплот оппозиции – под тем предлогом, что они якобы представляют собой «угрозу представителям дружественной державы».
Альмайо вернулся к себе в резиденцию совершенно успокоенным и провел безмятежную ночь с двумя еще не знакомыми ему девицами. На следующий вечер он пригласил к ужину кое-кого из друзей и своего американского адвоката, который должен был проинформировать относительно состояния его дел в Соединенных Штатах. В честь гостей он организовал частное представление новой программы, которая открывалась в «Эль Сеньоре». Альмайо с нетерпением ждал этого вечера: он страстно любил всяких жонглеров, акробатов, чревовещателей, магов – всех, кто обладал необычными талантами и, казалось, не подчинялся законам природы.
Он только-только лег спать, когда на улицах началась стрельба, а телефон принялся звонить как бешеный. Восстали полицейские, а начальник полиции был кастрирован, а затем сожжен заживо. На штурм полицейских казарм были брошены Специальные силы безопасности, но они встретили отчаянное сопротивление и были вынуждены одновременно сражаться с сотнями вооруженных студентов, внезапно появившимися на крышах в желто-черных нарукавных повязках Фронта Освобождения. К трем часам ночи все полки, размещенные в столице, дрались между собой: бронетанковые части перешли на сторону мятежников с Юга, пехота же осталась верной правительству. Надо было бомбить столицу, что отдавало исход борьбы в руки авиации, а это было крайне опасно, поскольку, хотя переход генерала Санты, главнокомандующего военно-воздушными силами, на сторону прокоммунистически настроенных мятежников и выглядел маловероятным, он был очень даже способен воспользоваться сложившейся ситуацией и провести операцию в своих интересах.
Альмайо был удивлен и озадачен, однако причиной тому был вовсе не мятеж в армии: там никогда не было недостатка в алчных, честолюбивых молодых офицерах, которым надоело прозябать в безвестности, дожидаясь повышения по службе. Все это было естественно: армия для того и существует, чтобы захватывать власть, и если он поставил во главе ее своих самых верных друзей, то не потому, что уж так доверял им; просто он знал, что им никогда не договориться между собой. Откровением для него стали не офицеры, не студенты, а простой народ: крестьяне с рынков, рабочие, голытьба, те, кому нечего было ждать и кто ничего не выигрывал в этом деле. Все они обернулись против него, почти безоружные (он за этим всегда следил), выступая кто с ножом, кто с камнем, кто с мачете, а кто и вообще с пустыми руками против верных ему частей, прикрывая собственной грудью тех, кто шел за ними с ружьем или пистолетом. Это было настоящее безумие, которому нет объяснения: ведь все эти люди были его кровные братья, в нем, в его «кадиллаках», в его могуществе и жестокости они всегда видели воплощение собственной мечты. Он вернул им надежду, показал, что кто-то такой же, как они, может иметь самых красивых женщин, самые большие дворцы, самые большие машины; он помогал им выжить. Конечно, им жилось не лучше, чем раньше, но благодаря ему им стало лучше мечтаться: он открыл их мечтам двери будущего. И тем не менее эти подонки теперь поголовно выступали против него, проявляя не только неблагодарность, что, впрочем, его не удивляло, но также решимость и злобу, которых он никак не мог понять. В тот самый момент он пытался пробраться в свою резиденцию и видел тысячи и тысячи людей, которые с песнями и криками шли, держась за руки. И пусть они были совершенно не способны на организацию и какие-то согласованные действия, против них все же пришлось бросить Силы безопасности, предоставив некоторым подразделениям пехоты и авиации в одиночку противостоять восставшим полицейским и танковым частям.
Резиденция была построена на склоне горы, на высоте трехсот метров над жилыми кварталами, окна в комнатах с кондиционерами были закрыты, и тем не менее сквозь пулеметный стрекот явственно доносился рокот, то нараставший, то затихавший, как разбушевавшееся море: то был глас народа. До сих пор Альмайо слышал его только в виде ликований и радостных возгласов во время салютов и праздничных фейерверков, среди веселого грохота петард, зажигательной музыки и свиста красных, зеленых и желтых ракет – цветов революции. Видать, слишком мягок он был с этими собаками; он всегда знал, что они жестоки, неблагодарны и не прощают малейшей слабости, так что нельзя сказать, что он их недооценивал. Просто он всегда верил в свою популярность. Они столетиями поклонялись кровавым, безжалостным богам, и он считал себя вне опасности, поскольку воплощал их древнейшую мечту – мечту о великом и ужасном правителе. Теперь же, когда его нынешние трудности наглядно показали, что никакие сверхъестественные силы не оберегают его, они, конечно, почувствовали себя преданными, и это их разозлило. В веселом, кровожадном исступлении они требовали с него платы за свои несбывшиеся мечты. Ведь он – свой, такой же, как они. А такое не прощается.
И вот теперь он с мрачным удовлетворением слушал этот рокот: любовь приносит несчастье, он всегда это говорил.
– Предоставьте это мне, Отто, – сказал он. – Я знаю, что делаю.
– Не понимаю, как расстрел американских граждан может помочь вам выпутаться, – сказал Радецки.
– Окей, окей, – сказал Альмайо, подняв обе руки, словно успокаивая непослушного ребенка. – Сейчас я все вам объясню. Поймите главное: это не я расстреливаю ни в чем не повинных американцев. Это… взбунтовавшаяся армия и чернь, подстрекаемые кастристскими провокаторами, плюс «новое» правительство Санта-Крус. Они захватили несколько американских друзей Хосе Альмайо, только что прибывших в страну, и тут же их расстреляли. Вы представляете, какое возмущение это вызовет в Америке? Это же цивилизованная, демократическая страна – Америка. Через двадцать четыре часа они уже пришлют морскую пехоту – защищать своих подданных… Так было в Сан-Доминго. Теперь понимаете? Вижу, что понимаете, вот и ладно.
У Радецки перехватило дыхание. Несколько секунд он пытался побороть возмущение, стараясь, чтобы лицо его оставалось бесстрастным, пока он ищет – напрасно, он понимал это, поскольку было уже поздно и казнь свершилась не меньше четверти часа назад, – хоть какое-то слабое звено в этом умозаключении, которое он был вынужден счесть безупречным. Он считал, что давно уже изучил характер этого индейца и привык к невероятно извилистым путям, которыми следовал его фантастический ум, сочетавший примитивность с дьявольской хитростью, но до сегодняшнего дня никогда не видел с такой ясностью его почти нереальную нестандартность. Высказанное суждение отличалось железной логикой, но он прекрасно знал, что истинная причина только что свершившегося жертвоприношения была в другом.
– Они будут отрицать это, – сказал он, – и без особого труда смогут доказать, что это сделали вы.
Альмайо покачал головой.
– Вы ошибаетесь, амиго[13]. Прежде всего, свидетелей не будет… Гарсия знает свое дело. Затем, вы правда верите, что им удастся убедить такую цивилизованную страну, как США, в том, что я будто бы отдал приказ расстрелять собственную мать и невесту? Шутите? Разве кто-то может расстрелять старушку-мать? Пусть даже из политических соображений?
Радецки молчал, втиснувшись в кресло, не в силах оторвать глаз от лица этого человека, с которым, казалось, ничего не смогли поделать ни Писарро, ни Кортес, ни конкистадоры, ни пришедшие вслед за ними монахи-иезуиты, говорившие, что индейцев можно убивать и обращаться с ними как с животными, потому что у них нет души, – человека, внешне поразительно похожего на разбитых испанцами каменных богов: Радецки иногда ловил себя на том, что невольно ищет на этом лице сколы и следы молота. Знал он и то, что своей откровенностью Альмайо окончательно связывал его участь со своей судьбой: подобные признания оставляют человеку очень мало шансов пережить того, кто ему доверился. И несколько визитов в шведское посольство, которые он тайком нанес недавно, тут мало помогут. Ему ничего не оставалось, кроме как сидеть под прицелом этого пристального взгляда, где малейший намек на подозрение означал бы немедленную смерть, и стараться как можно больше походить на своего персонажа: офицера-десантника, сподвижника Скорцени, одного из последних телохранителей Гитлера, ставшего авантюристом без родины, который служит тому, кто больше платит, военного советника диктатора и его собутыльника.
– А что потом? – наконец выдавил он из себя. – Если предположить, что это «потом» будет?
– Мне надо только позвонить в американское посольство, – сказал Альмайо. – Как сделал Санчес в Сан-Доминго, когда почувствовал, что пахнет жареным… Через двадцать четыре часа там уже были американцы. То же самое будет и здесь. Они разбомбят мятежников, эти щенки получат хороший урок, которого не забудут до конца жизни… А я вернусь. Теперь понятно?
– Не уверен, что все произойдет именно так, – сказал Радецки. – Где вы собираетесь дожидаться американцев?
– На полуострове. Там генерал Рамоно, а с ним три тысячи человек. Он на моей стороне. Вы только что его слышали. Вы сами с ним разговаривали. В его верности можно не сомневаться, потому что ему нечего ждать от других: он и так уже богат.
– А как вы думаете попасть на полуостров?
– Я пока еще могу рассчитывать на авиацию. По крайней мере несколько ближайших часов. Я доберусь туда без труда. А американцев я расстреливаю, чтобы быть абсолютно уверенным в поддержке Штатов, когда я вернусь. Соединенные Штаты – это не шутка. Если вы видите какой-то сбой в моих рассуждениях, самое время сказать об этом.
Обезьянка вскочила Радецки на колени и стала требовать ласки. Радецки терпеть не мог эту грязную тварь с ее похабным красным задом и бесстыжими ужимками. Высокий ранг обезьяноподобных богов, которым поклонялись в храмах Индии, несомненно был связан с тем, что в людском представлении образ властителя над человеческими судьбами всегда отдает абсурдом. Попугаи ара снова пронзительно закричали; на фоне белой стены их желто-сине-красное оперение, розовые хохолки и глаза-пуговки также вызывали ассоциацию с царством какого-то варварского, приплясывающего идола. Радецки никак не мог смириться с тем, что приплясывания и прыжки какого-то развеселого невидимого божества оборачиваются в реальной жизни трупами, лежавшими в данный момент где-то на обочине. Это недопустимо. Неужели нет возможности предотвратить это невероятное безумие или, вернее, эту безупречную логику? Не может того быть! Он попытался протянуть время.
– Послушайте меня, Хосе, хотя бы на этот раз, – сказал он. – Положение еще не безнадежно. Подождите, посмотрите, как будут разворачиваться уличные бои. Это чистое безумие – расстреливать гринго. Это ваш последний козырь, приберегите его напоследок. Схватка идет не на жизнь, а на смерть, это даже отсюда слышно. И пехота, и авиация еще на вашей стороне; вы еще очень даже можете победить.
– Конечно, победа будет за мной, – сказал Альмайо. – Я сделал для этого все, что было нужно. Я выиграю. После чего перед журналистами со всего мира буду судить этих собак за убийство американских граждан, моей матери и моей невесты, чтобы все узнали, на что способны эти грязные твари. Будьте уверены, они сознаются в своем преступлении… Можете не сомневаться.
Радецки потерял дар речи. У него кончились доводы. Последние еще остававшиеся аргументы были нравственного порядка, и их лучше было не упоминать. Такие слова как «чудовищный», «дьявольский», «циничный» были абсолютно бесполезны: они лишь утвердили бы Хосе в его решении, затронув его самую темную, самую сокровенную мечту, побуждавшую его теперь вернуться к человеческим жертвам, чтобы задобрить всемогущие силы, властвующие над людскими судьбами. «Моя удача всегда со мной», – это было одно из любимых выражений Хосе наряду с «это на счастье», а смесь индейских верований с иезуитским воспитанием придала его вере несокрушимую твердость. Главное, не показывать своего возмущения и не протестовать слишком явно. Не надо выдавать себя: еще не время. Может, ему еще удастся проскользнуть в шведское посольство. Он уже один раз попытался это сделать днем, но повстанцы узнали «друга этой собаки», как они говорили, и он остался в живых только благодаря открытой двери дома, всех обитателей которого незадолго до этого перестреляли. Он пробрался по заваленному трупами дому и по крышам ушел обратно в горы.
– А я по-прежнему думаю, что это преждевременно, – сказал он. – Вы слишком рано выкладываете ваш козырь. Подождите. Вы всегда успеете их казнить.
Альмайо посмотрел на него почти с огорчением.
– Вы слышали, что я уже отдал приказ? Вы знаете, что бывает, когда я что-то приказываю?
– Вы можете позвонить и отменить его, – сказал Радецки.
Хосе покачал головой.
– Нет, дружище. Не так я себе представляю Хосе Альмайо, – важно сказал он. – И народ не так представляет себе Хосе Альмайо. Я отдал приказ. И теперь все они – мертвецы. Надо, значит, надо. Нельзя так поступать с ни в чем не повинными американскими гражданами, и виновные в этом преступлении очень скоро поймут это. Международное право никто не отменял… Доверься папочке и возьми еще сигару, окей?
Обезьянка завизжала, приплясывая, и Отто Радецки почувствовал, как холодные волосатые лапки ищут блох у него в волосах. У него перехватило и запершило горло, он глотнул воздуха и закрыл глаза.
11
Испанское ругательство.
12
Кайзерлинг, Герман Александр фон (1880–1946) – немецкий философ и писатель.
13
Исп. amigo – друг.