Читать книгу Старший мальчик и другие рассказы из книги «Obscura reperta [Тёмные открытия]» - Рона Цоллерн - Страница 2
Старший мальчик
Оглавление– Прошу вас доктор, не сообщайте ничего моим родственникам. У меня есть деньги, я смогу заплатить за лечение, – сказал я врачу.
– Дело даже не в этом, – удивленно развел руками врач, пожилой уже мужчина, от которого просто разило аккуратностью и душевностью.
– Не сообщайте, – повторил я, – единственный человек, которого я хотел бы о себе известить, умер.
– Но я должен быть уверен, что о вас будет кому позаботится. К тому же вы еще не достигли совершеннолетия.
– Осталась неделя. Послушайте, вы же обо мне ничего не знаете! – воскликнул я в отчаянии. В дверях палаты мне уже рисовалась моя мать. – Вы ничего не знаете, но поверьте мне, так будет лучше. Я сам могу позвонить, чтобы не разыскивали, но не нужно, чтобы знали, что я здесь, почему я здесь.
Доктор внимательно посмотрел на меня, затем на часы:
– Я собирался уходить, но я задержусь немного и побуду с вами, и вы расскажете. Однако не обессудьте, если я сочту ваши резоны блажью нервного юноши…
Я был благодарен ему за это решение – желание выговориться просто разрывало меня на части теперь… Теперь, когда я лишился всех (за одним исключением, которое сейчас не могло быть принято в расчет) более или менее дружественно настроенных ко мне людей. Мне было некому рассказать о себе и поэтому, наверное, так хотелось.
Он ушел, а я остался обдумывать свой монолог, но не достиг в этом успеха. Больше всего меня сейчас занимала дырка под бинтом. Дырка насквозь! Боль была уже не такой сильной, но ужас не слабел, мне хотелось сдвинуть повязку и прикоснуться к ране, вложить туда палец. Наверное, подобное желание терзало и Фому. Эта дырка в плече свидетельствовала одновременно о том, что я жив, и о том, что смертен. Мне было даже совестно, что меня отвлекает какая-то маленькая дырка от пули, но, если уж дупло в зубе не дает человеку покоя, что говорить о сквозной ране.
Вскоре пришел доктор. Сел у моей постели и выжидающе посмотрел на меня. Я молчал. Мне никак не удавалось собраться с мыслями и произнести первое слово. Да и какое слово должно стать первым?
– Не могу решить, с чего конкретно начать, – виновато усмехнулся я.
– Тогда расскажите о том человеке, который умер, если можете, конечно.
– Это не входило в мои планы, затрагивает слишком далекое прошлое… но я расскажу. Мне было десять, – начал я, – тогда мы жили еще в небольшом загородном доме: мои родители, я и младший брат, совсем маленький. Однажды, возвращаясь домой, я увидел, как от наших ворот отъехало такси. Я поспешил в дом – узнать, кого это к нам занесло. В холле отец обнимался с какой-то маленькой женщиной. Я оторопел, вышла мама, но не рассердилась, а обрадовалась.
– Эшли! Дорогая! Мы так давно тебя ждали. Сынок, – обратилась она ко мне, – познакомься с тетей Эшли.
Женщина повернулась ко мне – она была чуть выше меня и очень напоминала мальчишку, наверное потому, что не красила глаза и губы. Каштановые волосы были настолько густыми, что стояли вокруг головы как шапка одуванчика. У нее были темные глаза, довольно большой рот и при этом маленький подбородок.
В то время взрослые еще нагибались или присаживались, когда хотели доверительного общения со мной. Эшли этого делать не пришлось. Она протянула мне руку совсем так, как это делали мои школьные приятели, и я пожал ее пальцы с коротко остриженными ногтями.
Эшли была папиной сестрой. Но, как я узнал позже, в семье отца она считалась неудачным ребенком. В свои тридцать два года была не замужем, не сделала карьеры и занималась литературным творчеством, которое не приносило ей ни денег, ни известности. Однако это она познакомила мою мать с отцом, мама была ей благодарна, ведь тогда еще считала свой брак удачным, и в нашем доме Эшли были рады. Мама, наверное, пыталась как-то устроить ее судьбу, потому что на второй день ее пребывания у нас в гостиной появился незнакомый мужчина, и все были настолько напряжены и так пристально следили за Эшли и этим человеком, что даже я понял, мама хочет, чтобы они понравились друг другу и стали встречаться. Эшли, однако, держалась странно, а под конец совсем смутила мужчину своими ироничными репликами по поводу его невежества в темах, касающихся литературы, истории и искусства. Больше этого типа я у нас в доме не встречал. Помню, что тогда я с ревностным вниманием наблюдал за Эшли и при любой возможности затесаться в общество взрослых и попасть в поле ее зрения я всегда вертелся возле нее, постоянно что-то у нее спрашивал. Я прилагал все усилия, чтобы ей понравится, однако трудился я напрасно – ее симпатия уже была отдана мне, и когда я это обнаружил, я очень удивился. Все было так просто. Я стал замечать, что она охотней общается со мной, чем с родителями, часто она уводила меня, то есть я уводил ее гулять, и мы подолгу слонялись по окрестностям и забирались даже к развалинам церкви, куда мне заходить было не позволено. Эшли общалась со мной как с равным. Я не слышал от нее ничего поучительного, но то, что я узнал от нее, запомнилось мне на всю жизнь. Помню, когда я восхищенно слушал очередную рассказанную ей историю, кажется, что-то о Леонардо, она засмеялась, потрепала меня по голове и произнесла нараспев:
Кто-то должен кому-то открыть удивительный мир
Кто-то должен кого-то однажды из рая изгнать…
– Это он написал? – спросил я.
– Нет, это я написала…
Она пробыла у нас совсем недолго – недели две. Уезжала она ранним утром, и я совсем сонный поднялся, услышав шум в передней. Я выскочил как был – в пижаме. Эшли вечером уже попрощалась со мной, и теперь, когда она увидела меня, она почему-то нахмурилась и только сдержанно кивнула. Но в следующий миг поставила чемодан, шагнула ко мне и крепко обняла.
– Расти! – Тихо сказала она и поцеловала меня в щеку. Боясь расплакаться, я отстранился, а Эшли взяла вещи и ушла. Я ждал, что она приедет на мой день рождения, как мы договаривались с ней, но она не приехала. А через два дня, когда мы все вчетвером обедали в столовой, отца позвали к телефону. Он отошел, и выслушав, что говорила ему трубка, медленно опустил ее мимо рычага. Мама вскочила и подбежала к нему. Он прошептал ей в плечо.
– Эшли… разбилась на машине…
И я это услышал. Тогда мне показалось, что вся комната исходит этим шепотом. Потом родители ушли к себе, и я бросив брата одного, плачущего, пленника своего высокого стульчика, подкрался к их двери и стал подслушивать.
– Несчастный случай! – укоризненно воскликнул отец. – Она написала завещание! Что-то вроде завещания, словом, она знала.
– И все из-за этого мерзавца, – грустно сказала мама.
Я отшатнулся, как будто в меня выстрелили. «Из-за меня! – билось у меня в голове, – но почему?»
– Эшли, любимая, – впервые сказанное, это слово будто вдруг сделало меня взрослым, – Эшли вернись, – шептал я.
На следующий день родители уехали на похороны. Вернулись они поздно вечером и пока они раздевались в прихожей, я, спрятавшись под лестницей, вслушивался в их разговор.
– Мерзавец, – сказала мама уже совсем спокойно. – Она его так любила, а он даже не был на похоронах.
«Я мерзавец, думал я, – почему я не сказал Эшли, что люблю ее, даже не поцеловал в ответ. Она умерла из-за меня, а я даже не был на похоронах». От ужаса своей вины и от этого вдруг приросшего ко мне слова, ноги у меня подкосились, и я шлепнулся на пол, ударившись головой об угол лестничной доски.
– Что это? – спросила мама, и отец снова взял только что отставленную трость и направился к лестнице.
«Сейчас он увидит меня и станет бить своей тростью пока не убьет, – думал я, – он убьет мерзавца». Я почувствовал, что в уши мне затекают слезы, а из носа льет что-то горячее и липкое. Я вжал голову в плечи и смотрел на огромную нависшую надо мной фигуру.
Отец увидел меня и в ужасе отступил. Я весь трясся, а рубашка было запачкана кровью. Он отбросил трость и поднял меня на руки.
– О, черт! Скорее! – крикнул он матери, – посмотри, что с ним! Мама бросилась ко мне, стала трясти меня и спрашивать, что со мной случилось, но все мое тело было сведено судорогой, я не мог ни распрямиться, ни расслабиться, и только кричал:
«Я не хотел, чтобы она умерла!»
«Я не хотел, чтобы она умерла!»
«Я не хотел, чтобы она умерла!»
Я повторяя и повторял это и не мог остановиться.
Меня уложили в постель и после того как отец заставил меня выпить что-то горькое, я уснул, все еще всхлипывая и чувствуя, как тройные вздохи разрывают мне легкие.
После смерти Эшли родители обращались со мной как-то преувеличенно ласково, и мне казалось, что, когда кто-то из них понижает голос, чтобы не быть услышанным нами, детьми, они говорят обо мне, я был почти уверен, что они ненавидят меня. Никто не говорил со мной о произошедшем, и я чувствовал себя отверженным, изгоем, которому не место среди людей, которого терпят только из чувства долга. Из-за этого мне не хотелось лишний раз заговаривать ни с родителями, ни с кем-либо вообще, из тех, кто жил или появлялся в нашем доме. По завещанию Эшли мне досталась вся ее библиотека. Я принялся читать. Книги Эшли стали моим тайным миром, моим укрытием, единственным прибежищем, где я чувствовал себя в безопасности, где я был оправдан и где мои мысли находили отклик. Я читал взрослые романы и стихи, в которых многого не понимал, но эта сказка взрослой жизни, так не похожая на цветную аппликацию детских книжонок, приводила меня в восторг. У Эшли было много словарей, я читал и их. Словари представлялись солидными дядьками, каждый со своими чертами внешности и характера, и эти дядьки, чопорные, строгие, но неизменно добрые, спокойно и терпеливо рассказывали обо всем.
«Кто-то должен кому-то открыть удивительный мир.
Кто-то должен кого-то однажды из рая изгнать»
И изгнанный из рая я зарывался в книги. Я играл с ними как раньше с игрушками, я прятал лицо под шуршащие страницы, я выстраивал их как солдат, я обнимал их как любимых людей. Видя это, отец хотел унести книги в библиотеку, сказав, что для меня они пока не подходят, но я так умолял оставить мне мое богатство, что в конце концов он согласился. Однажды в книге рассказов Томаса Манна я нашел черновик письма. Я сразу узнал почерк Эшли. Мне попадались в книгах листки, исписанные ее рукой – заметки, цитаты, наброски стихов… Это было письмо какому-то Полю. Объяснение в любви… Наконец, мне все стало ясно: Эшли любила не меня, конечно же, а некоего Поля! Я разорвал письмо – я сам не ожидал от себя такого, – расшвырял книги по комнате и пиная их ногами кричал «мне от тебя ничего не нужно!» Хорошо, что меня никто в доме не услышал. Вскоре злость моя улеглась, на меня навалилась усталость, подступили слезы. Я завыл, словно только что кто-то умер у меня на глазах… Я достал фотографию Эшли и стал просить у нее прощения.
Внимательно присмотревшись к родителям, я понял, что все мои подозрения беспочвенны, что они заняты своими делами и не обращают на меня внимания, мой странный угар от чтения прошел, и я стал жить как прежде, но воспоминания оставались одним из моих любимых занятий – я уходил гулять туда, где мы бродили с ней, я перебирал в уме мелкие подробности нашего знакомства, я читал и перечитывал книги и те листки, на которых ее рука вывела малоразборчивые строки. Нашел я как-то и фотографию Поля. И побыстрее закопал ее между книг.
Когда мне было четырнадцать, от нас ушел отец. В доме как будто что-то сломалось. Мама вела себя так, словно она тяжело больна – все время лежала и вечно была обижена на всех. В эти дни я впервые по-настоящему осознал, что кому-то может быть хуже и больнее, чем мне. Мой брат, семилетний ребенок, был совершенно забыт и заброшен, хотя сейчас я понимаю, что он переживал, наверное, больше, чем кто-либо из нас. Он не плакал, а только смотрел на нас своими печальными глазами и молчал. Никто особо не обращал на него внимания, и я в том числе, пока однажды его боль не выскочила наружу как чертик из коробки. Это было после обеда, я уже закончил есть и собирался уйти к себе, а он еще ковырялся в тарелке, вдруг я заметил, что он побледнел, а губы у него стали почти серые. Он молчал, пока мог, а потом прижал ладошки к груди и как-то странно замычал, не разжимая зубов. Я перепугался, схватил его и поволок к дивану, уложив его, я пытался добиться, что с ним, но он и сам не мог понять. Сказал только, что у него болит в груди и что он, наверное, скоро умрет. Вид у него был такой, что я готов был с ним согласиться.
Я побежал в комнату матери. Она как обычно в те дни лежала и смотрела в пустоту. Я сбивчиво рассказал ей, что происходит, но она, казалось, не находила в моих словах повода для беспокойства. Тогда я закричал в гневе, пытаясь переорать глушившие меня слезы:
– Он умрет! Он весь белый! Он умрет!
Она побежала к брату. Вызвали врача. Тот сказал, что это приступ невралгии и посоветовал создать ребенку спокойную атмосферу в семье. В моем понимании любой диагноз кроме простуды и ячменя был тяжелой болезнью. Я удивился, когда через час он чувствовал себя уже хорошо. Но с тех пор у него иногда повторялись подобные приступы боли, даже по ночам, и тогда поднявшись утром, он был тихим и вялым. Мама пичкала его лекарствами и не пускала гулять, но ее заботы хватало ненадолго.
Однажды ночью я услышал какие-то звуки из его комнаты. Он катался по кровати, слезы текли у него по щекам, но он молчал. Я принес лекарство, и чтобы помочь ему дождаться, пока оно подействует, улегся рядом и начал рассказывать. Почему-то я пересказывал ему «Буденброков», со всеми запомнившимися подробностями – истерическим сватовством и хрустящими булками, молодым пылом и неумолимостью семейного блага, он слушал меня так, как я сам когда-то слушал Эшли, и я не мог отделаться от ощущения, что она сидит рядом с кроватью, на которой мы лежали, и улыбается. С тех пор по ночам мы часто ходили в гости друг к другу, я рассказывал брату разные истории из книг, а он немногословно передавал мне тайны своей мальчишеской жизни, в которой были, как мне казалось, одни дальние странствия и эпические сражения. Он вообще был бесстрашным путешественником и поведал мне много интересного о таких темных углах нашей округи, о которых я и не подозревал, или куда побаивался лезть. Иногда мы расходились и гоготали или спорили в голос, и тогда мы не слышали, как проходила по коридору мать, и приоткрыв дверь страшным шепотом кричала: «Быстро спать!», «Вы издеваетесь надо мной?» и иногда даже «Я убью вас, мальчики!». Нам было жаль, что мама так расстраивается и злится, но никой вины за свои ночные беседы мы не чувствовали, наоборот, словно подпитываясь друг от друга, словно сплетая в горячем шепоте свои души, мы становились сильнее и спокойнее.
Однако вскоре и этой радости мы лишились. Брата отправили учиться в пансион. Видимо, оплатил его обучение отец, но сделано это было как-то неявно, через кого-то из родственников. За ним должна была приехать машина, а я очень спешил из школы, и все-таки опаздывал. Хотя я еще вечером собрал для него все, что хотел ему дать с собой, все-таки я надеялся еще чуть-чуть побыть с ним. Я подбежал к дому и увидел эту машину, а мой любимый бутуз, уже сидевший внутри, изо всех сил отпихивал ногами дверь, которую пытались закрыть, и ревел как белуга. Увидев, что я пришел, он все-таки выскочил и вжался в меня головой так, что у меня затрещали ребра. Я гладил его курчавую голову и не мог понять, как мне отпустить его. И только когда зарыдала мать, он послушно отошел, посмотрел на меня исподлобья и молча сел в машину.
Дома стало совсем плохо. Денег не хватало на самое необходимое, мама никак не могла снова начать жить и предпочитала умирать от обиды и несправедливости. Я пытался как-то отвлечь ее, но мои неумелые потуги были бесполезны, и думая обо всем этом, я не мог понять, почему же не кажется ей несправедливым, когда мы лишились отцовской любви, лишить нас еще и материнской. Приходили письма от брата. Я по многу раз перечитывал эти глупые письма, пытаясь увидеть его смешную рожу с засосанной верхней губой и оттопыренной нижней – так он обычно что-то писал – и понять, что на самом деле происходит за его скупыми отчетами о жизни. На летние каникулы его забирали родственники на море, а у нас не было возможности поехать туда, так что я видел его только под рождество. И эти яркие зимние дни мы с ним вспоминали потом во многих письмах. Он похудел, но оставался таким же крепким, неуклюжим и по-прежнему был букой, отчаянным и молчаливым. В школе он привык драться, я постоянно получал от него шуточные тычки и иногда мы с ним словно щенки резвились на снегу и приходили домой в растерзанной одежде и ссадинах к ужасу мамы. А вечером, до отвала наевшись и устроившись у меня в комнате снова рассказывали друг другу свои истории, в которых фигурировали уже новые лица.
Я учился в колледже, учился на отлично и получал самую большую из возможных стипендий, и неожиданно для себя, с легкой руки отца одного из моих сокурсников, стал подрабатывать репетиторством. Подтягивать малявок, ровесников брата. Мне было как будто легче от общения с ними, а иногда, когда в их глазах я читал, что сейчас открываю им удивительный мир, я снова и снова чувствовал рядом Эшли.
Казалось, и мама стала потихоньку привыкать к нашей новой жизни и по-новому посмотрела на меня, поняла, что рядом с ней хоть еще и совсем зеленый, но все-таки мужчина, способный о ней позаботиться. Несколько раз я слышал от редких гостей матери упоминания обо мне в таком духе: «Ваш старший мальчик подает большие надежды», «Как хорошо, что ваш старший мальчик не лоботряс, вы можете им гордиться». Конечно, мне это льстило. Несколько раз мы с мамой выбирались в театр или на выставки, она стала лучше выглядеть и больше интересоваться тем, что происходит вокруг. Я ждал лета, надеясь, что в этом году на каникулы брат приедет к нам и это еще улучшит наши дела.
Мы жили теперь на окраине города, в маленькой квартире, а до колледжа я добирался автобусом и метро. Часто, когда я стоял на остановке мимо проезжал шикарный Ситроен, за рулем которого был какой-то элегантный господин. Ситроен был приметным, и несколько дней в неделю в одно и то же время я провожал его глазами, думая, что когда-нибудь тоже сяду за руль такого красавца.
Как-то в дождливый день я прятался под крышей остановки и читал письмо от брата, которое достал из ящика с утра. Тут останавливающаяся машина выплеснула на тротуар небольшой фонтан. Это был Ситроен.
– До метро? – спросил его хозяин. – Садитесь.
Я скептически пожал плечами – с чего это вдруг он решил меня подвезти? Состроив презрительную мину, я кинул ему: «Подвезите лучше старушку». Я открыл заднюю дверь его машины и проводил пожилую женщину в салон, и в эту секунду во мне вскипела злость на себя: почему я должен упускать возможность так шикарно прокатиться? Я резко дернул ручку передней двери и плюхнулся на сиденье. Автомобиль тронулся. Я откинулся на спинку и смотрел на пробегающие кинолентой дома, разглядывал богатое чрево салона. Какое-то волнение копошилось во мне. Я не мог разобраться, в чем дело. Его руки красиво, подчеркнуто красиво, лежали на руле…
Старушка попросила остановить у рынка и, пожелав благодетелю короб всякого счастья, исчезла, мы двинулись дальше. Я вжался в спинку сиденья и искоса посматривал на него. Мне доставляло удовольствие его разглядывать, это было похоже на игру – он очень чутко реагировал на взгляд, стоило посмотреть на его пальцы, как он начинал шевелить ими и менял положение той руки, на которую я смотрю. Вдруг он остановил машину. Я еще не успел понять, почему. Повернувшись в его сторону, я увидел, что он смотрит на меня в упор. Вот таким мне хотелось бы быть, когда я стану взрослым. Эта элегантность и небрежность, изысканность и налет грусти, наверное, это так нравится женщинам… Мне не хотелось выходить под дождь, и чтобы не затягивать неловкое замешательство, я выпалил неожиданно резко.
– А какого черта вы решили меня подвезти?
Он, казалось, на мгновенье напрягся, словно застигнутый врасплох, но затем удивительно беспечно пожал плечами и улыбнулся:
– Не знаю, просто вы стояли ближе, а я ехал один и надумал… сделать доброе дело.
Он вытащил сигарету, его длинные пальцы повертели ее, слегка сжимая с боков, закурил, не предложив мне, хотя в тот момент я многое бы отдал за пару крепких затяжек.
– А чего вы ждете? – произнес он. – Метро.
Это взбесило меня, я вышел из машины, звонко хлопнув дверью, затем обернулся и сказал в приоткрытое окно:
– Господь вам этого не забудет.
В колледж я в тот день опоздал, и хотел было совсем не ходить, но сегодня была философия, один из моих любимых предметов. Я пристрастился к ней благодаря нашему Сенеке, такое прозвище было у философа. Я очень любил наблюдать за ним.
Вот он сидит в своем классическом благообразии, в своих седых кудрях, в своем белом свитере с горлом как колодец, и его старческий бубенчик звенит равномерными раскатами, то витая над передними рядами, то улетая до задних, в зависимости от того, куда он посылал взгляд своих круглых голубых глазок, выбегающих из-под век как детские мячики выкатываются из-под кровати с длинным покрывалом. Эти два мячика сегодня все чаще и чаще докатывали до меня и так таращились, что невольно я ждал, что они и вовсе выпадут. Сегодня я слушал его отрешенно, мне казалось, что лекция проходит под водой на глубине нескольких километров, а все мы на палубе затонувшего корабля – прикованы попарно, как гребцы на галерах. На меня нашло странное оцепенение. Все мои сокурсники глядели мертвыми рыбьими глазами – кто на Сенеку, кто в окно. Вдруг в центре нашей подводной могилы произошел взрыв – старик вскочил и забегал перед доской, горячо доказывая очередной постулат. Он размахивал руками и гневно кричал, словно кто-то возражал ему, он казался безумным, проклинающим и проклятым, но бессмертным в своем непонятном возбуждении, столь чуждом его слабому стариковскому телу. Умолк он также внезапно, как и взорвался. И когда он снова ушел под воду, вокруг него забурлило – ученики с рыбьими глазами повставали с мест, и вода пошла пузырями. Я встряхнулся и тоже поднялся со стула. Потоком меня вынесло на улицу.
Остаток дня я провел как сомнамбула, а утром снова стоял на остановке, привычно выступив на шоссе, чтобы лучше было видно дорогу. Подошел автобус, но я не сел в него. Теперь я точно знал, чего я жду. Я хотел, чтобы он проехал на своей машине. И через некоторое время я увидел, что он останавливается. Короткой дороги до метро нам хватило, чтобы побеседовать о литературе и жизни, перед тем, как высадить, он пригласил меня на свою завтрашнюю лекцию о Рембо – он читал в университете.
После лекции мы просидели в кафе, наверное, несколько часов, потом прошлись немного по улицам и вернулись туда, где он оставил машину. И во время этого бесконечного разговора я понял, что перешел на другую ступень и готов к тому, чтобы кто-то снова открыл мне удивительный мир – культурология и история религий, философия, мистика, мир, наполненный знаками и кодами, мир, где профаны прочитываются как газеты и управляются как куклы, мир, где ты – бог, где каждое твое слово и едва заметное движение имеет значение и влияние. Я снова провалился в этот угар открытий и узнаваний, озарений и тайного торжества. Шли дни, мы общались почти ежедневно, он приносил мне книги, я чувствовал себя учеником мага, чувствовал, что голова моя из мягкой глины принимает задуманную им форму.
Однажды я уговорил маму пойти на выставку экспрессионистов, а когда мы выходили из зала, случайно столкнулись с ним. Я едва успел познакомить его с мамой, как она, пожаловавшись на головную боль, заторопила меня домой. Как только мы распрощались, и он исчез из виду, мать сказала мне.
– Ты знаешь, кто это? Ты понимаешь? Это человек, из-за которого погибла Эшли. Я запрещаю тебе общаться с ним!
Вернувшись домой я перерыл все книги, чтобы найти ту фотографию, возможно, мама обозналась. Я нашел ее. Она была права.
Но выполнить ее требование было выше моих сил. На следующий день мы снова встретились.
– Вы помните Эшли? – спросил я, как только оказался в его машине.
– Эшли?
Я сунул ему под нос карточку. Он задумчиво смотрел на нее, и я не мог понять, что он чувствует.
– Она покончила с собой из-за вас.
– Кем она тебе приходилась?
– Она родная сестра моего отца, – я не мог сказать про нее «тетя».
– Чего ты ждешь от меня? Да, я знал ее, знал, как она ко мне относится, но кто обязал меня относиться к ней также?
Он закурил, предложил мне, но я только смотрел на него, смотрел в упор, заставляя его отступить перед моей печалью об Эшли. Он отвел взгляд и заговорил негромко:
– Из уважения к твоей детской влюбленности, – взглянул на меня, желая узнать, какое впечатление произвела высказанная им догадка, но я не собирался скрывать своих чувств, – которая даже через столько лет еще шевелится, я расскажу, как все было. Мне жаль, что так закончилось. Да, она мне нравилась какое-то время, мы были близки, но потом… да это не могло продолжаться долго, я тогда был женат… я пробовал говорить с ней, сказал, что не смогу полюбить ее так, как она любит меня, что ей нужно переключиться на что-то… Она сказала мне: «Я все равно тебя люблю и буду любить!» и я ответил, что мне от этого очень тяжело.
– И она решила облегчить вам жизнь, – ввернул я. – Вам стало легче? Но хотя бы на похороны вы ведь могли прийти? – это я сказал больше по инерции, дались мне эти похороны, ведь все равно его присутствие не имело смысла.
– Не мог, не мог я прийти. У меня в это время… у меня ребенок умирал! Ладно, болел тяжело, мы боялись, что он умрет.
– Понятно.
Дальше мы ехали молча. Когда мне нужно было выходить, он тоже вылез из машины, и притянув меня к себе сказал: «Прости, если в этом есть моя вина». Однако сам он этой вины не чувствовал, и это ему не прощалось. Он вообще словно все время смеялся над моими понятиями о добре и справедливости, все время поворачивал разговор так, чтобы я понял, насколько я наивен, но тогда еще у меня не было таких способностей к цинизму и иронии, однако первый серьезный урок был не за горами.
В какой-то из дней я приехал в колледж раньше обычного, стоял у крыльца, курил и увидел, как по двору идет наш Сенека.
Он то и дело бурчал «добрутр» всем, кто с ним здоровался. Поравнявшись со мной, он вдруг осклабился и протрубил: «Доброе утро, мадемуазель!»
– Что это значит? – спросил я.
– Что? – он развел руками. – Разве не вы путаетесь с этим развратником, господином, который читает юношам лекции о Рембо и Верлене, о Лорке и других великих поэтах, а потом водит их по кафе и катает на машине?
– А он развратник?
– А когда ты спишь с ним, ты этого не понимаешь? – хихикнул он.
Со следующим вдохом я словно глотнул паралитический газ – задохнулся, оглох, онемел, остолбенел, из всех моих чувств осталось только зрение, но зрительные образы приняли какой-то невероятный характер. Мир надвинулся на меня с эффектом рыбьего глаза, я видел все вокруг со всех сторон, и отовсюду мимо меня проплывали, умудряясь на несколько секунд заглянуть мне в душу, ухмыляющиеся физиономии моих приятелей и других людей, незнакомых мне, но почему-то видевших меня насквозь. Я хотел закрыть глаза, но не мог – я видел свои ресницы, прозрачную перегородку переносицы между глазами, я не видел больше ничего, ни выхода, ни будущего, а только кривые усмешки, только масляные взгляды каких-то друзей Поля, с которыми мы сидели однажды вместе в кафе после его лекции…
Не помню, как вышел за ворота колледжа. Я бродил по каким-то улицам, предоставив глазам цепляться за любой предмет, как паук цепляется за нить своей паутины, мне казалось, за мной остается липкий след.
«Почему, – спрашивал я себя, – почему я веду себя так, словно меня разоблачили, почему я уже поверил, что все так, как говорит старик, может быть, потому, что я сам не понимал, какие у нас с ним отношения, во что они выльются и вот мне показали – во что».
Незаметно для себя я очутился около кафе, где мы часто бывали с ним, в ту самую минуту, когда он выходил с каким-то мужчиной. Он увидел меня. Простился со спутником. Я ждал. Он подошел и обнял за плечи.
– Ты совсем продрог, пойдем-ка, выпьешь горячего кофе, – он легонько подтолкнул меня к дверям.
Он сам того не заметив подтолкнул меня к этому шагу. Его жесты были двусмысленны, и если кто-то из видевших нас сейчас знает об этой сплетне, то теперь должны развеяться все сомнения насчет наших отношений. Глядя, как он беспечно откинулся на спинку кресла, я представлял разные способы убийства, и вполуха слушал его. И только потом, когда он ушел, я понял, что он говорил о каком-то сборище, на которое хочет пригласить меня. Чуть позже, в университете, я увидел и афишу – вечер должен был собрать окололитературную тусовку, когда я думал о том, сколько там будет знакомых и поклонников Поля, когда обкатывал в голове внезапно возникший план, меня начинало трясти. Иногда я был готов уже отказаться от этого, но вспоминал Сенеку с его приветствием, и в моей крови растекался яд хорошо подготовленной мести.
В эти дни ко мне вернулось жуткое ощущение из детства, что мама про меня все знает, но почему-то делает вид, что нет. Она испытывает омерзение, общаясь со мной, думая о том, что я такое на самом деле, но по каким-то причинам скрывает свое отношение. Но если она ничего не знает – как больно эта сплетня ударит ее, выбьет из-под ног почву, чтобы снова погрузить ее во мрак предательства и лжи. Я знал, что рано или поздно эти полунамеки в разговорах докатятся до нее. Я предпочитал не думать о том, что она сделает мне, потому что понимал, что под бой будет поставлена самая дорогая для меня фигура.
Собирался я долго, все должно было быть безупречным – костюм, прическа, и самое главное – выражение ангельской невинности на лице, которое никак не хотело прилипать к моей скомканной гневом и страхом физиономии. В подъезде я по привычке заглянул в ящик, там было письмо от брата. Я было вытащил его, собирался прочесть, но ощущение того, что я грязным собой могу запачкать его, открыв его письмо, заставило меня положить конверт обратно.
Я нарочно опоздал. К тому времени как я вошел в зал, народу было предостаточно. Я остановился неподалеку от дверей и отыскал глазами его. Он разговаривал с молодой женщиной, шикарной, сводящей с ума. Я видел ее как-то в университете, и только сейчас понял, что для него она не просто знакомая, что он сделал ставку. На секунду мне захотелось пожалеть его, отменить все… На меня уже обратили внимание многие, кому я был неизвестен, а те, кто видел меня с ним, уже сияли улыбками, и эти улыбки смели остатки моих сомнений.
Я не заставил их долго ждать – неторопливо направился к Полю. Я постоянно смотрел на него, но он не повернулся, он был занят разговором. Наконец, когда я уже подошел совсем близко, он заметил меня и улыбнулся, я тоже подарил ему самую счастливую и влюбленную улыбку, на какую был способен. Он не успел еще произнести ни слова, как я сделал к нему последний шаг, мои пальцы пробрались в его ладонь, я быстро обнял его за шею и поцеловал в губы. Не глядя ему в глаза, я промурлыкал «Я соскучился!». Поль словно капля, упавшая в лужу и разогнавшая круги воды, находился теперь посредине пустоты – так вдруг каким-то общим порывом отмело от него людей, а женщина, с которой он говорил, быстро пошла к дверям. Я отошел, он сделал движение, словно хотел схватить меня за руку, но понял, что теперь любой его жест может быть расценен двояко. Вокруг нас то и дело образовывались завихрения негромких реплик, очевидцы делились произошедшим с теми, кто прозевал представление. Я оглянулся, он смотрел на меня, и постаравшись вложить в прощальный взгляд всю свою ненависть и все презрение, я направился к выходу. Море передо мной расступилось – все провожали меня глазами. Вот все, что я помню четко. Едва выйдя, я провалился в какую-то прозрачную вату – я уткнулся в нее лицом, я погрузил в нее руки, мои ноги увязли в ней. Чей-то голос спросил, не плохо ли мне, но я не мог говорить – я глотал вату.
Откуда и когда он потом появился, как выстрелил, куда исчез, я не знаю. Помню только, что это было в каком-то узком переулке, уже смеркалось, и я лежал на камнях, кто-то поднял меня и повел, а потом я оказался у вас.
Доктор молчал.
– Понимаю, история отдает неврозом, и все-таки, разрешите мне просто позвонить матери, но не сообщать ей о том, что я здесь.
– Хорошо, сегодня поступим так, а завтра я еще раз обдумаю все, да и вы, надеюсь, успокоитесь и перестанете считать враждебным весь мир. И тотчас же, как поговорите с матерью, ложитесь. Сестра сделает вам укол. Спокойной ночи.
Утром, после обезболивающих и успокоительных, я долго не мог срастись с реальностью, я с трудом вспомнил, почему я здесь, лежал и рассматривал стены, потолок, окно, и тут понял, что картинка приобретает характер бреда – в дверях палаты стоял отец.
Я приподнялся, желая удостовериться в этом. Негодование, презрение, ненависть, отвращение – те эмоции, которые просто обязаны были возникнуть при нашей встрече, какой я много раз представлял ее себе, не появились даже и намеками, видно я надолго исчерпал их запас. Я понял, что хочу видеть его сейчас гораздо больше чем мать. Я молча смотрел на него, а он на меня, но тут за ним что-то зашевелилось и просунувшись под его рукой в палату втерся мой брат. Он таращился на повязку и тоже молчал, но его просто распирало, и он протянул почти с восхищением и уж точно с завистью:
– Ты ра-анен!
Я был в его глазах героем. Мне стало смешно, чтобы не обижать его, я заговорил.
– Здравствуй, – сказал я отцу, – как ты узнал?
– Мама позвонила вчера.
– Она – тебе?
– Ты напугал ее до такой степени.
– Наоборот! Я же сказал, что заночую у друга, что в этом такого?
– Ничего, если бы мама не подозревала тебя в том, что ты с Полем общаешься. Она решила, что ты у него. Слухи про него ходят не самые безобидные. Я поехал к нему, не нашел там никого, поискал еще по городу, а утром позвонил доктор, я к нему как-то давно обращался и у него остался мой телефон.
– А зачем ты приехал? – Вдруг появившаяся отцовская забота внушала подозрения. – Мог бы маме сказать…
– Понимаю, ты чувствуешь себя вправе говорить дерзости, и я не буду оспаривать это право – ты уже взрослый. Приехал я затем, чтобы забрать вас отсюда. Поживем пока на побережье…
– Погоди, что значит поживем? Кто «поживем»?
– Мы все… вчетвером.
– А мама? Она согласна?
– Думаю, да. Я судоверфь купил, дом там неплохой и море… успокаивает. Хотя, не всех, – он, улыбнувшись, посмотрел на брата.
– Там вообще! – тот долго ждал паузы и дождался наконец, – я уже там всех знаю, на верфи, папа сказал… Да я же писал тебе! Ты что не получил?
– Помолчи, немного, малыш. А потом… есть еще один дом, в другом городе, куда я хочу перебраться со временем, это дом наших предков, но он пока не готов, очень старый, там сейчас ремонт идет… думаю, вам там понравится.
Я смотрел на брата. Он видимо уже пропитался жизнью у моря, жизнью снова с отцом, он принял это просто, как должное… я видел, что он не таит обиды, да, если уж по-честному, непонятно, на кого из родителей он должен был больше обижаться, но ничего подобного не было, он просто хотел – после детства с постоянно страдающей мамой, после этого пансиона, после каникул у родственников, где он всем только мешался, – он хотел нормального дома и беспечной мальчишеской жизни. Я вдруг заметил, как они похожи, брат представлялся мне крепкой веткой дерева-отца, а вот я сам… Я заметил и еще кое-что: отец изменился. Пока его не было с нами, он, видимо, прожил очень насыщенные событиями годы, и события эти были нерадостными. Вряд ли открытие собственного дела так отразилось на нем, было еще что-то, какая-то драма. Он словно понял, что я думаю о нем, и сказал:
– А для тебя тоже найдется кое-то интересное… Там большая библиотека, осталась от старых хозяев, наследники, у которых я покупал дом, сказали, что им она без надобности… А тебе может что-то пригодится при поступлении в университет.
Конечно, все во мне ахнуло, когда я представил, что там могло быть… И все-таки нелегко было принимать эту заманчивую новую жизнь. Мое положение защитника матери, старшего сына, который взял на себя заботу о семье, стремительно рушилось, и я даже не понимал, жалею я об этом или нет. Неожиданно появившееся внимание со стороны отца, внимание к тому, что важно для меня самого, внимание, которого так не хватало все эти годы, вдруг начало заполнять все трещины, и поднимать со дна души ощущение, что я кому-то нужен.
Отец присел ко мне на постель.
– Жалею иногда, что не убил его, когда узнал о гибели Эшли, мог, но засомневался, – вдруг произнес он.
– Тебя бы посадили, и не было бы никакой верфи. А мама? Ей было бы еще хуже.
– Не думаю, что хуже, сынок.
Мое добровольное изгнание из беспечной юности собиралось завершиться, и я готов был сделать шаг за порог своей кельи. Я попытался сесть и невольно поморщился, отец осторожно обнял меня, а сверху на нас навалился брат.