Читать книгу Эскизы на фоне миражей. Писательские размышления об известном, малоизвестном и совсем неизвестном - Рунов Владимир Викторович - Страница 3

Не осуждай меня, Прасковья…
Под сенью подмосковных вечеров

Оглавление

Сейчас, пожалуй, немногие помнят, что до 1965 года 9 мая как праздник Победы не отмечался. Так, отделывались торжественными собраниями в Кремле, на одном из которых Хрущёв однажды появился в военном мундире с двумя звёздочками на золочёном погоне. Ещё в сорок третьем году ему, как члену Военного совета Сталинградского фронта, было присвоено звание генерал-лейтенанта, но щеголять в том «облекло» пришлось недолго. После освобождения Киева его снова отправили «на гражданку», и уже в должности предсовмина Украины, а затем – первого секретаря ЦК компартии республики до конца войны он занимался восстановлением порушенной до фундаментов «батькивщины».

Сталин, а тем более не раз приниженный им Никита Сергеевич (особенно за харьковскую катастрофу), не считали нужным парадно отмечать день капитуляции фашистской Германии, поскольку за девять дней до этого советская держава традиционно «гуляла» Первое мая, что считалось «международным праздником всех трудящихся».

В этот день на улицах и площадях страны, особенно на главной, Красной, звучали всеоглушающие громы оркестров, грозно печатали шаг парадные армейские коробки, двигались многотысячные ликующие народные массы.

В столице «действо», естественно, носило генеральный характер. Оно проходило перед мавзолейной трибуной, с которой одинаково унылым «фетром» махало народу улыбающееся правительство. Эти порядки были заведены ещё при жизни Сталина. По всем радиостанциям Советского Союза звучала вдохновляющая песня братьев Покрасс (из которых один потом сбежал в Америку), где были слова:

…Солнце майское, светлее

С неба синего свети,

Чтоб до вышки Мавзолея

Нашу радость донести.


Чтобы ярче заблистали

Наши лозунги побед,

Чтобы руку поднял Сталин,

Посылая нам привет…


Шествие почему-то называлось демонстрацией. Демонстрацией народной любви ко всему, что его окружало. Этакое звучное проявление массового ликования по отношению к стране, правительству, партии, вокруг которой требовалось ещё теснее сплотиться, что, собственно, в тот замечательный весенний день показательно и происходило. Не явиться на демонстрацию считалось проявлением крайнего неуважения в целом к обществу, а значит, оценивалось плохо, со всеми последующими выводами.

Но если говорить честно, то была пора, когда во многое, предначертанное классиками марксизма-ленинизма, ещё верилось. Тем более неукротимый Никита Сергеевич всем идущим за ним вообще пообещал коммунизм, причём в ближайшее время.

Чего скрывать, советские люди любили этот праздник, где ароматные прелести весны сливались в единый душевный порыв музыкой надежды, где понятие «маёвка» ещё отдавало победительной романтикой пролетарского товарищества, искренностью отношений друг к другу, особенно в праздничные дни, которых было мало, а выходной – только воскресенье. Во всё остальное время – ударный труд во имя обещанного коммунизма.

Я сам множество раз охотно шагал в том сообществе, вначале среди одноклассников, потом однокурсников, затем сослуживцев. А когда стал работать телерепортёром, метался с микрофоном среди ликующих шеренг, восторженной глупостью вопроса: «Как настроение, товарищи?!» – вызывая дружелюбное «ржание» слегка поддатого люда в предвкушении выпивки уже за праздничным столом. Часто на природе, на тех самых «маёвках», где многое сближало и радовало людей разных слоёв и поколений. Прежде всего, иллюзиями цвета майских тюльпанов.

Ну а через девять дней, слегка взгрустнувшие, мы с теми самыми тюльпанами шли к могилам павших, омываясь светлыми слезами скорби и радуясь, что всё самое страшное позади, а впереди такая прекрасная, такая длинная мирная жизнь, без сообщений Совинформбюро, без похоронок и сурового «Вставай, страна огромная!». Тем и ограничивали память о минувшей войне, искренне считая, что никакой другой войны уже никогда не будет, поскольку после таких испытаний, что вынес народ, и высочайшей убедительности нашей победы она просто невозможна.

Вот это, как ни странно, оказалось основным и, как бы сегодня сказали, историческим заблуждением. Но именно оно тогда и вселяло уверенность, что столь артельно и так дружно мы однажды дотопаем до «светлого будущего», о чём часами «гутарил» со всех трибун Никита Сергеевич, пока не опустил страну до очередной карточной системы и без малого – до термоядерной войны.

Но осенью 1964 года к власти пришёл Л.И. Брежнев и почти сразу реально улучшил повседневную жизнь впавшего в уныние общества. Сделал он это достаточно просто, но радикально, решительно «раскассировав» неприкосновенные госрезервы, заготовленные на «чёрный день». По расчётам ещё сталинских стратегов, «чёрный день» в нашей стране предполагался продолжительностью не менее пяти лет, то есть что-то равное по срокам минувшей войне. Леонид Ильич единым махом сократил его до двух, а образовавшиеся излишки, прежде всего – продовольственные, тут же выбросил на рынок, что сразу создало новому руководителю государства репутацию реального народного заботника. К тому же он прекратил всякие рассуждения о коммунизме, а нацелил общество на так называемый развитой социализм.

Никто не знал (да и особо не интересовался), что это такое, но, глядя на прилавки, где вдруг появились забытые продукты: сливочное масло, сахар, белый хлеб, сгущённое молоко и даже колбаса, все дружно согласились, что по всем показателям Брежнев лучше, чем поднадоевший шумной бесшабашностью Никита Сергеевич, неутомимо раскачивающий «древо» противостояния двух ядерных систем и даже умудрившийся поставить атомные ракеты на расстоянии простого пушечного выстрела от берегов Америки.

Почти сразу после вступления в должность Леонид Ильич напомнил товарищам по Политбюро, что через полгода исполняется двадцать лет со дня Победы в Великой Отечественной войне, и предложил отметить это событие грандиозным военным парадом, неким повторением того легендарного, что состоялся на Красной площади 24 июня 1945 года.

В ту пору (за исключением Ф.И. Толбухина и Л.А. Говорова, умерших ранее) ещё здравствовали все командующие фронтами. В добром здравии были многие активные участники войны, прошедшие от первых пограничных выстрелов до победных залпов в Берлине и Праге, до того самого дня, что по сию пору мы отмечаем «со слезами на глазах». Теперь практически единицы остались из тех, кто вступал в бой в июне 41-го года. Самому молодому в любом случае уже за девяносто. Скоро они вообще уйдут в вечность…

Так вот, повторю, парад предполагался грандиозный. В Москву пригласили всех Героев Советского Союза. На Красную площадь, несмотря на прошедший накануне первомайский парад, снова вывели войска, историческую и современную боевую технику, а главное – впервые вынесли Знамя Победы, тот самый сатиновый флаг, что младший сержант Мелитон Кантария и рядовой Михаил Егоров подняли над поверженным Рейхстагом. Они его должны были нести и в этот раз.

Родственники маршала Жукова рассказывали, что, получив приглашение на торжественное заседание в Кремле, посвящённое 20-летию Победы, Георгий Константинович немало взволновался. Он долго сидел в одиночестве на дальней скамейке в дачной лесной глуши, о чём-то думал, держа в руках яркую открытку с приглашением в Кремль, где не бывал больше пятнадцати лет, из которых восемь находился практически под домашним арестом, а уж под постоянным приглядом – так точно.

Торжественное заседание, посвящённое 20-летию Победы, состоялось за день до парада. На нём присутствовали все легендарные полководцы. Они сидели за столом президиума плечом к плечу, в сиянии золота погон и серебре наград, так славно оттенявших голубизну парадных мундиров. Всех поалфавитно и громогласно представили, а когда очередь дошла до Жукова, зал встал. Вынужден был встать и генеральный секретарь ЦК КПСС…

Свидетелем тому был Константин Михайлович Симонов, замечательный писатель и один из основных летописцев войны. Он писал:

«Возникла стихийная овация… Ему аплодировали с такой силой и воодушевлением, что казалось, в тот день и час была, наконец, восстановлена историческая справедливость, которой в душе всегда упорно жаждут люди, несмотря ни на какие привходящие обстоятельства. Думаю, что Жукову нелегко было пережить эту радостную минуту, в которой, наверное, была и частица горечи, потому что, пока не произносилось его имя, время продолжало неотвратимо идти, а человек не вечен…»

Тот памятный, особенно по сердечному накалу, вечер и часть ночи Жуков провёл в Доме литераторов. Он успел съездить на городскую квартиру, переоделся и, чтобы не смущать писателей, пришёл в штатском. Только огненный рядок из четырёх золотых звёзд оттенял лацкан столь непривычного для Жукова пиджака. Но это как раз и сближало с ним, позволяло даже приобнять улыбающегося маршала. Все знали, что улыбка удивительно преображала обычно суровое жуковское лицо…

Это была воистину замечательная встреча, наполненная воспоминаниями, впечатлениями, открытостью души и сердца. Каждому из присутствующих (а это были известные всей стране люди) хотелось прикоснуться к Жукову, пожать ему руку, словно в извинение, а может быть, даже во искупление неправедных поступков других, облечённых не ограниченной никем и ничем (а уж тем более – совестью) властью.

Казалось, что опала завершилась и великий русский полководец выйдет, наконец, из тени, получит дело, достойное его заслуг и масштаба личности. Увы, не случилось… Брежнев ещё долго слышал всесокрушающую овацию в его присутствии, но не в его честь, и сделал для себя соответствующие выводы. Видать, уже в ту пору у него были какие-то свои, пока глубоко скрытые соображения о собственной роли в Великой Отечественной войне.

Торжество завершилось, и Жукова снова возвратили в подмосковную Сосновку, в казённый, пустынный, старый дом, где редко звучали телефонные звонки и ещё реже появлялись гости, тем более писатели или журналисты. Чья-то недобрая, но могущественная рука держала ту «дверь» запертой, приоткрывая её редко, только в крайнем случае и всегда неохотно.

Такой случай произошёл однажды, когда Симонов и кинорежиссёр Василий Ордынский задумали снять киноинтервью с прославленными полководцами войны И. Коневым, К. Рокоссовским, Г. Жуковым, героем Смоленского сражения генералом М. Лукиным, другими участниками битвы за Москву для документального фильма «Если дорог тебе твой дом».

Предполагалось Георгия Константиновича снова пригласить в деревню Перхушково, в тот самый дом (он сохранился) на берегу безвестной речушки, где в период самых тяжёлых боёв стоял командный пункт фронта и откуда он управлял войсками. Это было знаковое место, и Симонов хорошо помнил, как был здесь зимой 41-го с писателем Василием Ставским, очень известным в те годы журналистом и писателем. Со Ставским Жуков подружился ещё на Халхин-Голе, где командовал группировкой советских войск в победоносных боях с японцами, за что и получил первую Золотую Звезду.

С ноября 41-го года в деревне Перхушково командующий обороной Москвы держал свой штаб. Он дружески принял гостей, уделил им внимание, хотя обстановка была крайне напряжённой. Накануне большая группа противника, числом где-то около полка, преодолевая глубокие сугробы, прорвалась к штабу фронта.

В молчаливом берёзовом лесу завязался жестокий бой, в котором, кроме подразделений охраны, приняли участие почти все штабные офицеры. Жуков приказал поставить на пороге станковый пулемёт с заправленной лентой, а рядом с развёрнутой картой положил автомат. На недоумённый вопрос гостей ответил:

– Ежели командующий призывает: «Ни шагу назад!» – то сам в первую очередь должен эту заповедь исполнять…

В середине шестидесятых годов, когда возникла идея фильма «Если дорог тебе твой дом», в Перхушково уже мало что напоминало батальное прошлое. Но дом, откуда Жуков командовал войсками, сохранился, выделяясь на фоне той же белоствольной рощицы. Там располагался какой-то охраняемый объект, и попасть в бывший штаб фронта оказалось проблематично. Но, как вспоминает Симонов, начальник объекта, узнав гостей, а тем более – цель их приезда, на свой страх и риск широко распахнул ворота и лично сопровождал киношников, показывая, где и как можно будет подключить аппаратуру, куда принять съёмочную группу, как разместить спецмашины, не веря ещё в удачу, что воочию увидит самого Жукова – человека-легенду.

– Режиссёр Василий Ордынский и оператор Владимир Николаев загодя оживлённо примерялись к будущей съёмке, – рассказывал Константин Михайлович, – планировали: «Здесь будет сидеть Жуков, сюда и сюда поставим софиты, там будет дежурить осветитель с матовой лампой-пятисоткой…»

Авторов переполняли творческие планы, тем более все фронтовые маршалы охотно откликнулись на предложение принять участие в создании кинокартины, и среди них – преступивший личные обиды организатор разгрома немцев под Москвой Георгий Константинович Жуков.

Но замыслы творцов разрушил один-единственный человек, зорко следивший с партийной «колокольни» за чистотой «ленинской правды» (в его понимании, конечно). Это был Алексей Алексеевич Епишев, почти четверть века возглавлявший Главное политуправление Советской армии и Военно-морского флота. Родом из астраханских рыбаков, перед войной он возглавлял Харьковский обком партии и ещё с тех пор с Брежневым был на дружеской ноге. Он его – Лёша, тот в ответ – Лёня, при встрече обязательно объятья…

Однажды апрельским днём, ещё в студенческие годы, в Свердловске, я увидел его случайно возле помпезного здания Уральского военного округа. Он стоял в окружении одноликих генералов, покрытых листовым золотом кокард и погон. Надутый дядька с толстым купеческим лицом цвета лабазной гири, на котором неукротимая властность темнела ничего хорошего не обещавшим взглядом из-под козырька огромной фуражки в «патриаршем» сиянии.

Напротив находился спортзал СКА, и мы, гурьба молодых ребят, радуясь жизни, выскочили на первую весеннюю пробежку. А тут он! Наш тренер, могутный и размашистый балагур Олег Вадимыч (для нас – просто Димыч), враз стал ниже, тише и уже, выдохнув, как в предсмертный час:

– Епишев…

А вот отец мой его знал лично, но вспоминал тоже не без ощутимого ужаса. Дело в том, что перед войной папа был назначен начальником Нижнетагильского перевозного депо, а осенью 1941 года в Тагил представителем ЦК ВКП(б) по организации новых промышленных мощностей прибыл с Украины тридцатитрёхлетний большевик (он об этом напомнил сразу и всем) Алексей Епишев. Вскоре по указке Москвы его избирают первым секретарём Нижнетагильского горкома.

В то время небольшой рубленый морозный городок, некогда вотчина уральских заводчиков Демидовых, становится сосредоточием гигантских предприятий, прежде всего, по выплавке металла и производству танков. Сюда из-под обстрелов и бомбёжек спешно эвакуируют большую часть Харьковского завода, которую поглощает уже знаменитый тогда Уральский вагоностроительный завод, самое крупное промышленное предприятие в мире (причём по сию пору), где всегда на пять вагонов приходилась пара танков.

Вскоре и без того безграничная власть «партийного вожака» дополняется обязанностями заместителя народного комиссара СССР по так называемому среднему машиностроению (по сути – танковому). Епишев лично следит за отгрузкой боевой техники, и любой звонок по этому поводу начальнику локомотивного депо вполне мог оказаться для моего батюшки последним.

– Ох и крут был! – приговаривал папа, вспоминая те времена, подчёркивая, что когда его откомандировали в распоряжение Ленинградского фронта и он прибыл на станцию Бологое в качестве начальника прифронтового депо, то почувствовал явное облегчение, хотя немец бомбил Октябрьскую железную дорогу, единственную живую ниточку, связывающую осаждённый Ленинград с Большой землёй, со свирепостью и методичностью маньяков.

Потом и сам Епишев отправляется на войну (правда, на короткое время). Становится даже членом Военного совета Сталинградского фронта, но после победы возвращается на руководящую партийную работу, сначала секретарём ЦК по кадрам в Киев, а потом первым «партийным парнем» в Одессу. Заметьте, несмотря на определённую биографическую пестроту, чётко просматривается магистрально выдержанная тенденция – Епишев всегда появляется там, где надо навести «строгий большевистский порядок».

Видимо, по этой причине в 1951 году он нежданно-негаданно становится заместителем министра Государственной безопасности СССР, и снова по кадрам. Причина столь неожиданного перемещения понятна. К той поре, выполнив с избытком зловещую роль, в страшную и им же созданную Сухановскую тюрьму угодил главный костолом страны Виктор Абакумов.

Его опасались все, даже Лаврентий Берия, который постарался, чтобы его «выкормыш» оказался в состоянии «железной маски» – без звания, роду и племени, только под номерным знаком, в ледяной одиночке, закованный в кандалы. Даже на допросы его водили с кожаным мешком на голове. Странно, но Абакумова арестовали ещё при зловещем Сталине, а вот расстреляли при «добреньком» Никите Сергеевиче. Когда волокли к «стенке», бывший главный «смершевец» только и успел прохрипеть:

– Я всё расскажу ЦК!

В этом, видать, и крылась основная причина суровости приговора.

На Епишева тогда была возложена чистка МГБ от абакумовских кадров. Стоит ли сомневаться, что «щепки летели» далеко и в разные стороны. На место уволенных (а многих – и арестованных) в массовом порядке назначают партийных работников, не имеющих никакого представления об оперативной работе. Считалось, что партийная прозорливость вывезет в любом случае…

Но как только умер Сталин, Епишев в роли того же «первого парня» снова очутился в Одессе-маме. А дальше события развиваются почти трагикомично. Хрущёв вдруг присовокупляет к его генеральскому чину ранг Чрезвычайного и Полномочного посла и направляет свежеиспечённого дипломата в Румынию, а затем в Югославию, где после смертной ссоры двух «Осипов» (Сталина и Тито) Никита Сергеевич пытается «склеить побитые горшки». Как уж там их «клеил» его личный посланник, трудно сказать, но возле «вечного» югославского президента (представляете, три десятка лет «на троне») он задержался недолго, меньше, чем на год. Говорят, «любимца нации», улыбчивого Иосипа Броз Тито раздражала вечно мрачная физиономия советского диппредставителя, да и сталинско-эмгэбешное прошлое – тоже. И тогда вновь последовало это ставшее в жизни Епишева волшебным «вдруг».

Вдруг, к тому же беспрецедентно – в третий раз, его призывают на военную службу, причём на должность, что не входит даже в систему подчинения министру обороны, – начальником Главного политического управления Советской армии и Военно-морского флота, в просторечье ГлавПУР. Срочно присваивают звание генерала армии (выше только звание маршала Советского Союза, к которому он стремился, но так и не получил) и предоставляют самые широкие полномочия, поскольку ГлавПУР одномоментно является и структурным отделом ЦК КПСС. Все назначения внутри армейских политструктур производятся исключительно по линии Центрального Комитета партии, а значит, лишь с простым оповещением министра.

На этом «блуждания» «стойкого большевика» по карьерным лабиринтам завершаются. Они, генсеки (Хрущёв, Брежнев, Андропов, Черненко), министры (Малиновский, Гречко, Устинов, Соколов), менялись, а Епишев оставался, и так продолжалось 25 лет. Тут «забронзоветь» и дед Мазай может, а уж такой, как Епишев, – тем более. Стал прямо-таки в мраморном исполнении.

Только Горбачёву хватило решимости отправить, наконец, 77-летнего «большевика» (как он подчёркивал о себе – «с большой буквы») в отставку, где тот пробыл, увы, недолго. Через три месяца взял и помер, оставив о себе память как раз на уровне своей малоприветливой и вечно недовольной внешности. В гробу лежал с таким же выражением, но там хоть по делу…

В собирательной характеристике, которую Епишеву дают современные историки, есть строки:

«Имел полную власть в армии… Сторонник самых догматических и ортодоксальных взглядов, категорический противник упоминания о репрессиях, о культе личности, о неудачных операциях периода Великой Отечественной войны. При этом всегда твердил: “Кому нужна ваша правда, если она мешает нам жить?” Жёстко и активно выступал против “неправильных” произведений в литературе и искусстве. Даже если авторам удавалось добиться разрешения на выпуск не нравившихся Епишеву фильмов или книг, запрещал их пропаганду и демонстрацию в армии…»

К сему надо добавить, что именно Епишев стал горячим сторонником ввода советских войск в Афганистан. За год до этого, в семидесятилетний юбилей, ему дали звание Героя Советского Союза. Правда, он рассчитывал и на маршальский чин, но Политбюро посчитало, что после Брежнева давать маршала Советского Союза другим как-то не очень пристойно. Когда, например, Леониду Ильичу присвоили Ленинскую премию в области литературы и искусства за его «Малую Землю», то в постановлении того года значилась только одна фамилия – Брежнев.

В итоге маршала Епишеву не дали, но он, однако, не угомонился и «из кожи вон лез», чтобы любым способом лишний раз погромче заявить о себе как о военном стратеге. Поэтому афганское вторжение, переросшее в масштабную трагедию для нашей страны (а для Афганистана – тем более), было именно таким случаем. Это как раз у него, в ГлавПУРе, придумали расхожую легенду об интернациональной помощи, о которой, кстати, никто не просил, кроме передравшихся между собой местных сатрапов.

И вот такой человек в течение долгих лет реально решал судьбу Георгия Константиновича Жукова, лично отслеживая все попытки вывести опального полководца из тени забвения. Однажды (вспоминает тот же Симонов) случай их свёл на дне рождения маршала И.С. Конева. На званом ужине присутствовало несколько легендарных полководцев, уже сильно пожилых и не имеющих в армии реальной власти, в первую очередь, конечно, Жуков. Пришедший поздравить виновника торжества Епишев вёл себя по-хозяйски раскованно, подчёркивая свою особую роль в современных вооружённых силах. Барственно откинувшись на спинку кресла, вдруг пустился в рассуждения – как и чем должен был заниматься в бою военачальник.

«На этом вечере, – пишет Симонов, – считая, что он исполняет свою, как видно, непосильно высокую для него должность, вдруг произнёс длиннейшую речь поучительного характера.

Стремясь подчеркнуть причастность к военной профессии, стал разъяснять, что такое военачальник, в чём состоит его роль, и в частности – что должны и чего не должны делать на войне командующие фронтами. В общей форме его мысль сводилась к тому, что доблесть командующего состоит в управлении войсками, а не в том, чтобы, рискуя жизнью, ползать по передовой на животе, чего он не должен и не имеет права делать. Оратор повторял эту полюбившуюся ему, в общем-то, здравую мысль на разные лады, но всякий раз в категорической форме. С высоты своего служебного положения он поучал сидевших за столом бывших командующих фронтами тому, как они должны были себя вести тогда, на войне.

Стол был праздничным, а оратор был гостем за этим столом. В бесконечно отодвигавшемся конце своей речи он, очевидно, намерен был сказать тост за хозяина. Поэтому его не прерывали и, как водится в таких неловких случаях, молчали, глядя в тарелки. Но где-то уже почти в конце речи, при очередном упоминании о ползании на животе, Жуков всё-таки не выдержал.

– А я вот, будучи командующим фронтом, – медленно и громко сказал он, – неоднократно ползал на животе, когда этого требовала обстановка, и особенно когда перед наступлением своего фронта в интересах дела желал составить личное представление о переднем крае противника на участке будущего прорыва. Так вот, признаюсь, было дело – ползал! – повторил он и развёл руками, словно иронически извиняясь перед оратором в том, что он, Жуков, увы, действовал тогда вопреки этим застольным инструкциям. Сказал и уткнулся в свою тарелку среди общего молчания, впрочем, прерванного всё тем же оратором, теперь перескочившим на другую тему.

Даже сам не знаю, почему мне так запомнился этот мелкий штрих в поведении Жукова в тот вечер. Скорей всего, потому, что в его сердитой иронии было что-то глубоко солдатское, практическое, неискоренимо враждебное всякому суесловию о войне, особенно людей, неосновательно считающих себя военными».

И хотя Симонов в своей публикации ни разу не упомянул имя того оратора, но все ведали, что это Епишев. Только он был способен поучать полководцев, хотя многие знали, что однажды «ползание на животе» для заместителя Верховного Главнокомандующего едва не закончилось трагически. Дело было под Курском, где Жуков вводил в круг обязанностей только назначенного на должность командующего Воронежским фронтом генерала Н.Ф. Ватутина. Ввод этот означал, как всегда, «елозенье» по окопам и траншеям под бомбёжками и артобстрелами.

Тогда противник загнал Жукова и группу сопровождающих его командиров в траншею. Но мина навесно прошипела над самой головой. В мгновение офицер по особым поручениям (по сути – охранник) Николай Бедов бросился к маршалу и силой положил его на землю. Взрыв грохнул почти рядом. Контузия тогда не миновала Жукова. С той поры он стал неважно слышать, особенно на левое ухо. Крепко оглушило и Бедова.

А под Крымском весной 43-го года, во время прорыва «Голубой линии», заместитель Верховного Главнокомандующего несколько дней лично руководил войсковой операцией, наблюдая в бинокль со своего КП за безуспешными неберджаевскими атаками дивизии полковника И.И. Пияшева. Немцы, по напору атакующих догадываясь, что где-то рядом таится «могущественная рука», бомбили по площадям, пытаясь нащупать командный пункт русских, в итоге перемешав многострадальную станицу Крымскую и окрестности в дымные руины…

Стоит ли оценивать величину разочарования Симонова и Ордынского, когда на их творческую заявку, предусматривающую воссоздание событий обороны Москвы в реальных «интерьерах» – Кремле, кабинетах Генштаба, на станции метро «Кировская», куда после первых бомбёжек были тайно перемещены службы оперативного управления, в том же Перхушкове, других командных пунктах, откуда шло руководство сражавшимися войсками, – из ГлавПУРа пришла казённая бумага, лаконично предписывающая «ограничиться киноматериалом, снятым во время войны…» И подпись (словно в назидание): «Гвардии полковник Плохой».

Симонов и Ордынский после мучительных раздумий решились показать отписку Жукову, ожидая бурю негодования. Безусловно, Георгий Константинович обиделся и даже возмутился, но не настолько, чтобы похерить саму идею фильма.

– Они думают, что на фронте у меня было время сниматься в кино, – молвил он с видимой горечью, усиленной ещё и физической болью. Накануне ходил на рыбалку и, поскользнувшись на мостках, сильно разбил ногу. – Но картина такая нужна. Нужна, как воздух. Пройдёт время, уйдут участники войны, свидетели тех событий… Тогда неизвестно, что ещё придумают, – Жуков усмехнулся, – эти «плохие»… И прочие нехорошие люди-людишки, коих во все времена предостаточно… – маршал поднял голову и твёрдо, по-жуковски сказал: – Отступать не будем! Надо снимать…

– А где? – хором спросили автор и режиссёр.

– Давайте тут, у меня… Авось найдём тихий уголок для беседы… И потом, тоже зона обороны Москвы. Вон половина сосен осколками посечена…

На том и порешили. Но обнаружилась одна закавыка. За забором простирался дачный участок Дмитрия Степановича Полянского, в ту пору члена Политбюро, председателя Совета Министерств РСФСР.

– Вы с ним не встречаетесь? – осторожно поинтересовался у Жукова Симонов. – По-соседски, за рюмашкой, например, – пошутил писатель.

– Да нет, как-то не приходилось… Я с ним лично мало знаком. Да видимо, и ему не особо интересен, – добавил Жуков с усмешкой и спросил: – А нам-то он чем помешает? Дача моя, с кем хочу, с тем и вожусь…

Симонов промолчал, но выводы для себя сделал.

– Надо бы как-то по-тихому «обозом» нашим сюда просочиться, – посоветовал он Ордынскому. Тот понимающе кивнул.

«Кинообоз» – штука громоздкая (особенно тогда). Лихтваген, тонваген, камерваген – всё здоровенные автофургоны, и не заметить их трудно. А узнать, зачем они здесь, наверняка захочется.

Суть проблемы в том, что о Дмитрии Степановиче ходила не совсем добрая молва как о человеке, полном неукротимой отвязанности в борьбе со всякими отклонениями от большевистских догм. Более того, в пользу подобных действий у него был и весомый аргумент: родился день в день с Октябрьской революцией – 7 ноября 1917 года. Кому, как не ему, знаменовать облик и содержание человека новой социалистической формации. Долгое время у членов Политбюро существовала почти традиция – перед подъёмом на трибуну Мавзолея в честь очередной годовщины Октябрьской революции сердечно трясти руку и взасос целовать именинника, отчего счастливый безмерно Дмитрий Степанович как-то по особому сиял в гранитном обрамлении ленинской усыпальницы, выше всех поднимая шляпу, посылая демонстрантам свои личные приветы.

Полянский – конечно, не Епишев, да и выглядел куда более привлекательно: высокий, стройный, почти всегда с радушной улыбкой на приятном лице. Но, тем не менее, любую «подлянку» мог совершить, что называется, «на голубом глазу», то есть с «чистой партийной совестью».

Так однажды произошло с известным сценаристом, драматургом, поэтом и бардом Александром Галичем, который угодил в «ощип», не ведая, что с ним происходит, как говорится, ни сном ни духом. Дело в том, что незадолго до этого зятем Полянского стал молодой симпатичный актёр театра на Таганке Ваня Дыховичный (будущий известный режиссёр, правда, известным он стал, когда уже был в разводе). Ваня был другом Владимира Высоцкого и всех, кто будоражил Москву бардовскими песнопениями, где лёгкое покусывание властей считалось хорошим тоном для, как сейчас говорят, «продвинутой молодёжи». К слову, Галич был не столь молод, но пользовался в той среде непререкаемым авторитетом, поскольку не столько покусывал, сколько откровенно кусал.

Но радушный Ваня (Ваня – он и есть Ваня), восторженный поклонник всех вольнодумствующих и одновременно любимый зять члена Политбюро, решил сделать тестю приятное и пригласил его на песенный вечер Владимира Высоцкого, совсем не предполагая, что между театральным и партийным «сходняками» лежит непреодолимая пропасть. Ежели туда упасть, то костей уж точно не соберёшь, и совсем не важно, кто тебя спихнёт – звероподобный Епишев или обаятельный Дмитрий Степанович. Слава Богу, в тот вечер по какой-то причине не пришёл Высоцкий, и заменить его решили магнитофонными записями Галича.

Как я уже говорил, в отличие от вечно мрачного начальника ГлавПУРа, Полянский производил на окружающих обманчиво приятное впечатление. Когда надо – этакого задушевного «демократа», иногда даже «своего парня», как в случае на Таганке. Мне когда-то рассказывал Олег Владимирович Геращенко, бывший помощник Полянского в бытность его первым секретарём Краснодарского крайкома партии (пробыл он им недолго, всего один год, по-моему, 1958-й), как встречу Нового – 1959-го – года, по желанию «хозяина», отмечали в актовом зале крайкома, по-семейному, с жёнами, мужьями, с приглашением всего коллектива, от секретарей приёмных до первого секретаря. И ёлка была…

– Как славно мы тогда пели! – восторженно вспоминал Олег Владимирович.

Правда, после отзыва Полянского в столицу навсегда «расстриженный» из партработников и «сосланный» на студию телевидения рядовым редактором, Геращенко неустанно учил нас, молодняк, как правильно «Родину любить». Мы, дети «оттепели», по его мнению, всё делали не так, а главное – болтали много. Тогда уже болтали все, кроме крайних ортодоксов, вроде самого Геращенко, страдавших от того, что времена мертвящего страха уже канули.

В ту пору мы ещё не читали Булгакова (поскольку его не печатали) и ничего не знали о смысле коллективных песнопений под руководством «товарища» Швондера. А всё так и было, и совсем не мешало спустя несколько лет «приятному со всех сторон» Дмитрию Степановичу Полянскому возглавить расправу над демонстрацией протеста рабочих местного завода по поводу повышения цен в Новочеркасске, закончившейся расстрелом: сначала демонстрантов – прямо на улице, а потом «зачинщиков» – в старой новочеркасской «крытке», спецтюрьме на окраине города, огромном кирпичном узилище с мрачным прошлым ещё с пугачёвских времён.

Тогда, на Таганке, Полянский до конца дослушал Галича и даже понимающе хмыкнул по этому поводу, но на следующий день проинформировал «товарищей по партии», какие безобразия творятся под боком у «трудовой Москвы». Реакция последовала незамедлительно. Сначала Галича показательно вышибли из Союза писателей, потом из Союза кинематографистов, а затем выгнали вообще из страны. Больной, после трёх инфарктов, с грошовой пенсией, он доживал век на окраине Парижа. Но несмотря на инвалидность, скончался не на больничной койке, а погиб более чем загадочно, от удара электрическим током. Хотя в молодости, в ташкентской студии Арбузова, совмещал актёрство с обязанностями театрального осветителя.

Как известно, не он первый, не он последний, причём во все времена. Только иногда это происходит и в Лондоне. Проницательный Солженицын, хорошо зная подобные «штучки», вообще «забежал» в Вермонт, американскую глушь, что почище нашей Сибири будет. Боялся…

Так что опытный и не раз «битый» Симонов готовил съёмки в Сосновке почти как войсковую операцию, тайно доставляя громоздкое оборудование на дачу бывшего заместителя Верховного Главнокомандующего. За несколько дней до этого вдвоём с режиссёром наведались, выяснили, что ни сторожа, ни садовника там нет. Двухэтажный дом охраны давно пустовал, поэтому решили трогаться с восходом, пока «честной» народ ещё почивает. С кольцевой дороги «гуськом» свернули в лесную глушь и осторожно подъехали к зелёным дощатым воротам. Водитель головной машины торопливо распахнул их, и машины кавалькадой, друг за другом, тихо втянулись под кроны вековых сосен. Только тогда, стерев со лба пот, вздохнули более-менее облегчённо…

Беседа с Жуковым вошла в фильм, а потом и в историю нашего отечества, оставив потомкам реальный образ великого полководца, уже пожилого, но ещё крепкого, решительными жестами подчёркивавшего свой рассказ о минувшем, которое его собеседники, особенно Константин Симонов, фронтовой корреспондент «Красной Звезды», знали не понаслышке.

Утро разгорелось в жаркий солнечный полдень, режиссёр и писатель скинули пиджаки, а маршал так и остался в фуражке и кителе, словно подчёркивая стремление остаться в памяти именно в том образе, который через годы в разных художественных фильмах потомки будут пытаться воспроизвести силой актёрского вдохновения. Лучше всех это получалось у Михаила Ульянова, часами, бывало, рассматривавшего хронику с участием маршала, где Георгий Константинович почти всегда суров и непреклонен. Таков он и в исполнении Ульянова, вдохновенно игравшего, увы, лишь одну краску. Дочери Жукова, обижаясь, говорили, что отец чаще был другой – радушный, весёлый, внимательный к гостям и домочадцам, да и вообще к близким людям.

Писательница Елена Ржевская, во время боёв за Берлин принимавшая участие в поисках Гитлера, а потом и в опознании его трупа, в годы опалы Жукова несколько раз бывала у него на даче и осталась немало удивлённой, когда встретила совсем иного человека, привычный образ которого у неё тоже ассоциировался с представлениями о грозном командующем 1-го Белорусского фронта, где она воевала в должности переводчицы армейского штаба.

Жукова тогда заинтересовала история, которую Ржевская изложила в журнале «Знамя», в публикации под названием «Берлин, май 1945». Речь шла о сугубо засекреченной операции, связанной с опознанием трупа Гитлера. Настолько тайной, что Жуков и не подозревал, что Гитлера уже в мае 45-го года нашли в состоянии обугленного фрагмента и только по зубным коронкам определили – это то, что осталось от бесноватого фюрера.

Ржевская какое-то время даже носила в полевой сумке коробку с челюстью Гитлера. Носила до тех пор, пока в одной из частных клиник не обнаружили рентгеновские снимки и золотые коронки, которые не успели фюреру надеть. «Смершевцы» под руководством полковника НКВД Горбушина разыскали даже медсестру, некую Кете Хойзерман, которая держала во рту Гитлера зеркало, пока доктор Блашке пилил золотой мост в верхней челюсти. Хойзерман, осмотрев содержимое коробки, признала: да, это зубы фюрера…

Удивить Жукова чем-то было очень трудно, почти невозможно, но после рассказа Ржевской он не скрывал своего потрясения.

– Не может быть, чтобы Сталин об этом знал, – решительно опроверг он гостью. – Я был очень близок к нему. Он не раз меня спрашивал: «Где же Гитлер?»

– А когда спрашивал? – задаёт вопрос Ржевская.

– В июле, числа девятого или одиннадцатого… Не помню уже точно…

– Должна вас огорчить, Георгий Константинович, к этому времени Сталин уже давно всё знал. Более того, с помощью Серова провёл проверку, удостоверился.

– Но ведь он меня постоянно спрашивал: «Когда найдёте?»

– Очевидно, давал понять, что не знает.

– Зачем?..

Этот вопрос Жуков, скорее, задавал не Ржевской, а самому себе, тем более что разговор происходил более чем через двадцать лет после войны, 2 ноября 1965 года…

Вообще это довольно запутанная и малообъяснимая история, почему Сталин скрыл от Жукова очевидность факта убийства Гитлера. Любознательного читателя, которого интересуют подробности, я отсылаю к воспоминаниям Ржевской под названием «В тот день, поздней осенью», где она делится впечатлениями о Жукове той поры, когда уже окончательно рухнула надежда, что с приходом к власти Брежнева опала как-то смягчится.

Леонид Ильич выбрал, пожалуй, худший её вариант – забвение. Из записок Елены Моисеевны Ржевской я бы выделил для себя лишь одну любопытность, которая рисует образ совсем другого человека по сравнению с тем, что играл Ульянов. Во время разговора в комнату вбежала раскрасневшаяся девчушка в пальто и вязаной шапочке. Это была Маша, младшая дочь Жукова.

«…С разбега – к отцу, ещё на расстоянии показывая в приоткрытой ладошке яйцо.

– Нашла? – заинтересованно включился он, на равных деля с ней её занятия и радости.

Она утвердительно кивнула и, не задерживаясь, проворно метнулась к буфету.

Я спросила:

– Чьё это? – мне оно показалось маленьким, чуть ли не голубиным.

– Куриное, – удивился моему вопросу Георгий Константинович. – У нас десять курочек. Завели. Ей интересно. Она так радуется, когда найдёт, – с какой-то особой углублённой серьёзностью говорил он.

Он прожил так масштабно, что дробное, житейское едва ли попадало раньше в его поле зрения. И вот десять курочек…

А живая, сероглазая, с ясным лбом девчушка мчится к сказочно-гигантскому буфету и, как ни в чём не бывало, кладёт на него найденное яйцо…»

Безусловно, Жуков был многосложным человеком, у которого сумма выдающихся качеств подчас трудно понималась, и тем более – принималась, особенно теми, кто сам прост, как куриное яйцо. Он как радужная голограмма – под разными углами разный, но всегда ослепительно яркий и ни на кого не похожий. Херувима из него делать, конечно, не следует, тем более время было совсем не для херувимов, но и лишнего придумывать не стоит, особенно о его жёсткости.

В годы опалы ни разу ни перед кем не снял шапку, даже когда, возможно, и ждали этого (Епишев, например). Ждали, что придёт, о чём-то попросит, поклонится, может быть, голову повинную опустит. Для ничтожеств это всегда повод унизить великих милостью, поиграть в одолжение, показать, что «на этом свете вы без нас вообще ничто».

Единственный раз Жуков письмом обратился к Хрущёву (так как тот лично не принимал), когда вознамерились отобрать дачу в той же Сосновке. Да и не с просьбой вовсе, а напоминанием, что есть постановление Совета Министров СССР за подписью Сталина о предоставлении ему государственной дачи в пожизненное пользование. Хрущёв приказал порыться в архивах. Порылись, бумагу нашли и только тогда отстали. Зато когда 18 июня 1974 года Георгий Константинович скончался, ровно через неделю (даже девять дней не дали отметить) его семнадцатилетнюю дочь-сироту и старуху-тёщу с дачи выселили. Говорят, Брежнев распорядился…

Эпоха ведь наступала прелюбопытная. Никто тогда и в страшном сне представить не мог, что так славно играющий ямочками на загорелых щеках, бесконечно обаятельный «новый» Ильич сам имеет притязания на особое место в истории Великой Отечественной войны. Объяви он в году 65-м в подробностях, чем «сердце успокоится», за сумасшедшего свободно бы сочли…

Эскизы на фоне миражей. Писательские размышления об известном, малоизвестном и совсем неизвестном

Подняться наверх