Читать книгу Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви - Рувим Исаевич Фраерман - Страница 3

III

Оглавление

Вода лилась из бочки в жестяную лейку с таким славным шумом, будто это была вовсе не старая вода, запертая в гнилой бочке, а маленький водопад, только что родившийся высоко в горах под камнями.

Голос его был свеж и полон благодарности к этой девочке, которая одним движением руки освободила его и предоставила возможность бежать куда угодно. Он громко звенел ей в уши и так красиво сворачивал в воздухе свою струю, может быть, из одного только желания обратить ее внимание на себя.

А Таня вовсе не слышала, не замечала его.

Держа деревянную затычку в руке, она думала об отце. Разговор с Филькой сильно встревожил ее память.

Но трудно думать о человеке, которого никогда не видела и о котором ничего не помнишь, кроме того, что он твой отец и живет где-то далеко, в Москве, на Маросейке, дом номер сорок, квартира пятьдесят три. В таком случае, можно думать только о себе. А что касается себя, то Таня давно уже пришла к заключению, что она не любит его, не может любить да и не должна. Ах, она знает все отлично! Он полюбил другую женщину, он оставил мать, он ушел от них много лет назад, и, может быть, у него есть уже другая дочь, другие дети. Что же он тогда для Тани? И пусть мать не говорит о нем только одно хорошее. Это ведь гордость, не больше. Но и ей, Тане, доступна она. Разве не из гордости она всегда молчит о нем? А если и приходится вымолвить несколько слов, то разве сердце ее при этом не разрывается на части?

Так думала Таня, а вода из бочки все текла, текла, маленький водопад все шумел и прыгал, оставленный без всякого внимания. Давно наполнил он жестяную лейку Тани и бежал по земле, теперь уже никого не боясь. И, добежав до Тани, притронулся к ее ногам. Но это не заставило ее обратить на него внимание. Тогда он побежал дальше, к грядке с цветами, сердясь и шелестя по-змеиному меж черных камешков, валявшихся повсюду на дорожке. И лишь крики няньки вывели Таню из раздумья.

Старуха стояла на крыльце и кричала:

– Чего балуешься? Всю воду выпустила! И сама вымокла. Посмотри только на себя! Или не жалко тебе маминых денег? Ведь мы за воду деньги платим!

Таня посмотрела на себя. В самом деле, руки ее были в земле, тапочки изорваны камнями, а чулки мокры от воды.

Она показала их няне. И старуха перестала кричать, а только всплеснула руками. Она принесла ей из колодца свежей воды, чтобы помыться.

Вода была холодная. И пока Таня смывала пыль и грязь, нянька помаленьку ворчала.

– Растешь ты, как я погляжу, быстро. Вот уж пятнадцатый идет, – говорила она, – а все никак в свое положение не придешь. Думная ты уж очень.

– Это что же значит? – спросила Таня. – Умная?

– Да не умная, а думаешь много, отчего и подуравей выходишь. Иди, иди, сухие чулки надень.

У нее был свой особый язык, у этой старухи с жилистой спиной и твердыми, жилистыми руками, которыми она так часто умывала Таню в детстве.

Сняв на пороге мокрую обувь, Таня вошла в свой дом босиком.

Она пригрела ноги на ковре матери, на дешевом коврике из оленьей шкуры, вытертой в разных местах, и засунула руки под подушку, чтобы пригреть и их. Вода из колодца была действительно холодная. Но еще холодней показалась Тане твердая бумага, захрустевшая под ее пальцами.

Она вынула из-под подушки письмо. Оно было немного измято, с разорванным краем – читанное уже несколько раз письмо.

Что это?

Мать никогда не прятала под подушку своих писем.

Таня посмотрела на конверт. Письмо было к матери от отца. Таня узнала это по тому, как сильно стукнуло ее сердце, и еще по тому, что внизу прочла она адрес отца. Значит, он очень боялся, что письмо не дойдет, если на самом краю написал так старательно: «Маросейка, дом № 40, квартира 53».

Таня положила письмо на постель и, босая, прошлась по комнате. Потом спрятала его обратно под подушку и снова прошлась по комнате. Потом взяла и прочла.

«Дорогая Маша, я писал тебе уже несколько раз, но, должно быть, письма мои не доходят: ведь вы так далеко живете – совсем на другом краю света. Моя давнишняя мечта наконец исполняется – меня назначили на Дальний Восток. Буду служить как раз в вашем городе. Вылетаем на самолете втроем – с Надеждой Петровной и Колей. Его уже приняли в вашу школу, в тот же самый класс, где учится Таня. Ты ведь знаешь, как дорог нам с Надей этот мальчик. Во Владивостоке сядем на пароход. Ждите нас первого числа. Подготовь, прошу тебя, Таню. Мне страшно тебе признаться, Маша, как я виноват перед ней. Не в том, что мы с тобой разошлись, что все так случилось в жизни у тебя, у меня, у Нади, – не в этом я виноват перед Таней. Хотя заботы о ней никогда не покидали меня, с первого дня ее рождения, но я так редко писал ей, так часто о ней забывал. Да и она мне тоже очень редко писала. И даже в тех редких письмах, когда она только научилась писать, когда рука ее с трудом выводила по три слова на одной странице, я находил как бы осуждение себе. Она меня совсем не знает. Как мы с ней встретимся – вот что меня немного страшит. Ведь ей было только восемь месяцев, когда мы с тобой расстались. У нее были такие беспомощные ноги, и пальцы на них были не больше горошин, и руки с красными ладонями. Я так хорошо это помню…»

А Таня ничего не помнила. Она посмотрела на свои босые ноги, смуглые до самых колен, с гладкой кожей, с крутым сводом, подпирающим легкую ступню. На них так удобно стоять! Посмотрела на руки, еще тонкие в кистях, но с крепкими пальцами, с сильной ладонью. Но кто, кроме матери, радовался их росту и силе! Ведь даже посеяв горох близ дороги, человек приходит проведать его по утрам и ликует, видя всходы поднявшимися хоть на самую малость.

Таня горько заплакала.

А поплакав, ощутила успокоение, и радость пришла к ней сама, как приходит голод и жажда.

Ведь это же отец приезжает!

Таня вскочила на кровать, расшвыряла подушки на пол. Потом легла ничком и так лежала долго, смеясь потихоньку и плача, пока не вспомнила вдруг, что вовсе не любит отца. Куда же исчезла ее гордость? Не этот ли мальчик Коля отнял у нее отцовскую любовь?

– А все-таки я ненавижу их, – сказала она.

И снова, то отливая, то приливая, овладевала ее сердцем обида.

Таня вскочила на колени и с силой стукнула кулаком по раме.

Окно раскрылось под ее ударом, и Таня снова увидела Фильку – в третий раз за этот день.

Нет, видно, в сердце его ни тумана, ни обиды, какие ощущала в себе Таня.

Он сидел на завалинке и держал на коленях атлас.

– Нет такой страны Маросейки, – сказал он. – Есть далекая страна Марокко, есть остров Майорка. А Маросейка – это не остров, не полуостров, не материк. Зачем ты обманываешь меня?

Таня смотрела на Фильку, будто не видя его, будто глядела сквозь него на песок.

– Молчи, молчи, Филька, – сказала она. – Все равно не люблю.

– Разве я обидел тебя чем-нибудь? – спросил Филька.

Руки его опустились, как только заметил он еще не остывшие на ресницах Тани слезы. Душевная слабость охватила его. И так как Фильке солгать не стоило никакого труда, как и сказать правду, то он хлопнул ладонью по атласу и воскликнул:

– Есть такая страна Маросейка! Есть! Этот проклятый атлас никуда не годится. Он совсем неполный. Я даже отлично помню, как учитель говорил нам о ней.

Таня будто только сейчас услышала Фильку. И его простодушная ложь вернула ей покой.

«Вот кто будет мне настоящим другом, – решила она. – Ни на кого я не променяю его. Разве не делится он со мной всем, что у него есть, даже самым малым?»

– Филька, – сказала она, – я не о тебе говорила. Я говорила о другом мальчике, которого зовут Коля. Ты прости меня.

А Филька простил уже давно, едва только с губ ее слетело первое слово, сказанное более ласково, чем другие.

– Если это о другом, – сказал он, – то ты можешь его не любить. Мне это все равно. Однако почему ты его не любишь?

Таня не ответила сразу, но, помолчав немного, спросила:

– Как, по-твоему, Филька, должен человек быть гордым или нет?

– Должен, – ответил Филька твердо. – Но если это гордишься не ты, а Коля, то совсем другое дело. Тогда вспомни обо мне, если потребуется тебе крепкая рука, или аркан, которым ловят оленей, или палка, которой я научился владеть хорошо, охотясь в тайге за дикушами.

– Но ведь ты его совсем не знаешь, за что же ты будешь его бить?

– Но я знаю тебя, – возразил Филька.

И эта мысль платить за обиду не слезами, а ударом показалась ей в этот момент не глупой, а вполне ясной, лишенной всякой смутности, какую она ощущала в себе. Она и сама умела отлично сбивать с деревьев дикуш, метко кидая в этих смирных птиц тяжелые камни и сучья.

Но через минуту она подумала: «Я, кажется, делаюсь злой».

А Филька вдруг шагнул от окна налево, в смущении глядя поверх Таниного плеча, и, прижав свой атлас локтем, неожиданно кинулся со двора.

Близко за плечами Тани стояла мать. Она вошла неслышно. В дождевом плаще, в белом докторском халате, она показалась Тане совсем другой, чем была месяц назад. Так предмет, поднесенный близко к глазам, теряет вдруг свою знакомую форму. И Таня, еще не опомнившись, секунду-две неподвижно смотрела на мать. Она увидела две еле заметные морщинки, расходившиеся от уголков ее носа, и худые ноги в туфлях, слишком просторных для нее – мать никогда не умела заботиться о себе, – и худые, слабые руки, столь искусно врачевавшие больных. Только взгляд ее остался неизменным. Таким всегда носила его в памяти Таня. Мать смотрела на нее своими серыми глазами. И в них, как щепотка соли, брошенная в море, растворились мгновенно все обиды Тани. Она поцеловала мать осторожно, избегая притронуться к глазам, словно боялась своим движением погасить их взгляд.

– Мама! – сказала Таня.

Мать обняла ее.

– Я торопилась домой, – сказала она. – Я соскучилась по тебе, Танюша.

Она оглядела дочь долгим и пристальным взглядом. Сначала взглянула на волосы – они выцвели сильно, стали совсем как сталь; потом посмотрела в лицо – оно было горячим, и на коже темнел загар.

«Ей было в лагере хорошо», – подумала мать.

Затем поглядела на ноги и удивилась, что Таня сидит босая. Тогда лишь увидела она беспорядок: подушки, валявшиеся на полу, смятую кровать и на кровати письмо, вынутое из конверта.

И взгляд ее глаз, который Таня так боялась потревожить своей лаской, погас сам собой, словно ветер, налетевший внезапно, возмутил его ясность. В нем появилось беспокойство, неуверенность, тревога. Даже притворство обнаружила в нем Таня. Иначе зачем же так медленно мать поднимает с пола подушки и приводит в порядок постель?

– Ты прочла это без меня, Таня? – тихо спросила мать.

Таня безмолвно опустила голову.

– Ты должна быть рада, Таня.

Но и на этот раз с ее губ не слетело ни звука.

А мать терпеливо ждала.

– Мама, этот мальчик мне брат? – спросила Таня.

– Нет, – ответила мать. – Он чужой. Он только племянник Надежды Петровны. Но он вырос у них, и папа любит, его и жалеет, потому что у мальчика нет ни отца, ни матери. Папа – добрый человек. Я всегда говорила тебе об этом.

– Значит, он мне чужой, он мне даже не брат, – сказала Таня, наклонив голову еще ниже.

Мать тихим движением подняла ее лицо и поцеловала два раза:

– Танюша, милая, мы с тобой поговорим. Мы обо всем поговорим. Ты встретишь их, Таня, и увидишь сама. Отец будет рад. Ты ведь пойдешь на пристань, правда?

– А ты, мама?

Но мать отвернулась от ее внимательных глаз.

– Я, Таня, не могу. Ты ведь знаешь, мне всегда так некогда.

И, отвернувшись, она не видела, а только почувствовала, как Таня спрятала голову под ее слабую руку и крепко прижалась к ней.

– Мама, я люблю только тебя. Я буду всегда с тобой. Ни с кем никогда, никого мне не нужно. Я не пойду их встречать.

Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви

Подняться наверх