Читать книгу Царствование императора Николая II - С. С. Ольденбург - Страница 5
Самодержавное правление
1894–1904
Глава четвертая
ОглавлениеВнутренние преобразования: винная монополия. – Перепись 1897 г. – Денежная реформа. – Спор о значении урожаев и хлебных цен. – Закон 2 июня 1897 г. о рабочем дне. – Поездка государя в Варшаву.
Австро-русское соглашение 1897 г. – Визиты германского императора и французского президента. – Морское строительство. – Государь об англо-германских переговорах.
Нота 12/24 августа 1898 г. о сокращении вооружений. – Отношение держав. – Нота 30 декабря и программа конференции. – Гаагская конференция 1899 г.; ее итоги и историческое значение.
Император Николай II не задавался предвзятой целью переменить сверху донизу строение русского государства. Он не стремился – применяя выражение «Московского Сборника» – быть «архитектором» во что бы то ни стало, и считал, что менять стоит на бесспорно лучшее. Но этот разумный консерватизм никогда не удерживал его от тех преобразований, которые представлялись ему целесообразными или необходимыми по общему ходу государственной жизни.
Он продолжал реформы, начатые при его отце, а также приступил к завершению некоторых учреждений, созданных еще при императоре Александре II. Винная монополия с каждым годом распространялась на большее число губерний; Судебные уставы 1864 г. были введены в Сибири и в Архангельской губ. в 1896 г., а за ближайшие годы и в остальных частях империи.
Винная монополия, как, впрочем, все мероприятия русской власти, подвергалась жестокой критике со стороны весьма широких кругов русского общества. Говорили, что правительство «спаивает народ». Между тем монополия не имела непосредственного отношения ни к развитию, ни к уменьшению пьянства. И старая «откупная» система, и взимание акциза со спиртных напитков – система, существовавшая в России до введения монополии – создавали особый класс людей, заинтересованных в увеличении сбыта крепких напитков. Государственная монополия продажи водки не пыталась ограничить ее потребления, но и не занималась искусственным увеличением спроса путем рекламы, торговли в кредит и т. д. В то же время – и в этом была главная цель реформы – монополия давала государству более значительный доход, чем прежние системы обложения, – не за счет увеличения пьянства, а путем присвоения себе той доли, которая раньше составляла барыш «посредников». Этот косвенный налог – существующий во всех странах в том или ином виде – шел полностью в государственную казну. Конечно, это было некоторым стеснением сферы частной предприимчивости – но это стеснение было оправдано не только интересами казны, но также и устранением наиболее безобразных форм «распивочной» продажи водки и основанной на них эксплуатации потребителей. В то же время государству при этой системе было гораздо легче, буде оно этого пожелало бы, провести ограничение или даже запрещение спиртных напитков, чем при системе частной торговли.
28 января 1897 г. была произведена первая Всероссийская перепись населения. Раньше – еще в период крепостного права – бывали только весьма несовершенные «ревизии» (последняя в 1858 г.). Оказалось, впрочем, что приближенный статистический учет населения правительственными органами лишь немного отставал от действительности: «официально» считали около 120 миллионов населения, оказалось 126,4 миллиона (не считая двух с половиной миллионов жителей Великого княжества Финляндского). Перепись дала огромный материал о вероисповедном и племенном составе населения, о его занятиях, о распространении грамотности и т. д. Разработка этих материалов растянулась затем на долгие годы.
За введением казенной монополии министр финансов С. Ю. Витте приступил к проведению в жизнь задолго подготовлявшегося плана денежной реформы. Россия уже давно не имела устойчивой валюты. Размен бумажных денег на золото и серебро был приостановлен еще со времен Крымской кампании; курс кредитного рубля (на золото) снова сильно упал во время войны 1877–1878 гг.; он подвергался за 80-е гг. значительным колебаниям, спускаясь до 50 коп. и в редкие моменты поднимаясь до 80 коп. за рубль. Россия отвыкла от металлического обращения; счет велся обычно на кредитные рубли, к которым «приспособилась» и разменная монета (медь и неполноценное серебро). Не только золота, но и полноценного серебра почти не было в обращении. Только таможенные пошлины исчислялись в золотых рублях.
В конце XIX века, при широком развитии международного обмена товарами и капиталами, неустойчивая валюта, не имевшая точного соотношения с валютами других стран, представляла значительные неудобства. За иностранные товары и капиталы приходилось дороже платить, так как прибавлялась к нормальной цене еще премия на риск. В то же время колебания курса создавали осложнения и для русского вывоза: от цены кредитного рубля на иностранных биржах могли зависеть прибыльность или убыточность сделок по продаже русского хлеба и других товаров. На этом некоторые, более умелые, выигрывали; но в общем неустойчивость валюты служила тормозом для развития торговли и промышленности.
Еще при предшественнике С. Ю. Витте, А. Н. Вышнеградском, началось накопление золотого запаса, предназначенного для стабилизации рубля. Витте усиленно продолжал это накопление, используя для этого золото заграничных займов.
Чтобы прекратить игру на курсе рубля, министерство финансов прибегло в начале 1895 г. к следующему приему: оно закупило на Берлинской бирже предлагавшиеся там на срок кредитные рубли (по курсу в 219 марок за 100 р.), запретило вывоз кредитных рублей из России, указав местным банкам, что вывоз кредиток в данный момент будет сочтен участием в спекуляции против рубля. Берлинские биржевики, запродавшие большое количество рублей, оказались не в состоянии их добыть «в натуре» и, чтобы избежать несостоятельности, они вынуждены были обратиться к тому же министерству финансов за разрешением приобрести по крайне невыгодной для них цене (234 м. за 100 р.) нужное им количество рублей. Считают, что валютная спекуляция потеряла на этом свыше 20 миллионов рублей, составивших прибыль русской казны и увеличивших свободную наличность казначейства. Попытки уронить курс рубля были радикально пресечены этой операцией; после этого министерство финансов удержало уже без особых усилий курс рубля на двух третях его золотого паритета.
Но когда 15 марта 1896 г. в «Новом Времени» появилось сообщение о предстоящей денежной реформе, с самых разных сторон начались протесты. Против стабилизации рубля на уровне двух третей возражали с самых противоположных точек зрения. Одни заявляли, что это злостное банкротство, что рубль можно менять на золото только 100 за 100 – хотя за последние сорок лет вся экономическая жизнь приспособилась к новому, более низкому курсу. Другие указывали на желательность введения одновременно золотой и серебряной валюты (биметаллизм); третьи утверждали, что реформа все равно обречена на провал и только грозит величайшими потрясениями; а некоторые вообще отрицали ее полезность.
Проект министерства финансов обсуждался в пяти заседаниях И. Вольно-экономического общества (в марте и апреле 1896 г.); о нем было написано немало статей в газетах и журналах, причем критика явно преобладала над одобрением. Нашлись поклонники кредитного рубля, как С. Ф. Шарапов, доказывавший, что русское хозяйство с ним освоилось; что он служит дополнительной охраной русского производства, удорожая иностранные товары; и что он содействует русскому экспорту хлеба, внося в него элемент азарта. «В мой торговый расчет, – говорили С. Ф. Шарапову хлебные торговцы Калашниковской биржи, – входит элемент такой: авось, мол, выиграю! И благодаря этому я торгую. Это очень дурно может быть, но это факт».
Другие, признавая золотую валюту за благо, утверждали, что она в России не может удержаться. Страна слишком бедна, все золото из нее уйдет за границу, говорили одни. Русское население припрячет все золото в кубышки, оно исчезнет из оборота, и государственный банк должен будет вскоре прекратить размен, заявляли другие.
Те же доводы, которые в Вольно-экономическом обществе выдвигались со стороны русской интеллигенции, были повторены против реформы и в Гос. совете. Члены Гос. совета Б. Мансуров и Д. фон Дервиз в обстоятельных записках доказывали недопустимость девальвации по соображениям государственного престижа.
На это С. Ю. Витте и другие представители его ведомства отвечали обстоятельно по всем пунктам. (В Вольно-экономическом обществе реформу защищали господа Гурьев и Касперов.) Против «морального» довода о недопустимости девальвации было легко указать, что рубль упал уже давно – сорок лет тому назад; что его повышение до золотого паритета вызвало бы величайшие затруднения во всех отраслях хозяйства: бремя всех долгов увеличилось бы в полтора раза, цены бы непомерно возросли и т. д. Кроме того – формально законной валютой был серебряный рубль, а цена на серебро за последние годы катастрофически упала: серебряный рубль был бы не в полтора раза, а вдвое дешевле старого золотого рубля.
Что касается опасений утечки золота за границу, то они неосновательны, так как расчетный баланс России в общем благоприятен; а думать, что русские граждане могут припрятать в «кубышки» сотни миллионов золотых рублей – значит безмерно переоценивать зажиточность того самого населения, о бедственном положении которого так много говорилось, чтобы доказать неосуществимость той же реформы.
В основных чертах реформа сводилась к следующему: новый золотой рубль, признававшийся основной денежной единицей, приравнивался к полутора старым золотым рублям. Иными словами, он считался равным кредитному рублю, курс которого уже свыше года удерживался как раз на уровне 7 р. 50 коп. за «полуимпериал»[18].
В Гос. банке имелся запас золота около 1200 миллионов рублей (по новой оценке), а кредитных билетов в обращении было немногим более 1100 миллионов. Таким образом, восстановление свободного размена не представляло никаких затруднений. (Размер девальвации рубля – в полтора раза – был, кстати сказать, довольно скромный при известной реформе гр. Канкрина в 1842 г., справедливо считающейся образцовой: давали 3 р. 50 коп. ассигнациями за металлический рубль, а в наши дни при стабилизации франка, проведенной Пуанкаре в 1928 г., новый франк составлял всего одну пятую прежнего).
Если в чем можно было упрекнуть министерство финансов, то скорее в избытке осторожности, в чрезмерных затратах на накопление огромного золотого запаса, а также на закупку серебра для чеканки рублей и полтинников. Но полноценная серебряная монета считалась психологически необходимой для внедрения в население привычки к металлическим деньгам.
В апреле 1896 г. вопрос о денежной реформе обсуждался в общем собрании Гос. совета; Витте в заключение своей защитительной речи сказал, что лично был бы рад, если бы проект провалился: тогда пришлось бы выпустить еще 300–400 миллионов кредитных рублей: «Отрезвляться придется лет через десять, когда наступит полное падение рубля; но нарекания будут обращаться тогда не к нынешним финансовым деятелям, на долю коих достанутся лишь похвалы за оживление народной торговли и промышленности». Гос. совет отложил вопрос до осени.
Борьба против денежной реформы, однако, не прекращалась и принимала самые неожиданные формы; так, французский премьер Мелин во время пребывания государя в Париже пробовал внушить ему мысль о вредности золотой валюты для России. Французский посол гр. Монтебелло вручил государю две обстоятельные записки по этому вопросу.
Стоит отметить, что московский либеральный орган «Русские Ведомости» высказался определенно в пользу реформы, за что подвергся резким нападкам чуть не всей остальной печати, обвинявшей «Р. В.» в невежестве, «неуважении к финансовой науке» и т. д.
Старый враг Витте, его непримиримый критик справа И. Цион выпустил в Париже брошюры «Куда временщик Витте ведет Россию» и «Витте и его проект злостного банкротства», называя министра финансов «достойным учеником Карла Маркса». Агитация против реформы во второй половине 1896 г. еще усилилась, а Государственный совет затягивал ее рассмотрение.
Но государь не изменил своего положительного отношения к реформе. Французские записки он передал Витте, сказав: «Вот я вам отдаю записки, которые мне были поданы; я их не читал – можете оставить их у себя!» И 2 января 1897 г. было созвано особое заседание финансового Комитета под председательством самого государя. На нем было постановлено приступить к осуществлению реформы; и указом 3 января было предписано начать чеканку новой золотой монеты, причем на империалах прежних веса и пробы означалось бы «15 рублей» вместо 10 р.
Характерно, что этот указ, означавший «переход через Рубикон» – признание девальвации по курсу двух третей, – был напечатан в газетах мелким шрифтом и не привлек к себе особого внимании публики. Денежная реформа вошла в жизнь незаметно; она не вызвала, вопреки мрачным предсказанием ее критиков, никаких экономических потрясений. Курс был устойчивым уже года два; спекуляция на рубль прекратилась; золото по курсу 1 р. 50 за 1 р. продавалось свободно, и обмен кредитных билетов на золото по тому же курсу не явился поэтому заметным новшеством. Золото за границу не ушло; сколько-нибудь значительной доли его в кубышки не припрятали, и Россия упрочила свое международное финансовое положение, безболезненно перейдя к золотой валюте, принятой к тому времени в большинстве великих держав (Япония последовала примеру России в марте 1897 г.). Момент для реформы был выбран крайне удачно, после четырех урожайных годов (1893–1896). Весьма возможно, что в случае новой отсрочки реформа бы вообще не осуществилась, так как 1897 и 1898 гг. были неурожайными, а затем начали разрастаться внутренние и внешние осложнения.
Виднейшие иностранные экономисты – немцы Адольф Вагнер и Лексис, англичанин Гошен – единодушно признавали своевременность и успешность русской валютной реформы. С. Ю. Витте в своих мемуарах со своей стороны пишет: «В сущности, я имел за себя только одну силу, но силу, которая сильнее всех остальных – это доверие императора, а потому я вновь повторяю, что Россия металлическим золотым обращением обязана исключительно императору Николаю II».
Действительно, при той косности, которую в этом вопросе проявило русское общественное мнение, при заинтересованных иностранных влияниях, враждебных стабилизации, трудно себе представить, чтобы денежная реформа могла быть проведена иначе, как по предписанию императора, который заставил смолкнуть споры, определенно высказав свою волю на заседании финансового Комитета 2 января 1897 г.
К концу 1897 г. было решено чеканить новые золотые монеты в 10 р. и 5 р. Они были на треть меньше старых империалов и полуимпериалов, и столичные острословы сначала их называли «матильдоры» (по супруге С. Ю. Витте) и «виттекиндеры». Но золотая монета быстро приобрела «права гражданства», к ней стали привыкать, и в течение пятнадцати лет – впервые во времена введения бумажных денег (кроме короткой эпохи между девальваций 1842 г. и Крымской войной) – Россия обладала нормальным золотым обращением.
Толки о денежной реформе значительно усилили общий интерес к экономическим вопросам, и судьбы русского хозяйства обсуждались весьма оживленно и свободно на столбцах повременной печати и в различных обществах. Цензура, довольно строгая в вопросах «чистой политики», мало вмешивалась в обсуждение экономических проблем, и «марксистские» точки зрения, так же как и народнические, высказывались довольно свободно. Ленин (из ссылки) присылал свои статьи по земельному вопросу в «легальные» журналы.
Одна книга, вышедшая в начале 1897 г., вызвала ожесточенную полемику. По инициативе того же министра финансов несколько специалистов по экономическим вопросам, с профессорами А. И. Чупровым и А. С. Посниковым во главе, выпустили обстоятельное исследование под названием «Влияние урожаев и хлебных цен на некоторые стороны русского народного хозяйства». В этой книге они приходили к неожиданным выводам: вопреки мнению сельскохозяйственных кругов, считавших падение цен на русский хлеб (особенно резкое в 1894 г.) катастрофой для деревни, авторы исследования утверждали, что низкие цены на хлеб весьма полезны для огромного большинства населения России.
Они указывали, что большинство крестьян либо удовлетворяется своим хлебом, либо даже вынуждено прикупать. Высокие цены поэтому не приносят крестьянам барыша, а то и прямо убыточны. То же можно сказать и про город: естественно, что городской и фабричной части населения выгодно покупать хлеб как можно дешевле. Только 9 проц. крестьян, по исчислению авторов «Влияния урожаев и хлебных цен…», имеют избытки для продажи; только для них, а также для крупных землевладельцев выгодны высокие цены; но интересы огромного большинства страны требуют низких цен.
Эти выводы были сочувственно встречены министром финансов и положены им в основу всеподданнейших докладов о государственной росписи на 1895 и 1896 гг. Но в печати эта книга вызвала многочисленные протесты. Оспаривались как выводы, так и данные, по которым она была составлена. В марте 1897 г. в Вольно-экономическом обществе состоялись по этому поводу прения, показавшие, насколько различные воззрения на русское хозяйство царят среди интеллигенции.
Так называемые марксисты – П. Б. Струве и М. И. Туган-Барановский – выступили с резкой критикой книги. Они указали, что положительные черты, сопутствующие низким ценам, объясняются их совпадением с урожайными годами. Хорошие урожаи, конечно, выгодны деревне, но не благодаря низким ценам, а несмотря на них. Низкие цены на хлеб препятствуют развитию сельского хозяйства, а от них зависят в России и другие отрасли – ремесла и даже промышленность.
Авторы книги на это возражали с той же точки зрения, с которой обычно защищали общину: «Та форма экономических отношений, при которых человек потребляет то, что производит сам, владея землей и орудиями производства, предпочтительнее той, когда самостоятельный хозяин превращается в батрака и фабричного рабочего, – говорит проф. А. И. Чупров. – Натуральное хозяйство оказало России великие услуги; оно служит причиной того, почему землевладельческий кризис, охвативший всю Европу, нами переносится сравнительно легче. У нас есть огромное количество хозяйств, стоящих вне влияния низких хлебных цен. И кто знает, не должны ли мы в современных тяжких условиях в некоторой степени благословлять судьбу за сохранение у нас натурального хозяйства».
Противники возразили ему весьма резко. «Я считаю, что гимн, пропетый г. Чупровым нашему натуральному хозяйству, почти не заслуживает опровержения, – говорил П. Б. Струве. – Эти оптимистические фразы опровергаются всем нашим экономическим убожеством, так резко обнаружившимся в голодный год, всей нашей культурной и политической отсталостью. Связь этих сторон нашей жизни с натуральным хозяйством представляется мне неопровержимой».
В этой полемике оказались заодно, в причудливом сочетании землевладельческие круги и т. н. марксисты против «народников», очутившихся в одном лагере с министерством финансов С. Ю. Витте. Не обошлось в пылу спора между этими группами русской интеллигенции без характерных взаимных обвинений: вы защищаете интересы помещиков, вы требуете высоких цен на хлеб, когда «прогрессивные партии на западе» стоят за низкие цены, говорили «народники». Вы опираетесь на авторитет министра финансов и подбираете нужные ему цифры, – не оставались в долгу «марксисты». Единого мнения по основным вопросам русского хозяйства в среде интеллигенции не было, но эта полемика, освещавшая спорные пункты с самых разнообразных сторон, иногда давала правительству полезный материал для законодательной работы[19].
Не менее сложным по существу, хотя и менее спорным в интеллигентской среде, был вопрос о положении рабочих. России нужна была промышленность, прежде всего для того, чтобы отстоять свою экономическую самостоятельность, с которой неразрывно связана в современных условиях внешняя мощь страны. Но сохранение натурального хозяйства в деревне, действительно освобождавшее от влияния мирового сельскохозяйственного кризиса (и зато усугублявшее разрушительное значение неурожаев), тормозило развитие внутреннего рынка и замедляло приток рабочих в города. Государство принимало различные меры, чтобы помочь развитию промышленности – оно строило железные дороги, оно ввело покровительственные пошлины; но русских капиталов было мало, и промышленность только в последнее время – в конце 1880-х и в 1890-х гг. – стала развиваться более быстрым темпом.
Интеллигентская среда относилась к промышленности с большим подозрением (которое проявилось, между прочим, и на съезде в Нижнем Новгороде). «Народники» доказывали, что развитие капитализма в стране только ухудшает положение народа: наряду с казной появляется новый «эксплуататор», выжимающий соки из народа. Марксисты считали развитие промышленности явлением «прогрессивным», но стремились его использовать главным образом для создания из рабочих «революционного авангарда», и только умеренная часть их, как П. Б. Струве, считала, что русскому капитализму надо еще дать вырасти и окрепнуть, раньше чем вступать с ним в решительную борьбу.
Русские рабочие, несомненно, зарабатывали много меньше, чем пролетарии Западной Европы, и жили в более бедной обстановке. С другой стороны, они по большей части сохраняли связь с деревней, и потому безработица им была менее страшна; меньшему заработку соответствовала также меньшая производительность (и меньшая интенсивность) труда.
Средняя прибыль русского промышленника (в процентах к обороту) была выше, чем в Западной Европе; но с общегосударственной точки зрения эта прибыль была весьма ценной, так как была едва ли не единственным источником (наряду с притоком иностранных капиталов) для дальнейшего развития промышленности. Прибыль фабриканта в общем шла не на какие-либо «кутежи с шампанским», а на расширение производства, столь необходимое для России.
Интеллигенция, весьма мало считавшаяся с интересами производства, поддерживала, разумеется, самые крайние требования в смысле улучшения положения рабочих; в этом «народники» вполне сходились с «марксистами». Но государственной власти, сознававшей, что это улучшение означает удорожание производства, приходилось действовать крайне осмотрительно и выбирать среднюю линию между интересами рабочих и предпринимателей, памятуя прежде всего об интересах всей страны и ее будущего. После больших забастовок 1896 г. был предпринят ряд анкет о положении рабочих. Особое совещание пяти министров по изучению собранных новых данных пришло к выводу, что рабочие не находятся в худшем материальном положении, чем крестьяне, и что нет поэтому основания для принятия чрезвычайных мер, которые бы вызвали новые государственные расходы. Был, однако, издан закон 2 июня об ограничении рабочего времени. Этот закон не удовлетворил, конечно, левые круги. Был установлен максимальный предел рабочего дня для взрослых мужчин в 11 часов, с тем, чтобы в субботу и в предпраздничные дни работали не более 10 часов, тот же 10-часовой предел вводился для работ, хотя бы отчасти производившихся в ночное время. В других странах, с которыми России приходилось конкурировать, законодательные нормы были не более благоприятными для рабочих: во Франции предел был установлен в 12 часов; в Англии, Германии, Соед. Штатах, Бельгии вообще не существовало законодательных ограничений труда взрослых мужчин; в Италии 12-часовой рабочий день был введен только для женского труда. Норма ниже русской была в то время только в Австрии (11 часов) и в Швейцарии (10 1/2 часов). Фактически рабочий день во многих странах – например, в Англии – был несколько меньше, но это было результатом борьбы и соглашений между рабочими и фабрикантами, а не законодательной мерой.
В России правительство считало забастовки, т. н. действия скопом, чрезвычайно нежелательными, опасаясь беспорядков и их использования со стороны революционных элементов. Поэтому оно не желало допускать открытой экономической борьбы фабрикантов и рабочих и вмешивалось в нее само путем законов и при помощи фабричной инспекции, наблюдавшей за их выполнением. Закон 2 июня 1897 г. предусматривал также значительное расширение кадров фабричной инспекции. Он был косвенным ответом на забастовки 1896 г., показывавшим, что правительство, борясь с нежелательными формами выступлений рабочих, в то же время заботилось о защите их интересов.
В конце лета 1897 г. государь посетил Варшаву. Этому предшествовало несколько мер, свидетельствовавших о его желании смягчить ту вражду, которая господствовала в русско-польских отношениях после восстаний 1830–1831 гг. и 1863 г. Был отменен в Западном крае особый налог с землевладельцев польского происхождения, введенный после восстания 1863 г. Был разрешен сбор на постановку памятника Мицкевичу в Варшаве (до того времени это имя считалось «крамольным» – великого польского поэта заслонял враг России, организатор польских легионов в Крымскую войну). Варшавским генерал-губернатором, на место занемогшего графа Шувалова, был назначен мягкий и обходительный кн. Имеретинский. Отменено было обязательное посещение богослужений для учащихся инословных исповеданий (мера эта относилась, впрочем, не только к царству Польскому).
В польском обществе возникли «примиренческие» течения, получившие от своих противников презрительную кличку «угодовцев». Известную роль тут сыграл и франко-русский союз – поляки с давних пор привыкли «ориентироваться» на Францию. Польский публицист Багницкий выпустил брошюру, излагавшую условия, на которых польское общество могло бы примириться с Российской империей. Он писал, что поляки готовы удовлетвориться меньшими правами, нежели те, которыми обладает Финляндия: они не требуют ни отдельного войска, ни таможенной границы; они готовы отказаться от притязаний на Западный край и ограничиться административной автономией, введением выборного городского и земского самоуправления и прекращением обрусительной политики в польских губерниях. Правда, эта программа имела еще одну сторону: надежду на то, что Россия воссоединит с царством Польским австрийские и германские польские области (что вызвало со стороны «народнического» органа «Русское Богатство» критическое замечание: «Примиряясь этой ценой с поляками, мы приобретаем в Германии заклятого и непримиримого врага»).
Императорская чета прибыла в Варшаву 19 августа. Местное население встретило государя так, как ни один русский монарх не был встречаем в Польше. Это было не только официальное торжество, с флагами, иллюминацией и шпалерами войск: во встрече приняло участие громадное большинство населения во главе с местной аристократией. «Мы прошли через тяжелую школу, – писала влиятельная польская газета, – и пришли к выводу, что можно быть хорошим поляком, оставаясь лояльным гражданином русского государства… В нашем энтузиазме нет никаких иллюзий, никаких излишних надежд, ни мечтаний». «Русское Богатство», выражая настроения левых кругов русской интеллигенции, отмечало «неожиданные для многих варшавские празднества».
Государь пробыл в Варшаве четыре дня; он ласково принимал представителей польского общества, благодарил население за выраженные чувства и в рескрипте на имя кн. Имеретинского написал: «Мои заботы о благе польского населения – наравне со всеми верноподданными державы русской в неразрывном государственном единении». Эти слова показывали, что государь, смягчая репрессии, меняя тон в отношениях с поляками, не хотел никаких перемен по существу. Как император Александр III, как К. П. Победоносцев, государь стоял за сосредоточение власти в центре, против обособления отдельных частей империи. В то же время как раз известное обособление, некоторый отказ от централизации были в ту пору для населения Польши самыми минимальными условиями примирения с русской государственностью. Возможно, конечно, что уступки в этом отношении только оказались бы наклонной плоскостью, ведущей к полному отделению Польши? Во всяком случае, варшавские дни 1897 г. были шагом на пути, по которому история в дальнейшем не пошла…
В первую половину своего царствования император Николай II, подобно своему отцу, был «собственным министром иностранных дел» в гораздо большей мере, чем это думали современники. После смерти кн. Лобанова-Ростовского, при его заместителе Шишкине, как и при его дальнейших преемниках, государь руководил внешней политикой России, направляя ее по путям, до конца известным только ему. Личные сношения с правителями других стран и непосредственные приемы послов позволяли ему иметь собственное осведомление, нередко иное и зачастую более достоверное, чем сведения, полученные обычными путями.
Назначение нового министра иностранных дел гр. М. Н. Муравьева (русского посланника в Копенгагене), состоявшееся 1 января 1897 г., не внесло ничего нового во внешнюю политику России. Перед тем как занять свой пост, гр. М. Н. Муравьев побывал в Париже (и на обратном пути в Берлине), чтобы заверить Францию в неизменности русской политики и Германию – в ее миролюбии.
Три главы государств приезжали в 1897 г. в С.-Петербург «отдать визит» государю: весной император Франц-Иосиф; в конце июля – император Вильгельм II; через недели две после него – президент Феликс Фор. Наибольшее политическое значение из этих трех посещений получило наименее нашумевшее из них: приезд австрийского императора.
Между Австро-Венгрией и Россией в 1897 г. было заключено соглашение, на целое десятилетие определившее ход событий на Ближнем Востоке. Интересы России и Австро-Венгрии на Балканах сталкивались не раз; примирить их было трудно, и австро-русская вражда учитывалась всеми правительствами как политическая аксиома. В конечном итоге это было, пожалуй, верно; однако почва для временного соглашения все же нашлась – к великой тревоге государственных деятелей Англии. Убедившись в том, что планы захвата Босфора, выдвигавшиеся русским послом в Константинополе и военными кругами, могут вызвать опасные осложнения, несмотря на некоторые «авансы» со стороны Англии (Ганото прямо говорил гр. М. Н. Муравьеву, что это привело бы к общей европейской войне), государь решил на более или менее долгий срок удовлетвориться сохранением существующего положения и для этого сговориться с государством, имевшим совершенно иные более отдаленные цели, но одинаково заинтересованном в том, чтобы балканский вопрос не был поставлен на очередь в ближайшее время.
Австро-русское сотрудничество сразу же сыграло значительную роль для безболезненной ликвидации греко-турецкой войны, вспыхнувшей весною 1897 г.: Грецию защитили от последствий ее военного поражения, а Крит был принят в заведование «концертом великих держав» при номинальном сохранении турецкого суверенитета.
Приезд императора Вильгельма был обставлен пышным церемониалом – встреча в Кронштадте, иллюминация в Петергофе, военные смотры в Красном Селе, пожалование звания адмирала русского флота. Во многом эта встреча была сходной со свиданием в Бреславле: германский монарх, опираясь на добрые личные отношения с государем, еще не оставил надежды оказывать на него политическое влияние; а государь в ответах на горячие тосты своего гостя по-прежнему проявлял осторожную сдержанность.
В такой же внешней обстановке был встречен через две недели и французский президент Феликс Фор. Государь выехал ему навстречу в Кронштадте; был иллюминован Петергофский парк; президент присутствовал на смотрах и учениях в Красном Селе. Эта параллельность вызвала даже некоторое неудовольствие во французских кругах – и в конце визита им было дано удовлетворение: за прощальным завтраком на крейсере Pothuau 14(26) августа 1897 г. впервые было заявлено устами государя и французского президента, что франко-русский союз существует. Каждый при этом вложил в свою речь свой особый оттенок понимания целей этого союза; тогда как государь говорил о «дружественных и союзных целях, полных одинаковой решимостью содействовать всею своей мощью поддержанию мира», – в речи Феликса Фора было сказано, что союзные нации «руководствуются общими идеалами цивилизации, права и справедливости».
Население русской столицы приветливо встретило гостей. Петербургские обыватели шумно чествовали моряков французского флота и кричали «ура» под звуки «Марсельезы», причем известную роль для интеллигенции играла также сладость республиканского «запрещенного плода». Этот радушный прием, однако, не имел особого политического значения, и либеральный «Вестник Европы» по этому поводу предостерегал от чрезмерных увлечений. «Со стороны французских публицистов, – писал он, – вполне извинительно приписывать нашим народным массам такие ожидания и радости, о которых наш народ едва ли имеет точное представление. Если у нас образованные люди проникаются французскими восторгами до забвения здравого смысла – почему французам не принимать их за чистую монету?» И либеральный орган, на этот раз в согласии с политикой правительства, указывал, что «союз с Францией для нас может быть полезен, если только он не направлен специально против Германии», и что вообще «франко-русский союз имеет несравненно большее значение для Франции, чем для нас».
Хотя государю не удалось достигнуть примирения между Францией и Германией, все же период 1895–1898 гг., когда пост французского министра иностранных дел занимал Ганото, был временем некоторого смягчения этой старой вражды. В Англии это вызвало большую тревогу. Ее политика «блистательного одиночества» основывалась на предпосылке о неустранимости некоторых антагонизмов на материке Европы. Между тем Австрия и Россия заключили деловое соглашение; и франко-германская вражда при содействии той же России как будто грозила в свою очередь исчезнуть! На самом деле до этого было далеко, но «у страха глаза велики». К тому же события на Дальнем Востоке – занятие Киао-Чао, а затем Порт-Артура[20] – показывали как будто, что державы Европейского материка, принадлежащие к обеим коалициям – «тройственной» и «двойственной», – имеют какую-то общую колониальную политику и действуют в Азии, не спрашивая согласия Англии.
Со стороны кабинета Солсбери—Чемберлена был тогда предпринят ряд маневров, имевших целью предотвратить образование «концерта европейских материковых держав». (Об этих маневрах, происходивших за кулисами, широкой публике стало известно только на много лет позднее.)
Была и другая причина английской тревоги. Указом 24 февраля 1898 г. государь предписал отпустить из свободной наличности государственного казначейства 40 миллионов рублей на постройку военных судов, «независимо от увеличения ассигнований по смете морского министерства за 1898–1904 гг.». Россия, имевшая к тому времени в Балтийском море семь броненосцев и три бронированных крейсера не старше десяти лет, приступала к удвоению своего военного флота[21]. Почти в то же время германский рейхстаг принял новую судостроительную программу на 250 миллионов марок.
Англия, нотою 31 января (12 февраля) предлагавшая России раздел Китая и Турции на английскую и русскую сферы влияния (и встретившая отказ), в конце марта предложила Германии вступить с ней в формальный союз.
Германское правительство отнеслось, однако, с недоверием к этому предложению. Считая, что Англия и Россия сговориться никогда не могут, оно полагало, что Англии все равно не на кого больше рассчитывать – разве на англофильские элементы во Франции; а если бы Франция склонилась в сторону Англии, это бы компенсировалось сближением России с Германией. Не придавая особого значения английскому предложению, император Вильгельм II решил уведомить о нем государя личным письмом и при этом попытался добиться от государя каких-нибудь обещаний за эту «услугу».
«Раньше чем отвечать, – писал император Вильгельм 30/18 мая, – я прямо и откровенно обращаюсь к тебе, мой кузен и уважаемый друг, и уведомляю тебя, потому что чувствую – это вопрос жизни и смерти». Вильгельм II указывал, что Англия хочет заключить договор вообще с Тройственным союзом: «Япония и Америка, с которыми уже начаты предварительные переговоры, присоединятся к нам. Можешь сам себе представить все возможности, которые зависят от нашего отказа или нашего согласия.
Так вот, старый верный друг, я тебя спрашиваю: скажи, что ты можешь предложить и что ты сделаешь, если я откажусь. Твои предложения должны быть точными, откровенными и без всякой задней мысли… Не беспокойся о своей союзнице, она получит подобающее место в этой комбинации согласно твоему желанию, что бы ты ни предложил».
Государь, однако, правильно оценил положение: если бы Германия хотела сговориться с Англией, она бы не стала его запрашивать; очевидно, она только желала извлечь какую-нибудь выгоду из своего отказа. Государь ответил приветливо, но с нередко свойственной ему тонкой иронией. Он указал прежде всего, что Англия еще недавно делала России «весьма соблазнительные предложения». «Это доказывает, что Англии тогда была нужна дружба с нами, чтобы она могла втайне противодействовать росту нашего влияния на Д. Востоке». Слова о присоединении Японии и Америки к англо-германскому союзу вызывают у государя замечание: «Как тебе известно, мы пришли с Японией к соглашению о Корее, и еще недавно у вас установились превосходные отношения с Сев. Америкой. По правде сказать, я не вижу, почему бы эта страна вдруг обратилась против своих старых друзей единственно ради прекрасных глаз Англии.
Мне очень трудно, а то и невозможно ответить на твой вопрос: полезно ли будет для Германии принять предложения Англии? Я не знаю, какая им цена. Ты должен сам принять решение, зная, что лучше и что необходимо для твоей страны».
Государь оказался прав: Германия все равно не заключила соглашения с Англией, и вскоре Вильгельм II снова писал государю: «Насколько я могу понять, англичане во что бы то ни стало хотят найти на материке армию, которая бы сражалась за их интересы. Думаю, им будет нелегко найти такую армию, во всяком случае, это будет не моя».
Тою же весной 1898 г. на военное и колониальное поприще выступила еще одна великая держава, с еще ничтожной армией, но уже сильным флотом. Разразилась война между Испанией и Соед. Штатами, которые впервые приобрели в ней владения за пределами Северо-Американского материка.
В этой-то обстановке государем было задумано и предпринято его историческое выступление – с предложением положить предел росту вооружений, ведущему к войне неслыханных размеров.
Происхождение этой ноты до сих пор служит предметом споров. Одни приписывают ее влиянию Куропаткина, который как раз в марте 1898 г. докладывал государю проект соглашения с Австрией об отсрочке введения скорострельной артиллерии в русской и австрийской армиях; ссылаются на появившуюся в то время шеститомную книгу Блиоха, доказывавшую невозможность успешного ведения войн при современных условиях; говорили о влиянии гр. М. Н. Муравьева и даже Витте, хотя министр финансов никогда не принадлежал к числу «идеологов». Вернее всего, что эта инициатива принадлежала самому государю: чтобы высказать ее от имени великой державы, нужно было соединение смелости и простоты, свободных от рядовых дипломатических соображений.
Более четверти века длился в Европе мир; народы начинали к нему привыкать; они принимали исключительно долгое затишье между вулканическими извержениями за окончательное угасание вулкана. Но правительства знали, как непрочен этот мир, и вооружения росли с каждым годом. На русскую и на германскую судостроительную программу Англия отвечала морским бюджетом, превышавшим бюджеты обеих держав, только что резко повысивших свои кредиты на флот. Намечавшееся в ту пору австро-русское соглашение об отсрочке артиллерийского перевооружения было только частностью – однако и оно наталкивалось на большие трудности. Получалось, что долгая отсрочка военных столкновений только вела к небывалому накоплению военных сил и средств – и грядущая война должна была неизбежно принять невиданные, фантастические размеры. В народах это вызывало ощущение: значит, войны не будет. Но правители – конечно, не один государь – видели, что причины столкновений не уменьшаются, что способы мирного разрешения спорных вопросов по-прежнему отсутствуют. Попытки создать такую международно-политическую систему, которая исключала бы войну, приводили только к сложным шахматным ходам, минам и контр-минам, к перегруппировкам и мнимым перегруппировкам, ярким образцом которых были английские предложения России, а затем Германии – имевшие целью разрушить будто бы намечавшееся объединение европейских материковых держав. Не мир сулил Европе и франко-русский союз, который был выгоден и России и Франции главным образом в случае новой большой войны.
Провидя опасность великой катастрофы – как ее провидели многие, – государь, как по своему положению, так и по своим личным свойствам, один оказался в состоянии во весь рост поставить перед миром вопрос о грядущих потрясениях. Нота об опасностях вооруженного мира была не практическим политическим ходом; это был вопрос, обращенный к государствам: вы видите опасность, хотите ли вы приложить усилия, чтобы ее предотвратить? И можете ли вы это сделать?
Если считать, что жизнь народов течет по своим законам, настолько же незыблемым, настолько же независимым от человека, как законы, управляющие движением светил, – такой вопрос должен казаться бесплодным и наивным. Но если верить, что не только у людей, но и у государств имеется свобода воли, – тогда надо признать, что императору Николаю II, который первый поставил вопрос о практических мерах для предотвращения войн и облегчения бремени вооружений, принадлежит исторический почин в великом деле, и что один этот почин дает ему право на бессмертие.
Мысль о таком выступлении зародилась у государя, видимо, в марте 1898 г.; министр иностранных дел гр. М. Н. Муравьев составлял для него об этом записку, которую затем критиковал великий князь Алексей Александрович. Государь, однако, не отказался от этой мысли, и в августе она приняла окончательную форму.
31 июля (12 августа) был подписан мир между Испанией и Соед. Штатами. 12(24) августа гр. М. Н. Муравьев пригласил к себе послов иностранных держав (французского посла гр. Монтебелло – на два часа раньше других, чтобы подчеркнуть особое отношение к союзнице). Текст обращения к державам был уже утвержден государем. «Каков бы ни был исход предполагаемой меры, – писал гр. Муравьев в своем всеподданнейшем докладе, – уже одно то, что Россия, во всеоружии своей необоримой мощи, выступила первая на защиту вселенского мира, послужит залогом успокоения народов, осязаемо укажет на высокое бескорыстие, величие и человеколюбие Вашего Императорского Величества, и на рубеже истекающего железного века запечатлеет Августейшим Именем Вашим начало грядущего столетия, которое с помощью Божьей да окружит Россию блеском новой мирной славы».
Вот текст этого исторического документа:
«Охранение всеобщего мира и возможное сокращение тяготеющих над всеми народами вооружений являются при настоящем положении вещей целью, к которой должны бы стремиться усилия всех правительств.
Взгляд этот вполне отвечает человеколюбивым и великодушным намерениям Его Императорского Величества, Августейшего моего государя.
В убеждении, что столь возвышенная цель соответствует существенным потребностям и законным вожделениям всех держав, Императорское правительство полагает, что настоящее время весьма благоприятно для изыскания путем международного обсуждения наиболее действительных средств обеспечить всем народам истинный и прочный мир и, прежде всего, положить предел все увеличивающемуся развитию современных вооружений.
В течение последних двадцати лет миролюбивые стремления особенно твердо укрепились в сознании просвещенных народов. Сохранение мира поставлено было целью международной политики. Во имя мира государства сплотились в могучие союзы. Для лучшего ограждения мира увеличили они в небывалых доселе размерах свои военные силы и продолжают их развивать, не останавливаясь ни перед какими жертвами.
Однако все эти усилия не могли пока привести к благодетельным последствиям желаемого умиротворения.
Все возрастающее бремя финансовых тягостей в корне расшатывает общественное благосостояние. Духовные и физические силы народов, труд и капитал, отвлечены в большей своей части от естественного назначения и расточаются непроизводительно. Сотни миллионов расходуются на приобретение страшных средств истребления, которые, сегодня представляясь последним словом науки, завтра должны потерять всякую цену ввиду новых изобретений. Просвещение народа и развитие его благосостояния и богатства пресекаются или направляются на ложные пути.
Таким образом, по мере того как растут вооружения каждого государства, они менее и менее отвечают предпоставленной правительствами цели. Нарушения экономического строя, вызываемые в значительной степени чрезмерностью вооружений, и постоянная опасность, которая заключается в огромном накоплении боевых средств, обращают вооруженный мир наших дней в подавляющее бремя, которое народы выносят все с большим трудом. Очевидным поэтому представляется, что если бы такое положение продолжилось, оно роковым образом привело бы к тому именно бедствию, которого стремятся избегнуть и пред ужасами которого заранее содрогается мысль человека.
Положить предел непрерывным вооружениям и изыскать средства предупредить угрожающие всему миру несчастия – таков высший долг для всех государств.
Преисполненный этим чувством, государь Император повелеть мне соизволил обратиться к правительствам государств, представители коих аккредитированы при Высочайшем дворе, с предложением о созвании конференции в видах обсуждения этой важной задачи.
С Божьей помощью, конференция эта могла бы стать добрым предзнаменованием для грядущего века. Она сплотила бы в одно могучее целое усилия всех государств, искренне стремящихся к тому, чтобы великая идея всеобщего мира восторжествовала над областью смуты и раздора. В то же время она скрепила бы их согласие совместным признанием начал права и справедливости, на которых зиждется безопасность государств и преуспеяние народов».
Нота была опубликована в «Правительственном Вестнике» 16 (28) августа и в тот же день была распространена по всему миру.
Ответ последовал очень быстрый – и отрицательный.
Что мог означать на языке практической политики отказ от дальнейших вооружений? Прежде всего закрепление существующего положения вещей, так как вооружения необходимы главным образом для того, чтобы произвести те или иные перемены. Иными словами, те, кто не мирился с существующим положением, должны были высказаться против ограничения вооружений. Это в откровенной форме выразил «Вестник Европы». Особый интерес ноты, писал русский либеральный орган, в том, что она исходит от союзника Франции: «Трудно рассчитывать на успех предложенной конференции при отсутствии признаков поворота в политическом настроении Франции относительно завоеванных немцами провинций. Пока эльзас-лотарингский вопрос не исчезнет с горизонта и не будет признан разрешенным раз навсегда в пользу Германии, до тех пор не может быть и речи о прочном и действительном облегчении непосильных тягот вооруженного мира».
Между тем при первой же вести о русской ноте официозный Temps[22] недвусмысленно высказался как раз по этому пункту: «Право и справедливость… понесли в 1871 г. еще и поныне не исправленный ущерб. Пока скандал этого правонарушения не изглажен, потомки людей 1789 г., верные наследники той Революции, которая стяжала человеку его права, могут подписаться под принципами, упомянутыми гр. Муравьевым… только обеспечив с самим существованием Франции исправление прошлого и выпрямление будущего».
Так как «исправление прошлого» – иными словами, возвращение Эльзаса и Лотарингии – было едва ли возможно без новой большой войны, ответ на русский вопрос был, таким образом, отрицательный. Но не одна Франция признала для себя неприемлемым предложение русского царя, хотя ей и пришлось, по положению союзницы России, первой «поставить точку над i». Правда, английская и германская печать встретили ноту сочувственно, и Temps писал, что она «составит славу Царя и Его царствования»; но английское правительство вообще не проявило склонности принять русскую инициативу всерьез, а Германия не на шутку встревожилась.
Если во Франции первой мыслью было – как бы нас не заставили признать Франкфуртский договор, – то в Германии задали себе вопрос: не хотят ли от нее потребовать, ради общего умиротворения, каких-нибудь уступок в эльзаском вопросе? И Бюлов писал германскому послу в С.-Петербурге, чтобы он заранее отверг такую возможность.
Необычайное раздражение проявил император Вильгельм, испещрявший гневными и насмешливыми примечаниями все донесения и записки по этому вопросу. «Все это словоизвержение порождено горькой нуждой… До сих пор Европа оплачивала русские вооружения… Гуманитарный угар довел до этого невероятного шага… Тут какая-то чертовщина», – писал германский император 28(16) августа. Все же на следующий день он телеграфировал государю, что его нота «ярко освещает возвышенность и чистоту Его побуждений…» «Однако, – добавлял Вильгельм II, – на практике это затруднительно… Можно ли, например, представить себе монарха, распускающего полки, освященные веками истории?»
Так как в первый месяц положительные ответы поступили только от Италии и от Австрии, государь послал за границу для переговоров гр. М. Н. Муравьева и военного министра А. Н. Куропаткина. Государь при этом разрешил им давать следующие толкования ноты 12 августа: имеется в виду не разоружение, а ограничение дальнейших вооружений; на первой конференции следует хотя бы приступить к осуществлению этой идеи, не задаваясь целью сразу провести ее полностью.
Когда русские министры приехали в Париж, там как раз выдвигался на первый план конфликт с Англией из-за Фашоды: англичане, только что наголову разбившие под Омдурманом армию махдистов, заявляли претензии на всю долину Нила и грозили удалить силой небольшой французский отряд полковника Маршана, дошедший до Нила от Атлантического океана после долгого пути по неисследованным дебрям экваториальной Африки. Англо-французские отношения приняли столь резкий оборот, что президент Феликс Фор и Делькассе – новый министр иностранных дел, сменивший летом Ганото, – говорили гр. Муравьеву: «наш враг не Германия, а Англия…»
Первые разговоры между союзными министрами имели не очень дружелюбный характер. «Правительственное сообщение 12 августа произвело на французскую армию тяжелое впечатление, – объяснял А. Н. Куропаткину новый французский военный министр ген. Шануан (в ту пору – это был самый разгар дела Дрейфуса – военные министры во Франции сменялись весьма часто). – Офицеры французской армии опустили головы. Разоружение после затраченных в течение 27 лет огромных усилий и средств отнимало у них надежду на возвращение Эльзаса и Лотарингии… Расстаться с этой надеждой французы не могут еще и потому, что она объединяет лучшие силы Франции независимо от принадлежности к различным политическим партиям… Возникали даже подозрения: не сделан ли этот шаг русским государем по соглашению с Вильгельмом?»
Французское правительство проявило некоторое неудовольствие по поводу того, что его не предупредили заранее. А. Н. Куропаткин дал следующее объяснение: «Дабы великое слово, раздавшееся с Царского трона, было принято всеми правительствами и народами как бескорыстное желание общего блага, необходимо было не выделять какую-либо из держав и сделать предложение об ограничении вооружений одинаково объективным для всех». Действительно, если бы Франция была уведомлена заранее, то государю пришлось бы либо отказаться от задуманного шага, либо предпринять его вопреки французским возражениям, либо, наконец, внести в свое предложение такие оговорки, которые отнимали бы у него его объективное, бескорыстное значение.
В общем, когда выяснилось, что нота 12 августа не имела в виду конкретных политических выводов, что это – лишь принципиальная, теоретическая постановка вопроса, французские политические деятели сразу успокоились и согласились принять участие в конференции.
Генерал Шануан скоро настолько освоился с этой мыслью, что стал придумывать конкретные задачи для международной конференции: например, нейтрализацию судов-госпиталей или ограничение применения новых взрывчатых веществ. Конференция, по мнению французского военного министра, могла бы также заняться «…статистической разработкой вопроса о том, какие выгоды для земледелия, промышленности и торговли могли бы получиться от уменьшения вооружений».
Графу М. Н. Муравьеву выпало на долю разъяснять русскую ноту также и германским политическим деятелям. Французы богаче нас с вами, говорил он гр. Эйленбургу. Вы и мы гораздо скорее дойдем до предела. «Ложь! – пометил в докладе об этом разговоре Вильгельм II. – Русские уже дошли». Германский император упорно придерживался версии о том, что нота 12 августа вызвана острым недостатком денег в русской казне, тогда как именно в эти годы (1897–1900) внешний долг России не возрос, а даже несколько сократился[23].
После заграничной поездки А. Н. Куропаткина и гр. М. Н. Муравьева можно уже было подвести итоги русской инициативы. Наиболее интересны оказались выводы русского военного министра (в его докладе государю 23 ноября): «Народы отнеслись восторженно, правительства – недоверчиво». С политической стороны уменьшение вооружений неприемлемо ни для Франции, которая «выносит бремя легче других, на приостановку ввиду Эльзаса не пойдет», ни для Германии, которая также «выносит легко», и, кроме того, «ни одна держава не поставлена в такую тяжелую необходимость отчаянной самообороны: Франция ждет минуты для реванша». Австрия и Италия были бы за («Австрия боится всех и каждого, сбыточного и несбыточного», – помечал в своем докладе гр. Муравьев). Англия пошла бы на ограничение вооружения – кроме флота! Малые государства были бы рады – если им гарантируют неприкосновенность.
Военный министр намечал, какие вопросы должны быть разрешены раньше, чем станет осуществимым общее разоружение: оно будет возможно 1) когда распадется Австрия; 2) когда мы займем Босфор; 3) когда Франция получит Эльзас-Лотарингию, а Германия, в виде компенсации, немецкие провинции Австрии.
К этому времени франко-английский конфликт из-за Фашоды уже разрешился, но английское правительство усиленно флиртовало с Германией, стремясь создать впечатление, что в случае войны оно могло бы рассчитывать на германскую поддержку. Чемберлен произнес в Манчестере (3 ноября) резкую антифранцузскую речь. Обстановка, казалось бы, благоприятствовала соглашению материковых держав. Но германское правительство колебалось между Англией и Россией. Оно, во всяком случае, не сумело – или не пожелало – использовать англо-французский конфликт для улучшения отношений с Францией. Делькассе уступил: полковнику Маршану было приказано сдать Фашоду англичанам. Русская дипломатия склонялась при этом в пользу примирительной позиции.
«Если правда, что гр. Муравьев посоветовал Франции совершить этот безумный поступок, – писал государю из Дамаска Вильгельм II, – это было крайне необдуманно с его стороны, т. к. это отступление нанесло здесь твоим amis et alliés смертельный удар, от которого их престиж никогда не оправится».
В этом случае государь, однако, следовал принятой линии – избегать осложнений в Европе; а Делькассе, непримиримый противник Германии, подготовлял возможность англо-французского «сердечного согласия»: забыть Фашоду было все же легче, нежели Седан.
Что оставалось делать с планом международной мирной конференции? Было ясно, что больших перемен от нее ждать нельзя. Современный политический мир уже дал отрицательный ответ на вопрос, поставленный государем. Можно было открыто об этом объявить, подчеркнув причины неудачи русской инициативы; но это задело бы самолюбие дружественных держав и не способствовало бы целям умиротворения. Одно время предполагалось издать новую ноту, указывающую, что «при наличии явлений, столь противоречащих желанию мира», момент для конференции представляется неблагоприятным. В первоначальном проекте этой ноты содержались прямые обвинения против Англии. Но затем было признано, что нельзя делать одну Англию «козлом отпущения». Нежелательно также было бы бросить начатое дело: недостижимость цели отнюдь не представлялась очевидной для широких кругов населения всех стран, восторженно встретивших призыв к общему миру; отказ от созыва конференции неминуемо вызвал бы недоумения и кривотолки.
Русское правительство поэтому в декабре 1898 г. разработало вторую ноту, основанную на опыте последних месяцев и сводившую общие предложения ноты 12 августа к нескольким конкретным пунктам.
«Несмотря на проявившееся стремление общественного мнения в пользу всеобщего умиротворения, – говорилось в этой ноте, – политическое положение значительно изменилось в последнее время. Многие государства приступили к новым вооружениям, стараясь в еще большей мере развить свои военные силы. Естественно, что при столь неопределенном порядке вещей нельзя было не задаться вопросом о том, считают ли державы настоящую политическую минуту удобной для обсуждения международным путем тех начал, кои изложены были в циркуляре от 12 августа…
В случае если бы державы признали настоящую минуту благоприятной для созыва конференции на указанных основаниях, представлялось бы несомненно полезным установить между правительствами соглашения относительно программы занятий будущей конференции.
Само собою разумеется, что все вопросы, касающиеся политических соотношений государств и существующего на основании договоров порядка вещей, как и вообще все вопросы, кои не будут входить в принятую кабинетами программу, будут подлежать безусловному исключению из предметов обсуждения конференции».
Успокоив, таким образом, опасения Франции и Германии насчет возможности постановки политических вопросов, русское правительство выдвигало следующую программу:
1) Соглашение о сохранении на известный срок настоящего состава сухопутных и морских вооруженных сил и бюджетов на военные надобности;
2) Запрещение вводить новое огнестрельное оружие и новые взрывчатые вещества;
3) Ограничение употребления разрушительных взрывчатых составов и запрещение пользоваться метательными снарядами с воздушных шаров;
4) Запрещение употреблять в морских войнах подводные миноносные лодки (тогда еще только производились с ними первые опыты);
5) Применение Женевской конвенции 1864 г. к морской войне;
6) Признание нейтральности судов и шлюпок, занимающихся спасением утопающих во время морских боев;
7) Пересмотр деклараций 1874 г. о законах и обычаях войны;
8) Принятие начала применения добрых услуг посредничества и добровольного третейского разбирательства; соглашение о применении этих средств; установление единообразной практики в этом отношении.
В этой ноте первоначальная основная идея сокращения и ограничения вооружений уже оставалась только «первым пунктом» наряду с другими предложениями.
Русская программа для мирной конференции была, таким образом, сведена к нескольким положениям, вполне конкретным; через с лишком тридцать лет в Женеве на конференции по разоружению обсуждались те же вопросы и повторялись «зады» русских предложений 1898–1899 гг.
Вторая нота была встречена много холоднее, чем первая: одни увидели в ней отступление, другие смелее выражали свое отрицательное отношение к поставленным задачам. Temps, приветствовавший общую идею ноты 12 августа, называл программу 30 декабря неосуществимой утопией. Temps писал: «Существенно не отступать от обязательной вежливости в отношении России и не изменять гуманным идеалам нашего прошлого; в этих пределах мы сохраняем всю свободу действий».
Этот прием вызвал у государя в беседе с Куропаткиным возглас сожаления о том, что он взял на себя такой почин. Однако, несмотря на неблагоприятную атмосферу, мирная конференция все же состоялась. «Мир был уже поражен, – писал в своей книге о конференции Ж. де Лапраделль, – когда могущественный монарх, глава великой военной державы, объявил себя поборником разоружения и мира в своих посланиях от 12(24) августа и 30 декабря. Удивление еще возросло, когда благодаря русской настойчивости конференция была подготовлена, возникла, открылась». Местом ее созыва была избрана Гаага, столица Голландии, одной из наиболее «нейтральных» стран (и в то же время не официально «нейтрализованной», как Швейцария и Бельгия).
Для того чтобы обеспечить участие всех великих держав, пришлось согласиться на то, чтобы не приглашать африканских государств (из-за обострившегося в ту пору конфликта Англии с бурами), а также Римскую курию (из-за Италии). Не были приглашены также государства Средней и Южной Америки. В конференции приняли участие все двадцать европейских государств (представители Болгарии – в составе турецкой делегации), четыре азиатских (Япония, Китай, Сиам и Персия) и два американских (Соединенные Штаты и Мексика).
Гаагская мирная конференция заседала с 18(6) мая по 29 (17) июля 1899 г. под председательством русского посла в Лондоне, барона Стааля.
Борьба велась на ней вокруг двух пунктов – ограничения вооружений и обязательного арбитража. По первому вопросу прения состоялись в пленарном заседании первой комиссии (23, 26 и 30 июня).
«Ограничения военного бюджета и вооружений – главная цель конференции, – говорил русский делегат барон Стааль. – Мы не говорим об утопиях, мы не предлагаем разоружение. Мы хотим ограничения, остановки роста вооружений». Военный представитель России, полковник Жилинский, предложил: 1) обязаться не увеличивать в течение пяти лет прежнего количества войск мирного времени, 2) точно установить это число (без колониальных войск[24]), 3) обязаться в течение того же срока не увеличивать военные бюджеты. Капитан Шеин предложил на трехлетний срок ограничить морские бюджеты, а также опубликовать все данные о флотах.
Несколько государств (в том числе Япония) сразу заявили, что еще не получили инструкций по этим вопросам. Непопулярную роль официального оппонента взял на себя германский делегат, полковник Гросс фон Шварцгоф. Он иронически возражал тем, кто говорил о непосильных тяготах вооружения. «Позволю себе рассеять благожелательные опасения, – говорил он, – германский народ не изнемогает под бременем налогов; он не стоит на краю пропасти. Он богатеет, уровень его жизни повышается. Всеобщая воинская повинность для немцев не бремя, а священный долг. Кроме того, сила армий – не только в численности. Что касается войск в колониях, то для некоторых стран это значительная величина, для других – ничтожная; получается неравенство. Я утверждаю, что страна может увеличить свою боевую мощь, не увеличивая численности армии».
Вопрос был передан в подкомиссию из восьми военных (представителей Австро-Венгрии, Англии, Германии, Италии, России, Румынии, Франции и Швеции), которая, за исключением русского делегата Жилинского, единогласно признала, что: 1) трудно даже на пять лет закрепить численность войск, не регулируя одновременно другие элементы национальной обороны, 2) не менее трудно урегулировать международным соглашением другие элементы, разные в разных странах. Поэтому, к сожалению, русского предложения принять нельзя.
Эту точку зрения разделила и первая комиссия, и общее собрание конференции. Французский делегат Леон Буржуа, соглашаясь с техническими доводами германского делегата, предложил только добавить следующее, чисто платоническое, заявление: «Конференция полагает, что ограничение военных тягот, представляющих ныне тяжелое бремя для мира, крайне желательно для морального и материального преуспеяния человечества».
Что касается морских вооружений, то делегации сослались на отсутствие инструкций. «Вряд ли инструкции придут до конца конференции, – заметил тогда председатель первой комиссии ван Карнебеек. – Поступим с морскими вооружениями, как с сухопутными».
Страстные споры возбудил еще только вопрос об арбитражном суде. Германская делегация заняла в этом вопросе непримиримую позицию. Она стояла на точке зрения, отчетливо формулированной закулисным руководителем германского министерства иностранных дел, советником фон Гольштейном: «Малые государства в качестве субъектов, мелкие вопросы в качестве объектов арбитражного разбирательства можно себе представить; большие государства и важные вопросы – никогда. Чем государство больше, тем оно более рассматривает себя как самоцель, а не как средство для достижения высших, вне его лежащих целей. Для государства нет более важной цели, нежели защита своих интересов. Но таковые для великой державы не обязательно тождественны с сохранением мира; они могут состоять в преодолении врага и конкурента при помощи умело составленной более могущественной группировки».
Компромисс был найден путем отказа от обязательности арбитража (даже в вопросах, не затрагивающих чести или жизненных интересов отдельных стран). Германская делегация согласилась, в свою очередь, на учреждение постоянного суда. Вильгельм II, впрочем, считал и это большой уступкой, сделанной им государю. «Чтобы он не оскандалился перед Европой, – написал германский император на докладе Бюлова об итогах Гаагской конференции, – я соглашаюсь на эту глупость. Но в своей практике я и впредь буду полагаться и рассчитывать только на Бога и на свой острый меч. И… мне на все эти постановления!» В менее резкой форме то же высказали и государственные деятели других стран.
Правда, из той программы, которая была выдвинута в ноте 30 декабря, только первый пункт был отвергнут целиком. Были приняты декларации о запрещении: 1) разрывных пуль («дум-дум»), 2) метания взрывчатых снарядов с воздушных шаров, 3) употребления снарядов, распространяющих удушливые газы. Утверждены были соглашения о применении Женевской конвенции к морской войне (в нее входил и вопрос о судах-госпиталях), о пересмотре декларации о законах и обычаях войны и о мирном разрешении международных споров путем посредничества и третейского разбирательства. Плодом этой последней конвенции, разработанной русским делегатом проф. Ф. Ф. Мартенсом, явилось учреждение действующего и поныне Гаагского международного суда. Это, однако, было весьма мало по сравнению с первоначальным замыслом государя.
Русское общественное мнение в течение всего периода от ноты 12 августа до окончания Гаагской конференции проявляло довольно слабый интерес к этому вопросу. Преобладало, в общем, сочувственное отношение с примесью скептицизма и некоторой иронии. В кругах интеллигенции были удивлены этим шагом, резко расходившимся с ходячими представлениями об «империализме» и «милитаризме» русской власти. Старались как-нибудь объяснить ноту 12 августа практическими, мелочными соображениями, говорили об ее «неискренности». А к тому времени, когда конференция собралась, внимание русского общества было настолько поглощено событиями внутренней политики, что работа в Гааге не вызывала уже особого интереса.
Нота 12 августа 1898 г. и Гаагская конференция 1899 г. сыграли, однако, свою роль в мировой истории. Они показали, насколько далеко в тот момент было до общего замирения, насколько непрочно было международное затишье. Они в то же время поставили на очередь вопрос о возможности и желательности международных соглашений для обеспечения мира. Отсюда проистекли и все дальнейшие попытки – не только вторая Гаагская конференция 1907 г., но и Женевские учреждения. «Идея эта пустила ростки», – сказал гр. М. Н. Муравьев, передавая послам держав циркулярную ноту 12 августа. Это предсказание, во всяком случае, оправдалось.
Те, кто считает войны неизбежными, необходимыми – а то и полезными, – назовут, быть может, эту попытку благородной, но бесплодной утопией, бесполезным, если не вредным, начинанием, только порождающим обманчивые иллюзии; те же, кто верит в возможность международного мира на основе взаимного соглашения всех стран, все те, кто затем приветствовал идею Лиги Наций и конференцию по разоружению, не могут не признать, что первый почин в постановке на очередь этого вопроса бесспорно принадлежит императору Николаю II; и этого не могли стереть со страниц истории ни войны, ни революции нашего времени.
Когда собралась 9 ноября 1921 г. Вашингтонская конференция по вопросу о морских вооружениях, североамериканский президент Гардинг в своей вступительной речи вспомнил, кому принадлежал первый почин в этом деле. «Предложение ограничить вооружение путем соглашения между державами – не ново, – сказал американский президент. – При этом случае, быть может, уместно вспомнить благородные стремления, выраженные 23 года назад в Императорском рескрипте Его Величества Императора Всероссийского». И, процитировав почти целиком «ясные и выразительные» слова русской ноты 12 августа, президент Гардинг добавил: «С таким сознанием своего долга Его Величество Император Всероссийский предложил созыв конференции, которая должна была заняться этой важной проблемой».
18
Старая 3-рублевая монета.
19
Насколько зыбки и неопределенны были у русской интеллигенции представления о положении деревни, можно видеть из следующего примера: в книге «Влияние урожаев и хлебных цен…» имелось исследование Ф. А. Щербины о крестьянских бюджетах. Оно основывалось, между прочим, на весьма скудных и устарелых данных: обследовании 283 крестьянских хозяйств (из них 168 в Воронежской губ.), произведенном около 1880 г. Щербина приходил к выводу, что доход крестьянской семьи от 52 р. 47 к. до 58 р. 51 к. на душу. Для семьи в 8 человек (таково было большинство обследованных хозяйств) это составляло от 420 до 500 р. в год. Цифра, конечно, не очень высокая – но во время прений в Вольно-экономическом обществе многие ораторы говорили, что крестьянское хозяйство имеет доход около 55 р. в год, и никого эта цифра не поразила, хотя один только хлеб, потребляемый за год крестьянской семьей в 8 человек, определялся в тех же прениях в сумме около 150 пудов!
20
О дальневосточных событиях см. дальше, гл. V.
21
Черноморский флот, запертый в проливах по Парижскому трактату, не мог учитываться при исчислении морской мощи России в свободных морях.
22
Передовая статья 30/18 августа 1898 г.
23
За эти годы погашено внешних займов на 258 миллионов р., выпущено новых (конверсии) на 158 миллионов.
24
Полковник Жилинский разъяснил, что для России к этой категории относятся войска в Средней Азии и в Амурском военном округе.