Читать книгу Заступник земли Русской. Сергий Радонежский и Куликовская битва в русской классике - Иван Шмелев, Сборник - Страница 4
Николай Николаевич Алексеев-Кунгурцев
(1864–1905)
Брат на брата
Историческая повесть-хроника
IV. Некомат Суровчанин
ОглавлениеНе то дорога, не то просека пролегла через лесные дебри. Луна чуть проглянет и вновь спрячется за покровом облаков, которые медленно и неустанно ползут по небу, серея, как столбы дыма.
Немало надо храбрости, чтобы ехать одному в глухую полночь по лесной чаще.
В ней много волков, но что еще страшней – много лютых людей. Зверь помилует, побоится тронуть, а человека не возьмешь страхом или мольбой. Не тронутся слезами окаменелые сердца, а бердыш с размаху размозжит голову.
Вероятно, это хорошо знал путник, пробиравшийся по просеке на бойком аргамаке. Он держал наготове копье, жало которого серебром светилось при проблеске месяца.
На мгновенье луна вырвалась из-за облаков и озарила ехавшего.
Он молод. Ему лет тридцать, не больше.
Плечи широки, стан крепок. Для злых людей он не легкая добыча: сможет постоять за себя.
Лицо, окаймленное темно-русой бородкой, красиво, но бледно и угрюмо.
Брови сдвинулись, а глаза вспыхивают недобрым огоньком.
Если бы встретился москвич, то без труда признал бы в ночном путнике богатого купца прозвищем Некомат Суровчанин.
Тот же встречный, конечно, подивился бы:
– Что ему здесь надобно?
Удивление москвича было бы тем более понятно, если мы поясним, что путь-просека вел ни более ни менее как только к мельнице некоего Хапилы, пользовавшегося недоброй славой колдуна.
Чтобы объяснить читателю смысл путешествия Некомата, мы должны оставить его продолжать путь к колдовской мельнице, а сами вынуждены взглянуть на жизнь купца Суровчанина вообще и главным образом на те события, которые разыгрались в доме Некомата всего несколько дней тому назад.
Итак, забудем на время про его поездку и перенесемся в усадьбу, окруженную добрым тыном, за которым, куда глаз ни глянь, раскидывались поля и луга, окаймленные вдали темной полосой леса…
…Ясное осеннее утро.
Некомат стоит у окна и смотрит на окрестности.
Поля со щетиною сжатой ржи, луга с сильно поднявшейся отавой. Дальше лес с темными пятнами хвои и желтыми и красными набросками отживающей листвы.
Вились думы: «Ишь, земли! Глазом не охватишь. Тут тебе и луга, и поля, и бор… Бо-о-гатство! Сена к Петрову дню что накашиваем! А хлеба сбираем, а овса… Уйма! Да еще старания, какого нужно, не приложено. А постараться – приглядеть здесь-там, пораньше встать, попозже лечь – огребай добро лопатами! Э-эх! Было бы мое, сумел бы постараться. А так, чужое-то обхаживать, кому охота? Честь-то все равно одна будет: пройдет мало времени – помелом погонит. Мне бы пока что хоть малую толику припрятать… Люди думают: Некомат гость богатый, большой торговый человек… Знали бы они, что я только пасынковым добром и дышу. Сполнится ему двадцать годов, все он и заберет. И останусь я чист молодец. Плохо распорядилась покойница, что говорить. Обидела меня. Его, говорит, отец наживал, так ему всем и володеть. А все толковала, бывало, „муженек любимый“. Вот те и любимый».
Угрюмое лицо Суровчанина покрылось пятнами от желчного волнения. В тусклых, впалых глазах сверкнули злые искорки. Он нервно бороду дернул и отошел от окна.
– Грехи одни! – пробормотал он, прохаживаясь. – Кабы отделаться от этого парнишки. А-ах кабы!
Тихо стукнули в дверь светлицы.
– Кто там? – спросил Некомат.
В дверь выставилась кудлатая седая голова.
– Что тебе, Пахомыч?
В комнату бочком пролез приземистый старик с обезьяньим лицом, испещренным морщинами, и юркими лукавыми глазами, полуприкрытыми клоками седых бровей.
– Я к твоей милости, – проговорил Пахомыч.
– А что?
– Силушки нет сладить с пасынком твоим. Помилуй, совсем заморил он Чалого.
– Этакого коня?!
– Пропала лошадь. Вхожу сейчас в конюшню, гляжу – сена не ест и сама дрожит. На ней теперь разве впору воду возить, да и то годится ль!
– Любимый мой жеребчик. Растил его, холил красавца, вскормил – и вот! И как Андрюшке помогло такого коня зарезать?
– Вчерась оседлать приказал и поехал. Знамо дело, от безделья скука берет. Сам знаешь, какая вчерашний день погода была – дождик, буря, не приведи бог. А ему, вишь, дома не сидится. С утра до вечера это он по полям шаркал. Конь не поен, не кормлен, ну и заморил. Как он вернулся, я так и ахнул: мыло с коня так клочьями и сыпется что снег. Тогда же подумал я: ой зарезал коня.
Суровчанин присел на лавке, тяжело дышал и покачивал головой.
– Вот тебе и Чалый. А конек-то был!
– Уходил, уходил его, что и толковать. Сегодня я ему говорю: Андрей Алексеич! Зарезал ведь ты коня. А он меня же винит: ты, говорит, что смотрел? Верно, грит, опоили его. И знаешь, господине, уж ты меня прости, не в гнев твоей милости будь сказано, а сдается мне, что он тебе назло извел коня: знает – твой любимый.
– Может быть, и очень может быть. От него уваженья не дождаться, а этакого чего-нибудь, чтобы назло, сколько хошь. Уж паренек! Вот он где у меня!
Некомат указал на свою шею.
– Испытанье, тебе Господом посланное, – сказал Пахомыч, сочувственно вздохнув, и продолжал: – потому думаю, что он назло тебе сделал, потому… Ведь ни ты, ни я, ни другой кто не поедет по доброй воле в этакую непогодь, как вчерась. А его понесло. И зачем? Даром коня гонять. Один-одинешенек поехал и воров-душегубов не побоялся… А ноне у нас их страсть развелось: намедни Трифоновского ключника среди бела дня зарезали, только малость от дома отошел. Дивно, как Андрей Лексеича не полоснули.
– Кабы полоснули! – пробурчал Суровчанин так, что ключник мог и не слышать.
Но он слышал. Весь как-то дернулся, подался вперед и тихонько промолвил:
– Управились бы с ним воры – благодать бы была.
– Н-ну, – промычал Некомат, смущенно глянув в сторону.
– Нет, в сам деле, – зашептал старик, еще ближе пододвинувшись к нему. – Оно, конечно, грех желать такое. Но от слова ничего ему не сделается. А только как не сказать, что легче стало бы без него.
Суровчанин не останавливал холопа и нервно щипал бороду.
– То взять, – продолжал шептать ключник, – что вот теперь ты всем володеешь, а малость времени пройдет – приберет все к своим рукам Андрей Лексеич. Мы, рабы, попадем в его лапы, а тебя – ты не осерчай на меня – может, из дома погонит.
– От него дождешься.
– Чего от него не дождаться? Всего ждать можно. Меня он со свету сживет, уж это как пить дать. Он меня страсть не любит. Беда всем будет…
Старик замолчал. Юркие глаза его так и бегали.
– Тяжело, – со вздохом промолвил Некомат.
– Легко ли!
– А поделать ничего нельзя.
Пахомыч наклонился к самому уху купца и прошептал:
– Кабы греха не бояться, то можно бы…
– Отыди, сатана! – вскричал Суровчанин, покраснев.
Поднялся с лавки и зашагал по комнате.
Старик отскочил к двери и забормотал с покорным видом:
– Ведь я не говорю, чтобы беспременно. Я сказал, коли не бояться греха. А мы, вестимо, хрестьяне православные, мы греха боимся. Я так, к слову, тоись… А ты меня сейчас уж и сатаной.
Некомат ходил, опустив голову. Лицо его словно потемнело. В глазах выражались тревога и злоба.
Вдруг он круто остановился перед Пахомычем и спросил:
– Ну а… ну а как было бы можно?
Ключник встрепенулся.
– Как? Придумать недолго. Кликни – руки найдутся… На воров-душегубов свалим, – прошептал он.
– Где найдешь? – напряженно шептал купец. – Да после эти же руки, может, и к нашему горлу потянутся?
– Не посмеют потянуться. Устроим. У меня, сказать правду, на примете есть.
– Будто?
В это время в сенях послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, и на пороге появился юноша лет девятнадцати, высокий, голубоглазый, краснощекий. Его плечи еще не вполне развились, но, по-видимому, он обещал стать богатырем. На мощной шее сидела красивая голова в целом венке кудрявых белокурых волос.
Это был пасынок Суровчанина, владелец усадьбы и земель, Андрей Алексеевич Кореев.
Увидев его, Некомат угрюмо спросил:
– Что, Чалого-то загнал?
– Я загнал Чалого? Когда мне было его загнать? Конь, правда, теперь вконец испорчен, да только оттого, что его опоили, – ответил пасынок.
Пахомыч, успевший отдалиться от Некомата, с жаром возразил:
– Грех тебе, Андрей Лексеич, на людей напраслину взводить. Сам виноват, так зачем на других вину складывать? Вьюнош ты еще молоденький и на этакое пускаешься. Непригоже.
Молодой человек пожал плечами и промолвил:
– Да когда я мог коня загнать?
– А вчерась.
– Много ли вчера я ездил?
– А от обеда да вплоть до вечерка.
– Полно врать-то! – с негодованием воскликнул Кореев.
– Я что? Я человек маленький, – смиренно сказал ключник, злобно блестя глазами. – Одно слово – раб. Я все должен с покорством стерпеть. Говоришь, вру – ну, пусть вру. Пусть твоя правда, мне спорить нельзя. А только вспомяни то, что я еще твоей матушке с батюшкой служил, когда тебя и на свете еще не было. У меня уж борода сивая, а у тебя еще ус не пробился… Грех старика обижать. А снести я все снесу. Все снесу, не привыкать стать. За жизнь-то свою чего не натерпелся… А только обидно…
И ворча, он вышел.
– Коня, конечно, жаль, – сказал вотчим по его уходе, – доморощенный конек… Потому я и говорю… Но ты волен делать, как знаешь. Не мое добро… И ежели я печалюсь, то потому, что о тебе пекусь…
Он примолк, потом продолжал, стараясь придать голосу задушевный тон:
– Я ведь тебя этаким знал (он указал на аршин от пола), можно сказать, ты на моих руках вырос. Люблю я тебя, как сына родного… Денно и нощно заботушка о тебе меня берет. Вот пройдет годик, сдам я тебе все хозяйство, тогда делай как знаешь, слова не скажу… Сам будешь в возрасте… Ты будешь хозяйствовать, а я пойду угодникам молиться либо постриг приму… Уйду из усадебки.
– Зачем уходить? Как жил, так и живи. Я только рад буду.
– Нет, брат. Двум медведям в одной берлоге не ужиться.
– Не стоит об этом толковать, батюшка: я тебя не пущу; ведь еще не скоро мне и хозяйство принимать: больше года еще осталось. Чего раньше думать да загадывать: мало ль что еще может случиться! День сегодня погожий, – добавил Андрей Алексеевич, глядя в окно, – взять лук да пойти зайцев пострелять: много их у нашего огорода шмыгает.
Он ушел.
Вотчим посмотрел на захлопнувшуюся за ним дверь, и благодушное выражение разом соскочило с его лица.
– Да, – пробормотал он, – еще срок есть. Мало ль что еще может случиться. А с Пахомычем надобно как след потолковать.
И он зашагал по комнате, полный черных, смутных дум.
Скажем теперь несколько слов в пояснение того, каким образом торговый человек Некомат очутился в роли опекуна (разумеется, называем его так современным нам языком) Андрея Алексеевича.
В то время не существовало еще крепостного права, не существовало также и права на владение землей только какому-нибудь одному сословию.
Сказанного достаточно, чтобы понять, что Суровчанин хотя был купцом, или, как тогда называли, гостем, мог и мечтать о присвоении себе имения Кореева, и фактически владеть землей и людьми.
Лет десять тому назад Некомат был мелким торговым человеком; он торговал холстом и суровским товаром, отчего и получил прозвище Суровчанина. Он наезжал в имение матери Андрея Алексеевича – вдовы княжего боярина – за закупом холста. Красавец в то время собой, он приглянулся молодой еще вдове, и вскоре она вышла за него замуж, не раздумывая о том, что она – боярыня, а он – простой гость.
С женою Некомат прожил лет пять. Она скончалась от какой-то долгой и мучительной болезни.
– Что свеча растаяла, – говорили про нее.
Умирая, она позаботилась о сыне от первого брака: все имущество она завещала ему, а своего второго мужа оставила только пестуном:
– Пока Андрюша в возраст не придет.
Суровчанин, впрочем, мог также все наследовать:
– Ежели, чего Боже упаси, Андрюшенька помрет раньше.
Таким образом Некомат стал опекуном пасынка и фактическим, временным владельцем имения, но не собственником его.
В первые годы купец чувствовал себя очень довольным:
– Еще покуда малыш в возраст придет. Может, еще его Господь и приберет.
Но по мере того, как проходили годы, а мальчик превращался в цветущего юношу, Некомат становился грустней и задумчивей: добро ускользало из рук. Недалек был день, когда предстояло расстаться с этакой благодатью. Правда, гость успел припрятать добрую толику про черный день, но ему этого казалось мало. Его торговля шла плохо и, в сущности, поддерживалась только деньгами, которые он извлекал из пользования поместьем опекаемого. Люди этого не знали, но он-то хорошо знал: не будет имения – придется и торговлю бросить.
А имение было – золотое дно. Лежало оно всего в какой-нибудь версте от Москвы; земля хорошая: пажити, леса – все есть, чего хочешь.
Опекун с ненавистью стал думать о своем пасынке. Андрей Алексеевич был в его глазах врагом его счастья.
«Кабы помер!» – часто проносилось в его голове, когда он смотрел на пасынка.
И все чаще и чаще стала вспадать дума о желательности смерти Андрея Алексеевича.
В одно из таких мгновений подвернулся Пахомыч со своими речами.
К чему привел разговор между ключником и купцом, читателям известно.
Чем руководился старый ключник, подбивая своего господина на преступление?
Конечно, только личной выгодой. Андрей Алексеевич не терпел бы его за злобу и пронырство, и, со вступлением Кореева в свои права, ключник должен был лишиться своего первенствующего значения среди челядинцев; кроме того, если бы удалось «отделаться» преступным образом от Андрея Алексеевича, Пахомыч держал бы в своих руках Некомата и мог бы забрать власть над ним и над «людишками».
Подозревал ли сам юноша, какая опасность грозит ему?
К вотчиму у него никогда не лежало сердце. Он инстинктивно чувствовал затаенную вражду со стороны Некомата. Но молодой человек гнал такие думы, старался переломить себя, был с отчимом ласков и почтителен. О том же, какие планы зреют у Суровчанина и ключника, он ничего не подозревал.
Быть может, злые замыслы удались бы, если б случайно в них не проник один преданный юноше человек.
Это был старик Матвеич, прозванный Большеруком. В то время когда жила еще мать Андрея Алексеевича, Матвеич был ключником, но после ее кончины Некомат поставил на эту должность Пахомыча, а его вернул в положение заурядного раба. Произошло это потому, что Суровчанин видел, что Матвеич более тянет на сторону пасынка, а не на его. Таким образом, старик был большою помехой для опекуна.
Много пришлось претерпеть Большеруку, но он все покорно сносил.
Не многие знали, что причиною такой покорности была его глубокая привязанность к Андрею Алексеевичу.
Юноша, можно сказать, вырос на его руках; мать, умирая, поручила мальчика заботам Матвеича, и старик не обманул ее доверия; он возился с ребенком не хуже любой няньки. Всегда смирный и молчаливый, он становился буйным и гневным, если видел, что чем-нибудь обижают его питомца; он всегда стоял за него горой перед всеми, не исключая и самого Некомата.
– Меня хошь прибей, хошь убей, а мальца не трожь: не дам! – говаривал он Суровчанину или Пахомычу в минуту подобной вспышки. – Сироту-то всяк рад обидеть.
Душа ребенка отзывчива на теплую ласку и любовь; дети чутьем понимают, кто их искренно любит. Неудивительно поэтому, что Андрей Алексеевич в свою очередь полюбил Большерука как родного, и во всяком случае больше, чем отчима.
Этот-то истинный пестун юноши и проник в планы Суровчанина и Пахомыча.
Однажды в послеобеденную пору, когда весь дом был погружен в безмолвие, так как все обитатели от мала до велика, по русскому обычаю, прилегли после обеда, легкий стук в дверь горницы пробудил Андрея Алексеевича от легкой дремы.
Он нехотя спросил:
– Кто там?
– Я… Тише… Впусти-ко меня, – послышался из двери сдержанный голос Большерука.
Юноша, лениво поднявшись, откинул засов.
Матвеич тихонько вошел в комнату и снова запер двери.
Он был бледен и имел расстроенный вид.
– Случилось что, Матвеич? – спросил Кореев, глядя на взволнованное лицо старика.
Большерук молча покрестился на икону, потом промолвил:
– Случилось такое, что не узнай я, быть бы великому греху. Благодари Бога, что спас Он тебя.
Юноша смотрел на него с недоумением.
– Злодеи? – пробормотал Андрей Алексеевич, пожимая плечами.
– Да, лютые злодеи. И с тобою вместе живут, и твою хлеб-соль едят. Послушай-кась, что я тебе скажу… Сегодня, ты знаешь, работали мы в огороде. Овощ снимали. Стало близко к полудню. Приходит в это время сам Некомат-от. Поглядел этак на Пахомыча и говорит: гони их обедать. Тот сейчас и запищал: кончай работу, иди на обед…
Вестимо, холопишки радешенки. Живой рукой к дому. А я позамешкался с чего-то. Все ушли, а я еще спину гну. Работать мне довелось, надо тебе сказать, у самой загороди, в конце то ись. Знаешь там, где малинник поднялся. Кустарник высокий да густой. Меня за ним и не видать. И вот слышу я, братец ты мой, что за кустами ходят да говорят. Поприслушался. Твой вотчим да Пахомыч. Мне сперва было и ни к чему, а потом стал их слушать…
Ну, тут-то вот и услышал! Вотчим-то твой говорит, и в голосе словно бы дрожь:
«Невтерпеж, – говорит, – пора нам с этим приканчивать. Извелся я весь. Надо разом конец».
«Да уж теперь будет твоя милость спокойна: нашел я кого след».
Это, значит, отвечает ключник. Мне каждое ихнее слово запомнилось. Умирать стану – не забуду.
«Ой ли! – грит вотчим-то. – Нашел?»
«Нашел, – тот грит, – доброго паренька. О Фильке Непутном слыхал?»
«Еще бы не слыхать. Всем ведомый душегуб».
«Вот он, – ключник говорит, – и трое приятелей его. И пограбят его, и убьют. Я им, с твоего дозволенья, награжденьице обещал».
«Дам сколько захотят, только б прикончили Андрея».
Услыхал я это, да так и обмер. Присел за кустами – не шелохнусь – и через веточки проглядываю.
Вотчим-то белый что снег, а Пахомыч – красный и все волосы ерошит.
«Когда ж они вершить будут?»
А Пахомыч грит:
«А с сегодня засядут выжидать. Как он в лесок выдет, нагонят и либо бердышом, либо копьецом, либо стрелку пустят. И вся недолга. Потом ищи их, как ветра в поле. А наше дело сторона».
«Так. Нарочно завтра ж пошлю его зайцев стрелять. Ну, Пахомыч, удастся мне его сбыть – озолочу тебя. Первым ты человеком у меня станешь. И Фильки не забуду. А только скажи ему, чтоб он не зевал: не терпится мне Андрюшку спровадить. Пусть они голову ему разрубят, в воде потопят аль в огне спалят, только бы убрали. А то руки чешутся самому за нож взяться либо зелья ему в кушанье подсыпать. Ждать не могу…»
И пошли это они себе помаленьку к дому.
Я пождал, когда они ушли, да пробрался домой, а теперь вот к тебе прибег. И мой сказ тебе: надобно от злодеев спасаться. Изведут они тебя, как пить дать, изведут. Бога они не боятся, людей и подавно.
Андрей Алексеевич сидел бледный и удрученный.
Он несколько раз прерывал речь пестуна возгласами то недоверия, то гнева.
Когда старик закончил, он быстро поднялся и в волнении заходил по комнате.
– Знаешь, Матвеич, – сказал он, – и надо мне тебе верить, и не верится. Ну, можно ль, чтобы отчим… Да что же он за злодей такой?
– Злодей и есть. Какой же не злодей?
– Да на что ему смерть моя?
– На что? Да ведь, ежели ты помрешь, он всем владеть будет. Так и в духовной прописано. Сам слышал, как отец Василий читал твоей матушке, когда она Богу душу отдавала. Ежели ты помрешь – все вотчиму. Из-за этого он тебя и хочет спровадить.
– Пойду-ка я к нему, – с гневом вскричал юноша, – и скажу, что мне все ведомо. Что он сущий злодей, Бога позабывший, и чтоб он убирался бы поскорей из моего дома.
Большерук замахал руками.
– Тише!.. Не кричи, – промолвил он. – А о сем и думать нельзя. Он только и скажет одно: знать ничего не знаю, ведать не ведаю, мало ль, дескать, тебе наговорили! А тебя за продерзости он еще в подклеть запрет. И ничего ты не сделаешь, потому пока тебе двадцати годов нет, он здесь хозяин. А в подклети они тебя и заморят. Нет, пока что надобно тебе отсюдова уйти. Это уж, как люблю тебя, говорю.
– Покидать кров родимый? Из-за чего?
– Чтоб жизнь спасти. Пройдет мало времени, вернешься сюда хозяином и Некомата прогонишь. А пока послушайся – уезжай.
– Куда уехать? – грустно промолвил молодой человек.
– Ты вот что, не печалься, не убивайся, – сказал Большерук, и голос его задрожал, – всякому Господь испытанье посылает. И тебе тоже… Ты не бойся, а на Бога надейся. Я ж тебя не оставлю: какую могу, завсегда помощь окажу. Сам знаешь, люб ты мне, как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, времени не вадя. У тебя в Рязани дядя живет, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал… Вот мы к нему и будем путь держать.
– Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба… – как стон вырвалось у юноши.
Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Все существо его было полно горем и негодованием.
Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать его из дому.
Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же хуже будет.
Приходилось покоряться необходимости.
Приходилось покидать родной дом, могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.
Этого требовало благоразумие.
Это казалось единственным средством спасения.
Лицо матери, как живое, стало перед ним.
Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.
И рядом другое – угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаенной злобы.
– Ты не убивайся, родненький, говорю, – бормотал между тем Матвеич. – Ну что ж, у дяденьки поживешь годик, а там вернешься. Дяденька родной, не обидит. А я все приготовлю – и коней, и запасец. Прихватим и верного человека… Знаешь Андрона, племяша моего? Помолимся Богу, да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней – и след наш простыл.
Юноша поднял голову.
– Хорошо, – сказал он, – знать, Божья воля. Я согласен… Сегодня же ночью едем.
– Ну вот и ладно, и отлично. Я коников приготовлю и обо всем позабочусь, спокоен будь. А близко к полуночи выберись за огород. Понимаешь, я рад-радешенек: от погибели, родной, спасешься. Нешто сладко под нож злодеев голову подставлять. Даже сие и грех. Это вроде как на себя самому руки наложить. Так едем сегодня! Я и Андрону скажу.
А теперь надобно наутек от тебя, пока все спят: заприметят, так, пожалуй, еще догадаются. Прощай пока, соколик! Все я изготовлю.
Старик ушел довольным, а юноша долго еще сидел в грустном раздумье.
В этот день отчим был с ним особенно ласков.
Андрея Алексеевича эта ласковость резала, как ножом. В особенности трудно было ему сдержать себя, когда Некомат сладеньким голосом сказал:
– Что ты сегодня хмуришься, родной? Скушно, чай? Ты бы пошел по леску побродил али б зайчишек пострелял.
Юноша вспыхнул от негодования.
«Сам под бердыш злодея посылает, – подумал он, – не терпится ему меня спровадить».
Он едва не выдал себя резким ответом, но успел овладеть собой.
– Что-то недужится маленько. Я, чай, как-нибудь застудился… Пойду полежать, – ответил он и ушел в свою горенку, чтобы только не видать ненавистного теперь для него лица отчима.
Затих господский дом.
Сам Суровчанин угомонился в своей опочивальне. Андрей Алексеевич приподнялся на постели и прислушался.
Тихо. В окно смотрит лунная ночь.
Встал, высек огня и затеплил огарок.
– Теперь скоро. И не хотелось бы, и сердце рвется, да ничего не поделаешь. Что сделаешь супротив злобы людской?
Он печально поник головою.
– Из своего дома приходится бежать… Божья воля.
Чуть скрипнула дверь.
Выставилась косматая голова Матвеича.
– Пора! – сказал пестун. – Напрасно свечку вздул: не заприметили бы!
– Сейчас. Вот только образок возьму, да тут кой-что…
– Кони уж выведены.
– Иду.
Андрей Алексеевич закрестился:
– Господи, помози!
– Его святая воля. А где твой тулупчик? Ночь холодна, да и после пригодится. Мешкать негоже, одначе.
Юноша поспешно оделся и потушил огонь.
Тихо прошли сени, выбрались на двор.
У ворот гулко храпел сторож.
– Крепко Левка спит, – сказал Большерук, – я давеча мимо него лошадей провел, и то не слышал.
Вступили в сад, он же и огород. Деревья недвижны, как колонны, сетью раскинулись ветви, не шелохнутся. По тропинке разбросались пятна лунного света.
– Ночь-то! А? – с восхищением промолвил старик.
– Хороша ночка, – ответил юноша и подумал: «Можно сказать, что всю жизнь переламываем, а говорим так, словно вот погуляем да и домой повернем».
За садом-огородом ждал Андрон, племянник Большерука, рослый, сильный парень из тех, про которых говорят: неладно скроен, да крепко сшит.
Он сидел верхом на лошади, двух других держал за узду.
– Вот вы, а я было заждался – думал, не случилось ли чего, – промолвил Андрон.
Пришедшие молча вскочили на седла.
– Сейчас мы вперерез поля, – сказал Матвеич, – в лесок, а там окольным путем.
Тронулись ходкою рысью.
– Стой! – приказал юноша, когда въехали на невысокий пригорок близ леса. – Дай взглянуть в последний раз.
Он повернулся лицом к усадьбе.
– Прощай, кров родимый, – прошептал он с глубокою грустью. – Возвращусь ли, увижу ль тебя когда-нибудь?
Тихим, мирным пристанищем казалась озаренная месяцем усадьба с высоким господским домом – с разбросавшимися в беспорядке службами, крытыми побурелой соломой, с темным пятном сада-огорода…
А там, за лесом, неведомый, чуждый, шумный мир…
Матвеич и Андрон были задумчивы.
Для них, холопов-рабов, усадьба была только обширной тюрьмою; мир нес свободу. О чем жалеть?
Но что-то похожее на тоску шевелилось в их сердце.
Тут их родина!
И что бы ни сулила, что бы ни дала чужая сторона, все нет-нет да перелетит тоскливая дума сюда, к этому полю, к этому лесу, к усадьбе, к селу, что вон блестит крестом колокольни; сюда, где мать слышала их первый крик, где мирно отдыхают в сырой земле усталые кости отцов, дедов и прадедов…
Все сняли шапки и перекрестились.
Андрей Алексеевич круто повернул коня, чтобы скрыть от спутников навернувшуюся слезу, и, крикнув: «Гайда!», вскачь понесся к лесу.
Холопы поскакали за ним.
Неширокая тропа вилась змеей и пропадала вдали.
– Я ларец взял, – сказал пестун, ровняясь со своим молодым господином, – уложил в него твой новенький кафтанчик, кой-какие пожитки… Ну и деньжонок малую толику.
– Их-то откуда взял?
– А из укладочки твоего вотчима, – промолвил Матвеич равнодушно.
– Вот это худо. Ведь это выходит, что ты украл, – вскричал молодой человек.
– Не для себя взял, а для тебя. А деньги-то больше твои, чем Некомата: от тебя же он их нажил. Да и много ль я взял? Ему вдосталь осталось.
– А все-таки я бы…
– Э, господине! – перебил его Большерук. – Старый человек, знаю, как без денег быть на чужой стороне… Не о себе пекусь – что мне! Я уж и жизнь больше как наполовину прожил – о тебе заботушка. Помню я, как матушка твоя в смертный час сказала: «Береги Андрюшу, Матвеич, не дай сироту обидеть». Побожился я ей перед святой иконой. И вот те крест, не было у меня с тех пор иной заботы, окромя как о тебе.
Что-то нежное зазвучало в голосе старика.
– Спасибо, Матвеич, – с чувством промолвил юноша. – Тоже люблю тебя, как родного.
– Спасибствовать за что же? Сердце у меня трепыхалось, как узнал я, что вотчим супротив тебя задумал. И слава Тебе, Господи, что теперь мы ослобонились от него.
– Ослобонились ли?
– Бог поможет. Он, милостивый, все устроит. Уйдем от погони. Да и знаю я здесь один путек скрытный. Одначе подгоним коней…
Лошадей подхлестнули, и мерный топот понесся по тихому лесу…
Странный сон пригрезился Суровчанину. Ему снилось, будто он – Некомат – большой паук, а пасынок его, Андрюшка, – крупная оса.
И Андрюшка-оса будто бы – зуу! – летает, жужжит вокруг отчима-паука; и жало выпустила и кольнуть готова.
А он-паук за ней гоняется, челюстями шевелит, протягивает мохнатые ноги – вот-вот схватит.
И как будто – цап! – схватил. А оса вдруг как ужалит… Забился, заметался паук…
Вскрикнул купец и проснулся.
В доме мертвая тишина.
Чуть мерцают лампады.
Сквозь окно брезжит тусклый рассвет.
Уставился Некомат на оконный переплет и перевел дух.
– Фу! Вот сон! – проворчал Суровчанин и сел на постели. – К чему такое приснилось? Надо думать – не к добру.
Прилег было снова.
Не спится.
Встал, накинул старенький охабень и зашагал по опочивальне.
«Даже во сне снится, – думал он. – И тут покоя не дает. И во сне и наяву… Да, отделаться, отделаться от него поскорей. Сбыть с рук. Тогда я сам себе голова. Мне с ним не житье, прямо не житье… Можно сказать, век мой заедает. Что я при нем? Ничего. Долго ль ждать, как все от меня отнимет? Ступай, дескать, на все четыре стороны. У него уж ус пробивается…»
Он шагал крупно и быстро, и его широкая фигура колыхалась в такт шага.
По тихому дому гулко раздались чьи-то торопливые шаги.
Потом голос Пахомыча за дверью спросил:
– Не спишь, господине?
– Нет. Что тебе?
Ключник, кое-как одетый, бледный, предстал на пороге опочивальни.
– Беда стряслась, – промолвил он, – Матвеич и Андрон убегли. И трех коней угнали.
Как ни был Суровчанин изумлен этим известием, однако не мог не заметить некоторой странности: бежали двое, а коней увели трех… Почему именно трех? Если б хотели ехать одвуконь, так взяли бы четырех – у каждого был бы один конь под верх, другой в запасе.
– Дивно, что трех, – прошептал он.
Потом стал соображать под плаксивый голос ключника: «Андрон – племяш Большерука. Дядя пошел наутек, ну и его прихватил, чтобы я на Андроне злобы не срывал… Это все так… А вот с чего Матвеич на старости лет в бега ударился? Жил-жил, и вдруг на! Да и как он смог своего любимца Андрюшку оставить? Что-то тут не так… Не Андрюшкины ль тут штуки?.. Да какие ж могут быть? Может, без моего спросу послал их куда? А не спросил нарочно, чтобы власть свою показать… Лучше всего будет самого Андрюшку и порасспросить. Ему, верно, поболе нашего ведомо. Может, ему Матвеич что-нибудь за тайность и раньше сказал. Недаром вчера Андрей кислым таким ходил…»
Придя к такому заключению, Некомат сказал Пахомычу:
– Пойдем к Андрею… Не знает ли он чего.
Он пошел к горнице пасынка. Ключник, вздыхая, поплелся за ним.
Каково же было изумление Суровчанина, когда он нашел комнату пустою! При отблеске рассвета можно было видеть царивший в ней беспорядок; там и сям были раскиданы вещи; какой-то узелок, вероятно забытый второпях, лежал на лавке.
– Вот для кого третья-то лошадь понадобилась, – вскричал он. – Убег… Знать, проведал… Теперь все пропало!
Он схватил себя руками за голову.
– Господи помилуй! – воскликнул испуганно Пахомыч.
– Что ж делать теперь? – растерянно прошептал Некомат.
Лицо его исказилось злобой.
– Ускользнул… Ушел… Так нешто мне теперь погибать? Так нет же, нет! Поймаю, и тогда…
Он погрозил кулаком.
Потом крикнул ключнику:
– Подними всех холопов… Седлать коней! Поскачем в погоню.
Вскоре весь дом пришел в движение.
Некомат сам осмотрел следы. Они поставили его в тупик.
– Путь не к Москве… Али они кружным путем?
Холопы на конях были разосланы во все стороны.
Сам Суровчанин во главе конной ватаги поскакал по следам.
Он был вооружен, как для битвы; глаза его метали искры, брови нахмурены.
Не добром веяло от его лица; если погоня удастся, Андрею Алексеевичу предстояло мало хорошего.
Следы то тянулись гусем, то, когда тропка становилась шире, выравнивались в линию; то они были ясно видны на сырой почве, то о них приходилось только догадываться, когда путь шел мелкой травой или пушистым мхом.
– Догоним! – ворчал Некомат, кусая усы, и погонял коня не жалея.
Рабы неотступно следовали за ним.
По их сумрачным лицам трудно было угадать, как они относятся к побегу двух своих товарищей и Андрея Алексеевича.
Но иногда в глазах некоторых, когда они взглядывали на гневного господина, мелькало словно злорадство.
Скачка по лесной тропе продолжалась несколько часов.
Вдруг следы круто свернули в сторону, в чащу, и разбежались между деревьями.
Выслеживать стало значительно труднее.
Суровчанин напряг все свое внимание, чтобы не потерять их.
Ехать приходилось медленно.
– Этак мы до вечера проплутаем, – сердито ворчал Некомат.
Слышно было, как вдали журчит ручеек.
К нему-то и привели следы и разом оборвались. Они в буквальном смысле канули в воду.
– По нем ехали, благо не глубок, – сказал купец.
Он слез с коня и внимательно стал рассматривать песчаное дно. Ручей был очень неглубок, и вода прозрачна, но течение быстрое. Дно казалось совершенно ровным; никаких следов не виднелось.
Суровчанин был близок к отчаянию.
Но все же он еще не хотел «слагать оружия».
– Ручей не велик… В ту сторону им не рука была ехать… Где-нибудь должны же были на берег выехать… – соображал он.
Хлестнул коня и поскакал по берегу вниз по течению ручья.
Холопы безмолвно последовали за ним.
Вскоре ручей стал шире, а дно его, по-видимому, более илистым.
Далее появилась обильная осока, а затем глазам представилось обширное болото с там и сям разбросавшимися кочками.
Некомат хотел было ехать далее, но один из рабов удержал его коня за узду, промолвив:
– Дальше нельзя… Трясина засосет…
Купец смотрит на болото с искаженным от отчаяния и злобы лицом.
«Ускользнули!.. – проносилось в его голове. – Но как? Не на крыльях же они перелетели трясину».
Конечно, они не перелетели на крыльях: и для многих из сопровождавших Суровчанина холопей не было тайной, что через болото тянется, чуть поправей от устья ручья, полоска твердой земли. По ней беглецы и выбрались.
Ни один из рабов, однако, по какой-то причине не захотел поделиться с господином своим знанием.
На некоторых лицах мелькали насмешливые полуулыбки.
Опустив на грудь голову, недвижный, как статуя, сидел на коне Некомат.
В груди его клокотало бессильное бешенство и отчаяние. Он понимал, что дальнейшее преследование невозможно, что беглецы ускользнули.
Медленно повернул он коня и глухо промолвил:
– Домой!..
К его приезду большинство из посланных на разведки холопей уже вернулись. Он видел по их лицам, что поиски не увенчались успехом, и не стал расспрашивать.
Пахомыч встретил его с грустным лицом и, увидев, что беглецов не поймали, всплеснул руками и заахал.
Некомат прошел в дом и стал раздумывать, что предпринять.
Положение его было не из веселых.
«Ежели ему все известно, – думал купец, – так, может, он прямо поехал к великому князю ударить на меня челом… Тогда дело плохо. Андрюшка выдаст все беспременно… Пожалуй, моей голове не уцелеть. А ежели он не в Москву уехал, так куда ж? Может быть, думает где-нибудь побыть до поры до времени, а там и нагрянуть… Коли и так, то сладко ль мне здесь сидеть да дожидаться его? Небось не помилует?.. По всему видать, что мне здесь оставаться не рука, а тоже надо наутек. Эх, вот горе! Да и бежать-то куда, не знаю… Хорошо, что хоть деньжонки есть…»
Он достал из одной из укладочек, стоявших в простенках, дубовый ларец, окованный железом, и раскрыл его.
Взглянул и ахнул:
– Ахти, добрая половина отсыпана! Добрался Андрюшка до моих денег.
Рядом со злобой шевельнулось в душе жгучее чувство жадности.
– Обокрал! А я-то копил – хранил…
«Казны» еще оставалось много, но это мало утешало купца.
– Лучше бы всего, чем мне отсюда бежать, – продолжал он размышлять, – узнать бы, где он укрылся, да как-нибудь и того… Это было б ладно… Тогда бы и денег не жаль. Да где его найдешь? Как узнаешь? И выходит, либо сиди у моря да жди погоды, либо беги… К знахарю, что ль, съездить? Колдовство поможет, пожалуй… Пусть знахарь мне только скажет, где Андрей и что замыслил он… А там я уж зевать не стану… Да это было бы ладно!..
Суровчанин был сыном своего века и, как все в ту эпоху, суеверен. Он твердо верил во всяких ведьм и колдунов, в русалок, леших, домовых и водяных. Он не сомневался, что чарами можно напустить порчу на человека, проникнуть в будущее, привлечь любовь и т. д.
Не удивительно поэтому, что он ухватился за мысль о колдовской помощи.
В его глазах это было единственным средством, могущим привести к цели.
А колдуна не надо было долго искать.
У запруды на Яузе жил всем ведомый колдун, мельник Хапило.
Про него ходили разные россказни. Поговаривали даже, что из трубы его избенки однажды вылетел бес в виде черного ворона. Ночью мимо мельницы ходить побаивались.
К этому-то чародею и надумал обратиться Некомат.
Однако действовать надо было осторожно.
Узнают, что он был у Хапилы, пойдут толки. На него даже начнут смотреть косо и чураться.
– С колдуном возится… Может, и сам с нечистым знается!
Такая молва не могла быть приятна для купца. К тому же колдуном прослыть было и небезопасно: при народных бедствиях, вроде повального падежа скота, засухи и т. п., зачастую обвиняют колдунов, что это они «напускают», и тогда с ними жестоко расправляются.
Все это было хорошо известно Суровчанину, и он решил пробраться к мельнику ночью, в глубокой тайне.
Приняв решение побывать у Хапилы, он даже как будто повеселел. В сердце зародилась маленькая надежда.
Когда стемнело и все в доме заснули, он осторожно вывел коня, сам оседлал и, разобрав часть плетня в огороде, выбрался из усадьбы.